Глава восемнадцатая

ИСХОД
1

Выехали из Софии солнечным весенним днем, а приехали в Чамкорию зимним вечером, - небо к вечеру затянуло тучами, неожиданно пошел снег и шел, не переставая, весь вечер.

Шел он и всю ночь, и утро следующего дня, и когда они вышли в сад, он все еще шел, падал крупными легкими хлопьями.

- Совсем как в тот раз, год назад, - сказала она.

- Да, как в тот раз, - повторил он за ней машинально, обдумывая предстоящий разговор.

Очень не хотелось начинать этот разговор. Ни ему, ни ей. Оба понимали: независимо от того, что они решат, а что они могли решить? - все за них решено обстоятельствами,- независимо от этого, их жизнь расколется надвое. Жизнь до и жизнь после этого решения. Ясная и прямая, пусть и не безмятежная, жизнь до и неизвестная и пугающая жизнь после. И ничего тут не поделаешь.

Не дойдя и до половины своей любимой дорожки, повернули назад, к дому, посмотреть, как там Феденька, не проснулся ли? Мальчик спал на открытой веранде в коляске, сытый и укутанный. Через стеклянную дверь за ним приглядывала из кухни хозяйка дома, в случае чего она бы позвала их. Да они и сами услыхали бы требовательный голосок сына, если бы он проснулся.

С Федей все было в порядке, и они вернулись на свою дорожку.

Как и в тот раз, дошли до конца сада и остановились.

- Что ж, - сказал он, поворачиваясь к ней. - Подумаем. Сообразим факты, нам известные. Неловкие предложения Мексики и Греции, теперь Турции. Эту их непонятную настойчивость. Припомним, чем кончили Карахан, Антонов-Овсеенко…

Он запнулся, потому что заметил, как она побледнела. Он понимал, она готова была услышать от него страшные вещи, и все же, должно быть, на что-то надеялась.

- Неужели так опасно? - прошептала она.

Он усмехнулся:

- Ты сама как думаешь?

- Не знаю, - сказала она растерянно.

Знала, конечно, знала. Догадывалась, предполагала, как все могло обернуться. Но отгоняла от себя такие мысли.

Ему было жалко ее. Но надо же было и побудить ее увидеть их положение в настоящем свете. Возвращение в Москву для них обоих было бы гибельным.

Расстегнул пальто, полез во внутренний карман пиджака, вытянул за уголок пухлый конверт. В нем был список запрещенной литературы, тот, в котором значилась и его книга "Кронштадт и Питер". Развернул список, протянул ей.

Она сразу увидела отчеркнутое красным карандашом его имя и название его книги.

- Что это?

- Приказ по библиотекам. Прочти название документа и пройдись по списку книг и авторов, прочти, что написано против фамилии каждого.

Она прочла название документа, потом вернулась к его фамилии, с ужасом прочла то, что относилось к "Кронштадту и Питеру", и снова читала название документа, и вчитывалась в запись против фамилии Раскольникова.

Ошеломленная, пыталась сообразить: как это могло быть? Книга о революции, написанная им - им! - ее мужем, эта книга запрещена? Не где-нибудь, в ее стране запрещена книга о революции? Не сон ли это, не ошибка ли? Она так гордилась им! Гордилась его революционными наградами двумя орденами Красного Знамени, почетным оружием; высшим афганским орденом, полученным им уже в качестве дипломата - он был первым советским дипломатом, награжденным иностранным правительством. Считала, что вытянула в жизни счастливый билет, выйдя за него замуж. Еще до знакомства с ним прочла его книгу, ставшую для нее таким же учебником жизни, как книги Ленина. Как же не ошибка - эта книга его в страшном списке?.. Правда, рядом имена и других героев Октября и гражданской войны, теперь врагов народа и шпионов. Такое возможно, да. Но с кем угодно другим. А при чем тут ее Федор?..

- Но за что? - невольно вырвалось у нее.

Он засмеялся. Опять тот же нелепый вопрос.

- Яковлев недавно выразился: все полпреды - шпионы. Голос народа голос божий, - с усмешкой сказал он.

- В голове не укладывается, - сказала она жалобно, возвращая ему список.

- Да, это трудно принять, - согласился он, складывая странички, пряча в карман. - Вроде бы ничего не изменилось. Из Москвы по-прежнему присылают б умаги для ответа. Зарплату. А список составлен… Пройдемся?

Прошлись по дорожке туда-сюда. В конце дорожки снова остановились.

- Что теперь будет? - спросила она растерянно.

- Ты как думаешь?

- Ты считаешь, что тебя… арестуют? - Она через силу выговорила это слово.

- А ты так не считаешь?

- Но что же делать?

- Я хотел бы, чтобы ты высказала свое мнение.

- Мое мнение! Что я могу сказать? Я ничего не понимаю. У меня в голове все перевернулось. Как скажешь, так и будет.

- Хорошо. Надеюсь, ты не хотела бы, чтобы меня там арестовали?

- Что за вопрос, Федор…

- Хотя арестовать - еще не значит убить. Могут подержать какое-то время и выпустить. И такое бывает…

- Боже мой, Федор, о чем ты говоришь?

- Значит, остаемся? Не едем в Москву?

- Не едем?

- Но ведь у нас нет другого выхода, - сказал он, стараясь выдержать тон рассудительный, вдумчивый. - Ехать - чистое самоубийство. Значит, останемся здесь. На Западе.

Вот и выговорил то, что так трудно было выговорить. Слово сказано назад нет хода.

- Но как же… разве это возможно? - пролепетала она.

- Возможно.

- Подожди, дай собраться с мыслями. Ох, даже в пот бросило, потрясенно отводила она глаза.

Бледность на ее лице заменилась пунцовыми пятнами, бисеринки пота выступили на пухлой губе.

- Пройдемся немного, - предложила на этот раз она.

Прошли до середины дорожки, и она остановилась.

- А как наши родные? Они будут отвечать за нас.

- Ты думаешь, если с нами расправятся в Москве, их положение будет легче?

- Да, конечно… если расправятся, - протянула она, не глядя ему в глаза. - А если нет?

Он ждал этого вопроса. И был готов к нему. Заговорил тем же вдумчивым тоном:

- Что ж. Можно, конечно, рискнуть. Вполне возможно, что ничего с нами не произойдет. Давай рискнем. Шансов, правда, избежать общей участи у нас не много. Но и абсолютной уверенности нет в том, что все непременно плохо кончится. Итак, решаем: едем в Москву. Да? Едем?..

- Нет! - решительно заявила она. - Нет. Это невозможно.

Ее даже передернуло от ужаса, когда она вообразила на миг, что вот они выходят в Москве на вокзальную площадь, а там вместо такси их ожидает "воронок".

- Но как мы здесь будем жить? Где? И на что? Кому мы тут нужны, Федя? И с ребенком… - Голос у нее напрягся и задрожал, но она взяла себя в руки. - Ты об этом подумал?

- Подумал. Давай разберем. На что будем жить? Первое. Наши сбережения. Я подсчитал: если положить в банк с умом и тратить аккуратно, на год-два хватит. Кое-какие ценные вещи, в том числе моя коллекция монет. Дальше. Я надеюсь зарабатывать литературным трудом…

- Где печататься? В эмигрантских изданиях?

- У меня есть что предложить солидным издателям. Есть что предложить театрам. В прошлом году, когда мы были в Париже, ко мне, если помнишь, приходили из театра Святого Мартина. Интересовались моим "Робеспьером". Пьеса им знакома, есть перевод, речь шла о возможной постановке к юбилею французской революции. Юбилей - в будущем году. Приедем в Париж - зайду к ним… Не беспокойся, не пропадем. Что касается эмигрантских изданий. Есть белогвардейская эмиграция, есть эмиграция социалистическая, всевозможных оттенков, начиная от Керенского и до Троцкого. Есть и такие эмигранты, как Вальтер Кривицкий или Бармин, наш поверенный в делах в Афинах, если помнишь его…

Он умолк. Сделал несколько шагов, она - за ним. Снова остановился.

- И еще я тебе скажу. Для себя я твердо решил: в Москву не вернусь. И не потому только, что не хочу пропасть ни за что. Не могу больше терпеть позор, в котором оказалась страна. Я и так слишком долго терпел. Сталин довел страну до предела, за которым ее ожидает крах. Сейчас он ищет дружбы с Гитлером. Если оба диктатора объединятся, что это будет? С его властью нужно вести борьбу, как с враж дебной человечеству силой. Бороться с ним внутри страны сейчас невозможно. Остается заграница…

- Как ты будешь бороться?

- Пока не знаю. Надо осмотреться. Но уже хотя бы порвать с этой властью открыто…

Дошли до дома, повернули в обратную сторону. Снег перестал идти, но было пасмурно, все кругом белое, совсем зима.

