4

Я сжимаю край раковины: пусть холод меня отрезвит. Не хочу опять обманываться, слишком серьезно то, о чем идет дело. Снова и снова перечитываю прилагаемую инструкцию. И те, что меняют цвет, и те, на которых проступают кружочки, крестики, штрихи — в зависимости от результата, — уже десять раз внушали мне ложную надежду.

Нет, этим утром я отчетливо вижу кружок: если верить инструкции, результат положительный. Я не спешу вопить от радости, проверяю, соответствует ли тест упаковке, — всякое бывало. И сажусь на биде, уронив руки на колени, свесив голову. Адриенна снова уснула, я слышу, как она дышит: сегодня воскресенье. Мне хочется плакать. Мне хочется поверить. Еще чуть-чуть — и я сочту это естественным. С ума сойти.

С тех пор как я прыгнул в Блеш и незнакомец вытащил меня, моя жизнь стала сплошным чудом. Звоню профессору Ле Галье, чтобы извиниться за погром в его кабинете, а он вдруг говорит: «У меня есть донор». Потом анализы на совместимость, обследования, и прочее — все в порядке. Сверились с циклом Адриенны, выбрали день. И вот сегодня утром — кружок на полоске. Это слишком прекрасно, чтобы быть правдой. Что мне делать? Разбудить ее? Она спит с берушами, из-за электродрели на четвертом этаже, и я представляю себе, как вынимаю их у нее из ушей и объявляю, что она беременна, — но почему-то от этой картины не хочется прыгать до потолка. Как-то куцевато для торжественного церемониала. Ведь это утро мы будем вспоминать всю жизнь, надо обставить его должным образом. Я выхожу за круассанами.

Быстро иду в лучах утреннего солнца, подгоняемый ветром. Не все гладко у меня с Адриенной. Ее вины тут нет, но я все время чувствую стыд. Ни одного упрека после моей попытки покончить с собой, даже фраз вроде «обещай мне, что больше так не сделаешь» или иронических уколов: «в следующий раз ты поступишь разумнее». Вообще ничего. Как будто забыла. Она все мне прощает, а что думает — я в сущности не знаю. Будет ли она любить этого ребенка? Хочет ли его теперь, почти утратив веру? И, главное, как ей сказать? Я, кажется, готов проявить деликатность и спросить: «Оставим его?»

Шучу, шучу сам с собой, подходя к булочной: ведь это женщина обычно думает, как сообщить мужчине, что он будет отцом. Жизнь охренительно хороша. Прошу прощения, хороша изумительно. Отныне буду следить за своей речью. Малыш все слышит. Кажется, если при будущей матери говорить по-английски, первыми словами ребенка будут «Good morning»[8], — нет, это я преувеличиваю, но доктор Каренски в «Присутствии эмбриона» пишет, что способности к языкам формируются в утробе. И к музыке тоже. Я уже сейчас сделаю зародыша фанатом Джо Дассена, буду подсаживаться к Адриенне и читать ему про Тентена[9]. Жаль только, что я не курю, — было бы что бросить ради него.

— Шесть круассанов, пожалуйста.

Булочница, ничуть не удивляясь, подает мне круассаны; не догадывается, что с сегодняшнего дня я покупаю на троих. Какое счастье, прямо блаженство какое-то! Дух перехватывает, столько всего хочется сразу. Уминаю один круассан не отходя от прилавка, даже не успев получить сдачу. А теперь я хочу мороженого. Шарик лимонного и шарик клубничного. На дворе декабрь, минус семь. Да, нелегко мне придется в первые месяцы беременности, ведь все мои желания — летние; зимой я впадаю в спячку. Одно утешает: мой ребенок родится в августе. Не придется выпрашивать отпуск по уходу за новорожденным — время равно отпускное.

