Это необыкновенный ребенок. Смотри-ка. Три дня от роду, а улыбается, единственный на этом кладбище улыбается — знает, что ты жива, что ты нас видишь. Странная мы парочка, правда? Я — в маске безутешного вдовца, хотя твой живой облик заливает мое сердце волнами любви. И он, совсем крошечный, в коляске, окруженной твоими шокированными сослуживцами, которые глядят на него так, будто он вот-вот изжарится на солнце — да-да! я тут такого наслушался! «Разве можно таскать с собой трехдневного младенца? Тем более на кладбище!» Это продавщица из твоей секции сказала. Жози. Она напрашивалась в крестные. Думает, так ей легче будет занять пост заведующей, вместо тебя.
Ты здесь, я это чувствую, любимая… Да, ты права, солнце припекает малышу головку: я поднимаю верх коляски. А ты видела, как хорошо я справился с бутылочками? Не в обиду тебе, я ведь гораздо больше твоего знал о материнстве. Скажи, что это такое — смерть? Ты покинула свое тело и видишь нас с высоты, поверх деревьев, или глядишь теперь на все моими глазами? Я готов поверить чему угодно, ты же знаешь — только скажи. Впрочем, не буду тебя утомлять: ты еще должна привыкнуть, освоиться, адаптироваться к разнице во времени и прочее, и прочее… Ничего, у нас вся жизнь впереди.
Только один вопрос: ты встретила там Сильвию? Теперь, когда обе мои возлюбленные на небесах, мне странным образом кажется, что я очистился. Ты понимаешь, о чем я? Не будет уже ни ревности, ни нужды что-то делить, ни объяснений. Я храню вас обеих в себе, а вы оберегаете меня свыше. И главное — его, нашего Адриена. Возможно, мне было суждено остаться одному, чтобы служить кому-то, служить ему. Две женщины ненадолго встретились мне в жизни и ушли навсегда, оставив свои дары: страстное увлечение скульптурой и маленького ребенка. Я стану большим художником, я стану настоящим отцом. Обещаю. Адриенна, ласковая моя, моя жена, моя мечта во плоти. Целую тебя. Пора пожимать руки.
Мимо тянется череда скорбящих. Магазин в полном составе, Бономат-племянник во главе процессии, с похоронной миной, но дело тут не в тебе, дорогая. Говорят, наш универмаг купила сеть гипермаркетов и он получил колоссальную сумму за акции, которые поклялся старой Мадемуазель — у ее смертного одра, — никогда не продавать. Вот и делает вид, будто его облапошили, надеется на сочувствие тех, кому теперь грозит сокращение.
— Примите мои соболезнования, месье Шавру.
Он наклоняет голову еще ниже, крепко сдавливает мою руку.
— Не могли бы вы зайти сегодня ко мне в кабинет, часа в два? Вопрос важный.
— Я уволен?
Он испуганно таращит глаза, понижает голос.
— Зачем говорить об этом здесь?
Пусть так, почему нет? Значит, ты хочешь, Адриенна, чтобы я зарабатывал на жизнь скульптурой. Я избавляюсь от племянника: чтобы высвободить руку, приходится махнуть ею в сторону выхода. Следом приближается мэр. Я его и не заметил. Черный плащ (это при тридцати-то градусах в тени), преувеличенная скорбь; я ищу глазами фотографов. Он долго жмет мне руку, глядит в глаза, брови нахмурены, рот приоткрыт.
— Какая потеря, какое горе, — говорит он. — Поверьте, я искренне вам сочувствую… Вы, кажется, скульптор?
Я вздрагиваю. Адриенна, неужели ты? Как-то уж слишком быстро. Не думал, что потустороннее влияние может действовать настолько молниеносно.
— Как вам сказать… леплю на досуге.
— Да, да! — спохватывается месье Геран-Дарси. — Вот именно. Простите. А вы не согласились бы… хотя место и время, конечно, не совсем…
Он не договаривает, ищет слова, слегка прищелкивая языком. Я бы ему помог, но не соглашаться же заранее, не зная точно, чего он от меня хочет. За его спиной, навострив уши, смиренно ждут соболезнующие. Я вторю:
— Да, место и время не совсем…
— Безусловно. Какая жара… Вы не согласились бы вылепить мой бюст?
Я молчу, обдумывая услышанное. Может быть, я сплю? Или перегрелся?
