Фейерверк начался около девяти. Я заранее купил шампанского, ледяного гаспаччо и мороженого. Мне все труднее переносить жару, — теперь, перед самыми родами, совсем невмоготу. Адриенне, правда, получше. Раньше она часто плакала, но в последние два месяца принимает голубенькие таблетки, которые совершенно изменили ее настроение. Она сама подсела ко мне после мороженого, приласкалась и, выключив телевизор, взяла в рот. Я засомневался, благоразумно ли будет… С другой стороны, в книгах о беременности об этом ничего не сказано. И в конце концов, сегодня праздник, 14 июля.
Как красива сидящая на мне Адриенна — на фоне окна, в мягких складках ночной сорочки, скрывающей живот. Я двигаюсь в ней медленно, любовно, прижимаясь лицом то к одной, то к другой груди. Моя нежная, золотистая, наполненная до краев… Она осторожно соскальзывает набок, улыбаясь уже по-матерински.
Когда в пять утра она зажигает свет и встает, я не сразу понимаю, что произошло. Тяну к себе ее подушку и накрываю голову, чтобы еще поспать. Но все слышу. Шум воды в туалете. Скрип половиц. В конце концов встаю: она сидит в кухне, белая как стена. При первой схватке я грешу на гаспаччо. При второй — на мороженое с шампанским. При третьей — бужу ее врача.
В машине «скорой помощи», где у нее отходят воды, я умираю со стыда и со смеху. Она, когда боль отпускает, тоже. Если врачи узнают, чем мы спровоцировали, как смотреть им в глаза? Мы точно двое напроказивших детей, но белые халаты и сирена настраивают на серьезный лад.
Все-таки 15 июля — не самый удачный день, чтобы произвести на свет ребенка. У медсестер сонные глаза, санитары с носилками чудом не врезаются в стены, а небритый профессор Ле Галье бесцеремонно выпроваживает меня в холл. Я собирался присутствовать при родах, даже видеокамеру захватил, но Адриенна передумала и не хочет. Ей больше не смешно. Ей больно. За мной придут позже.
И вот я стою перед автоматом с напитками, рядом с еще одним будущим отцом, который тоже явился с камерой. У него VHS, у меня «Бетамакс». Он, ругаясь, разбирает свой агрегат: как назло, именно сейчас заел, это ж надо! Из солидарности делаю вид, будто и мой барахлит. Предлагаю ему кофе лунго с сахаром — только эта кнопка работает. Коричневая жидкость выливается на подставку, а в спрыгнувший наконец стаканчик натекает лишь несколько капель горячей воды.
Я меряю шагами холл. Жаль, что не курю, было бы чем заняться. Мой собрат, вооружась отверткой, атакует внутренности отказавшей камеры. Когда за ним приходит медсестра, я втайне надеюсь, что он скажет: «Минуточку», — и не спеша закончит починку, но он отшвыривает все в сторону и трусит за ней с воплем: «Мальчик, мальчик!» Ну и что с того? У меня тоже мальчик.
Я велел деду с бабушкой ждать радостного известия у телефона. Но Мина прикатила на такси, и вот, вися на руке у шофера, она возникает передо мной, высохший призрак со смятым перманентом, с корзинкой в руках: в ней термос с кофе, фарфоровая чашка с блюдцем и бриошь — для Адриенны, когда та придет в себя.
— Знаю я этот больничный кофе, — улыбается Мина и подмигивает мне, садясь рядом на банкетку.
При мысли, что она пришла поддержать меня в самый важный момент моей жизни — пахнущая не до конца смытым мылом, наспех одетая старушка со все еще нежной кожей, со злосчастной одной десятой зрения в обоих глазах, — я чуть не плачу. Она дает мне советы, наставляет, предостерегает.
— Ты, главное, сразу же натяни маленькому на ножку резинку или повяжи ленточку. А то их всех кладут вместе, не дай бог перепутают и дадут тебе чужого. Ох, если б я видела как раньше, будь уверен, я бы с них глаз не спустила. Где моя корзинка? Куда ты ее дел? Поставь себе в ноги, в этих больницах все воруют. Который час? Боже праведный, вот бы он родился в девять часов… Твоя мать родилась без пяти девять, а ты — в пять минут десятого. Досталось тебе, бедняжечке!.. Тащили щипцами, головка сплющилась, как круассан, мне даже показывать не хотели, но я все равно вошла — и кофейник выронила, когда увидела. Уж плакала я, плакала, ты не представляешь… Чудище какое-то. Твоя мама родила чудище. Как она мучилась, бедненькая: головка у тебя была слишком большая, думали, ты никогда не выйдешь… А я-то возьми и скажи: ты родила чудище. Она как закричит на меня — и в обморок. Ха! Можешь теперь посмеяться. Всего два часа прошло — и головка твоя выправилась. Помнишь?
