Семейные истории
Я отвлекусь еще на одну семейную историю. Мой дедушка, папин отец, в предвоенные годы (я не могу сказать точно, но понятно в какие) был признан кулаком. Его посчитали конезаводчиком, хотя, я думаю, сейчас бы такого конезаводчика назвали фермером. Но кулак, ничего не попишешь. И его из-под Питера почему-то сослали на Украину, под Запорожье. Но и там он, отравленный любовью к лошадям, вновь развел свое конное хозяйство. Когда в 1941-м Красная армия отступала, то к нему заявился то ли капитан, то ли майор: «Это твои кони? Нам в бригаду они нужны пушки таскать. Вот тебе бумажка (и написал расписку, подписав, кто он такой), а твоих коней мы забираем». И дед остался в пустой конюшне с этой бумажкой в руках. После войны, уже где-то в конце 50-х, он приехал с этой распиской в райвоенкомат в Питере. И там нашли в архивах ее копию! Действительно, у Павла Филипповича Бобрина забрали столько-то лошадей. Ему выдали премию, по тем временам баснословную, и он купил нам мебель в квартиру. У него помимо папы было еще три сына, и каждому с тех денег он что-то существенное приобрел. Я помню его редкие приезды, его бородку клинышком, его крепкую фигуру мужичка. Впрочем, если дед в семьдесят лет женился, понятно, из какого ядреного закваса создала природа «дедушку-кулака».
Так благодаря деду у нас появилась первая мебель, зато до нее я гонял на велосипеде по всей квартире и портил паркет черными следами от шин. Переехав в самый центр города, мы, можно сказать, невольно окунулись в культуру. Но если серьезно, то у родителей всегда наблюдалась тяга к серьезному искусству. Вечная им благодарность за то, что и меня они с собой таскали по театрам. Они были настоящими театралами, любили театр беззаветно, и совсем не потому, что Анатолий Павлович, мой отец, мог прийти в любой театр и сказать местному электрику: «Сережа, здорово. Как у тебя там проводка? Мы сейчас с сыном пройдем на спектакль». И не оттого они брали меня, что поход в театр не являлся для них серьезной проблемой. Как мне кажется, они считали своим долгом воспитать младшего сына несколько иначе, чем старшего.
Надо сразу сказать, что и в жизни Володи все складывалось неплохо, но, наверное, папа с мамой понимали, что человеку мало просто жить и быть здоровым. Мне всегда казалось, что мой брат удивительно творчески одаренный человек, хотя никакого отношения к искусству не имел. Но по тому, как он выпускал с друзьями школьные газеты, как он ставил с одноклассниками спектакли, уже выходило, что, закончив школу, Володе полагалось поступать в институт, связанный с искусством. Замечу, что у него со школьных лет сложилась замечательная компания, прекрасные друзья и подруги. Но после школы Володя поступил в Риге в мореходное училище, закончил его, стал торговым моряком, и я его не видел в году по девять месяцев. Он регулярно присылал нам фотографии с экзотическими видами и открытки из самых разных портов. Надо отметить, что у него жизнь получилась по тем временам романтическая. Я никак не мог понять, как так – уехать за границу на девять месяцев? Никто же из нас не знал, что он болтается по нескольку месяцев на рейде, не входя в бухту заграничного порта, потому что советские пароходы даже под разгрузку последними пускали. Потом он на Кубу возил грузы: на один трактор – один танк. Но все равно – романтика. Он привозил мне какие-то заморские вещи. Вдруг появлялся с ананасами, которые для нас были в диковинку, или неожиданно на столе оказывались какие-то плоды, которые я не знал, как полагается есть.
Однажды на дне рождения у меня собрались школьные друзья, мне исполнилось, наверное, лет восемь. Мишка Ваксман вручил мне в подарок книжку «Робинзон Крузо», старую, зачитанную, где было написано в углу: «Мише в подарок», а он, гад, зачеркнул и написал: «Игорю», добавив: «Книга – лучший подарок». Никогда не забуду эту подлость. Я ушел тихо плакать в другую комнату. А когда все мои друзья перешли к сладкому, вдруг открылась дверь, вошел человек в морской форме: «Здравствуйте, Игорь – это вы? Вам от брата посылка». И вносит метровый торт с метровой шоколадной башней. Оказывается, Володя, находясь в океане, по радио заказал в службе сервиса для меня такой огромный торт. Как же все гости вместе с Мишкой Ваксманом мне завидовали!