— Ваш бюст…
— Заказ будет от муниципалитета… За ним, разумеется, последуют и другие, потом устроим выставку, сначала местную — вы ведь уроженец Бурга, — потом на региональном, а может, и национальном уровне; депутату, сами понимаете, часто приходится перерезать красную ленточку, а о вашем таланте я наслышан. Зайдите ко мне.
Он как будто проговаривает заученный текст. Адриенна… я предупреждал: я готов поверить во что угодно. Но ты слишком ретиво за меня взялась.
— От кого?
— Простите?
— Я спросил только: от кого вы наслышаны, что я леплю, господин мэр? Об этом никто не знает.
Его нос морщится, уголки рта ползут вниз, а подбородок немного задирается. Он смотрит через мое левое плечо вверх, что-то ищет глазами в небе, потом важно кивает:
— Хорошо, договорились.
Обнаружив, что так и не выпустил мою руку, мэр еще раз пожимает ее и отходит, кивнув ожидающим очереди. Потом склоняется над коляской, ловит длинными белыми пальцами крошечные пальчики Адриена, сжимает их и тихонько покачивает его ручку — то ли выражает соболезнование, то ли играет. И, перекрестившись над могилой, идет к своему телохранителю, коротающему время в тени.
Выслушав слова сочувствия последнего продавца и в шестидесятый раз поблагодарив, смотрю на могильщиков: те, утирая пот, переводят дух над почти засыпанной ямой. Думаю о моем банковском счете. После похорон я в глубоком минусе: одиннадцать тысяч. Пожалуй, выходного пособия хватит, чтобы погасить задолженность, но вот дальше… Плата за квартиру, детское питание, остальное-прочее…
В последний раз пожимаю чью-то руку и ухожу с кладбища, катя перед собой коляску. Адриен заплакал. Мои сослуживцы, видно, проголодались, а может, сообща решили, что мне надо побыть одному: на парковке ни души, подбросить нас некому. Я пересекаю раскаленную площадь в полной тишине, только поскрипывают колеса коляски. Часы на церкви бьют двенадцать.
Два парня из похоронного бюро пьют пастис в кафе «Юнион»; они соглашаются подвезти нас, хоть им и не по пути, и мы с сыном размещаемся сзади, там, где возят покойников. Все время, пока мы едем, он кричит. Бутылочка, которую я на всякий случай захватил с собой, нагрелась так, что я не решаюсь его поить, боюсь обжечь. Подбираю цветок, выпавший из венка, и подношу к глазам малыша, чтобы отвлечь. Он тотчас перестает плакать. Я сижу над колесом и подскакиваю на каждом ухабе. Смотрю на сына.
— Ты загорел в гостях у мамочки. Вообще-то она не тут живет, как бы тебе объяснить… Это вроде загородного дома.
Он хлопает глазками. Все понимает. Конечно, я просто заговариваю свою боль, но что остается делать? Слезы льются неудержимо, я трясусь на катафалке и мысленно переношусь в наш дом, в праздничную ночь 14 июля, когда мы любили друг друга, — но теперь там нет тебя… Теперь там пахнет детскими какашками и кипяченым молоком. Я не справляюсь, Адриенна. Только на людях храбрюсь, потому что застенчив и не хочу, чтобы меня жалели. Но как мне быть с этим ребенком, с этим комком плоти, барахтающимся в подгузниках, которые я всякий раз меняю с чувством тошнотворного омерзения, — а он в отместку срыгивает на меня свои молочные смеси? Прошло всего три дня, ты лежишь в земле, а мне остались грязные подгузники, припадки тошноты и бессонные ночи. Нам было так хорошо. И я так хотел его. Так мечтал… Помоги мне, любимая. Помоги не возненавидеть ребенка. Сегодня ночью он то и дело будил меня плачем, и мне привиделось, будто я хватаю его за ножку и бью о стену, пока он не замолчит. Ужас.
— Не очень растрясло? — спрашивает водитель катафалка.
— Какой славный у вас малыш, — улыбается его напарник.
— Чем-нибудь помочь?
Я качаю головой: нет, все в порядке, спасибо, удачи вам. Стою перед своим подъездом, все еще растягивая губы в вымученной улыбке. Я никогда не плакал на людях. Профессиональная привычка продавца… Ко мне обращаются, и я сразу же улыбаюсь. А кто будет обращаться ко мне теперь?
