Я вырываюсь из рук психа, он бьется у моих ног на полу. Милая больница. Здесь что, помешанных держат в женской консультации? В коридор высыпали — впрочем, не особо торопясь, — медсестры; они суетятся, создают видимость бурной деятельности, толкают меня, и тут мой рот, уже готовый произнести смертный приговор этому бардаку, внезапно закрывается. Перешагивая через валяющиеся доски, из разбитой двери выходит блондинка. Белые подвязки, бедра именно такие, как я люблю, — крепкие, но приятно колышутся; мелькает полоска тела и краешек шелковых трусиков. Если это врач, то, пожалуй, казнить нельзя, помиловать.
Она склоняется над потерявшим сознание психом. Попа округлая, в нее врезается резинка от трусов. Резинке, по-моему, оправданий быть не может… Подхожу ближе — что там в декольте? Грудь пышная, хорошей формы… хотя стоп… бюстгальтер-балконет! Вердикт откладывается.
— Симон!.. Ответь мне, Симон, дорогой, любимый мой!
Ага, жена. Забавная парочка. Скажем, инструктор по плаванию с ликом архангела и безукоризненная модель для рекламы дорогих сыров. Разгадка: инструктор по плаванию богат. Надеюсь. Если их связывает только физиология, то я пас: мое прогрессирующее женоненавистничество не вынесет печального зрелища леди Чаттерлей местного разлива. Я хотел бы до конца жизни сохранять способность заглядываться на женщин. Но их надо еще и любить.
— Я — приезжий.
Блондинка поднимает зеленые глаза, испуганно смотрит на меня. Хмурится, машинально пытаясь понять, что я сказал.
— Простите?
— Этот господин спросил меня, как добраться до какой-то реки, но я, к сожалению, не здешний.
Она морщится, сдерживая рыдание. Восхитительная женщина. Чувствую, развязность только повредит. Попробуем по-другому.
— Блеш! — внезапно вскрикивает супруг, еще не вполне пришедший в себя.
— Вот, — киваю я с тревожным возбуждением. — Название реки. Вы знаете, где это?
Она меня в упор не видит, пытается успокоить мужа; часто дыша, гладит его по щеке, слишком энергично, слишком торопливо, даже царапает обручальным кольцом; неудачный брак, плохо начался и кончается плохо. Дай мне бог сохранить на всю оставшуюся жизнь эту радостную непосредственность: нравится женщина — и все отступает на задний план.
— Он ничего не ел со вчерашнего дня, — зачем-то объясняет она. — Из-за анализов: не хотел исказить результат.
— Понятно, — киваю я и, повернувшись к брату, прошу его принести чашку шоколада и печенье из автомата, который заприметил в холле. Жак воздерживается от комментариев, он невозмутим, как верный пес, сопровождающий хозяина на охоту: загонит и принесет в зубах, даже если не хочется. Уходит по коридору. Фантастические губы у этой женщины.
Лысый тип из отделения ВРТ — видно, пришибленный от рождения, — заторможенно выбирается из дверного проема и осведомляется, как дела. Его разбитый нос кровит. Я помогаю небесному созданию поставить инструктора по плаванию на ноги. Пристраиваю жене на плечи правую руку благоверного, а саму ее поддерживаю за талию, что, дает возможность подтвердить первое впечатление. Талия тонкая, бедра округлые, приятно налитые, мягко поддающиеся под ребром моей ладони. Отлично, до скорого. Окликаю санитара, который, прежде чем заменить меня под левой рукой, вопросительно смотрит на патрона. Тот жестом дает ему понять, что прием окончен и больной свободен. Тянуть время с помощью печенья, пожалуй, не самая удачная тактика: отложим. Шествие трогается с места, а я деликатно напоминаю:
— Ле Галье, укажите вашему санитару дорогу к Блешу. Профессор, промокая нос, смотрит с настороженностью, естественной для людей, которых я взял на карандаш.
— Тяжелый случай, — диагностирует он.
— Спасибо, я бы сам не догадался.
— Ноль и девять десятых, — заунывно тянет больной, пока жена трогательно пытается его увещевать.
— Ничего, дорогой, ничего страшного… Идем же, идем… я люблю тебя…
Судя по всему, не любит. Просто чувствует себя ответственной и боится за него: вышла замуж, надо думать, кому-то назло или с отчаяния. Он оказался рядом в нужный момент, подставил плечо, она и вообразила себе что-то, а теперь деваться некуда. Ребенок в животе, или трудная беременность, или, наоборот, бесплодие.
— Ноль и девять десятых!
— Нет же, нет…
Убедившись, что супруги дошли до конца коридора, где другой санитар открывает перед ними заевшую дверь с электронным замком, спрашиваю Ле Галье, в чем проблема этой пары.
— Врачебная тайна, — отрезает он, словно устрица, захлопнувшая створки.
— Кому вы это говорите? — холодно возражаю я и, взяв его за плечо, направляю к кабинету.
Пока он кое-как перебирается через обломки, я поднимаю с пола табличку.
Профессор ЛЕ ГАЛЬЕ
Вспомогательные репродуктивные технологии
Усаживаюсь в кресло, где покоились ягодицы моей будущей любовницы: на ковре еще видны две вмятинки, оставленные острыми каблуками. Закинув ногу на ногу, сдуваю с таблички пыль.