Володя ушел из торгового флота по необычным обстоятельствам. Он ходил на таких известных флагманах Балтфлота, как «Менделеев», «Выборг», «Совгавань» и другие. Но, наверное, ему Господь Бог помогал: каждый раз, когда с этими кораблями происходили трагические случаи – крушение, пожар, – Володя по каким-то обстоятельствам в эти рейсы не попадал. И однажды он решил, что испытывать судьбу больше не стоит. А куда уходить? Володя привык к хорошей зарплате, к хорошим кабакам, любил привезти нам подарки, себе какие-то шмотки. Он пошел работать в такси и очень долго крутил в Питере баранку. Мне кажется, он от работы всегда получал огромное удовольствие вне зависимости от того, где и чем занимался. Потом брат устроился шофером на нефтебазу. В общем, профессию он выбрал прозаическую, но среди своих знакомых и друзей всегда был душой компании. Не случайно он очень дружил с известным артистом Александром Демьяненко. И Демьяненко говорил: «Бобер, ну как же так, ну почему я на сцене, а ты вот здесь, только для нас…»
Наверное, глядя на старшего сына-таксиста, родители решили: надо сделать так, чтобы младший ни в коем случае не увлекся какой-нибудь на первый взгляд многообещающей карьерой, потом плавно перетекающей в непрестижную профессию. Они хотели, чтобы я получился более домашним, более развитым и как можно ближе находился к искусству.
Видимо, почти все, кто стал спортсменом (я говорю о фигурном катании), и прежде всего те, кого привели в спорт родители, включая и тех, кто достиг какого-то ранга в своей карьере, были изначально больными детьми. Я не знаю в своем виде спорта ни одного здоровяка от рождения. Все родители вели детей в спортивные секции не для того, чтобы сделать из них чемпионов, а чтобы поправить их здоровье. Катки открытые, чистый воздух. Куда ты сам в пять-шесть лет пойдешь, ты что, много соображаешь? Идешь туда, куда тебя ведут.
Фигурное катание в моем детстве считалось бабским видом спорта, во всяком случае, я был в этом уверен. Но, в конце концов, на льду можно было и в хоккей зарубиться.
Меня повели в Измайловский сад, недалеко от дома. Мама узнала, что в парке работают детские группы. Заливались зимой садовые дорожки, и группы занимались прямо в аллеях. У этой замерзшей клумбы – одна, а на той извилине – другая. Я пару раз сходил на тренировки, мне понравилось. Там я впервые с девочкой танцевал полонез Огинского, правда, не на льду, а на полу, в летнем театре на территории того же Измайловского сада. Взрослые там что-то солидное изображали, а мы, салаги, выходили рядом с ними полонезовским шагом. Мне шесть лет, прекрасно помню, как я трепетно, первый раз в жизни, взял в свою ладонь ладошку девочки. Я весь вспотел. Не могу сказать, что в аллеях Измайловского сада началось мое фигурное катание. Но зато там я накатался. На столбах висели громкоговорители-«колокольчики», к взрослым были направлены одни, и из них лилось, например, танго, а для малышей – в другую сторону – грохотали какие-то «ля-ля-ля, ля-ляля, тра-ля-ля».
Волей случая, который всегда определяет нашу жизнь, в Измайловский сад приехала Татьяна Ивановна Ловейко. Как мне потом рассказывала мама, я в это время перебегал с детской аллеи на взрослую, потому что музыка на детской уже закончилась, а для взрослых еще играла. Я успевал добежать по дорожке до чужого катка и начинал танцевать со взрослыми. У них музыка заканчивалась, я несся обратно. И Татьяна Ивановна заметила мои перебежки, а увидев, что бултыхается этот сумасшедший мальчик между музыками не раз и не два, подозвала маму и сказала: «Вы не хотите попробовать с ребенком серьезно заниматься фигурным катанием? Приведите его ко мне, я посмотрю». Так я и попал к Татьяне Ивановне – своему первому тренеру.