Из почтового ящика торчит письмо. Фирменный конверт «Пюблимаж». Я подписываюсь на их издания по долгу службы: заведующему секцией игрушек следует знать, что дети любят, что они читают, чем дышат. Ежемесячно я получаю сорок комиксов. Через два часа я стану безработным.
Держа письмо в зубах, вкатываю коляску в подъезд, беру на руки Адриена — от него уже попахивает, но он молчит, и глазки закрыты. Поднимаюсь по лестнице. Включить стерилизатор, достать подгузники — и бумажные полотенца, и масло, и вату, и присыпку, и бельевую прищепку для моего носа. Конверт я не глядя рву пополам и бросаю в мусорное ведро. Вдруг, уже взявшись за ручку стенного шкафа, замираю, достаю одну из брошенных половинок: оттуда выглядывает чек. Наверно, возвращают переплату за последнюю подписку. «Тридцать пять…». Хвост суммы остался на второй половинке, и я отыскиваю ее среди грязных подгузников. «…тысяч франков». Тридцать пять тысяч франков.
Ноги подкашиваются, я опускаюсь на табурет. Сопроводительное письмо сообщает: «Дорогой Симон, на твою открытку выпал главный приз, ты выиграл увлекательное путешествие в Диснейуорлд на двоих: возьми с собой папу, маму или любого, кого пожелаешь. Твой друг Лягушка Боб». Второе письмо более официальным слогом уведомляет, что денежный эквивалент в размере тридцати пяти тысяч франков высылается месье Шавру Симону.
Я бегу к Адриену, забытому на кресле в прихожей, показываю ему разорванный чек и дрожащими пальцами склеиваю половинки скотчем. Извини, подгузники я тебе поменяю позже: я не посылал никакой открытки, это недоразумение, надо бежать с чеком в банк, пока его не аннулировали. Гениально, Адриен. У папочки больше нет задолженности. Поблагодари мамочку.
В дверь звонят. Мои старики. Ну и скорость. Я не разрешил им ехать на кладбище, хотел поберечь, но смерть Адриенны как будто вернула обоим молодость — я просто глазам не верю. Мина снова энергична, деловита и горда собой, как в ту пору, когда мать уехала со своей театральной труппой, оставив меня у нее на руках.
— Это мы! — гаркает Деда.
— Люсьен, — шипит Мина и толкает его локтем: мол, потише, у Симона ведь горе, да и малыша напугать можно.
Они бросаются к Адриену, ахают, поднимают его, целуют, тискают и переносят на пеленальный столик. Деда — недаром он сорок лет ставил музыкальные номера в местном казино, — уже напевает ему что-то из репертуара Мистингетт. Мина — она, кажется, прозрела, как только ее глаза снова кому-то понадобились, — меняет подгузники. Обо мне забыли. Муравьи нашли добычу посущественнее. И как же быстро они похоронили Адриенну. А ведь любили ее. Наверно, в их возрасте смерть слишком близка, чтобы думать о ней долго. Пусть мертвые погребают мертвецов. А живые пеленают младенцев. Похоже, самый мертвый здесь — я.
Увидев сумму на чеке, менеджер по работе с клиентами вцепился в мою руку, начал поздравлять, потом спохватился: простите, простите, искренне соболезную. Он благодарит меня за приглашение — еще бы, он понимает мое горе, — но увы, никак не мог прийти сегодня утром, служебное совещание, да входите же.
Приглашение еще лежит на краешке его стола, в стопке бумаг, приготовленных на выброс.
Адриен Шавру
с радостью и скорбью
приглашает вас на свои крестины
и погребение его мамы.
Бонбоньерок и венков
прошу не приносить.
Менеджер предлагает мне сесть, усаживается напротив в вертящееся кресло и заводит разговор о всевозможных льготах, которые банк готов предоставить мне в рамках револьверного кредита, ссуды с плавающей ставкой или ипотеки под уникальный процент: и одиннадцать годовых. Я долго слушаю эти отвлеченные разглагольствования, чтобы вообразить себя напоследок богатым и преуспевающим, хотя следующая деловая встреча у меня — с безработицей, которой мне нечего противопоставить, разве что опоздание.
