Я выхожу на террасу и вижу раскинувшийся внизу город, привычный к подземным толчкам; он уже приходит в чувство, между тем как у меня за спиной трещат фотовспышки и проплывают на подносах пирожные. На расстоянии в десять тысяч километров беременность Адриенны Шавру окрыляет меня. Я редко бываю таким непринужденным, раскованным, приветливым. Вершители судеб компании «Эпл» — команда вечно замотанных юнцов, роботов с необсохшим на губах молоком — не устают дивиться этой перемене. Они приписывают ее стремительному прорыву «яблока» на французский рынок, к которому я в немалой степени приложил руку, закопав конкурентов. А в Бург-ан-Вале в это самое время, если мои расчеты верны, Адриенна уже на шестом месяце. Порой мне хочется наблюдать, прячась в тени, счастливую гордость Симона Чудом спасенного. Но нельзя одновременно быть везде.
Молоденькие радужные яблочки выкатываются одно за другим на террасу, меня окружают, хлопая по плечу и приговаривая «Хай!», взахлеб обсуждают удавшийся «хэппенинг». Они хотели события. Чего-то колоссального, такого, что останется в памяти навсегда. Я посоветовал объявить о выпуске нового компьютера в момент землетрясения, мощность которого, как оказалось, составила 6,2 балла по шкале Рихтера. Носитель самого яркого бейджика обещает пухлому розовому представителю Арканзаса, что в следующий раз я подгадаю еще лучше. Двадцать тысяч погибших, идет?
Спертый воздух Сан-Франциско, пропыленный, пахнущий жженой резиной, мне почти не претит. Я сейчас в одном из тех редких состояний духа, когда здешнее талантливое дурачье забавляет меня, когда американский рынок будоражит и умиляет, как в пору моих первых шагов. У буфета, стилизованного под соломенную хижину, встречаю журналистку из филадельфийских финансовых ведомостей, с которой начал флиртовать до подземных толчков. Увидев меня, она включает диктофон, и я продолжаю интервью, тем более откровенное, что кассета у нее, как я заметил, кончилась добрых полчаса назад. Вновь чувствую себя двадцатитрехлетним дебютантом, счастливо унесшим ноги из зоны повышенного риска — университетских аудиторий, где я своим умом дошел до весьма простой истины: нужно как можно скорее выбросить из головы все, чему нас учили лицемерные светила, с их готовыми суждениями об экономике, промышленности и политических тенденциях, столь же устаревшими, сколь и фантастическими, — правда, полезными для заточки наших клыков. Ни один глава предприятия, выступая в роли преподавателя, не потеряет бдительность до такой степени, чтобы делиться своим опытом с будущими волками, — если, конечно, он не банкрот.
— А как вы оказались в «Макдоналдсе»? — задает вопрос журналистка: она думает о своих читателях, которых должна кормить фактами, имеющими к ним прямое отношение.
Я улыбаюсь, вспоминая себя в начале пути: ресторанный критик-стажер, опухший, бледный, с ввалившимися щеками. Один город в день, по три Биг-Мака кряду, чтобы проверить, соблюдается ли в новых лицензионных закусочных, открываемых в Европе, основной закон этого фастфудного бренда: «быстро, вкусно, чисто». Изжога, холестерин — и суровое мщение с моей стороны. Из этого периода я вынес хроническую язву желудка и важную догадку: умение навязать работодателю убеждения, которых сам не разделяешь, — единственный талант, полезный для успешной карьеры.
«Макдоналдс», из-за моих отчетов лишивший лицензии десятки отличных заведений, придраться к которым мог единственно мой слабый желудок, публично выразил мне благодарность за краткосрочную потерю четырехсот миллионов, а стало быть, сделал верный выбор между возможным падением престижа и благосклонностью изумленных потребителей: подумать только, ресторан, оказывается, могут закрыть из-за того, что рядом с ним, в радиусе пятидесяти метров, больше четверти часа валялась на тротуаре одна из фирменных коробочек. В дальнейшем, когда лицензии мало-помалу были возвращены, благодарная изголодавшаяся клиентура умножилась десятикратно, проявляя полнейшее равнодушие к разбросанной замасленной бумаге и прочим проблемам гигиены, на которые «Макдоналдс» после столь героического и добровольного перехода через пустыню позволил себе смотреть сквозь пальцы. А моей карьере был дан толчок.