Она тренировала группу на открытом катке, на «цыпочке», то есть в Центральном парке культуры и отдыха имени Сергея Мироновича Кирова. Мне уже семь лет, мы как раз переехали на Владимирскую площадь, а от Московского вокзала на «цыпочку» шел сорок пятый маршрут, но плелся очень долго. На просмотре я запомнил, как женщина с ярко-красными накрашенными губами дрожала: выберут или не выберут ее ребенка? Но мне без всякого просмотра сразу сказали: вон твоя группа, там Татьяна Ивановна. Обернувшись, я увидел человек сорок, катающихся по кругу. Посредине стоит женщина, на которой было надето очень много теплых вещей: сверху какой-то тулуп, как у ночного сторожа, а над тулупом огромная лисья шапка. За толстыми стеклами очков глаза казались с блюдце. В руках у нее была метла, которой она на ходу исправляла ученикам некоторые недостатки в осанке. Совсем не больно, но ужасно досадно. Когда дошла очередь до меня, и она мне сказала что-то обидное, более того, дотронулась до меня метлой, я убежал и спрятался под скамейкой. До сих пор помню эту темноту. Что дальше случилось – вспоминается смутно, потому что у меня началась истерика. Я плакал оттого, что боялся, и решил, что больше к Татьяне Ивановне не пойду. Но от нее исходила какая-то притягательная энергия, правда, смешанная с агрессией. Первое работало на то, чтобы ребенок группу не оставлял, второе – чтоб заставить его делать так, как надо…
Если бы не Татьяна Ивановна, наверное, я бы в фигурном катании не задержался. Дело не в ее умении уговаривать, я почувствовал в ней доброго и родного человека, такого, про которого говорят, – вторая мама. Правда, Татьяна Ивановна не стала для меня второй мамой в таком варианте, как, например, сложились отношения у Наташи с Татьяной Анатольевной. Там было по-другому прежде всего потому, что у Наташи рано умерла мама. Нет, к Татьяне Ивановне я испытывал другие чувства. Но с той поры я знал: у меня есть дом, у меня есть школа и есть Татьяна Ивановна.
Когда я возвращался из школы, мама загружала сумки, в одну из которых ставила термос и бутерброды, и мы отъезжали в Центральный парк культуры и отдыха, а потом перемещались на стадион «Искра», оттуда на стадион «Зенит». Откатавшись на «цыпочке», мы слышали от Татьяны Ивановны: «Там хоккейный матч заканчивается, мы можем еще и там покататься», «Там у конькобежцев тренировка заканчивается…»
Занималась Татьяна Ивановна со мной одним, иногда с нами ездила Таня Оленева (теперь Мишина), позже – Игорь Лисовский. Мы трое – ее любимчики. А с остальными она проводила два часа урока в день, на этом ее массовая педагогическая практика заканчивалась. Татьяна Ивановна совала меня в любые соревнования, в какие только можно, и я вскоре попал в общество почти состоявшихся фигуристов, в студенческий «Буревестник». В восемь лет – и сразу в серьезное всесоюзное спортивное общество. Для меня это оказалось большим потрясением.
Однажды поздним вечером у Дворца труда Татьяна Ивановна пересаживается на свой маршрут троллейбуса… Мы вместе возвращаемся с первого искусственного катка в Ленинграде, который устроили в церкви на Васильевском острове, у моста Лейтенанта Шмидта. Церковь снаружи, а внутри искусственный лед. (Там Тамара Москвина с Лешей Мишиным начинали.) Каточек маленький, двадцать пять на двадцать пять, пятачок, а сверху, где хоры стояли, родители на своих отпрысков смотрели…
И вот Татьяна Ивановна выходит, прощается, и я понимаю, что должен сказать ей что-то очень хорошее, не могу ничего сообразить, меня распирает, надо было просто поблагодарить, выдавить из себя что-то вроде «до свидания» и «спасибо», но переполнявшее меня чувство не позволило так легко попрощаться. Даже в таком сопливом возрасте я понимал, как она со мной безответно возится. Я подал ей руку (меня научили, что нужно женщине подать руку) и проникновенно сказал: «Татьяна Ивановна, скатертью вам дорожка». Мама чуть не упала, а Татьяна Ивановна сделала вид, что не услышала моего напутствия. Но меня такая нежность к ней переполняла, что я не сомневался, что нашел самые лучшие слова.