- Думаю, сделать надо так, - заговорил он. - У нас с тобой есть время до конца марта. Не позднее 1 апреля нужно выехать. Отправимся из Софии, будто едем в отпуск в Москву. В Берлине изменим маршрут. Из вещей возьмем только то, что поместится в чемоданы, с какими ездили в отпуск. Ничего лишнего. Нужно быть очень осторожными, Муза, чтобы ни у кого из персонала не возникло никаких подозрений. Иначе они нас живыми не выпустят. Как думаешь, сумеем разыграть роль?

- Что нам еще остается?

Он внимательно, очень серьезно посмотрел ей в лицо. Эта его серьезность почему-то ее рассмешила, и она улыбнулась. Первый раз за утро. И он улыбнулся в ответ. И тут неожиданно прорвалось сквозь низкие облака солнце, и засверкало все кругом, ослепляя режущим голубым светом.

Молча шли назад, к дому. Щурились от яркого солнца. Что ж, может быть, и не так все безнадежно. Жизнь не кончается. Неизвестно, что их ожидало впереди. Но что бы ни ожидало, пусть будет что будет. Решение принято - это главное. Нет ничего хуже неопределенности.

2

В Софии, готовясь к отъезду, перебирал рукописи, письма, деловые бумаги, отбирая то, что могло пригодиться в будущих скитаниях. Лишнее уничтожал. А лишнее - это вся прежняя жизнь. В справках с выцветшими от времени чернилами. В старых счетах. Визитных карточках. Не вся, конечно, жизнь, часть ее. Большая часть осталась в его архиве в Москве, переданном два года назад, полный сундук документов, на хранение Бонч-Бруевичу в Литературный музей. Сохранится ли теперь?

Но и то, что оказалось здесь, в Софии, охватывало немалую часть жизни. Среди бумаг много было документов, относившихся ко времени революции и гражданской войны. Продолжая и за границей работать над воспоминаниями, выбирал из сундука документы, которые могли пригодиться в работе, и забывал про них. Так и возил с собой из полпредства в полпредство. Просматривая их теперь, складывал в особую папку. Все отобранные бумаги, рукописи запихивал в большой черный портфель.

В груде старых писем тех лет, которые выгреб из ящика стола, попалось ему письмо без начала и конца. По почерку узнал руку Екатерины Александровны Рейснер, матери Ларисы, и вспомнил сразу же, при каких обстоятельствах его получил, о чем оно. Получил его в августе 18-го года, в Свияжске, после казанской катастрофы, в дни подготовки к контрнаступлению на Казань. Екатерина Александровна просила написать ей о подробностях безрассудного похода Ларисы в занятую белыми Казань, о котором она узнала стороной, не от Ларисы, та ничего не написала об этом случае, не хотела волновать родителей. Просила Екатерина Александровна строже присматривать за сумасшедшей своей дочерью, обращаться с ней, как с капризным ребенком, не давать много воли. Улыбаясь, читал эти строки, живо припоминая события того жаркого и жестокого лета.

Весь день не находил себе места, давила на душу память о Ларисе. Время от времени брал в руки казанскую фотографию, где стояли они с Ларисой бедро к бедру, молодые и беспечные, в центре большой группы военморов, всматривался в лицо ее, наполовину закрытое тенью от шляпы, в ее полуулыбку.

Всматривался и в лица моряков. Иные из этой группы были и теперь живы. Если, конечно, не подкосила их ежовская коса во время чисток последнего года. Мысленно как бы прощаясь с ними, желал им пережить чуму, обрушившуюся на страну. Но большая часть снявшихся на карточку военморов сгинула еще тогда, в гражданскую, или чуть позже, во время Кронштадтского восстания. И первой жертвой пал неистовый Маркин…


3

Уезжали из Софии 1 апреля. Поезд уходил вечером. Перед тем как ехать на вокзал, Раскольников отправил в Москву телеграмму с уведомлением, что выезжает.

В последний раз прошлись с Музой по комнатам, которые оставляли в таком виде, как будто скоро должны были вернуться. Костюмы и платья висели на плечиках в шкафах, книги стояли на своих обычных местах на полках. Большой радиоприемник в красном салоне, патефон с набором пластинок, множество дру гих необходимых для жизни вещей как бы оставались ждать возвращения хозяев. Но сюда им уже не суждено было вернуться. Никогда.

Музу душили слезы, он это чувствовал. А нужно было делать беззаботное лицо. Ведь они уезжали в отпуск.

Сотрудники полпредства их провожали. На вокзал приехали с запасом времени. Ждали на перроне, когда подойдет поезд, пытались шутить, смеяться. Мучительны были эти последние минуты, еще связывавшие их с прошлым. Последние слова, последние улыбки. Подойдет поезд - и порвется эта связь. Навсегда.

И наступил этот миг. Они заняли место в вагоне, пожали в последний раз руки всем провожавшим, остались одни в купе. Поезд незаметно тронулся. Стоя у окна, махали руками тем, кто смотрел на них с перрона и уплывал назад, уплывал вместе с перроном. В последний раз встретились взглядами с Яковлевым, внимательным и настороженным до последней минуты. На лице Яковлева была улыбка, даже как бы растроганная, но взгляд-то был недоверчивый, строгий. И вдруг пришло в голову, на кого похож этот человек, который мог быть хорош в бою, в штыковой атаке. Вот так когда-то смотрел на Раскольникова, холодно и строго, красивый брюнет матрос, зарубивший пленного казака, смотрел с сознанием своего превосходства над ним, своим командиром…

Кончился перрон - и все исчезло: Яковлев, секретари, новый военный атташе. И будто не было никогда.

Посмотрели друг на друга. На сына, который спокойно спал на диване.

- Бегство в Египет, - усмехнувшись, сказал Раскольников.

Он ждал, что Муза расплачется, сбросив, наконец, напряжение последних мучительных часов. Но она произнесла с недоумением:

- Господи, неужели мы свободны? Не верится, - и засмеялась. - Федя, ущипни меня. Господи, какое облегчение!

И он засмеялся. В самом деле, чувство было упоительное. Они больше никому ничего не были должны. Им не нужно было притворяться, скрывать свои мысли. Они были свободны! И живы. И с ними был их сын.

Почти всю ночь они простояли у окна, обнявшись, улыбаясь, всматриваясь в пробегавшие за окном близкие и далекие огни городов и деревень, наслаждаясь этим чувством освобождения, привыкая к нему…

В Берлине, пересаживаясь на брюссельский поезд - решили некоторое время пожить в Брюсселе, прежде чем ехать в Париж, полный агентами Ежова, купили на вокзале свежие газеты. В одной из немецких газет с удивлением прочел Раскольников небольшую заметку, со ссылкой на советское радио, о своей отставке: "Президиум Верховного Совета СССР освободил Раскольникова Ф.Ф. от обязанностей полномочного представителя СССР в Болгарии". В той же заметке цитировались другие правительственные объявления: об освобождении "тов. Бакулина А.В." от обязанностей наркома тяжелой промышленности и назначении на этот пост "тов. Кагановича Л.М.".

Показал газету Музе.

- Подумай, они даже не стали ждать, когда мы доберемся до Москвы. Потеряли терпение. И обрати внимание: меня уже не называют товарищем. Каганович и Бакулин - то варищи, а Раскольников - нет. Гражданин Раскольников. Гражданин подследственный, гражданин заключенный. Ну, по крайней мере, расставлены все точки. Можно со спокойной душой продолжать наше путешествие…

- Со спокойной душой! - с негодованием возразила она.

- Да, представь себе, - засмеялся он. - Знаешь, все-таки скребли кошки в душе, не поторопились ли мы? Теперь ясно. И на том спасибо…

Поселились под Брюсселем, сняли небольшой домик. Муза принялась хозяйствовать, Федор каждый день уезжал в город, в библиотеки университета и Академии наук, набросился на литературу, прежде ему недоступную или почти недоступную, литературу русской эмиграции - мемуары, главным образом о революции и гражданской войне, философию. Нужно было разобраться в том, что же с ними со всеми произошло, всеми русскими, ввергнувшими свою страну в самоубийственную гражданскую войну. В чем корни этого бедствия, от которого страна так и не смогла оправиться, пройдя мимо социализма и превратившись в гигантский застенок? Кто виноват в этом? И как выбираться из бездны? Голова кружилась от вопросов, ответов на которые не было; он должен был найти их.

Иногда брал с собой в город Музу. Маленький Федя путешествовал вместе с ними, сидя в креслице на колесиках. Бродили по старинным узким улицам Нижнего города с необычайно высокой готической башней ратуши, старинным зданием коммунального музея, старыми гильдейскими домами. Осмотрели все музеи, картинные галереи. Раскольников был настороже, но на улицах как будто ничего подозрительного не было, сексоты НКВД, должно быть, искали их в Париже.