От булочной я иду прямо, не сворачивая в свою улицу. Я не наведывался к старикам две недели. Так стыдно было после этого прыжка в реку, что я не смог бы притворяться перед ними, — как всегда, делать вид, что я счастлив и доволен жизнью. Моя привычная роль: радовать дедушку и бабушку, проявлять интерес к тому немногому, что еще привязывает их к жизни, без конца брать себе добавки, какое бы блюдо ни подавалось на стол, и все это — чтобы они не думали о подлинных бедствиях, о старости, о меркнущем вечернем свете. Не уходите. Побудьте еще немного. Я хочу подарить вам правнука. Хочу, чтобы он оценил твое кулинарное искусство, Мина, ощутил, целуя тебя в шею, как и я, мягкость кожи, похожей на дрожжевое тесто, и успел посмеяться над чудачествами Деды, над штабелями коробок в его комнате, каждая с наклейкой: «летние рубашки», «новые трусы», «подарки Симона», — будто нарочно, чтобы облегчить труды наследникам. Не хочу думать, что он готовится к смерти. Хочу вернуть улыбку Мины, которую почти не видел с тех пор, как ослабевшее зрение не позволяет ей поддерживать в доме былую чистоту. Я дал ужасного маху, наняв для стариков на три часа в неделю помощницу-испанку. К ее приходу Мина бросалась мыть и убирать: мол, иначе та «людям расскажет». Ей было неловко и за Деду с его коробками, залатанным на локтях халатом и привычкой кормить вставную челюсть в стакане, как рыбку, шипучими таблетками. Больше испанка не приходит.

Лязгают отпираемые один за другим замки, стрекочет счетчик в прихожей. Слышу дыхание Мины, возящейся с дверью. Над звонком пришпилена карточка: «Месье и мадам Люсьен Шавру»; мне больно на нее смотреть. И страшно. Я словно вижу прообраз будущей надгробной плиты. И этот ненужный клочок бумаги над онемевшим звонком — единственный знак смерти, от которого мне действительно хочется плакать.

— Кто там?

Склоненная набок голова Мины над дверной цепочкой, обеспокоенное личико в узком проеме. Она всегда задает этот вопрос с опасливым раздражением, как будто звонящий виноват, что она слепнет. Я больше не звоню шесть раз кряду: она вообразила, что воры могут прознать наш условный сигнал, и перепугалась еще сильней. Каждый год в День матери я ставлю ей еще один замок. И, как все, что я делаю, получается курам на смех: чем больше замков, тем дольше ей приходится, отпирая, изнывать от страха, потому что спросить «кто там?» через запертую дверь она неспособна.

— Доброе утро, Мина.

Она прикрывает дверь и снимает цепочку, снова открывает. Спешу ее поцеловать, чтобы она не мучилась, вглядываясь в потемки лестничной клетки. И сразу зажигаю в прихожей люстру, которая ярко светит ввернутыми мной тремя стоваттными лампочками.

— Милый, ты с ума сошел! Почему ты ходишь в пижаме?

— Мина, это спортивный костюм. Похоже на пижаму, ты права, но такие сейчас все носят, никому и в голову не взбредет, что это пижама.

— Дедушка еще спит. Выпьешь со мной кофейку?

Обняв за плечи, веду ее в кухню.

— Идиотского кофейку, — тихонько добавляет она, чтобы доставить мне удовольствие.

Эти мгновения, когда она вспоминает наши детские секреты, примиряют меня с жизнью. Деда всегда спал по тринадцать часов в сутки, а мать, когда еще жила с нами, возвращалась не раньше двух ночи и выходила из своей комнаты к полудню. Утренние часы принадлежали нам с Миной. Запретный кофе на кухне, без молока, вопреки тому, что между двумя тирадами из Ионеско провозглашала мать: «Кофе без молока делает детей идиотами»… и как же весело было нам с Миной этих идиотов изображать! Мы корчили дурацкие рожи, прыская над чашками. А потом под ручку — она сгорбившись, я привстав на цыпочки, — тихо выходили из дома, где еще спали мама и Деда: весь мир был нашим! Она провожала меня до дверей школы, поигрывая ключами, будто бы у нас была машина; иногда, чтобы меня позабавить, громко говорила при одноклассниках: «Так я возьму сегодня „Кадиллак“?» А потом бежала открывать свою секцию в «Галереях Бономат».