Татьяна Ивановна Ловейко из тех людей, что обладают редким талантом обнаруживать способных детей. Поэтому у нее начинали многие будущие звезды. А это призвание – найти в ребенке искорку, а потом передать воспитанного тобою малыша кому-то более знаменитому. Такое качество Богом дается.
В Измайловском парке вместе со мной каталась масса ребят, и я не знаю, как она могла рассмотреть во мне что-то индивидуальное; мы же катались на льду одновременно в три или четыре группы, каждая по сорок человек. Тогда тысячи детей занимались фигурным катанием.
Я с малых лет любил импровизировать, хотя не знал, конечно, и слова такого – «импровизировать», это потом мне объяснили. Услышав любое музыкальное произведение, я начинал танцевать. При этом очень любил смешно изображать кого-то, то, что называется «пародировать», но и этого слова я тоже еще не слышал. Неосознанное желание «шутить коньками» во мне проявилось с малых лет. Это качество, наверное, и выделяло меня из остальных детей. А потом на него легли бесконечный труд и упорство Татьяны Ивановны, которые она вложила в занятия со мной.
Рос я хилым ребенком. Был даже случай, когда мы возвращались с юга, и у меня из-за ангины наступила клиническая смерть. На какой-то маленькой станции остановили поезд, и нас с мамой высадили. Мама не помнит, как называлось местечко, где нашли врача, который вернул меня к жизни. Я часто болел: ангина, свинка, а воспаление легких для меня – как насморк у многих. С года до пятнадцати лет родители регулярно возили меня на юг, в Анапу. Потом, после пятнадцати, я сам туда ездил. Во-первых, у меня в Анапе крестный жил. А во-вторых, там есть илмыло, грязевые лечебницы и чистый песок – это мне помогало продержаться зиму. Илмыло – это такой камень, которым трешься и становишься весь черный, потом лежишь под солнышком уже черный, как негр. Затем краску смываешь в соленой морской воде. Считалось, что илмыло – чудодейственное средство для кровообращения. По улице ходили продавцы этих камней и кричали: «Илмыло, кому илмыло!» Меня возили в Анапу как на работу. Наелся я моря еще в детстве. И теперь обычная для северянина тяга к морским курортам у меня отсутствует. Трудно сказать, прибавило ли катание мне здоровья. Для того чтобы кататься на серьезном уровне, пришлось бегать кроссы, тягать штангу, плюс еще и нагрузка при хореографии… Фигурное катание оказалось тяжелым видом спорта, совсем не то, что думали родители, когда записывали своих деток. Нелегкая работа, к тому же на свежем воздухе.
У Москвина
Расставание со мной у Татьяны Ивановны произошло болезненно. Болезненно еще и потому, что я был, по-моему, первый из ее «детей», которого пригласил к себе такой тренер, как Игорь Борисович Москвин. Татьяна Ивановна поняла, что, если меня приглашает заслуженный тренер Советского Союза, она мне уже не нужна. Собственное непонимание этой трагической для Татьяны Ивановны ситуации я смог оценить только со временем. А тогда она сказала что-то вроде: «Ты должен идти туда». Какие-то простые слова сказала – и отпустила. Мне шел двенадцатый год. В это же время Тамара Москвина становилась в пару с Лешей Мишиным.
Тем летом проходил наш первый совместный сбор в Гаграх, а Тамара с Лешей разругались вдрызг. И Мишин брал меня с собой на тренировки для того, чтобы со мной на полу делать поддержки. Я выполнял роль Тамары. И так довольно долго каждое утро я с ним тренировался. Вероятно, я единственный из одиночников, кто знает, что испытывает на поддержке партнерша, и не только среди мужчин-фигуристов, но и среди одиночниц никого из них на протяжении двадцати дней поутру наверх не поднимали и не вращали.