— Сядьте. «Вспомогательные» — допустим, мне ведь известен ваш бюджет. «Технологии» — м-м, лучше не вникать. Меня интересует исключительно «репродукция», ее результаты.
Я достаю из кейса собранное братом досье знаменитого специалиста, чье имя выведено на обложке большими жирными буквами, так что надпись нетрудно прочесть даже с нескольких метров. Ле Галье застыл, уперев руки в бока, и с ледяным лицом ожидает продолжения. Славное прошлое в больнице Сальпетриер[3] проходит перед его глазами, там он, не задумываясь, выставил бы меня из кабинета, но увы — так устроена жизнь, теперь мой взгляд весит больше, чем он сам со всеми своими регалиями.
— За три года вы осуществили только одно оплодотворение.
— У меня единственный донор!
Он рывком распахивает дверцу небольшой, размером с мини-бар, морозильной камеры, зажатой между металлическими картотеками, и тычет пальцем в несколько десятков пробирок, хранящихся в жидком азоте.
— Вот! Четыреста запросов, а донор только один! Все это добро — его! Он к тому же сексуальный маньяк, каждый день с утра до вечера дрочит у меня в блоке, и я еще должен спасибо ему сказать!
— Вы только одну женщину оплодотворяли с его помощью?
— Да, месье! В последний год повторяю из месяца в месяц, но ничего не получается!
Он побагровел, скрюченные пальцы вцепились в край стола.
— Вы могли бы, наверно, попробовать и какую-нибудь другую… — предлагаю я.
— У моей больной проблема с овуляцией, — он срывается на визг, — так что же, выставлять ее за дверь? И я не стану оплодотворять весь департамент от этого парня! Мне просто некуда пристроить его продукцию!
Я наблюдаю этот праведный гнев с зарождающейся симпатией.
— В сущности, вы тот же дилер: ваша пациентка покупает месячную дозу, которая вам ничего не стоит; она живет надеждой, а вы знаете, что надежды нет. Но лавочка работает.
— Зачем вы взяли эту карточку? Отдайте!
Пробегаю глазами запись на бежевом прямоугольнике. Она заведует секцией парфюмерии, он — секцией игрушек; он бесплоден, она — нет. Успеваю зафиксировать краем сознания их адрес, прежде чем подвергнуться нападению профессора, который буквально вырывает у меня карту. Еще один псих.
— Это конфиденциальные сведения! Что вы себе позволяете? Здесь больница!
Проглатываю ответ: «Вот как?» Окно выходит на парковку, и я вижу, как Шавру Адриенна-Жанна, проживающая в Бурге по адресу: улица Союзников, 20, усаживает Шавру Симона-Пьера в машину вроде «Фиата», ту самую, что час назад задела крыло моего «Бентли». Забавно. Шавру Адриенна обходит машину, садится за руль. Мелькнуло колено, дверца захлопнулась. Хочу ее.
— А для этой пары вы намерены что-то сделать? — оборачиваюсь я к лысому. — Или будете вечно ждать овуляции вашей постоянной клиентки?
Вспомогательный репродуктивный технолог достает из кармана очки, медленно, стараясь сдерживаться, разгибает складные дужки.
— Месье Фонсине… Дважды в неделю я публикую в местных газетах объявление о поиске добровольных доноров. Но это же Крёз, не столица. Что я по-вашему должен делать? Предложить вознаграждение? Как в Италии или в Америке? Этический долг, месье Фонсине, — вам известно, чего он требует?
— Расходовать бюджет на ремонтные работы?
Он вскакивает как ошпаренный.
— Да! До последнего сантима! И я этим горжусь! Здесь видна вся абсурдность нашей системы! И когда присылают технократа вроде вас, чтобы переложить на человека ответственность за административный идиотизм, ему же осложняющий жизнь, я перестаю что-либо понимать, месье Фонсине, именно так! Да, мне приходится красить стены и менять ковролин каждые два месяца! Не израсходуете бюджет полностью — вам его в будущем году министерство урежет. А завтра какой-нибудь попсовый певец в гуманистическом порыве запишет диск об искусственном оплодотворении, и все помчатся сдавать сперму! Я хочу иметь средства, чтобы справиться с наплывом доноров! Теперь поняли? А я, между прочим, аллергик! От запаха краски у меня астма, а от нового ковролина — крапивница! Валяйте, излагайте все это в вашем отчете и уматывайте в Париж! А меня оставьте в покое! Я болен!
Он бросает на стол сломанные очки. Я выдерживаю паузу и, кивнув, встаю:
— Спасибо.
Ле Галье переводит дыхание, моргая покрасневшими глазами. Беру со стола кейс, указываю на дверцу морозильной камеры, которую он оставил открытой:
— Все-таки уважайте будущего отца.
Вымученно улыбнувшись, он пожимает плечами и закрывает дверцу. Я выхожу, заверив на прощание, что весьма сочувствую его астме, но бюджет отделения будет увеличен.