— Вы женаты? Сколько у вас детей? — спрашивает журналистка, дабы завершить мой портрет.
Ее «how many children» прозвучало как нечто само собой разумеющееся. Ничем не выдавая своего счастья, отвечаю: «no more»[12]. Сконфузившись от своей бестактности, вообразив бог весть какие драмы, она, однако, остается профессионалом и просит пояснений. Об этом так просто не расскажешь, отвечаю я.
Вернувшись в Париж, я покупаю однокомнатную квартирку на двадцать первом этаже высотного дома, с видом на Сену и автобусную стоянку гостиницы «Никко». Обставляю ее в шведском стиле: стальной дизайн, хромированные стулья, черные шторы. Все это для Яффы. Одна из самых больших радостей, какие доставляют мне женщины, — это меблировать их жилье. Создавать для новой подруги место, схожее с ней самой. Курчавая желтоглазая Яффа, в чьих жилах смешалась берберская и лилльская кровь, горячие пески и чуть-чуть льда, кончила, сама того не заметив, Национальную административную школу[13] и теперь свирепствует в Государственном комитете по защите детей, где от нее достается производителям клея, Управлению по санитарным и социальным вопросам и издателям комиксов. Две недели я искусно плел вокруг нее сети: выслеживание, случайная встреча, цветы, совпадения, минуты многозначительного молчания на ее автоответчике и получасовой любовный акт в застрявшем лифте в штаб-квартире ЮНЕСКО, — все это на тот случай, если ребенок Симона столкнется с какими-либо административными проблемами. Послеподарочное обслуживание — так я это называю. Я по-прежнему ничего не упускаю, запасаю впрок. Но теперь у меня есть цель.
Яффа замужем за депрессивным психиатром, который любит только собак, и мы с ней раз в неделю встречаемся в этой квартире, где она будто бы живет; после легкого ужина с любовью на десерт просто валяемся в измятой постели — ни дать ни взять парочка беззаботных студентов, живущих сегодняшним днем.
Расходимся мы, когда уже темно: она направляется к себе на псарню, я — в офис на Елисейских Полях, где развешиваю мои трофеи. Я же теперь «охотник за головами»: Элизабет, когда я перестал интересовать ее в другом качестве, удостоила меня официального звания внешнего консультанта по рекрутингу: прощальный подарок, обеспечивающий мне, в сущности, единственный юридический статус, ведь весь мой бизнес ведется от имени брата. По вторникам и четвергам я принимаю соискателей и, подвергнув их серии унизительных тестов, оцениваю потенциал бездарности каждого кандидата, позволяющий в среднесрочной перспективе угробить предприятие, во главе которого я поставлю своего избранника и которому предстоит перейти под внешнее управление моего бюро. Все идет как по маслу. Думаю, это самый счастливый период в моей жизни. Меня как будто защищает, очищает, оправдывает эмбрион, на которого я сделал ставку. Я представляю себе, как счастлив Симон Шавру, который не надышится сейчас в Бург-ан-Вале на округляющийся живот жены, и жизнь снова мне нравится: тягостная мысль, что я не оставлю после себя ничего, кроме подставных фирм, башен из кубиков и грязного постельного белья, бесследно растаяла.
Иногда я срываюсь среди дня в кино на Елисейских Полях, оставив в офисе безработного гендиректора, исходящего кровавым потом над рисунками деревьев: они-де помогут определить отрасль промышленности, куда я мог бы его направить. А я тем временем, утопая в кресле, с рожком мороженого в руке, смотрю «Бэмби», «101 далматинца» или «Космическую одиссею» и представляю себе, что рядом сидит ребенок. Заранее учусь разделять будущие радости Симона Шавру, которого никогда больше не увижу, предоставив ему возможность и дальше пребывать в состоянии безмерной благодарности, не адресованной какому-либо определенному человеку. Мне хорошо. Поистине, дарить — самое сильное из эгоистических удовольствий.