Когда я пришел к Москвину, то уже ездил на соревнования. У нас дома сохранились снимки, где я сфотографирован с папой. Есть у нас снимок, конечно, и на Красной площади. Первый и последний раз я посетил мавзолей Ленина. Для пацана интересное зрелище – труп настоящий лежит. Это впечатляло. Не каждый же день можно посмотреть на фараона, то есть забальзамированную мумию. Царь-пушка, Царь-колокол, ЦУМ, ГУМ, мороженое в стаканчиках. Папа меня сопровождал. Мама, когда я выступал, панически боялась не то чтобы смотреть телевизор, а даже чтобы он был включен. У нас дома стоял КВН – самый распространенный тогда телевизор с линзой перед маленьким экраном. Меня еще никто и не собирался показывать, но она все равно боялась. Нервничала при наших отъездах, крестила нас в спину, что и продолжает делать, когда я ухожу, до сих пор. Не убирала в квартире после нашего ухода и жутко переживала. А отец отпрашивался с работы, ему, по-моему, нравилось со мной ездить.
В «Буревестнике» я заработал сперва третий, потом второй юношеский разряды, то есть постепенно поднимался по спортивной карьерной лестнице. Соревнований на мою долю приходилось достаточно, и я довольно успешно в них состязался.
Папа собирал все вырезки из газет, ему было достаточно даже упоминания нашей фамилии. До последнего дня он носил их рядом с партбилетом во внутреннем кармане, гордясь сыном. В любую секунду он готов был сказать: «А вот это вы читали? Это всего лишь в позапрошлом году написали». Он выглядел очень трогательно, но когда он меня доставал (нельзя такое говорить о родителе, но папа меня простит), я обычно ему «очень серьезно» говорил: «Папа, отойди, а то я сейчас тебя в форточку выброшу». Потому что папа был мне по плечо, маленький, щупленький.
И только с возрастом я смог понять, сколько невзгод выпало на его долю.
Папа прошел войну в звании старшего разведчика-наблюдателя, а попросту их называли слухачами. Слухач – это солдат, которого засылают в тыл к немцам как можно дальше. Он закрепляется там где-то, например на верхушке дерева, и в течение нескольких дней, (а желательно как можно дольше), не слезая с этого дерева, передает, какие самолеты – бомбардировщики или истребители – и сколько направляются к фронту, к Питеру. Так слухачи предупреждают своих о приближении вражеской авиации. Слухачи уходили на неделю, на две за линию фронта, потом возвращались… если возвращались, и неделю им давали отсыпаться. Все то время, что он сидел в выбранном укрытии, он же не спал, рядом немцы ходили. Когда часть отца стояла под Ленинградом в Синявинских болотах, он месяц по пояс простоял в ледяной воде. После этого, дожив до семидесяти, он не знал, что такое таблетки, не знал, что такое простуда и кашель. Я себе не представляю, как можно прожить такую тяжелую и страшную жизнь и до конца остаться здоровым человеком. Я же поздний ребенок, а я ему говорил в свои дурацкие двенадцать-тринадцать: «Папа, со всеми ребятами родители в футбол играют, а ты что, со мной не можешь постучать?» Он безропотно: «Пойдем, сынуля, пойдем поиграем». А через двадцать шагов у него начиналась одышка, сказывался возраст. Я тогда не понимал – почему, мне было обидно, со всеми родители бегают, а он уже задыхается. Об этом горько вспоминать, горько вдвойне, зная, что он очень меня любил.
Когда в одном из кинотеатров списывали аппаратуру, он притащил домой огромный катушечный магнитофон. Музыку для меня он записывал на эти бобины. Магнитофон папа подключил к радио и безостановочно записывал все мелодии, что передавали. Потом он мне устраивал прослушивание записей, чтобы я мог выбирать себе музыку для программы. Папа даже «Голос Америки» ловил. Я ему: «Пап, извини, но тут посторонние звуки и хрипы, плохая запись». Он мне: «Зато посмотри, какая музыка!» Действительно, прекрасную музыку они передавали. Но я не имел права никому говорить, что она с «Голоса Америки». Папа записывал до своего последнего года все репортажи с чемпионатов по фигурному катанию начиная с Конаныхина, потом Саркисянца и заканчивая Ческидовым. У меня дома лежат записи на магнитной пленке со всех соревнований последних лет двадцати. Записан и чемпионат мира, на котором я выиграл произвольную программу. Возникнет желание, могу послушать, что обо мне тогда говорили.