«Галереи Бономат». Трогательный уголок старой Франции, задрапированный розовым тюлем, — словно сошедший со страниц Золя[4]. Гигантские лестницы, кованые перила, купол с витражами — и убогие торговые секции. Дрянной товар, высоченные цены, неоновое освещение. Над полупустыми прилавками веет каким-то вокзальным духом. Уйма полезной площади пропадает зря: на каждом шагу, скрестив руки, стоят истуканы в униформе сталинского пошиба и вперяют тяжелый взгляд в потенциального покупателя — а тот и без них заранее жмется к стенам, как бы извиняясь за свое присутствие, которое может объясняться только желанием что-нибудь украсть. Шесть часов вечера: надо полагать, здешние часы пик. Сломанный эскалатор разворочен, никто и не думает его чинить. Сложив руки на груди, продавщицы в складчатых полосатых халатах, причесанные волосок к волоску, переглядываются с продавцами в темно-синих блейзерах, на которых вышита буква Б, — те, напротив, держат руки за спиной. Персонала, наверно, вдвое больше, чем клиентов. С ума сойти.
Зато на четвертом этаже — сюрприз. Секция игрушек — чудо да и только, детская мечта, совместившая в себе зоопарк, арсенал, парикмахерский салон, звездные войны и авторалли «24 часа Ле-Мана». Симон Шавру в форменном синем блейзере сидит на плюшевом носороге, безвольно свесив руки и глядя в пол. Вид вроде бы обычный. Но в глазах у него явно плещет река. Я знаю самоубийц: им ничем нельзя помочь, разве что оттянуть последний час, при этом отравив им существование еще и муками совести, — лишь бы наша собственная была чиста. Какой-то малыш в четвертый раз спрашивает, сколько стоит игрушечный автомат, и, разозленный молчанием, целится в Шавру. Прохожу мимо, не замедлив шага.
Парфюмерия начинается за стойкой с велосипедами. Самая популярная секция: считая меня, здесь трое покупателей. Становлюсь в очередь. Пока кто-то платит за имбирное мыло и крем для загара с защитным фактором 12, я спокойно рассматриваю цель моего визита. Еще раз здравствуй, Адриенна. Она сидит вполоборота, в стороне, склонившись над учетной книгой, и меня не замечает. Редко бывает, что женщина просто красива, без умысла, без тайны, как бы сама того не желая. Должно быть, натерпелась из-за своей красоты. Утомительно, когда к тебе все время пристают. Многие и замуж выходят только для того, чтобы это кончилось. Спокойный, чуть меланхоличный вид — такие намеренно подчиняют жизнь однообразным занятиям, в которые можно внутренне не включаться. Мечты о теплых краях, романы про любовь, уютная мансарда, одеяло в цветочек. А может, наоборот: ходит на аэробику, или играет по вечерам в волейбол, или до изнеможения крутится на брусьях. Поди узнай, с таким-то мужем; существует тысяча и один способ сублимации… Она проверяет счета, пряча под сосредоточенностью внутреннее смятение. Звенит звонок, и тут же его перекрывает оглушительный механический голос: пустынный магазин оповещают о скором закрытии. Продавщицы покидают свои места, на ходу расстегивая халаты. Адриенна подводит итог дневных операций, поднимает глаза от книги, смотрит на меня.
— Просим пройти к выходу! — разносясь гулким эхом по опустевшим секциям, настаивает голос из динамика.
— Я вас слушаю, месье.
Она очень бледна. Наверно, говорит себе, что где-то меня видела, но не пытается припомнить, где именно. Хорошо. Что я, собственно, здесь делаю? Утешить Адриенну, смыть ее печаль импровизированным праздником, провести вместе ночь, чтобы облегчить ей бремя унылого замужества, — этого я хочу по-прежнему. Но как достигнуть цели, я понятия не имею. Я ничего не придумал заранее.
— Просим пройти к выходу! — надрывается голос.
— Не беспокойтесь, — говорит Адриенна. — Объявление повторят еще раз десять. Это для инвалидов. Чтобы успели выйти.
Я киваю. Она не видит меня. Существует отдельно от своих слов. Последний разговор с покупателем, уже в неурочное время, лишь бы ненадолго оттянуть встречу с мужем, который так и сидит понуро на своем плюшевом носороге.
— Хотите духи?
Да, пожалуйста, шепчу я почти беззвучно, чтобы она переспросила. Хотя бы одной фразой больше — и на том спасибо. Увы, она расслышала и сторонится, давая мне видеть ассортимент флаконов и спреев.
— Какие именно?
— Ваши.
Она и бровью не ведет. Скучно. Я в сущности не ловелас. Подбираю, что само падает, а трясти деревья не люблю. Ладно, все же попробуем. Пожалуемся на судьбу, разыграем комедию, превратимся на время в другого человека. Я наклоняюсь к ее плечу, вдыхаю аромат, бесцветным тоном роняю:
— «Мисс Диор».
Тут она улыбается — невольно, не мне.
— Вы знаток.
— Конечно.
Убогий трюк. Идальго-коммивояжер: жгучие взоры, язык без костей. Адриенна подходит к стеллажу с диоровской продукцией.
— Большой флакон?
— Пятнадцать литров.
Она оборачивается: вскинутые брови, приоткрытый рот. Счет в мою пользу. Объясняю:
— Сегодня ведь у нас пятнадцатое, верно? Она неувереннно кивает. Я достаю бумажник:
— Кажется, столько?
Она смазывает эффект, отрицательно качнув головой: нет, на этот товар до субботы действует скидка; с серьезным выражением лица пересчитывает деньги, придвигает ко мне несколько банкнот. Счет сравнялся.