После обеда я отвечал уроки ей, потому что Деда репетировал с мамой. Таблица умножения перемешивалась с «Гамлетом». Хорошо было. Два малых ребенка на воспитании у сказочных стариков, которые и сами недалеко от них ушли. Деда мнил себя вторым Луи Жуве[10], Мина помогала мне скрывать школьные грехи: плохие отметки, синяки, полученные в драках. Приносила из магазина образцы духов и давала мне, чтобы задобрить учительницу. А потом мама уехала. Как бы мне хотелось вспомнить все лучшее из детства, ради моего сына…

— Мина.

Она поднимает глаза от чашки с кофе, слишком крепким, горьким, — не суть важно. Электрическую кофеварку, которую я подарил ей на прошлое Рождество, Деда сразу упрятал в коробку с наклейкой «подарки Симона».

— Мина. У меня скоро будет ребенок.

Она реагирует не сразу. Голубые глаза пусты. Качает головой раз, потом другой, пальцы смыкаются, не дотянувшись до чашки.

— Мы не доживем.

В бессильном гневе я хватаю ее за руку.

— Зачем ты так? Перестань. Вам еще жить и жить. Адриенна вас обожает. И вообще — вы нам нужны.

Упрямо мотая головой, она отгоняет радужные видения.

— Нет уж, милый. До твоей женитьбы мы дожили, и то слава богу.

Храп Деды за стеной переходит в надсадный кашель. Я, разумеется, не сказал им ни слова о моем бесплодии, о попытке самоубийства. Может, сказать сейчас, чтобы оттенить свалившееся на меня счастье? А что, если я плохо вник в инструкцию к тесту? Если кружок взял и растаял? Если Адриенна потеряет ребенка? Слова, чуть было не вырвавшиеся наружу, застревают в горле. Я молча допиваю остывший кофе.

Деда, не заметив меня, проходит в туалет и громко там кряхтит. Через некоторое время появляется вновь в кое-как застегнутой пижаме, видит меня и радостно вскрикивает «О! Симон!» а потом без всякого перехода продолжает:

— Ты слышал, конечно: он умер.

Кто именно, никак не вспомнит. Это его стиль: вместо приветствия сообщать о чьей-нибудь смерти, вот только память стала изменять.

— Да знаешь ты, знаешь! — настаивает Деда, как будто не он, а я забыл имя. — Этот, как его. Твой певец.

Джо Дассен. Джо Дассен умер?

— Кто-кто? — спрашивает Деда у Мины, та повторяет ему имя, которое я назвал, и он поворачивается ко мне, торжествуя: — Ну да!

Джо Дассен. Мой кумир. Голос, так хорошо вторивший моим любовным горестям. Деда ищет в программе, по какому каналу вчера шла передача в честь Дассена. А я и не знал.

Я целую Мину в лоб и ухожу. Пошел снег, он ложится на асфальт и тут же тает, под моими кроссовками хлюпает серая каша. Хочется снова лечь в постель, накрыться с головой, вставить в уши затычки и обо всем забыть, ничему не верить, — потому что падать с небес на землю слишком больно. Лучше уж отгородиться от жужжания дрели и попросту проспать до обеда, доказывая себе, что сегодня воскресенье.

Я забыл у стариков пакет с круассанами. Забыл дома ключи. Мне открывает Адриенна, растрепанная, бледная как полотно.

— Симон! Я беременна.