Когда я выхожу из банка, эвакуатор забирает мою «Ладу». Что ж. Это была память о прошлом. Я понял тебя, Адриенна: от прошлого у меня не должно остаться ничего, кроме твоего сына. Прощай, малютка «Лада». Отдохни, наберись сил и живи долго, а когда пойдешь с молотка, достанься более удачливому хозяину. Я стою на краю тротуара минут пять, ожидая, когда крюки, цепи и таль закончат свою работу. Потом смотрю, как габаритные огни эвакуатора скрываются за углом авеню Маршала Фоша. Теперь можно и в магазин, выслушать приказ об увольнении.
Едва я открываю дверь кабинета, племянник вскакивает и спешит пожать мне руку.
— Месье Шавру, позвольте называть вас Симоном. Тетя вас очень любила.
— Я ее тоже.
Он приглашает меня сесть и предлагает сигару — спасибо, я постою, спасибо, я не курю. Он: как вам будет угодно; прячет сигару в карман и тоже остается на ногах. В кабинете громоздятся штабели заклеенных скотчем коробок. У нас над головой ухает кувалда и взвизгивает дрель, весь верхний этаж ходит ходуном.
— Симон, не будем прятать голову в песок: дела «Галерей» из рук вон плохи.
— А кто виноват? — сердито дернув подбородком, даю я выход своей обиде: терять мне нечего.
— Ну кто виноват… Аляповатый модный стиль, которому мы не захотели подражать, поскольку он не отвечает нашим традициям, — с готовностью начинает перечислять он. — Сотрудники — я, конечно, не вас имею в виду… Наконец, налоги — даже если не учитывать теперешнюю конъюнктуру… Словом, этот вдруг возникший покупатель для нашего убыточного предприятия… будем называть вещи своими именами: это поистине подарок небес.
Надо ему помочь; не торчать же здесь до вечера, пока он решится наконец произнести: вы уволены. Я роняю:
— Не для всех.
Встретив его непонимающий взгляд, уточняю:
— Подарок не для всех.
— Увы, — печально вздыхает племянник, крутя кольцо на мизинце. — Вы же знаете… любому из нас приходится чем-то жертвовать, учитывать, как говорится, общую ситуацию… Даром ничего не дается. Но вам-то, во всяком случае, грех жаловаться. Вы теперь директор.
Я мысленно повторяю последнюю фразу, решаю, что ослышался, и прошу повторить.
— Да, Симон, — он расплывается в улыбке, — директор по стратегии продаж. Не спрашивайте только, в чем состоят ваши обязанности: я теперь, знаете ли… Скажем так: у меня с этого дня… другие заботы.
Слова гулом отдаются у меня в ушах. Племянник сияет. Я пытаюсь сглотнуть, у меня пересохло горло.
— И кто же так решил?
— Явилась целая команда молодых волков: они перелопатили наши балансы, штатное расписание — словом, все хозяйство. Увидели ваше имя и сразу сделали стойку. Наверно, только ваша секция и работала: они для вас создали отдельное директорское место в новой организационной схеме. Предупреждаю сразу: Ламюр, директор по продажам, крайне зол, сами увидите… Ясное дело! Оклад в двадцать пять тысяч франков…
Я стискиваю пальцами спинку кресла для посетителей, за которым стою.
— У меня?
— Нет, у него. У вас тридцать.
Спинка не выдерживает нажима, кресло на колесиках заваливается и падает племяннику на ноги; тот передергивается от боли, просит его извинить. Прихрамывая, отходит к старинному трехстворчатому окну, смотрит поверх аркад на проезжающие по авеню Жана Жореса машины, качая головой и барабаня пальцами по ляжкам.
— Ну вот, Симон, а теперь я вас покину. Завтра утром пришлю кого-нибудь за коробками. Пожелайте мне удачи.
Подмигнув, он хлопает меня по плечу и скрывается за дверью. Что все это значит? Сквозь цветное дверное стекло я вижу его руки, снимающие табличку «Генеральный директор г-н Бономат». Спустя мгновение входит девушка с блокнотом.
— Добрый день. Я была новым секретарем месье Бономата.
Я пячусь, медленно опускаясь в зеленое кожаное кресло племянника.
— Но… генеральный директор — не я.
— Я знаю, месье. Его еще не назначили. Он займет бывший кабинет мадемуазель Бономат этажом выше. Меня зовут Наташа.