Летом решились перебраться в Париж. Пора была заняться устройством литературных дел. Кроме того, Раскольникова привлекала Национальная библиотека. Поселиться сразу в самом Париже было рискованно, решили, что лето проведут в Версале, а уж осенью будет видно, где устроиться.

4

Нашли меблированную квартирку неподалеку от Версальского дворца. Муза выгуливала сына в роскошном парке, Федор проводил время в библиотеке, занимался делами. Жизнь здесь несколько отличалась от жизни в Брюсселе. В Париже приходилось быть более осторожными и осмотрительными. Никаких экскурсий по музеям уже не могли себе позволить. Нужно было соблюдать элементарные правила конспирации, а в случае, если подцепил "хвост", уметь от него незаметно избавиться и уж ни при каких обстоятельствах не привести его за собой к дому. Этим премудростям учил Музу Раскольников, припоминая годы, когда был нелегальным, и сам теперь совершенствовался в искусстве уходить от слежки. Бывая в Париже, изучал географию кварталов, куда приводили дела, высматривал проходные дворы, удобные переулки, лавки с разными выходами, запоминал,- могло пригодиться.

Дела понемногу устраивались. В театре помнили "Робеспьера" и свое намерение поставить пьесу к юбилею французской революции, обрадовались встрече с автором, условились: осенью начнут репетиции. Виделся Раскольников и с издателями, наметилась возможность издать четыре его пьесы и сборник новелл в переводе на французский, нужно было впрягаться в работу: или самому переводить тексты, или заказывать переводы.

Лето прожили благополучно, без приключений. В сентябре Раскольников нашел небольшую, меблированную же, квартиру на улице Ламбларди, и переехали в Париж.

В ноябре того же, 38-го года истекал срок дипломатического паспорта, нужно было решать вопрос о гражданстве, просить ли у французского правительства убежища или, может быть, попытаться еще оттянуть на какое-то время окончательный разрыв с родиной - обратиться в советское полпредство в Париже с просьбой о продлении паспорта. Чем черт не шутит, рассуждал Раскольников, может быть, такую малость можно еще получить от советских властей? В конце концов, он пока не сделал никаких заявлений, ничего такого, что в Москве могли расценить как антисоветский или антипартийный поступок- ничего, только что не явился по вызову в назначенный срок.

В Париже в это время полпредом был Яков Захарович Суриц, милейший Суриц. Он был полпредом в Афганистане до Раскольникова, именно его сменил на этом посту Раскольников в 21-м году. Кривоногий, с животиком, добродушный усач в буденновке и с маузером на боку - таким он был в то время. Он томился в Кабуле, осаждал Наркоминдел просьбами о переводе в Россию и на своей фотографии, подаренной Раскольникову, написал от души: "Моему другу-освободителю". К тому же Раскольников невольно содействовал счастливому браку Сурица, отпустив вместе с ним из Кабула машинистку полпредства, тоже томившуюся в Афганистане, очень просившую отпустить ее в Москву, эта женщина вскоре стала женой Сурица. С тех пор дом Сурица, где бы он ни находился, в Москве или в Берлине, Париже, всегда был гостеприимно открыт для Раскольникова. Раскольников надеялся, что и теперь Суриц примет его дружески, постарается помочь, если, конечно, будет в силах помочь.

Написал заявление с просьбой продлить паспорт, отправил его на рю де Гренель, в полпредство. Ответ просил прислать на условленный адрес. Долго не было ответа. Наконец, Суриц пригласил Раскольникова зайти к нему, назначил день и час. Раскольников пришел, но не в назначенный день, боясь оказаться в ловушке, и не в само полпредство, а на квартиру к Сурицу.

И следа не осталось от добродушного, тактичного и внимательного Сурица: перед Раскольниковым стоял - весь разговор происходил стоя, Суриц не предложил Раскольникову сесть - сухой и желчный чиновник-педант. Ровным голосом он заявил, что ни о каком продлении паспорта не может быть и речи, Раскольников обязан явиться по вызову в Москву, там, в Москве, ему ничто не угрожает, у правительства нет к нему претензий, кроме его самовольного пребывания за границей.

- Ну да, совсем малости, - заметил с горечью Раскольников. - Особенно если учесть, что уже одно это по нашим законам карается смертью.

- Я вам говорю, что есть.

- Но я не признаю себя виновным! - горячился Раскольников. - Я фактами доказал вам, в своем заявлении, что мое временное пребывание за границей является не само вольным, а вынужденным. Меня вынудили остаться за границей! Уволили заочно в то время, когда я находился в дороге, уже выехав из Софии. Уволили в оскорбительной форме! Я не отказывался и, при изменившихся обстоятельствах, не откажусь вернуться в СССР…

- Это вы объясните правительству.

- Что ж. Я напишу Сталину. Заявление мое пусть остается у вас.

- Как угодно.

Через несколько дней, было это в середине октября, Раскольников написал Сталину, еще теплилась надежда добиться паспорта, отверг обвинение в самовольном пребывании за границей, объяснил его незаслуженным и незаконным увольнением от должности, а помимо того, и семейными обстоятельствами, и отправил в Москву.

В эти дни, узнав, что в Париже находится Илья Эренбург, навестил его. Когда-то здесь, в Париже, он виделся с Эренбургом, в то время полуэмигрантом, утешал его. Теперь роли переменились. Пытался объяснить Эренбургу, почему решил не возвращаться, и чувствовал, что тот его не слышит. Горячился, доказывая, что страна миновала социализм, а внешняя политика, тайная, ведет ее к сближению с фашистской Германией, ссылался при этом на статью Кривицкого, к этому времени уже вышедшую в "Социалистическом вестнике". Эренбург же говорил об успехах индустриализации и об энтузиазме и единодушии народа, которых в России никогда прежде за всю ее историю не бывало. Как и Суриц, советовал Раскольникову вернуться. Разошлись, недовольные друг другом…

Ответа на заявление о паспорте ни из Москвы, ни от Сурица не получил ни через месяц, ни в новом, 39-м году. А там в семье Раскольникова произошло несчастье, которое заслонило собой все на свете, жизнь показалась ненужной.

5

В феврале внезапно умер от энцефалита маленький Федя. В его смерть невозможно было поверить. Крепенький, здоровый мальчик никогда не доставлял им особенных хлопот. Он уже бегал, весело лепетал на своем языке, понимал разговор родителей. Когда Федор большой его спрашивал: "Феденька, кого ты больше любишь, папу или маму?" - мальчик тянулся одной ручонкой к отцу, другой к матери, хватал их за уши и притягивал к себе, прислонял свой выпуклый лобик одновременно ко лбу отца и ко лбу матери. Отец пел ему песенки собственного сочинения, мальчик по-своему ему подпевал. И вот его не стало.

Много дней после похорон сына они не могли опомниться, не в силах были заставить себя заняться делами, все валилось из рук. Теперь они не расставались ни на минуту. Федор не мог оставить Музу одну в квартире, здесь все было полно памятью о сыне: игрушки Феденьки, его посуда, рубашонки - все было еще на виду. С утра уходили из дому, долгими часами бродили по Парижу и без конца говорили, говорили о сыне…

Когда немного отошли от горя, вдруг обнаружили, что они не в одиночестве разгуливают по городу. С первых шагов от дома за ними увязывалась безмолвная личность неопределенного возраста, незапоминающейся внешности. Шла за ними в некотором отдалении, иногда - по другому тротуару. Если они заходили в лавку, и она заходила, становилась рядом у прилавка, наблюдала, что они покупают. Они заходили в кафе, садились за столик, и она занимала столик неподалеку. Причем личность особенно и не таилась, это было самое странное. Назойливой не была, на пятки не наступала, но и не очень заботилась о том, чтобы остаться незамеченной.

Открытие было неприятное. Итак, их засветили. Прогулки по городу пришлось прекратить, тем более поздние: мало ли что было на уме у этого "хвоста"? Хуже всего было то, что сексоты теперь знали, где они живут, и могли наблюдать за ними круглосуточно. В первый же день, когда заметили за собой слежку, обратили внимание на то, что "хвост", проводив их до дому, не исчез. Выглянув из окна, увидели его на улице, на противоположном тротуаре, он стоял, прислонясь спиной к фонарному столбу, задрав вверх голову, смотрел на их окна. Несколько раз среди ночи выглядывал Раскольников из окна - агент стоял на своем месте. Он испарился только под утро. А утром на его месте стоял другой тип, похожий на него, но все-таки другой.

Это продолжалось и в последующие дни. Конечно, следовало убираться с улицы Ламбларди, и как можно скорее. И проделать это так, чтобы не перетащить за собой слежку на новое место.