— Заказываете доставку?
— Да. Для этого мне нужен ваш адрес.
У меня снова «больше». Тут я хлопаю себя по лбу. Как я мог забыть: улица Союзников, 20, Адриенна Шавру. Приложите, пожалуйста, свою карточку. Выводя адрес на визитке, чувствую на себе ее взгляд. Ага, я поставил Адриенну в тупик. Что прикажете делать с этим небритым молодцом, отпрыском богатого семейства, ищущим развлечений, патентованным обольстителем, — осадить его, поднять на смех или вспылить, хотя он этого, похоже, и добивается? На мгновение заслоняя карточку, передо мной всплывает лицо брата. Приятно думать, что в иных ситуациях он меня стыдится. В этом я нахожу для себя оправдание. Я написал: «Полночь, бар гостиницы „Софитель“?» Протягиваю приглашение, она не берет. Я улыбаюсь, произношу жалобным, почти пародийным тоном:
— Вот что значит быть робким… Это придает особую наглость.
Она вздыхает. Но только вздыхает, не более. По глазам видно, что меня для нее просто не существует, но она так измучена, так беспомощна, так печальна. Только рисовка тривиального сердцееда могла хоть как-то привлечь ее внимание в этот вечер. Все-таки я не лишен чутья.
— Просим пройти к вы… — голос растворяется в невнятном громыхании, потом снова звенит звонок.
— Я замужем, месье, — мягко предупреждает Адриенна; не потому что она замужем, а потому что я покупатель.
— Разумеется. Иначе я бы себе и не позволил…
Она выдерживает мой взгляд: зубы стиснуты, побелевшие пальцы вцепились в край прилавка. Я ногтем подталкиваю к ней свое приглашение, ободряюще кивая.
— Вы меня не поняли, месье. Я люблю моего мужа. Правда.
— Да нет же, — я пытаюсь ее успокоить.
Она кладет ручку на мою карточку и вдруг начинает плакать, беззвучно, не шевелясь и не пряча от меня глаз. Как будто хочет видеть сквозь слезы мое лицо. Кажется, теперь она меня узнала. Она сопоставляет сцену, когда ее муж в беспамятстве валялся у меня под ногами, и нашу теперешнюю встречу, которую от больницы и реальных обстоятельств ее жизни отделяет космическое расстояние. Мнимо сокрушаясь, я сам себя опровергаю:
— Конечно, любите. Но больше не можете выносить. Потому что пожертвовали для него свободой, красотой, радостью жизни. Позвольте на один вечер вернуть вам свободу, любоваться вашей красотой и дарить вам радость. Вы станете куда милее тому же мужу, если прекратите внутренне упрекать его за то, что не осмелились хоть раз натворить глупостей. Я могу петь вам такие песни часами.
— Скажите-ка, — неожиданно улыбается она сквозь слезы.
— Или, наоборот, до зари слушать вас: я не мономан.
Убираю деньги в карман: пора сворачивать игру. Она глубоко вздыхает — и не противится, когда я целую ей руку.
— Вы не придете, Адриенна. Пусть, я все равно буду ждать. Прощайте.
Застыв, она смотрит на меня и уже сожалеет о том, что я сейчас исчезну. Поворачиваюсь на каблуках, иду к лестнице; остается только съесть сандвич и ждать полуночи. Мимоходом бросаю взгляд на мужа: он взял пульт управления и, не замечая, что на него уставилась какая-то растерянная девчушка, вяло гоняет над своей секцией радиомодель вертолета. Сейчас они с Адриенной молча отправятся домой, и между ними повиснет пустота, мысли о ребенке, которого он никогда не сможет ей сделать; за ужином Симон снова станет угрожать самоубийством, изливать свои страдания, в конце концов она не выдержит, скажет «пойду продышусь», накинет плащ и побежит в «Софитель», чтобы на несколько часов забыть о горе мужчины, которому нельзя помочь, и притворяться беззаботной перед равнодушным бабником, ничего не знающим о ее жизни.
Звон разбитого стекла. Вертолет Симона врезался в духи.
Уставясь невидящими глазами в пространство, он продолжает тупо нажимать кнопки.
Жак, сидящий за рулем «Бентли», протестует. Мы должны вернуться сегодня. Он оставил жену и дочурок среди нераспакованных вещей — а поскольку привык с упоением оберегать домашних, тревожно сдувать с них пылинки, только бы те не поранились, не изгваздались, не перетрудились, перед нами возникает душераздирающая картина: беспомощное семейство, брошенное на произвол судьбы в нетопленом замке, перед грудой коробок.
— Позвони им. Пусть переночуют в гостинице.
— Утром у тебя аудит в «Бискюитри Нантез»[5]
— Утром? Верно.
Брат вздыхает. Он никогда не умел мне отказать. Уж очень ему нравится, что я в нем нуждаюсь. Толкаю Жака локтем: Симон Шавру, расталкивая других продавцов, вылетает из служебных дверей под дождь, Адриенна бежит следом. Я опускаю стекло, чтобы добавить к изображению звук.
— Говорю тебе, я хочу побыть один! Слышишь? Что тут необычного? Езжай домой, я скоро буду, мне надо пройтись. И скажи этим идиотам: нечего пялиться на меня так, будто я смертельно болен!