Я поднимаю на нее печальный взгляд. Ясно, почему визжала дрель. Кабинет-музей старой Мадемуазель, с резными панелями, гобеленами, витражами, сказочное царство, которое не посмел тронуть даже племянник… Все это разрушено, уничтожено, чтобы посадить в стандартный современный интерьер человека со стороны, которого они даже еще не выбрали.
— А чем руковожу я?
— Не знаю, месье, — улыбается она. — Я только с утра вхожу в курс дел. Узнать?
— Нет-нет, не надо. Спасибо.
Девушка идет к двери. Я окликаю ее, и она возвращается.
— Да, месье?
— А я… От меня-то что-нибудь здесь требуется?
— Не знаю, месье.
Я кивком отпускаю ее. Как только она исчезает, иду к старинному окну, распахиваю шаткие створки и высовываю голову наружу, вдыхая тяжелый запах выхлопных газов. Бред какой-то. С чего это вдруг меня назначили на директорский пост, где можно ничего не делать и получать зарплату в шесть раз больше прежней? Адриенна, это ты?
Я закрываю окно, прохаживаюсь вокруг стола, подняв воротник: мне холодно. Над головой завывает дрель, бухает отбойный молоток. Под ногами шесть этажей, заполненных работающими людьми. Мне кажется, пол ползет вверх, а потолок вниз, и они раздавят меня, задыхающегося от одиночества, ничего не понимающего в этой абсурдной ситуации. Не знаю, что и думать, не знаю даже, на каком я свете. Чувствую только, что буду скучать по родной секции.
Старики словно и не заметили, что я вернулся. Мина наполняет ванну. Напоминаю ей: пока не зажил пупок, купать ребенка нельзя. Она отвечает, что мне в свое время купание не повредило. Склоняется над ванной, пытаясь закрыть сливное отверстие, но механизм затвора давно сломался. Я заменил его системой проволок, которую Мине вовек не найти, с ее-то зрением. Надо же, нашла. Я так потрясен, что не вмешиваюсь.
Деда приносит Адриена, обмазанного вокруг пупка эозином и закутанного в прорезиненные бинты; Мина окунает его в ванну, щебеча ласковые слова, те же, которые в детстве слышал я. На мои слова они не обращают внимания. Я их больше не интересую — с тех пор, как у них появился новый «я». Они получили еще одного меня, только посвежее, понежнее, который не застал их в более светлые времена и не судит за старческие слабости. Ни как следует вытереть, ни смазать кремом, ни толком накормить Адриена они не в состоянии. Ладно. Я не изверг и не стану отнимать у них радость теперь, когда средства позволяют нанять няню. Плачь, малыш, плачь на здоровье. Смотри, как доволен твой прадедушка:
— Ты младенцем был куда крикливее.
Так и подмывает ответить, что он был тогда не так глух, но я воздерживаюсь. И ухожу, захватив блокнот для эскизов. Посмотрим, продолжится ли везение, или это был всего лишь временный просвет.
Я выхожу из автобуса № 26, пересекаю двор мэрии и прошу девушку в приемной доложить обо мне господину мэру. Он на совещании. Я по срочному делу. Девушка спрашивает, по какому именно, — он знает, говорю я. Нажав кнопки на селекторе, она повторяет мои слова и мое имя кому-то, кто идет передать их мэру и кто, вернувшись, сообщает, что тот меня ждет.
Девушка вызывает администратора. Дама ведет меня вверх по лестнице и препоручает личной секретарше мэра, приглашающей следовать за ней в кабинет.
— А! — радуется мэр, опираясь на подлокотники кресла и слегка привставая.
— Я пришел сделать набросок.
Он снова опускается в кресло. Брови сходятся к переносице, лоб морщится.
— То есть как… набросок?
— Чтобы вылепить бюст, я должен сначала сделать эскиз.
Он осмысливает мои слова, глядя, как я достаю блокнот и карандаши, потом понимающе кивает:
— А! Конечно. Я… мне можно двигаться, говорить?
— Нельзя.
— Но у меня тут… совещание, в соседнем кабинете. Делегация профсоюза водолечебницы.
— Отложите встречу, пусть придут позже.
Если он и теперь не выставит меня за дверь, значит, и впрямь происходит что-то необычное, или, скорее, наоборот: чудеса становятся нормой.