Несколько дней Раскольников изучал повадки наблюдателей. Уходил из дому теперь один, Муза оставалась дома. Оставалась, однако, не у себя в квартире, коротала время в радушном многочисленном французском семействе, жившем этажом выше, исполняла роль добровольной сиделки при больной хозяйке квартиры, занимала ее разговорами, совершенствуясь во французском языке. Уходил из дому Раскольников с револьвером, клал в боковой карман пальто, готовый стрелять в случае, если агенты решились бы напасть.

В действиях сыщиков было много нелогичного. Непонятно было, почему они, наблюдая, не таились. Или почти не таились. Иногда Раскольников пользовался старым приемом подпольщиков: слыша за спиной аккуратно поспешавшие шаги "хвоста", резко оборачивался и шел прямо на него. Тот исчезал. Но через десяток минут на его месте оказывался другой наблюдатель. Зачем? Если в их планы не входило скрывать слежку, могли бы и пренебречь этой фикцией маскировки. Еще был случай. Приметил одного немолодого толстяка с голубыми глазами, с круглой рязанской физиономией, на какой-то людной улице так же резко обернулся к нему, нос к носу, быстро спросил по-русски:

- Вы русский?

- Да, - ответил тот, оцепев от неожиданности.

- Сколько вам платят за хождение за мной?

- Извините, - пробормотал тот и поспешил затеряться в толпе.

Больше он не появлялся, его заменила фигура явно не славянского происхождения. Опять-таки зачем эта замена, если они не стремились скрывать слежку?

Наблюдателей было три-четыре человека, сменявших друг друга каждые шесть-восемь часов. Дежурили они и днем и ночью. Но скоро Раскольников заметил, что дежурили они не всю ночь напролет. Если в окнах Раскольниковых рано гас свет, редко агенты задерживались дольше часа-двух ночи, затем исчезали, с тем чтобы к шести-семи часам утра снова быть на посту. Возможно, что они были обязаны дежурить под окнами всю ночь, но до часа ночи их проверяли, поэтому они не покидали поста раньше этого времени, а после часа ночи они уже просто не выдерживали усталости, бросали пост; хотя, может быть, уходили куда-нибудь неподалеку, чтобы рано утром вернуться на место. Во всяком случае, именно этот отрезок ночного времени, от часа до шести, был наиболее удобным, чтобы улизнуть из дому незаметно. Несколько раз Раскольников проверил это, уходил из дому после часа ночи, и ни разу не заметил за собой слежки.

Когда нужно было, он легко отрывался от наблюдателя, помогали присмотренные ранее лавки с разными выходами, удобные проходные дворы. Возвращался домой - наблюдатель поджидал его возле дома.

Едва ли эти сыщики были специально присланными из Москвы агентами, они не производили впечатления профессионалов своего дела. Хотя, конечно, от любого из них можно было ожидать выстрела в спину или удара кинжалом. При том что все они были людьми крепкого сложения, пожилые отличались военной выправкой, явно бывшие офицеры, самый молодой из них, коротышка лет тридцати с продавленным носом, смахивал на оставившего ринг боксера. И все же чувствовалось: в сыске они люди случайные. Скорее всего, их нанимали уже здесь, во Франции, вербовали из среды бе лой эмиграции.

Вербовать было из кого. До сих пор в среде белой эмиграции, судя по эмигрантской печати, велись бурные дебаты между так называемыми "пораженцами", с одной стороны, и "патриотами" или "оборонцами" - с другой, к последним еще примыкали "возвращенцы". Особенно бурными эти споры были до московских процессов, на фоне которых все прочие темы заметно поблекли. Но вовсе не прекратились. Лишь резче определилась граница, отличавшая сторонников одного направления от другого.

"Пораженцами" называли ту, меньшую часть эмиграции, которая, подобно "пораженцу" Ленину, во время мировой войны желавшему военного поражения России, подобно немецким и итальянским антифашистам, требовавшим теперь от мирового сообщества самых жестоких санкций против своих отечеств, считали поражение СССР в ожидавшейся новой мировой войне меньшим злом, чем сохранение установившейся в стране олигархической диктатуры Сталина и его клики. Другая, большая часть эмиграции, движимая национально-патриотическим чувством, "патриоты-оборонцы", готова была примириться со сталинской диктатурой, признательная ей за то, что она сохранила в целости и нерасчлененности Россию. Наиболее яро эта полемика велась между "Новой Россией" Керенского и "Последними новостями" Милюкова. "Новая Россия", обвиняя милюковцев в "оборончестве", пы талась доказать несостоятельность этого направления, указывала на внутреннюю противоречивость его, доказывала, что именно сталинский режим представляет собой величайшую опасность для России, и именно с точки зрения обороноспособности, и последние факты - разгром Сталиным Красной Армии и Флота, его заигрывания с Гитлером - это подтверждали. "Последние новости", в свою очередь, обвиняли Керенского в "пораженчестве", предательстве интересов России. Керенский эти обвинения отвергал, себя он не признавал ни "пораженцем", ни "оборонцем", возлагал надежды на внутренние реформы в СССР, на демократизацию страны сверху, в чем единственно видел выход, залог спасения России, укрепления ее обороны. И прямо обращался в своих статьях к кремлевским руководителям, призывая их к таким реформам и доказывая им - это неизменно вызывало насмешки и колкости "Последних новостей" и других эмигрантских изданий, высмеивавших его "царистские иллюзии", - доказывая кремлевским руководителям целесообразность реформ. "Новая Россия", писал Керенский, рада "всякому самому ничтожному намеку на победу в Кремле здравого смысла".

Строго говоря, и Милюков не был, как понимал Раскольников, чистым "оборонцем". Он отнюдь не одобрял сталинский режим. Готов был с ним мириться как с неизбежным злом, но именно злом. Милюковцы делали ставку на те слои, группы в Советском Союзе, которые, как им казалось, в наибольшей мере могли содействовать укреплению могущества и единства страны. Одно время, после первых московских процессов, цеплялись за Тухачевского, думали, что большевизм уже ликвидирован в России, там правит армия и вот-вот заменит Сталина. Теперь возлагали надежды на Жданова, который, как полагали, вносил национально-русскую струю в революцию, восстанавливал русскую культуру.

"Возвращенцы", примыкавшие к "оборонцам", главным образом молодежь, желавшая служить России, прямо уже шли в советское полпредство, просились на родину.

Вот из них, из "оборонцев" и "возвращенцев", и вербовались, должно быть, наблюдатели. Именно из этой среды были завербованы агентами НКВД бывшие белогвардейские офицеры Николай Клепинин и Сергей Эфрон, муж поэтессы Марины Цветаевой, участвовавшие в убийстве Райсса.

Чего же хотели эти люди или те, кто посылал их следить? Если в их намерения не входила пока - пока! - ликвидация Раскольникова или Музы, то, может быть, это была та самая "пытка страхом", о которой он слышал, о которой читал?

Написал об этом Бармину, с которым недавно связался через его издателя, прочитав его книгу "20 лет на службе СССР", написанную им уже в эмиграции. В этой книге Бармин упоминал Раскольникова, писал о нем, как о своем друге. Они и были дружны, Бармин гостил у Раскольниковых в Софии, Раскольниковы, приезжая в Афины, жили в квартире Бармина. Последний раз останавливались у него в Афинах летом 36-го года.

Бармин, живший под Парижем - переписывались с ним через издателя, ответил, что с ним было то же самое, когда он остался на Западе. И его в течение нескольких месяцев подвергали в Париже этой "пытке страхом" чекисты Ежова. Едва он выходил из дому в Сен-Клу, за ним увязывались мрачные личности, и весь день он физически чувствовал чужое дыхание за спиной. Ему еще повезло, чекисты вскоре потеряли его след во Франции, два месяца он спокойно жил в Пиренеях, когда они искали его на Ривьере, писал свою книгу. Успел несколько окрепнуть и выдержал пытку благополучно. И вот что интересно, замечал Бармин, следить за ним прекратили, как только его книга вышла в свет и, стало быть, худшее с точки зрения Москвы свершилось. Чекистам, не сумевшим предупредить появления разоблачительной книги, оставалось отомстить автору, не сделали они это до сих пор, вероятно, потому, что и без того слишком наследили за последние годы в Европе, едва ли им теперь был резон ликвидировать каждого невозвращенца, рискуя вызвать новую шумиху в печати. На такой ободряющей ноте заканчивал письмо Бармин.

Письмо и впрямь ободрило, главное, подталкивало к действию: пора была самому браться за перо, выступить со своими разоблачениями. И если убегать от чекистов, то куда-нибудь подальше от Парижа, в те же Пиренеи или на Ривьеру.

По газетному объявлению узнал, что в Жуанлепейне на Лазурном берегу, недалеко от Ниццы, сдается недорого дом на весну и лето, списался с владельцем, получил положительный ответ, выслал задаток и стал готовиться к отъезду.