Коллеги, не думавшие на него смотреть, теперь с удивлением оборачиваются.
— Я не болен! И помирать не собираюсь! Буду до ста лет коптить небо, всем на горе! Довольны?
Некоторые, решив, что Симон шутит, хлопают его по плечу, другие вежливо отворачиваются, поджимая губы и открывая зонты; постепенно все расходятся: кто к своим машинам или велосипедам, кто к автобусной остановке. Внезапно Симон срывается с места и под аккомпанемент неистовых гудков перебегает проспект. Адриенна запахивает плащ, растерянно озирается. Кажется, час нашего свидания приблизился.
Нашариваю в бардачке отвертку и, выпрыгнув из «Бентли», подхожу к оранжевому драндулету Шавру. Изобилие всяческих прибамбасов доказывает, что это «Лада» специального, улучшенного выпуска, — очень жаль. «Пш-ш» — шипит колесо, когда я, выдернув отвертку, направляюсь обратно. Жак с укоризненным видом изучает список завтрашних дел. Спрашиваю, чтобы его занять:
— Если я перепродам «Женераль де Бискюи» эльзасцам, как поступят в Нанте по отношению к «Белен»?
— Попытаются подтянуть линейку и бросятся на крекеры, но беда в том, что их печенья для аперитива плохо раскручены, а ты, выпустив из рук «Женераль», потеряешь контроль над лыжными ботинками и можешь облажаться со своей офертой на «Евроски».
Для меня все это не новость, но пусть тешит себя мыслью, что пока я распыляю средства, он стоит на страже нашей казны.
— Что предлагаешь?
— Нацеливай нантцев на крекеры, но лыжи держи под контролем.
Я согласно киваю, зная, что поступлю в точности наоборот. Я обучил брата ремеслу, но до сих пор не научил играть. Денежные операции сродни покеру: если не умеешь притворяться, что у тебя на руках слабая карта, губишь сильные комбинации. В настоящий момент у меня слишком мало неудач.
Адриенна стоит понурившись, не вынимая рук из карманов, и все еще глядит в ту сторону, где скрылся Симон. Она никак не решается двинуться с места, но потом все же бежит к «Ладе», прыгает внутрь, прижимается лбом к рулю.
Спустя несколько мгновений скрипнувшая ось или осевший набок кузов заставляет ее поднять голову. Она распахивает дверцу. До земли сантиметров шестьдесят.
— Колесо спустило, — говорю я, продолжая вращать ручку домкрата.
— Но у меня нет запаски! — она испуганно вцепляется в дверцу.
— Да? — удивляюсь я и кручу ручку в обратном направлении.
Машина опускается, Адриенна рыдает. Убираю домкрат и подхожу вплотную: пора пустить в ход козырь сочувствия.
— В чем дело? Что-то с вашим мужем?
Схватив меня за лацканы пиджака, Адриенна кричит, что Симон бросится в Блеш, как отец, она — уверена.
— Отец… Его отец утопился в Блеше?
— Не здесь, выше по течению, в Сен-Жиле. Месяц назад. Признал Симона своим сыном и тут же утопился.
Беру ее под руку и веду к «Бентли», заднюю дверцу которого уже распахивает Жак; в скорбном взгляде брата отражается и будущий крах моей кондитерско-лыжной стратегии, и убийственная картина брошенного им семейного очага — подумать, все из-за какой-то продавщицы.
— Едем к Блешу. Потом вдоль набережной. Но уверен, мадам драматизирует ситуацию.
Она даже не замечает, в какую классную машину села. Я усаживаюсь рядом, знаком велю Жаку: езжай. Адриенну теперь не остановить. Поток слез сменился столь же бурными откровениями: она заблуждалась, она лгала себе, она кругом запуталась. Симона она никогда не любила, сначала ее любовь была женской уловкой, потом, когда он стал лепить ее портрет, умилением, потом жалостью, еще позже — просто игрой. Но он поверил ее чувству, и отступить она не могла; Симон такой ранимый, а ощущение счастья придает ему столько сил… Теперь он во имя любви хочет вернуть ей свободу, чтобы Адриенна могла родить ребенка от другого, а ей этого совсем не нужно. Она только притворилась, будто хочет ребенка, потому что ребенка хотел он, а она все-таки любит его — то есть нет, не любит, но жалеет. Ну вот, а после того, как муж узнал о своем бесплодии, она все пытается объяснить, что лгала, что никакого ребенка не хочет, а тот не верит, думает, будто она лжет теперь, из жалости. Боже мой. И кто-то еще удивляется, что я живу один.
— Вот он! — показывая пальцем, вскрикивает Адриенна.
Жак бьет по тормозам, меня бросает на бар, ореховая дверца трескается, рюмки и бутылочка разбиваются вдребезги. В облаке пара виден Шавру, застывший на парапете между двумя деревьями Табличку «Блеш» я замечаю в ту самую минуту, как он прыгает вниз. Вылетаю из «Бентли», лавирую, как слаломист, между отчаянно сигналящими машинами. Почти ничего не видя за стеной ливня, перебегаю набережную, нагибаюсь над парапетом. Голова Шавру исчезает под водой, потом он выныривает, кашляя и отфыркиваясь. Зажимает нос, готовясь нырнуть снова. Подбегает Адриенна. «Симон!» — надрывается она, перекрывая криком автомобильные гудки. Что ж, была не была. Все равно я уже промок до нитки.