Я мычу: «а, хорошо»; из меня будто воздух выпустили. Она изумленно смотрит на меня. Рывком прижимаю ее к себе, шепча, что я счастливейший из мужчин, что люблю ее теперь вдвое сильнее, что малыш будет нашим богом, — и снова выхожу за круассанами.


Дни ожидания были настоящим чудом. Нет ничего прекрасней беременной женщины. Даже наша близость стала для меня близостью с ребенком, которого она носит в себе. Я так ясно его представляю, разговариваю с ним, прислушиваюсь. И в моих мечтах он отвечает мне: говорит, что рад прийти к нам, что готовится к этому приходу; он знает, что Адриенна будет любить его как моего родного сына, а я и вовсе не вижу разницы: я дам ему мое имя, а это будет значить, что я дал ему жизнь. И для всех мы будем обычной, полноценной семьей.

Проходят месяцы, живое существо, растущее в нашем доме, не оставляет места ни для чего другого. Мне сказали, что это мальчик: я уже купил полное приданое. А еще я надвое разделил гостиную перегородкой и вью для него гнездышко. Я все распланировал, вечера напролет работая с картонным макетом. Здесь встанет кроватка, здесь манеж, здесь пеленальный столик, а вот здесь комод с прибором для подогрева бутылочек… Я выбрал небесно-голубые обои с облаками-птицами: пусть малышу снятся хорошие сны. Установил систему видеонаблюдения, чтобы можно было, не разбудив, посмотреть, как он спит. Сидя в гостиной, нажимаешь на пульте кнопку с цифрой восемь, и пожалуйста — на экране появляется кроватка, вид сверху. Я прижимаю к себе Адриенну, мы поудобнее устраиваемся на диване и, держась за руки, тестируем нашу систему.

Она часто плачет из-за пустяков. Я объяснил ей, что все дело в гормональной перестройке, но это сущая ерунда, такие вещи никак не могут омрачить ее счастья. При малейшей тошноте, при любом недомогании я тотчас ищу ответ в книгах о беременности — я десятка три уже проштудировал, снабдил пометами, переложил закладками важные места. Я научил ее дышать по методике Ламаза, а чтобы легче было поймать ритм, ставлю диск «Роллинг Стоунз». Она не отказывается. Только немного раздражается, потому что я то и дело прижимаюсь ухом к ее животу и слушаю, как бьется сердце моего сына. Я делаю вид, что не замечаю. Фрустрация «эго» на пятом месяце, сороковая страница.

Как-то она сказала даже, что чувствует себя лишней. Я посмеялся. Действительно, если кто здесь и лишний — по отношению к донору-производителю, первородящей матери и эмбриону, — так это как раз я. Я ей так и сказал, и она попросила прощения. Хотя я сказал правду. Впрочем, ни в одной книге я не встречал примеров столь странного трансфера: будущая мать влюбляется в анонимного донора. Надо сказать, искусственное оплодотворение пока что послужило темой только для одной брошюрки из популярной серии «Что я знаю?», и автор не слишком сведущ в предмете.

И все же порой, когда мы играем в рами[11], я чувствую, как между нами незримо встает «другой». Я знаю, что Адриенна пытается представить себе, какой он. Ничего удивительного: тот факт, что в ней разрастается частица незнакомого человека, не может ее не смущать, хотя она и пошла на это по доброй воле, — может быть, даже именно поэтому. Иногда я читаю в ее глазах какую-то виноватую нежность, словно она мне изменила. Я не нахожу слов, чтобы все ей объяснить, расставить по своим местам. Об этом доноре мы не знаем ровно ничего, кроме того, что он здоров и совместим с нею. Поставщик продукции, не больше. Нет оснований воображать его прекрасным принцем. Сам я представляю себе скорее скромного почтового служащего, отца пятерых или шестерых детей, чья жена не может больше забеременеть, вот он и дарит свое семя незнакомцу, которому не повезло. Не будь я бесплоден, тоже стал бы донором. Мне кажется, он похож на меня.

Загрузка...