Еще бы не помнить. Она так часто рассказывала о моем рождении. Но сейчас, когда рождается мой сын, от этого рассказа как-то нехорошо на душе. Тревожно или печально, сам не знаю.
— Ладно, — вздыхает она, — в этот раз я не нагрешу. Я прижимаю ее к себе, маленького увечного воробушка. Хоть бы это рождение расшевелило ее, вернуло утраченный вкус к жизни, заменило ей глаза…
— Ты понимаешь, что ты теперь прабабушка?
— Я оставила Люсьену записку. Как думаешь, он найдет? Он такой бестолковый с утра, пока не выпьет кофе, а я теперь так плохо пишу… Как думаешь, он будет беспокоиться?
— Думаю, он будет прыгать от радости. Правнук, вообрази только!
— О! Знаешь, в его возрасте…
Мне хочется верить в чудо, хочется, чтобы ребенок остановил старение. Ты мне ведь поможешь, Адриен?
— Ему не так много нужно с утра — только кофе… шепотом продолжает Мина. — Нельзя было его оставлять.
Она тяжело вздыхает, качая головой. Голос Мина сорвала, когда Деда оглох. Она просто устала жить. Я встаю размять ноги, потом снова сажусь, чтобы не оставлять ее наедине с больничными запахами и проплывающими мимо смутными тенями каталок.
Стискивая ручку корзины, Мина чуть не каждую минуту спрашивает, который час. Я привираю, пусть лучше думает, что время идет быстро, но она от этого тревожится еще сильней: что-то, ей кажется, слишком долго мы ждем.
Профессор Ле Галье открывает дверь, и я вскакиваю.
— Осторожней, кофе! — кричит Мина.
Но я не слушаю, перепрыгиваю через опрокинутую корзинку, бегу к врачу.
— Ну? Как?
Он кладет мне руку на плечо, словно ища опоры, и улыбается своей улыбкой незадачливого бонвивана.
— Родила? — допытываюсь я.
— У вас мальчик.
— Ясное дело, мальчик! Здоровенький? Все нормально, он не запутался в пуповине?.. А головка? Не слишком большая?
Я посылаю улыбку Мине, которая вслепую шарит по полу, пытаясь поднять корзинку.
— С ним все в порядке. Вы можете на него посмотреть.
От его сдавленного голоса мне становится тревожно. Да и улыбка куда-то делась. Он отводит взгляд.
— А Адриенна? Она очень мучилась?
— Нет.
Это «нет», призванное меня успокоить, пронзает как нож. В ту же секунду я все понимаю. Его склоненная набок голова, сжатый кулак в левом кармане халата, едва слышный голос…
— Мы все испробовали… Ничего нельзя было сделать.
Остальное я слышу как сквозь туман: какие-то слова, объяснения, прерываемые возгласами Мины, которая хочет знать, что происходит. Резкое падение давления, кровотечение, ввели кардиотоники… Я прислоняюсь к стене. Вижу только одно: камеру, забытую другим отцом, раскуроченную, никому не нужную.
Моей бабушке помогает медсестра: поднимает корзинку, наливает чашку кофе.
— Нет-нет, мадемуазель, — протестует та, — это для матери! Вылейте обратно в термос, да поскорее, а то остынет! Симон! Скажи им! Симон! Где ты?
Я стою перед моим сыном в детской палате, где под стеклянными колпаками пищат помеченные ярлычками новорожденные. Младенец, как все они. Сирота, как я. Убийца Адриенны — как я! Вышедший из нее посторонний, вытеснивший ее незнакомец. Моя любимая. Это кошмарный сон, этого не может быть, ты вернешься: мы забудем этого младенца, мне не нужны никакие дети, я больше не буду тебе докучать, я люблю только тебя, только ты мне нужна, ты одна, — хочу смотреть на тебя, заботиться о тебе, жить с тобой и вместе состариться… В этом жизнь. А не в бесформенном существе, которое пищит, уставясь в потолок. Убийца. Любимая моя. Как мне жить теперь, Господи, как жить?