— Отпустите меня! Пустите, я хочу умереть!
Вода ледяная, силища у мужика неимоверная, я уже дважды порядочно хлебнул и получил ногой в живот. Шавру брыкается, вырывается, его сносит течением — я едва успеваю схватить за шиворот. Везет мне, нечего сказать. Сделал все, чтобы провести ночь с красивой женщиной, осталось только убить десять часов до вечера, и на тебе — приходится спасать ее мужа. Надолго я запомню Бург-ан-Валь.
От боли в солнечном сплетении не могу вздохнуть. Хватит уже лягаться, идиот! Нащупываю точку между шейными позвонками — мне ее показал брат, успевший повоевать в Алжире, — и, сильно нажав, отправляю Симона в отключку. Тут же спохватываюсь: весит он чуть не тонну, а я слишком много курю. Попробуй-ка удержать эту тяжесть на поверхности. Этак меня еще и в убийстве обвинят. Подныриваю ему под спину, пытаюсь вытолкнуть вверх. Щиплю, молочу кулаком, чтобы очухался, — без толку, снова наглатываюсь воды, течение уносит меня вместе с этим плавучим чурбаном, и вдобавок я ни черта не вижу из-за дождя.
Наконец мой локоть врезается во что-то твердое — камень! Руку сводит от боли, я не могу двинуться, но вдруг чувствую, что освобождаюсь от балласта. Поднимаю глаза: Жак с каким-то матросом тянут вверх бесчувственное тело Шавру. Течением нас прибило к берегу, к трем замшелым ступенькам между лодками. Меня вытаскивают следом. Скрючась на каменных плитах, выхаркиваю десятилетний стаж курильщика «Боярд-маис».
Стараюсь отдышаться. Вижу, что мой брат сидит на груди Шавру, а матрос энергично сгибает и разгибает его руки, пытаясь откачать. Адриенна рыдает в окружении зевак, увлеченно пересказывающих драматические события.
— Франсуа! Придется рот в рот!
Кое-как дотащившись до утопленника, припадаю к его фиолетовым губам. Лучше бы на его месте была супруга, ну да что поделать… Я давлюсь смехом, фыркая ему прямо в рот, стукаясь зубами о его зубы. Он срыгивает, сучит ногами, переваливается на бок и начинает блевать.
Держась за живот от хохота, я выбегаю на набережную и ловлю такси. Мы усаживаем почтенную чету в машину, я даю шоферу адрес больницы и с помощью намокших банкнот умеряю пыл зрителей, которые хотят вызвать полицию: но как же, он ведь сам прыгнул, явное самоубийство, мы все свидетели. Неожиданно преобразившийся Жак помогает мне их спровадить: бурный темперамент десантника обнаружился в нем после возвращения из Алжира, но теперь проявляется лишь раз в четыре года, во время чемпионатов мира по футболу. Разогнав толпу, он тоже начинает хохотать:
— Ну что, удался вечерок? Возвращаемся в Париж?
— Включи обогреватель, — прошу я, устраиваясь на заднем сиденье «Бентли».
При виде разбитой бутылочки и лужицы шампанского на коврике мне сразу становится не до смеха. Жак сворачивает к гостинице: я должен переодеться. Он благоразумно не лезет ко мне с расспросами. Еще бы: у него вновь появилась надежда провести ночь под семейным кровом. Если не застрянем в пробке, думает он, вообще есть шанс приехать в Ронсере рано, когда малышки еще не лягут.
— Жак. Мне тридцать лет.
Ловлю в зеркале его насмешливый взгляд.
— Да, бывают такие дни. Вот увидишь, надо просто забыть это все. Через десять лет станет легче.
Благодушный сорокалетний здоровяк… Моложавый вид моего братца только усугубляет проблему. От него так и веет душевным равновесием, заботливым чадолюбием, радостью, которую непрестанно подпитывают взращиваемые в тепличных условиях чудесные дочурки. Такое счастье, глупенькое и безотказное, я отверг сам. Такого счастья мне не нужно. Такое счастье было бы слишком жаль разрушить, я бы себе этого не простил. Такое счастье я мог бы подарить хоть завтра, без особого труда. Такого счастья мне вдруг нестерпимо хочется — только потому, что мой ровесник, решивший свести счеты с жизнью, чуть было меня не утопил.
— Какого ты мнения обо мне, Жак? Только честно.
Он отвечает не раздумывая, что само по себе красноречиво.
— Ты далеко пойдешь, — отвечает он. — Очень далеко.
— И чем кончу?
В его глазах — снисходительность, смешанная с любопытством. Он, сумевший одолеть две нешуточные депрессии — трехлетнюю, после смерти папы, и полугодовую, после возвращения из Алжира, — вправе посмеиваться над очередным припадком моего прекраснодушия. Я преуспеваю. Я ласков с его дочками — дважды в год, когда навещаю их. Я нравлюсь женщинам. Этого Жаку достаточно, чтобы верить в мое будущее. Я снова вижу Симона Шавру — не в фарсовой сцене несостоявшегося суицида, а среди безжизненных игрушек, в опустевшей секции магазина, трогательно одинокого на своем плюшевом носороге. Негромко переспрашиваю:
— Чем я кончу?