6

Перед отъездом сделал попытку связаться с журналами и газетами, с которыми мог бы сотрудничать, хотел заручиться их согласием печатать то, что он стал бы присылать с Лазурного берега. Всего бы лучше в этом отношении, как ему казалось, было договориться с "Социалистическим вестником", где печатался Кривицкий, - это издание было ближе ему по направлению. Одним из руководителей журнала был Федор Дан, в октябрьские дни меньшевик, член исполкома Петроградского Совета и Президиума ВЦИК Советов первого состава. Раскольников следил за его статьями с пристрастием. В отличие от Керенского, пытавшегося влиять на сознание советских руководителей, Дан делал ставку на революционизирование тех советских людей, для которых идеалы революции и социализма остались ценностямии, не реализовавшимися в условиях ленинской, затем сталинской диктатуры.

Близок Дану был старинный знакомый Раскольникова, бывший эсер Бунаков-Фундаминский, один из соредакторов журнала "Современные записки". Он много писал о проблемах эмиграции. Эмигрантская Россия, доказывал он, должна признать себя частью России Советской. Долгие годы она вела белую борьбу, доканчивая битвы ушедшего мира, затем долгие годы пыталась устроить на чужбине мирное и благоденственное житие. Теперь ей следовало начать новую эру- участвовать в борьбе, которая велась, явно или подспудно, на ее родине против установившегося там деспотического режима. Следовало создать аппарат для распространения вольных идей в родной стране. Со времен Герцена, Бакунина, Плеханова эмиграция была духовной лабораторией русского освободительного движения, эту миссию она обязана осуществлять и теперь… С этим не мог не согласиться Раскольников.

С Бунаковым особенно хотелось увидеться, напомнить ему их последнюю встречу в Нижнем Новгороде в 18-м году. Интересно было бы узнать, как ему запомнилась та встреча.

Но Бунакова не было в Париже в эти дни, как сказали в конторе "Современных записок". Оставлять карточку Раскольников не стал, встретиться с кем-либо из соредакторов Бунакова тоже не захотел, все же прежде следовало побеседовать с Бунаковым. Ждать, однако, его возвращения в Па риж уже не оставалось времени.

И с Даном не удалось увидеться, он тоже был в отьезде. Пытался в конторе "Социалистического вестника" узнать что-либо о Кривицком, но там ничего не знали, кроме того, что Вальтер, после покушения на него в Париже агентов НКВД, уехал в Америку.

Зато в эти дни сошелся с человеком вполне своим, русским по происхождению и французом по паспорту, старым большевиком, товарищем по партии в октябрьские дни, Виктором Сержем (Кибальчичем). В 28-м году он был в Москве арестован как троцкист и несколько лет провел в сталинских лагерях и ссылке. Во Франции в левых кругах велась кампания за его возвращение на родину во Францию, и весной 36-го года эта борьба дала результат - выехать из СССР ему разрешили. Несмотря на перенесенные испытания, он и теперь оставался большевиком. Как и Раскольников, считал Сталина злым духом контрреволюции, уничтожившим лучшие завоевания русской революции.

Виктор Серж предложил Раскольникову устроить встречу с кем-либо из редакторов "Последних новостей", где его, Сержа, печатали, несмотря на его большевизм. Раскольников согласился. Договорились встретиться в кафе на пляс Перер через пару дней в полдень.

Раскольников чуть было не опоздал на это свидание, долго не мог отделаться от "хвоста", нельзя же было тащить его за собой на пляс Перер. И когда входил в кафе, не был вполне уверен, что тот не явится следом за ним и не испортит его разговор. Пришел всего за минуту до появления Сержа с журналистом. Только занял столик в углу, усевшись лицом ко входу, как появились Серж и его спутник, оба высокие, белокурые, моложавые.

Поздоровались, сели. Заказали кофе с коньяком. Разговор не сразу завязался, Раскольников все поглядывал на вход, люди входили, выходили, боялся пропустить своего провожатого. Его беспокойство понимали собеседники, не торопили его, говорили о неважном. Но постепенно разговорились.

Раскольников сказал, что он задумал серию статей и очерков, в которых намерен показать, в чем, по его мнению, состоит преступление Сталина перед революцией и народом, перед партией, в чем смысл недавних процессов над больше виками.

- Прошу меня понять, - горячо говорил он, - я прежде всего коммунист и в коммунизм продолжаю верить. Сталин расстреливает старых большевиков за их преданность делу партии. Изменник - он, а не его жертвы. Это важно понять всем, кто следит за событиями в нашей стране. Не в большевизме надо искать корни того, что у нас происходит, а в политике тех, кто обманом захватил власть в партии и совершил контрреволюционный переворот, хотя и под большевистской вывеской…

И начнет он, продолжал Раскольников, со статьи о своем деле, на примере собственной судьбы, истории своей отставки, покажет, откуда в сталинской России берутся "невозвращенцы", "вредители", "враги народа". Может быть, так и назовет статью: "Почему я стал невозвращенцем".

- Это мы сможем, думаю, напечатать, - сказал журналист. - Как документальное свидетельство человека, пострадавшего от сталинской диктатуры. Подобно тому, как печатали разоблачительные материалы господина Кибальчича. Но что будет в других ваших статьях? Боюсь, читателей "Последних новостей" не слишком заинтересуют счеты между правоверными большевиками и изменниками партии, какими вы считаете Сталина и его клику. Наши читатели не принимают большевизм, как таковой, не различают оттенков в нем. И не захотят разбираться в них. Другое дело, если бы вы, не отмахиваясь от анализа истоков большевизма, покопались в них, пусть и с позиций правоверного большевика, но дали бы уникальные факты, только вам известные, из истории революции, Октября, гражданской войны. О Ленине, Троцком, Бухарине, других вождях, которых лично знали. Это было бы то, что нужно. Думаю, если вы теперь вернетесь к пережитому вами, с учетом того, во что обратилась Россия сегодня, вы иначе обо всем напишете, чем писали, скажем, в "Кронштадте и Питере", как полагаете? Нужна объективная история революции…

- Не подгоняйте меня, - перебивая журналиста, говорил Раскольников. Не думайте, что так легко отказаться от взглядов и представлений, которые разделял десятки лет. Я признаю, многое нужно переосмыслить. И, поверьте, я это пытаюсь делать. Например… Вот вы заговорили о Ленине. Ленин и для меня загадка. Я бы хотел выяснить для себя его роль по крайней мере в некоторых обстоятельствах. Июль 17-го года. Брестский мир. Партийное строительство. Ведь именно он заложил те организационные структуры партии, которые с успехом использовал Сталин для своей диктатуры… Но о Ленине я пока не берусь судить. Может быть, позже. Теперь, полагаю, важнее сосредоточить внимание на диктатуре Сталина. Это важно для всех - белых, красных, розовых, большевиков, меньшевиков. Освободив страну от сталинского деспотизма, можно было бы и попытаться исправить ошибки большевизма, Октября. Повторю: не в большевизме опасность - в диктатуре Сталина. Опасность теперь уже глобальная…

- Вы верите в его сговор с Гитлером?

- Мы еще услышим о новом Брест-Литовске.

- Скажите, вы хорошо знали Бухарина?

- Да, близко знал…

Заговорили о Бухарине, о нэпе. Потом о Тухачевском, которым журналист интересовался особо. Журналист подтвердил, что они в "Последних новостях" действительно одно время связывали с Тухачевским возможность переворота в Советском Союзе.

Проговорили часа два. Когда расходились, Раскольников сообщил Кибальчичу, что на днях уезжает из Парижа, попросил разрешения через него держать связь с "Последними новостями". И попросил побывать на премьере "Робеспьера", которая вскоре должна была состояться в театре Святого Мартина, и написать ему о впечатлении от спектакля. Сам он, увы, вынужден был лишить себя этого удовольствия.

7

И еще одна встреча случилась у него в эти дни - с человеком, которого он давно похоронил, человеком из такого далекого прошлого, что даже и не верилось, что оно, это прошлое, было когда-то.

Среди ходивших за ним по пятам агентов объявился новый человек, отличавшийся от своих товарищей манерой поведения. Он не лез на глаза, держался с крайней осторожностью, скрывая свое присутствие. Раскольников ни разу не столкнулся с ним лицом к лицу, собственно, ни разу и не увидел его, только лишь чувствовал иногда на себе его внимательный взгляд, его дыхание в затылок, а обнаружить не мог.

Но однажды тот сам себя обнаружил.

Раскольников возвращался домой поздно, стараясь держаться освещенной стороны улицы, чувствуя, что этот человек идет за ним. На улице не было ни души. Не оборачиваясь, остановился на перекрестке перед стеклянной витриной угловой аптеки, прямо под фонарем, сделав вид, что ищет что-то в карманах, рассчитывая, что агент, чтобы не выдать себя, пройдет мимо и тут его можно будет разглядеть. Но тот подошел к нему вплотную и остановился за его спиной. Сжимая в кармане пальто рукоятку револьвера, Раскольников быстро обернулся - перед ним стоял грузный мужчина в светлом плаще и светлой шляпе. Фигура и лицо его показались знакомыми. Вглядевшись, он вдруг узнал в нем Трофима Божко.