Иной раз после ночи, проведенной в одном из гнездышек, свитых для женщин, которые мне по сердцу — или к которым я напрашиваюсь в зависимости от того, какую мебель, в стиле Людовика XV или «Абитат», мне хочется видеть в шесть часов вечера, — я сажусь в «Бентли», «Астон-Мартин» или «Бугатти» и срываюсь в Нормандию, поспевая в Ронсере как раз к тому часу, когда семья брата завтракает. Брожу вокруг замка с промокшими от росы ногами, вдыхаю запахи черного кофе и гренков, вслушиваюсь в звуки, доносящиеся изнутри. Счастье, какое бывает только в детстве, беспримесное, чистое счастье, рассветная радость, смывающая все следы бессонной ночи. Иногда захожу поздороваться, но за стол не сажусь: мне здесь не место. Этот завтрак — не мой, это завтрак моих племянниц, Жака и его жены, образцового семейства с плакатов, рекламирующих услуги страховых компаний. Точная копия тех завтраков, что знакомы мне по первым десяти годам жизни. Здесь я уже не в кругу семьи, а в историческом музее.
Я знаю: Симон Шавру будет идеальным отцом. Таким, какого хотел бы и сейчас иметь я. Каким сам быть не хочу — правда, меня это больше не смущает.
В последние месяцы все как нарочно возвращает меня к мыслям об этом ребенке. Конечно, всегда воспринимаешь только те знаки, которых и без того ждешь-не дождешься, но все-таки удивительно: я объявил оферту на акции монакского строительного треста, а приобрел, сам того не зная, издательскую группу «Пюблимаж», выпускающую комиксы про Лягушку Боба. И очень рад. В гостинице «Версаль» — я плыву кролем и с каждым вторым поворотом головы вижу ее голубоватые огни над старой верфью, — без моего участия идет созванное мной совещание по проблемам бетонной промышленности. Теплая и вязкая вода, в которой дробятся отражения колоколен, звезд и лодок, умеряет мое нетерпение. Где-то в Крёзе у Адриенны сейчас, должно быть, начинаются схватки, а я купил для ее сына издательство комиксов, веселивших меня в детстве. Почему я уверен, что родится мальчик? Наверно, потому, что племянницы у меня уже есть. Хочется чего-то нового.
Плавая вокруг покачивающихся на приколе яхт, вспоминаю эти девять месяцев: быстро же они пролетели. Мой бизнес приобрел такой размах, что впору благословлять мучающую меня бессонницу, брат и его жена отстроили замок, мне удалось отыскать семь машин из тех двенадцати, которые отец реставрировал в сарае и в которых учил меня читать: «Мандрейка-волшебника» мы разбирали в «Бентли», Александра Дюма в «Испано-Суте», а «Лягушку Боба» — в маленьком «Амилькаре». Все отлично, что и говорить. Я, кажется, по-своему влюблен в Яффу — если считать любовью смесь иронии, уважения и припадков нежности. Я горжусь тем, как отважно она сражается за права детей. Рад, что мои объятия смягчают ее ангельскую свирепость. Тронут тем, что именно со мной она тешит беса. Мне хочется еще долго не терять желания приходить каждую неделю в нашу квартирку над Сеной.
Но что-то все эти девять месяцев не дает мне покоя, и сейчас, ночью, на рейде Вильфранш-сюр-Мер[14], переходя с плавного брасса на быстрый кроль на спине, я вдруг понимаю, что скучаю по Адриенне. Ведь она принесена в жертву. Я думал только о Симоне, о том, как он не сводит глаз с живота, в котором прорастает мое семя. А каково пришлось Адриенне в этом любовном застенке? Тяжело, наверно, сознавать себя только матерью, только ученицей, постигающей науку материнства, фабрикой по производству жизни, строительной площадкой. Мне бы надо быть с ней — по крайней мере как-то сообщить ей, где меня найти, если станет совсем невмоготу. Найти «меня»… С женщинами я всегда был хамелеоном, черпая в этом самое большое свое наслаждение, — но Адриенне я не дал возможности наложить на меня отпечаток, превратить в человека, которого ей недостает, позвать на помощь. Думала ли она обо мне хотя бы иногда, на протяжении долгих недель вынашивая этого ребенка, чей биологический отец ей неизвестен? Был ли я для нее предметом тайного сожаления, несбыточного желания — или остался случайной встречей, не получившей продолжения и сразу забытой? Единственная нить, связующая меня с Бургом, — врач из отделения репродуктивных технологий, но я лишь справился у него по телефону о начале беременности. Теперь ругаю себя за это. Напрасно я так поступил.