— Пока что — «Софитель», номер 120, мини-бар, снотворное и горячая ванна. Потом в машину — и спать до Парижа. К кому тебя отвезти? К Коринне? К Элизабет?
Подруливая к дверям гостиницы, он мысленно листает каталог моих подружек: кто из них сможет поставить меня на ноги до завтрашней поездки в Нант?
— Жак. Со мной случилась странная штука.
— Может, лучше к Беатрисе?
— Я хочу сделать ребенка для этого человека.
Он выжимает тормоз и оборачивается, положив локоть на спинку сиденья. Мой взгляд, видимо, настолько серьезен, что улыбка на лице Жака тут же гаснет. Я прошу разбудить меня завтра в семь утра: мы заедем в больницу, а оттуда направимся прямиком в Париж, он успеет домой к завтраку, его жена будет рада поставить для меня еще один прибор, и я смогу увидеть племянниц — последний аргумент рассеивает его тревогу и сожаления об испорченном вечере… Тем более что он забыл: завтра четверг, а по четвергам его дочки отправляются на пикник с танцевальным классом. Хоть я и редкий гость, это не мешает мне быть в курсе его семейных дел.
И вот я сижу ранним утром в тесном белом кабинете: фрамуга на стопоре, два садовых кресла и кипы «Плейбоя» в полиэтиленовой пленке. Медсестра, смуглянка с Антильских островов, дала мне пробирку, пачку салфеток и притворила дверь с улыбкой, которую я не назвал бы стимулирующей, потому что вообще она держалась скромно, — однако взор с поволокой и две расстегнутые пуговки халата намекали: если пожелаете, мое тело готово облегчить героический подвиг добровольного донора. Очень мило, спасибо. Странноватые все же у меня радости.
Столковаться с профессором Ле Галье оказалось легче, чем я ожидал. Конечно, он возмутился: врачебная тайна, обязательная анонимность донорства — я клятвенно обещал ему и то, и другое; он, впрочем как и я, не питает иллюзий насчет реального соблюдения профессиональной этики… К тому же понимает: обмолвись я в отчете о нецелевом использовании дотаций, поста заведующего отделением ему не видать как своих ушей. Понимаю и я: Ле Галье давно смирился с тем, что от него осталась лишь табличка на двери кабинета, и готов послать все куда подальше. Но нам можно было обойтись и без крайностей, мы хорошо поняли друг друга. Я так люблю это братское чувство, внезапно сменяющее презрение и враждебность! Это взаимное удивление, эту признательность. Моя причуда могла бы стоить профессору слабого укола совести, но от совести наша больничная система его давно избавила. Да и много ли весит один сомнительный поступок в сравнении с терпящим крах призванием?
— Итак, забудьте о нашем разговоре, поместите мою сперму в холодильник и по чистейшей случайности оплодотворите ею мадам Шавру.
— А если анализы покажут несовместимость?
— Тогда сольете сперму в раковину, но я ничего об этом не узнаю. Вы, надеюсь, тоже сохраните врачебную тайну.
— Зачем это вам?
— Допустим, я чем-то похож на будущего отца.
— Вы так думаете?
На этом удивленном вопросе разговор кончился. Я предпочел бы закончить его на другой ноте.
Поудобнее устроив голову на спинке кресла, закинув ноги на кипу «Плейбоев», смотрю на пробирку, которая сейчас примет в себя будущего маленького Шавру. Дело, к счастью, пустячное. Я скорее похож на играющего в тотализаторе, чем на дарителя: если получится, то получится с одной дозы и с первого раза. Не мотаться же в Бург-ан-Валь каждый месяц, подгадывая точно к овуляции Адриенны. Решение сиюминутное и имеющее силу только этим утром; завтра я буду далеко отсюда, но в пробирке останется моя ставка, сделанная в память о нелепом происшествии, о мимолетном влечении, о желании превратиться в кого-то другого, о внезапно кольнувшем сочувствии к продавцу игрушек, который мог быть мной — мной, прожившим другую жизнь, с другим детством, другой незадавшейся судьбой. Вот твой сын, Симон. Воспитай его по своему подобию. Неудачнику лучше быть добрым к другому неудачнику. Я знаю, о чем говорю.
В дверь дважды негромко стучат. Приличия ради молчу, не говорить же, что я еще не кончил. В другой раз я был бы не против содействия медсестры, но сейчас дело касается только меня и моей спермы, я должен сосредоточиться, ведь мне надо не столько разрядиться, сколько, наоборот, «зарядить», как говорят колдуны, изготовляя талисман. Дверь открывается: смуглянка, удрученно прикусив губу, вводит какого-то типа с пробиркой в руках.
— Привет, коллега!
Он жмет мне руку. Большой младенец: глаза навыкате, щеки румяные, волосики редкие; одет в синюю форму с нашивкой «Городской транспорт». Высвободив руку, он приподнимает фуражку, поворачивает ее козырьком назад и садится напротив.
— Прекрасно, теперь я вас оставлю, — тактично говорит медсестричка и, давясь смехом, спешит прикрыть за собой дверь, чтобы ее фырканье нас не расхолодило.