— Хорошо, — вздыхает месье Кран-Дарси.
Он приосанивается и замирает, не сводя глаз с моего карандаша. Я сглатываю слюну, делаю вид, что собираюсь с мыслями. Я абсолютно не способен его вылепить. Скульптором меня сделала любовь. С тех пор как я встретил Адриенну, мне больше не удавалось лепить Сильвию, а теперь, когда Адриенна умерла, я, при всей моей любви, не в силах воссоздать ее лицо.
Он смотрит на меня послушно и кротко. Думает, я жду вдохновения. Тем временем у нас в городе закрывается велосипедный завод, рушится водолечебница, на берегу Блеша бесконтрольно нарезают земельные участки, а «Галереи Бономат», одна из главных местных достопримечательностей, скоро превратятся в «Тони-При».
— Вы… схватываете? — спрашивает он, стараясь не шевелить губами. — Я хочу сказать… получается?
Я протягиваю ему блокнот. Лицо мэра вытягивается, нос морщится, рот кривится, как если бы он хотел подстроиться под мой рисунок.
— Мда… неплохо для начала.
Похоже, он издевается.
— Вы, мне кажется, скульптор фигуративного… да, фигуративного направления, но с некоторым налетом сюрреализма. Как этот… вы знаете… имя вылетело из головы.
Он встает.
— Когда вы думаете мной заняться?
Я опускаю глаза: эта фраза в устах старика просто умилительна.
— Не знаю. Завтра.
— Будьте любезны, условьтесь с моей секретаршей. Он степенно провожает меня до двери, поддерживая под локоть и осторожно направляя на поворотах, словно мы идем не по ковру, а по минному полю.
— Я наслышан о вас, месье Шавру. Вы скоро станете символом новой культурной политики нашего города.
Возвращаюсь по сводчатому коридору в приемную и, не глядя на секретаршу, направляюсь к выходу.
— Минутку, месье.
Она кладет трубку.
— Будьте добры, оставьте мне ваши платежные реквизиты. Или вашего фонда. И вот еще: прочтите, пожалуйста… Типовой бланк заказа от муниципального комитета по делам молодежи и спорта…
Видя мое оторопелое лицо, она уточняет:
— Изобразительные искусства в его ведении.
Я стою у кладбищенских ворот. Чего ты от меня хочешь, Адриенна? Чтобы я вычеркнул из своей жизни прошлое? Забыл о невезении, длившемся тридцать лет, и прижился в благодатной почве, куда ты пытаешься меня пересадить? Перестал любить тех, кого не стало, даже и тебя? Посвятил себя нашему сыну, новой, только начинающейся жизни, привык к этой пустыне, в которой ты предлагаешь мне нежиться на солнышке? Я запутался, Адриенна. Запутался вконец. Ты говоришь: у нас есть дом, возвращайся туда; но дом для меня — это твоя могила. Пусти меня к себе на пару минут, задержи этого сторожа, который направляется ко мне и спустя мгновение скажет, что уже шесть часов. Сам знаю, что шесть. Я тоже закрываюсь и ухожу. Я окончательно перестал понимать, что со мной происходит, Адриенна, и в этом захлестнувшем меня потоке чудес есть что-то такое… что-то оскорбительное, жалкое. Ну да. Как будто ты хочешь посмеяться над моей болью, моей бедой. Не лучший способ вернуть меня в этот мир, знаешь ли.
Я лгал себе, любимая. Я нас обоих морочил. Этот ребенок, чужой ребенок, которого я тебя заставил выносить, — судя по всему, он мне теперь не нужен. Он убил тебя, Адриенна. И пусть он вырастет похожим на тебя, пусть он — все, что осталось на земле от тебя, пусть в нем ты существуешь более полно, чем в прахе, лежащем под могильной плитой, — это ничего не меняет. Своим появлением на свет он убил тебя, и виноват в происшедшем я. Как мне жить с этой мыслью? Меня не назовешь ни особенно мужественным, ни беспечным, ни забывчивым. Я умею быть верным, только и всего. И моя жизнерадостность, вводившая в заблуждение окружающих, больше не вернется, я знаю. Так не мешай же мне. Пока все, что связано с тобой, еще близко, горячо, еще легко. Позволь мне зажмуриться, медленно вдохнуть, дождаться, когда из-за поворота послышится шум грузовика, и шагнуть к тебе.