- Трофим? - спросил, не совсем уверенный.

- Да, Федор. Вот когда свиделись, - сказал Трофим спокойно.

- Но ты… Ты следил за мной? - спросил Раскольников.

- Следил.

- И… что ты намерен делать?

- Ничего, - усмехнулся Трофим. - Не беспокойся, я тебе не опасен.

- Но как же так? - не переставая удивляться, спрашивал Раскольников. Ты… агент НКВД?

- Не совсем, - снова усмехнулся Трофим. Оглянулся настороженно. Давай уйдем отсюда, с этой улицы. Поговорим, раз такая встреча.

- Давай поговорим.

Они ушли к парку, пустынному и темному, сквозь листья кленов едва пробивался свет высоких фонарей.

- А я тебя видел однажды в октябрьские дни, под Пулковом! - сказал Раскольников. - Я командовал отрядом моряков, а ты с казаками преследовал убегавших красногвардейцев. Я чуть не убил тебя тогда, у меня под рукой была трехдюймовка. Чуть не скомандовал: картечью, по группе казаков!

- Почему ж не скомандовал?

- Не знаю! Все было как во сне, - с отчаянием сказал Раскольников. Вся жизнь, Трофим, прошла как во сне. Вот и сейчас: ты не снишься мне?

- Нет.

- Как ты в Париже оказался? Погоди, я сам скажу. После Пулкова ты, натурально, летал в лебединой стае, как поется у Цветаевой, воевал против ненавистных большевиков, потом - Крым, Константинополь, Болгария. Помыкался на чужбине и потянуло на родину, домой, а путь домой известный. Так?

- Не совсем так. Я не мыкался. Жил на одной ферме под Лионом. Недурно жил. Мог бы сам стать фермером. Женился бы, натурализовался. Но потянуло домой, верно. Так потянуло, что все бросил, связался с организацией, которая, как мне сказали, помогает желающим вернуться в Россию. Оказалось, однако, все не так просто. Право на возвращение надо было заслужить. Меня использовали как агента внешнего наблюдения. Случайно объектом наблюдения оказался ты.

- Были и другие объекты?

- Нет, ты первый.

- Почему ты мне это открываешь?

- Потому, что не по мне это. Лучше удавиться.

- О чем же ты думал, когда соглашался?

- Як соглашався? Я ж не знав, шо надо робить. Дал подписку помогать товарищам. Дал и дал. Говорили: так полагается делать. Форма. А в чем будет заключаться та помощь, кто ж знал?

Он умолк.

- Сейчас читаю мемуары ваших генералов, - сказал Раскольников после паузы. - Как ты думаешь, почему белые проиграли гражданскую войну?

- Почему белые проиграли гражданскую войну? - повторил Трофим за Раскольниковым. - Почему проиграли, несмотря на то, что большинство населения было не на стороне красных?

- Да.

- Я отвечу. Я о том думав. Белое движение не було единым. С самого начала. Добровольческая армия, Украина, казачьи республики, сибирские правительства - все действовали врозь. А то и враждовали друг с другом. Краснов, путаясь з нимцами, не позволил Деникину соединиться с чехами. Чехи предали Колчака. А красные были едины. У красных была сильная центральная власть, о которой только рассуждали у белых.

- Да, мы были едины. А в итоге - тоже поражение.

- Красных объединяла сатанинская воля Ленина.

- Какая? Как ты сказал? Сатанинская?

- Другого слова не нахожу. Ну, нехай буде безумна. Как это по Чернышевскому: смешение ума с безумием. Не лозунги ж объединяли. Все ваши лозунги оказались фикцией. Кроме одного: грабь награбленное. Но на этом фундаменте не построишь гражданское общество.

- Да, на этом фундаменте не построишь, - согласился Раскольников, помолчав. Спросил: - Что ты собираешься делать?

- Уеду куда-нибудь. Тебе тоже следовало бы.

- Я знаю.

- Могли бы уехать вместе. В Америку. Помнишь, когда-то мечтали о крестьянской трудовой артели? Вдруг в Америке получилось бы?

- Нет, Трофим. Мне уезжать нельзя. Мне здесь надо рассчитаться за свою жизнь.

- Что ж, тогда - прощай?

- Прощай, Трофим.

Секунду они стояли в оцепенении, готовые броситься друг другу в объятия. Но вот Трофим развернулся и пошел прочь грузной походкой крестьянина. Ничего не осталось в нем от бравого казачьего офицера.

8

Трофим исчез. Его заменили новым агентом, и слежка продолжалась прежним манером.

Уехали из Парижа в начале марта, обманув бдительность агентов-наблюдателей. Устроились в Жуанлепейне и сразу же принялись за дело. Раскольников писал, Муза печатала на машинке.

Начал Раскольников не с истории отставки, а с очерка, давно задуманного, о своих встречах со Сталиным в Москве в 30-х годах. Очерк неожиданно превратился в пространное повествование о Москве 35-36-го годов, туда вошли кремлевские встречи и встречи с писателями, дипломатами. В очерке воспроизводилась атмосфера страха и безнадежно сти, в которую успел загнать русскую интеллигенцию сталинский режим. Озаглавил повествование: "Кремль. Записки советского посланника". Когда Муза перепечатала, получилось больше полусотни страниц, для газеты многовато. Не стал никуда посылать, решил, что осенью, когда вернутся в Париж, отнесет в какой-нибудь журнал.

Статья об отставке вылилась неожиданно. Подстегнула кричащая весть из Москвы.

В один прекрасный день, действительно прекрасный, после нескольких дней ненастья, теплых обложных дождей, выносившихся с моря африканскими ветрами, небо очистилось, солнце буйно принялось выпаривать раскисшую землю, в такой-то день в газетах прочел Раскольников о состоявшемся 17 июля заседании Верховного суда СССР, который заочно судил его и объявил вне закона за то, что он "дезертировал с поста, перешел в лагерь врагов народа и отказался вернуться в СССР". Тут же сел за стол и написал заявление, в котором по пунктам опроверг выдвинутые против него обвинения. Назвав постановление суда издевательством над правосудием, сравнил его со всей практикой судебных преследований сталинского режима. "Это постановление лишний раз бросает свет на сталинскую юстицию, - писал он,- на инсценировку пресловутых процессов, наглядно показывая, как фабрикуются бесчисленные "враги народа" и какие основания достаточны Верховному суду, чтобы приговорить к высшей мере наказания…" В конце заявления потребовал пересмотра дела с предоставлением ему возможности защищаться.

Под названием "Как меня сделали "врагом народа"" отправил заявление в "Последние новости". Через три дня, 26июля, оно было опубликовано.

Итак, война Сталину и его режиму была объявлена. Правда, пока только объявлена. Нужно было предъявить режиму полный счет за преступления, совершенные им против народа и революции. Против России. Полный счет.

Три недели спустя, 17 августа, Раскольников поставил точку под документом, который, как он полагал, и заключал в себе этот счет. Это было его "Открытое письмо Сталину". Эпиграфом к письму он взял две строчки из грибоедовского "Горя от ума": "Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи". И выложил эту правду. Все, что вынес из собственного опыта, что узнал, собрал по крупицам из свидетельств других людей. В сущности, это было обвинительное заключение, которое могло быть зачитано на судебном процессе над Сталиным и его сообщниками.

Раскольников обвинял Сталина в установлении режима личной власти, насилии и терроре, в массовых репрессиях против советских людей. Называл имена выдающихся ученых, политиков, дипломатов, военных, писателей, подвергшихся репрессиям. Особенно тяжкими преступлениями Сталина считал уничтожение кадров Красной Армии и беспринципность его внешней политики, терпимость к фашистским режимам, грозившую катастрофой для всего мира.

Заканчивал письмо Раскольников выражением уверенности, что рано или поздно народ положит конец произволу и репрессиям, самого же Сталина посадит на скамью подсудимых.

Он был доволен тем, что получилось. Отдавая Музе текст для перепечатки, сказал ей:

- Я никогда еще так не писал. Даже если я уже ничего после этого не напишу, буду считать: жизнь прожил не зря. Правда, правда! Будешь читать увидишь.

Он будто предчувствовал свою судьбу…

Между тем в этот день он был вполне счастлив. Все ладилось, удавалось. Сел писать письма, хотелось поделиться бодрым настроением с друзьями. Написал Виктору Сержу, благодарил его за добрые отзывы о "Робеспьере", который успешно шел в Париже. Написал Бармину, сообщил ему о только что законченной работе, процитировал эпиграф, чтобы Бармин составил себе представление о характере "Открытого письма". Сообщил и о "Кремле", и о другом очерке, начатом им, под названием "Мои записки", эти очерки рассчитывал скоро привезти в Париж. Заодно поинтересовался, что нужно предпринять, чтобы получить международный паспорт… Все было хорошо!