Я галантно убираю ноги с кипы «Плейбоев», как бы предлагая моему визави выбрать подходящую картинку, но он отклоняет мое приглашение жестом, похожим на взмахи «дворников»:
— Нет-нет, не беспокойтесь: я вызываю нужные образы мысленно.
Зажав пробирку под мышкой, он достает отрывной блокнот и старенькую ручку, отвинчивает колпачок, кладет все это на колени и закрывает глаза.
— Извините, спешу: запарковался во втором ряду.
Я поворачиваюсь к окошку, на котором чертит косые штришки дождь, встаю, отхожу в сторону, дожидаясь своей очереди. Хриплое дыхание донора прерывается каждые двадцать секунд, сменяясь шорохом пера, бегущего по бумаге. Мемуары, что ли, он пишет? Или завещание? Чтобы чем-то себя занять, смотрю в ежедневник. Уже две встречи срываются из-за этой истории. В Нант я опоздал, отправлюсь прямо в Брюссель. Сложный маневр: перевести «Общество спальных вагонов»[6] под контроль «Депозитной кассы»[7], не меняя географии капитала.
— Сиянье недр твоих — цель моего ручья! — восклицает донор. — Со мной моя любовь и ненависть твоя…
Он издает долгий вздох с присвистом, переходящий в судорожный стон, и, открыв глаза, заключает:
— Недурно.
Я поздравляю его. Бережно закупоривая пробирку, он спрашивает, люблю ли я Бодлера. Я неопределенно возвожу глаза к потолку. Донор по-детски улыбается, пряча свой блокнот.
— Я, конечно, всего лишь продолжаю традицию. А вы зачем тут? — И, не давая мне времени ответить, прощается: — Ладно, удачи, коллега. Может, еще свидимся.
— Вы часто здесь бываете?
Его жест красноречив: подсел давно и по собственной воле.
— Вдохновение. Кончать в салфетку — именно то, что вы называете боязнью чистого листа. Как хорошо, что я увидел объявление в газете! Здесь я могу сослужить двойную службу — и поэзии, и доктору, помочь ему осчастливить горемык, у которых нет детей. Я говорю себе: от твоих стихов рождаются детки.
Мое нахмуренное лицо вызывает у него внезапный испуг:
— Не бойтесь, я сдавал анализы, у меня все в лучшем виде!
Стараюсь скрыть тягостное впечатление за лучезарной улыбкой. Этот гибрид дрессированного пса и безвредного олуха излучает такое искреннее человеколюбие, что чувствуешь какую-то странную вину.
— В полном порядке, и справка есть. Вот только — никому не говорите, врачебная тайна, — муза, для которой я тружусь, никак не хочет овулировать. Но я своего добьюсь. Хорошо, когда есть цель в жизни.
С улицы доносятся автомобильные гудки. «Коллега», всполошившись, оборачивается.
— О-ля-ля! — Он всплескивает руками, осознав масштаб катастрофы. — Это же мой автобус все загородил!
И, приподняв на прощанье фуражку, уносится со своей пробиркой. Я сажусь на прежнее место. Мэр вправе гордиться муниципальным транспортом не меньше, чем больницей. Впрочем, интермедия несколько сбила мне настрой. Трудно сосредоточиться на будоражащих воспоминаниях, которые доводят до нужной кондиции, и в то же время на идеальном сперматозоиде, чьей участи ты должен благоприятствовать. Давно я не чувствовал себя таким опустошенным, никчемным, механическим. Этот кабинет, в котором опосредованно наделяют жизнью, представляется мне залом ожидания — а ждешь здесь того момента, когда наконец удастся завершить обследование самого себя.
Я и вправду хотел бы подарить моему отцу внука. Я делаю это спустя двадцать лет после его смерти, когда мой жест уже ничего не значит, но, соглашаясь препоручить моего потомка чужой родительской любви, я все же соединяю себя с папой, связываю мое самоотречение с его памятью, мой тайный поступок с его вездесущностью, бросая, наперекор его смерти, пробирку в море. Иначе во имя чего мне жить, беречь себя, длить удовольствие, которого я больше не испытываю? Во имя чего стараться передать другому то, что украли у меня? Я слишком любил своего отца, чтобы хотеть самому вырастить сына. Мне это никогда не будет по плечу. К тому же сирота останется сиротой, какие бы искусственные продолжения для своей жизни он ни придумывал, как бы ни старался отыграться за счет потомства. Я свое потомство решил пощадить. Кроме шуток. Из этой игры я выхожу. На два пальца спермы в пробирке — и все, до свидания.
— Вот, дарю, — я ставлю трофей на стол профессора Ле Галье.
Мою пробу передают команде лаборантов: те разжижают сперму, добавляют в нее глицерат и яичный желток, благодаря которому, уверяют они меня, заморозка не уничтожит сперматозоидов. Остается только перелить полученную смесь в специальный сосуд, именуемый «пайеткой», погрузить его в жидкий азот (минус 196 по Цельсию) и закрыть дверцу морозильной камеры. От моральных терзаний, пережитых в соседнем кабинете, не осталось и следа: меня захлестывает бурная радость, непривычное чувство уверенности в будущем. Счастливого пути, мой замороженный гомункул, подкидыш, росток, пересаженный в лучшую почву.
— Хотите расписку? — спрашивает врач.