И, разрезая воду, я представляю себе, как моя непознанная половина, моя зеленоглазая незнакомка приходит укрыться в моих объятьях — всего на одну ночь и на одно утро, чтобы еще немного побыть женщиной, освободиться от душной опеки будущего папочки, который наверняка закупил соски и подгузники за полгода до срока. Я бы ее приголубил, преодолел ее отчужденность, выслушал все, что она скажет, я нежно овладел бы этим золотистым телом, в котором заключен мой ребенок, ничего не говоря и даже не думая о нем; мы прошли бы во времени другим путем, словно желая зачать другого ребенка, который уже не был бы впрыснут из шприца эскулапом в резиновых перчатках. А потом — потом я бы помог ей снова прилепиться сердцем к Симону, возродить их брак, закрасить ржавчину; незаметно для нее я возвратил бы ее этому человеку, который, по правде сказать, ей не пара, но лучше пусть любит его, ради спокойствия малыша. Наша встреча стала бы промежуточной посадкой, освежающей переменой, отклонением от маршрута. И я вернул бы ее домой обновленной, умиротворенной, снова испытывающей нежность к этому непереносимому мужу, этому идеальному будущему отцу, — нежность, рожденную изменой.
Волшебная ночь; я долго плаваю, перекраивая реальность по своему желанию, окрыленный счастьем и ласковым чувством к Адриенне, внезапно обнаруженным в душе, — с некоторым опозданием, но как раз вовремя, чтобы пожалеть об упущенном. Я наделен исключительным умением переживать прошлое, которого не было.
Потом, не обсохнув, я возвращаюсь в свой номер, где прячется Яффа: она, как считается, уехала на конгресс в Тул, а потому сидит в четырех стенах, оберегая тайну своего побега в солнечные края. Я ложусь прямо на нее, даже не смыв песок, я беру ее тело взаймы, любя в эту минуту Адриенну. Полусонная, Яффа все же чувствует это, напряженно застывает, однако не отталкивает меня. От моей подлости мне же и хуже. Я рад, что Яффа поняла мое намерение бездушно ее использовать. Со мной такого еще не случалось: мое тело всегда было честнее меня самого; останься эта низость незамеченной, я только пожалел бы. Увы, Адриенна. В другой раз, в другой жизни. А эту посвяти ребенку, который для меня остается в прошлом, — как сданный на хранение и не востребованный предмет. Я никогда не приду за ним, потому что он мне уже не принадлежит.
Жак с моим чемоданом в руке переминается от нетерпения. По пути я заставлял его останавливаться раз десять — у каждой телефонной кабины. Теперь мы в зале вылета, посадку уже объявили, ждут только нас, но роды что-то затягиваются. Автомат глотает монеты с металлическим лязгом, время от времени прерывая концерт Вивальди, которым скрашивает мое ожидание коммутатор больницы.
— Франсуа! Мы опоздаем на самолет! Это же не шутки!
А мой ребенок — шутка? Не в силах оторваться от телефона, в который, стиснув зубы, бросаю монету за монетой, я ничем не отличаюсь от любого папаши, ожидающего рождения первенца, только тревожусь, помимо матери и ребенка, еще и за Симона: за три часа, что длятся роды, он, видимо, уже разгромил всю больницу.
Две разъяренные стюардессы подбегают к брату, он что-то объясняет. Волшебный эффект женской солидарности: узнав, в чем дело, рыженькая бежит предупредить экипаж, а черненькая шлет мне вежливую улыбку, вопросительно поднимая брови. Я отворачиваюсь. Меня как раз соединили с родильным отделением, и я слышу профессора Ле Галье. От его голоса у меня подкашиваются ноги. Он говорит медленно, чеканя слова, — точно произносит приговор.
— Да, знаю, знаю, — нервно перебиваю я. — Конечно, мальчик. А мать… как она себя чувствует?
Ко мне подходит Жак. Его заготовленная улыбка тут же испаряется, настолько страшно мое лицо. Он встревоженно берет меня за локоть. Дрожа, я вешаю трубку. Автомат возвращает последнюю монету. Я смотрю на брата.
— Жак… Я только что убил женщину.