И еще был повод для радости. Но об этом он, конечно, не мог написать друзьям. Пока еще не мог. Несколько дней назад Муза сказала, что, кажется, беременна… Какое счастье было услышать об этом! Руки тосковали по блаженной тяжести тельца своего ребенка. Как они с Музой радовались. Жизнь продолжалась…

Правда, пошаливало здоровье. Во время обложных дождей простудился, никак не мог прийти в норму. Держалась температура, беспокоили головокружения. Но это с ним бывало и раньше. С легкими у него был непорядок. Всегда. Нужно было показаться доктору. Им порекомендовали доктора в Грассе. Решили, что съездят туда в 20-х числах августа.

И еще тревожили вести из Москвы. Возобновившиеся еще в апреле советско-г ерманские торгово-экономические переговоры, замена Литвинова Молотовым, произведенная в мае, казались зловещими предзнаменованиями на фоне активизировавшихся действий Гитлера в Европе. Проглотив Чехословакию, Гитлер откровенно готовился напасть на Польшу. Этому могли помешать соединенные усилия великих держав, и в первую очередь Англии, Франции и Советского Союза. Но такой союз был невозможен, пока у власти в СССР находился Сталин, для которого злейшими врагами были демократии Запада. Переговорам с английской и французской военными миссиями, которые велись в эти дни в Москве, Раскольников не придавал большого значения. Эти переговоры могли быть камуфляжем. И все-таки теплилась еще надежда: может быть, все уладится?..

9

Двадцать третьего августа взорвалась московская бомба. В этот день в Москве был подписан германо-советский договор о ненападении. По этому договору стороны обязывались соблюдать нейтралитет по отношению друг к другу в случае, если одна из сторон окажется в состоянии войны с третьей державой или державами.

Узнали об этом из газет 24 августа, в Грассе. Приехали сюда накануне, остановились в одном из отелей, взяв номер на три дня.

Все предшествовавшие дни Раскольников чувствовал себя неважно. Однако раньше выехать из Жуанлепейна не могли, нужно было "дотянуть" "Открытое письмо", скорее отправить его в Париж. "Дотянули". Отправили. Сразу несколько экземпляров, в разные издания. И выехали в Грасс.

Прибыл в Грасс Раскольников совсем разбитым. Сразу же лег в постель. Из номера никуда не выходил. А утром принесли газеты с сенсационной новостью.

- Это война, - побелев, сказал Раскольников, прочитав сообщение о подписанном в Москве Молотовым и Риббентропом договоре, пробежав глазами статьи договора, их всего было семь. - Муза, ты понимаешь ли, что это означает? Москва уступает Гитлеру Польшу. Не будет мешать ему громить Англию и Францию, которые, конечно, вступятся за Польшу, второго Мюнхена уже не будет. Англия и Франция к войне не готовы. Что будет потом? Даже думать о том страшно. Мы - тоже к войне не готовы: Сталин обезглавил армию…

У него стала подниматься температура. Он лег. Доктор должен был прийти после обеда. Лежа, читал газеты. Перед обедом заставил себя встать. Спустились с Музой в ресторан, пообедали, снова поднялись в номер.

Муза пошла навстречу доктору, условились, что она встретит его перед отелем и проводит в номер, без лишних разговоров с портье. Раскольников остался ждать в номере.

Ходил по ковру, красному, раздражающе яркому. Поглядывал на окно с высоким подоконником, узкими створками рамы, одна из створок была приоткрыта и оттуда маняще тянуло терпким духом какого-то хвойного дерева, будто кипариса. Разворачивался перед окном и шел к двери, наполовину задернутой тяжелой шторой, тоже раздражающе красной. Устал ходить, лег на кровать. Закинул руки за голову. И неловко закинул: ударился левой ладонью, внешней стороной, косточками пальцев, об острый выступ металлической сетки, до крови рассек кожу на среднем и указательном пальцах. С досадой вскочил и снова принялся ходить по комнате, по ковру, слизывая кровь с пальцев, а она шла и шла.

Раздраженно поглядывал на дверь. Думал с недоумени ем: почему никто не идет? Кто-то же должен был прийти. Кто? Вопрос этот неожиданно поставил его в тупик. В самом деле, кто должен прийти, кого он ждет, кто мог бы ответить на его вопросы и разрешить загадку советско-германского договора? Корни всех событий, разумеется, в прошлом, в середине 20-х годов и даже раньше, в начале революции. Или раньше? Так кто должен прийти? Кривицкий? Или Молотов? Неужели Молотов? С Молотовым когда-то начинали в подполье в Политехническом, работали в редакции "Правды". Молотов - тень Сталина…

Остановился посреди комнаты, потому что заметил: дрогнула красная штора, прикрывавшая дверь, и стала отодвигаться.

Ждал Молотова, а вышел из-за шторы донской казак с неестественно скособоченной головой и порезанными руками. Фаланги его пальцев кровоточили, он стряхивал кровь на ковер и смотрел на Раскольникова так, будто и его приглашал делать то же самое. Потом голова у него откинулась назад, как крышка настольной чернильницы, и кровь широкой струей полилась на пол. Быстро наполнялась густой дымящейся жидкостью комната. Раскольников встал на стул. Запах стоял, как на бойне. Кровь все прибывала, и тогда он взобрался на подоконник и стал протискиваться в узкую створку окна, с криком:

- Кровь! Остановите ее! Море крови! Это невыносимо…

Опомнился он, уже лежа на кровати, Муза обнимала его, гладила, как ребенка, по голове, по щекам, уговаривала:

- Успокойся. Никакой крови нет. Вот доктор. Он сейчас тебя осмотрит. Успокойся…

Доктор стоял перед кроватью. В дверях толпились любопытные. Кто-то предлагал выйти всем из номера.

Осматривать больного теперь же доктор не стал, дал ему какое-то лекарство, и он уснул.

На другой день Раскольникова перевезли в Ниццу, поместили в клинику Святого Луки. Он был в беспамятстве, бредил. Муза находилась при нем неотлучно - сиделкой, медицинской сестрой. Иногда сознание ненадолго возвращалось к нему, он сразу же заговаривал о Польше, о советско-германском договоре, но врачи запретили говорить с ним о политике, и Муза старалась скорее перевести разговор на другое.

Однажды он очнулся среди ночи, она склонилась к нему, он улыбнулся ей, помолчав, сказал:

- Свяжись с Сержем и Бунаковым… Они вас не оставят…

Он сказал "вас", думая о Музе и о будущем ребенке. И умолк, закрыл глаза.

Между тем политические события шли своим чередом. Мир неотвратимо втягивался в войну. Германские войска вступили в Польшу. Объявили состояние войны с Германией Англия и Франция. Советские войска готовились войти в Польшу с востока, действуя как союзники гитлеровских войск… Но ничего этого Раскольников уже не узнал.

"РАСКОЛЬНИКОВ СОШЕЛ С УМА

Ницца, 26 августа

Три дня назад в один из отелей в Грассе приехала супружеская чета. Они оказались: Федором Раскольниковым, родившимся 23 января 1892 года в Петербурге, и Марией Раскольниковой, родившейся также в Петербурге 7 января 1911 года.

Первый день пребывания супругов Раскольниковых в отеле прошел спокойно. На следующий день, пообедав внизу в ресторане, они поднялись к себе в номер. Приблизительно через час из номера послышались отчаянные крики:

- На помощь!

Служащие отеля поспешили на крики. Им представилась такая картина: жена Раскольникова делала отчаянные усилия, чтобы удержать мужа, который занес одну ногу за окно и старался выброситься вниз.

Бывший полпред внезапно потерял рассудок. Его увезли тотчас в клинику в Ниццу, где он будет подвергнут наблюдению специалистов".

(Последние новости. 1939. 27 авг. № 6726)

"ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ.

М. г. редактор!

Не откажите в любезности напечатать в Вашей газете следующее заявление:

Появившееся в № 6726 "Последних новостей" сообщение о том, что мой муж Ф.Ф.Раскольников якобы сошел с ума, к счастью, не соответствует действительности.

Мой муж Ф.Ф.Раскольников серьезно болен воспалением легких и бред, вызванный высокой температурой, никак не может быть назван сумасшествием. Никакого покушения на самоубийство не было.

С совершенным уважением Муза Раскольникова".

(Последние новости. 1939. 1 сент. № 6731)

"УМЕР РАСКОЛЬНИКОВ.

В Ниццской клинике умер Ф.Ф.Раскольников.

В августе этого года "Последние новости" напечатали письмо Раскольникова, в котором бывший полпред объяснял причины своего разрыва с Москвой.

Нами получено было затем от него "Открытое письмо Сталину", которое мы не успели напечатать, т.к. из Ниццы пришло известие о болезни Раскольникова и об его покушении на самоубийство.

Договор между Сталиным и Гитлером окончательно подкосил этого, одного из последних, остававшихся в живых, представителей старой ленинской гвардии. От перенесенного потрясения он уже не мог оправиться. Умершему было 47 лет".

(Последние новости. 1939. 24 сент.)

Узнав из газет о болезни Раскольникова, Виктор Серж попросил жившую в Ницце приятельницу, мадам Тессьер, разыскать Раскольниковых и предложить им свою помощь. Француженка разыскала их. Раскольникова, однако, она уже не застала в живых. Он умер 12 сентября. Вдвоем с Музой похоронили его. Похоронили на кладбище Коканд в Ницце, поместив в фамильном склепе мадам Тессьер. Там он и ле жит, в свинцовом гробе, купленном Музой на остатки сбережений.

Беременную Музу приютили в Париже Виктор Серж и Бунаков, ей помогали Бармин, другие знакомые, не дали пропасть… Но тут начинается особая история, которая заслуживает отдельного рассказа.

"Открытое письмо" Раскольникова было опубликовано уже после его смерти, 1 октября того же, 39-го года, в "Новой России".

Глава девятнадцатая

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО СТАЛИНУ

Я правду о тебе порасскажу такую,

что хуже всякой лжи.

Сталин, вы объявили меня "вне закона". Этим актом вы уравняли меня в правах - точнее, в бесправии, - со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона.

Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами "царство социализма" и порываю с вашим режимом.

Ваш "социализм", при торжестве которого его строителям нашлось место лишь за тюремной решеткой, так же далек от истинного социализма, как произвол вашей личной диктатуры не имеет ничего общего с диктатурой пролетариата…

Что сделали вы с конституцией, Сталин?

Испугавшись свободы выборов, как "прыжка в неизвестность", угрожавшего вашей личной власти, вы растоптали конституцию, как клочок бумаги, выборы превратили в жалкий фарс голосования за одну-единственную кандидатуру, а сессии Верховного Совета наполнили акафистами и овациями в честь самого себя ‹…›. Постепенно заменив диктатуру пролетариата режимом вашей личной диктатуры, вы открыли новый этап, который войдет в историю нашей революции под именем "эпохи террора".

Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности. Никто, ложась спать, не знает, удастся ли ему избежать ночного ареста. Никому нет пощады…

Вы начали кровавые расправы с бывших троцкистов, зиновьевцев и бухаринцев, потом перешли к истреблению старых большевиков, затем уничтожили партийные и беспартийные кадры, выросшие во время гражданской войны и вынесшие на своих плечах строительство первых пятилеток, и организовали избиение комсомола…

С помощью грязных подлогов вы инсценировали судебные процессы, превосходящие вздорностью обвинений знакомые вам по семинарским учебникам средневековые процессы ведьм.

Вы сами знаете, что Пятаков не летал в Осло, Максим Горький умер естественной смертью и Троцкий не сбрасывал поезда под откос…

Вы оболгали, обесчестили и расстреляли многолетних соратников Ленина: Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова и др., невиновность которых вам хорошо известна. Перед смертью вы заставили их каяться в преступлениях, которых они никогда не совершали, и мазать себя грязью с ног до головы.

А где герои Октябрьской революции? Где Бубнов? Где Крыленко? Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко?

Вы арестовали их, Сталин.

Где старая гвардия? Ее нет в живых.

Вы расстреляли ее, Сталин. Вы растлили и загадили души ваших соратников. Вы заставили идущих за вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей.

В лживой истории партии, написанной под вашим руководством, вы обокрали мертвых, убитых и опозоренных вами людей и присвоили себе их подвиги и заслуги…

Вы обезглавили Красную Армию и Красный Флот. Вы убили самых талантливых полководцев, воспитанных на опыте мировой и гражданской войн во главе с блестящим маршалом Тухачевским…

В момент величайшей военной опасности вы продолжаете истреблять руководителей армии, средний командный состав и младших командиров.

Где маршал Блюхер? Где маршал Егоров?

Вы арестовали их, Сталин…

Вы уничтожаете одно за другим важнейшие завоевания Октября. Под видом борьбы с "текучестью рабочей силы" вы отменили свободу труда, закабалили советских рабочих и прикрепили их к фабрикам и заводам. Вы разрушили хозяйственный организм страны, дезорганизовали промышленность и транспорт, подорвали авторитет директора, инженера и мастера, сопровождая бесконечную чехарду смещений и назначений арестами и травлей инженеров, директоров и рабочих как "скрытых, еще не разоблаченных вредителей"…

Рабочий класс с самоотверженным героизмом нес тяготы напряженного труда, недоедания, голода, скудной заработной платы, жилищной тесноты и отсутствия необходимых товаров. Он верил, что вы ведете к социализму, но вы обманули его доверие. Он надеялся, что с победой социализма в нашей стране, когда осуществится мечта светлых умов человечества о великом братстве людей, всем будет житься радостно и легко.

Вы отняли даже эту надежду: вы объявили социализм построенным до конца.

И рабочие с недоумением, шепотом спрашивают друг друга:

- Если это социализм, то за что боролись, товарищи?

Вы отняли у колхозных крестьян всякий стимул к работе. Под видом борьбы с "разбазариванием колхозной земли" вы разоряете приусадебные участки, чтобы заставить крестьян работать на колхозных полях. Организатор голода, грубостью и жестокостью неразборчивых методов, отличающих вашу тактику, вы сделали все, чтобы дискредитировать в глазах крестьян ленинскую идею коллективизации.

Лицемерно провозглашая интеллигенцию "солью земли", вы лишили минимума внутренней свободы труд писателя, ученого, живописца. Вы зажали искусство в тиски, от которых оно задыхается, чахнет и вымирает. Неистовства запуганной вами цензуры и понятная робость редакторов, за все отвечающих своей головой, привели к окостенению и параличу советской литературы. Писатель не может печататься, драматург не может ставить пьесы на сцене театра, критик не может высказать свое личное мнение, не отмеченное казенным штампом.

Вы душите советское искусство, требуя от него придворного лизоблюдства, но оно предпочитает молчать, чтобы не петь вам "осанну". Вы насаждаете псевдоискусство, которое с надоедливым однообразием воспевает вашу пресловутую, набившую оскомину "гениальность".

Бездарные графоманы славословят вас, как полубога, "рожденного от луны и солнца", а вы, как восточный деспот, наслаждаетесь фимиамом грубой лести.

Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично вам неугодных русских писателей.

Где Борис Пильняк? Где Сергей Третьяков? Где Александр Аросев? Где Михаил Кольцов? Где Тарасов-Родионов? Где Галина Серебрякова, виновная в том, что была женой Сокольникова?

Вы арестовали их, Сталин!

Вы лишили советских ученых, особенно в области гуманитарных наук, минимума свободы научной мысли, без которого творческая работа исследователя становится невозможной.

Самоуверенные невежды интригами, склоками и травлей не дают работать ученым в университетах, лабораториях и институтах.

Выдающихся русских ученых с мировым именем академиков Ипатьева и Чичибабина вы на весь мир провозгласили "невозвращенцами", наивно думая их обесславить, но опозорили только себя, доведя до сведения всей страны и мирового общественного мнения постыдный для вашего режима факт, что лучшие ученые бегут из вашего рая, оставляя вам ваши благодеяния: квартиру, автомобиль и карточку на обеды в совнаркомовской столовой.

Вы истребляете талантливых русских ученых.

Где лучший конструктор советских аэропланов Туполев? Вы не пощадили даже его. Вы арестовали Туполева, Сталин!

Нет области, нет уголка, где можно спокойно заниматься любимым делом. Директор театра, замечательный режиссер, выдающийся деятель искусства Всеволод Мейерхольд не занимался политикой. Но вы арестовали и Мейерхольда, Сталин.

Зная, что при нашей бедности кадрами особенно ценен каждый культурный и опытный дипломат, вы заманили в Москву и уничтожили одного за другим почти всех советских полпредов. Вы разрушили дотла весь аппарат Народного комиссариата иностранных дел…

Во всех расчетах вашей внешней и внутренней политики вы исходите не из любви к родине, которая вам чужда, а из животного страха потерять личную власть.

Ваша беспринципная диктатура, как гнилая колода, лежит поперек дороги нашей страны…

Бесконечен список ваших преступлений! Бесконечен свиток имен ваших жертв! Нет возможности все перечислить.

Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых, как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов.

17 августа 1939 г.

Ф.Раскольников



This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
05.06.2008
Загрузка...