Первый год у Игоря Борисовича Москвина сложился для меня очень тяжело. Для него на первом месте были Тамара Москвина и Леша Мишин. Они оба только-только закончили свои одиночные выступления и начали пробоваться в паре. Игорь Борисович им уделял почти все свое внимание. Я думаю, что и свадьба киевской фигуристки Тамары Братусь с ленинградским тренером Игорем Москвиным состоялась прежде всего потому, что его привлекало ее катание.
Сперва группа Москвина занималась в церкви, переоборудованной под искусственный каток. Но потом, когда построили «Юбилейный», по-моему, в 1970 году, мы переехали туда, но еще и на улице Плеханова тренировались, там тоже построили каток. Группа ребят у Москвина собралась такая: Устинов, Подгорнов, Володя Курембин по прозвищу Цыпа, Овчинников, Игорь Лисовский, но он после меня уже пришел. Татьяна Ивановна за глаза назвала его Гулей. Обидней слова не было. У Татьяны Ивановны я ходил в первых учениках. Хотя мое высшее достижение в ее группе – первый взрослый разряд, но зато я первый ученик, ушедший так далеко. А тут я оказался позади всех, правда я был и самым младшим. Юра Овчинников старше меня – он пятидесятого года, остальные еще старше. Цыпа, он же Володя Курембин, – маленький, рыжий в красном комбинезоне с зеленым подбоем. Зеленым отсвечивала и водолазка. Как говорится – улет. Юра катался всегда в темно-синем комбинезоне и в белой с синими полосами рубашке с огромными по той моде концами воротника. И я на их стильном фоне – в каких-то штопаных рейтузах. А ноги уже накачал, в рейтузах тесно, все трется. С ними рядом я чувствовал себя и смотрелся, прямо скажу, не очень. Наконец меня впервые привели на базу и разрешили выбрать костюм. Мы же сдавали обратно то, из чего выросли. Выдали ботинки и коньки. То, что происходило, называлось экипировкой, и этот день – потолок моего счастья. Свершилась моя несбыточная мечта.
До этого костюмы мне шила мама, но тут-то особая ткань, она эластичная, тянется! Эластик! Правда, советский, который весил не один килограмм, и кататься в нем, как выяснилось, не очень-то удобно. Но зато «фирма», вещь! Цвета морской волны, с блестками. Фантастика!
Период вхождения в знаменитую группу Москвина я помню очень смутно. В памяти осталось только то, что каждое утро в семь я ехал на тренировку. В общем, в памяти одна тренировка. Сплошная. В школу я ходил на оставшиеся после тренировок уроки. Отныне моей жизнью распоряжались тренеры, а им было виднее, куда мне ходить – в школу или на каток. Момент, когда я попал в высшее общество советских фигуристов, я тоже не помню, просто начались серьезные соревнования, из которых я усвоил одно: сколько ты наработал, столько ты и получишь. Значительно позже, когда я стал лидером у Москвина, когда он со мной занимался индивидуально, когда сам ездил со мной на сборы, на соревнования, мне стали ясны его принципы, или система тренировок. Он не раз произносил свою любимую фразу: «Я ходить по кабинетам не буду». Впрочем, нынешнего спорта я уже не знаю. Но эта фраза Игоря Борисовича мною была впитана, причем так естественно и глубоко, что все дальнейшие обиды, если меня не послали за рубеж с командой или не на то место поставили, глубоко не ранили. Мне с этой фразой легче было жить.
Когда начались большие соревнования, может быть, мне немного повезло, что с самого начала я имел маленькую толику популярности в родном Питере. Дело в том, что на всесоюзные турниры прежде всего посылали Юру Овчинникова, Володю Курембина. Потом Володя Куксинский появился и тоже ездил от «Динамо», к которому относился. А я выступал дома и успел стать шестикратным чемпионом Ленинграда и четырехкратным обладателем приза Панина (первого олимпийского чемпиона России). Потом я выигрывал и в присутствии зрителей из других городов страны, но первый зритель, который меня узнавал, был свой, питерский. Наши звезды улетали то на Универсиаду, то на чемпионат Европы или Кубок Союза. А у нас тут – пожалуйста, под боком чемпионат Ленинграда с его вечным чемпионом, которым являлся я.
Мама по-женски за меня переживала, не так, как мамы многих знаменитостей, ставшие чуть ли не вторыми тренерами. Мама волновалась, готовила мне костюм для старта, стирала после тренировки мои вещи, но ни во что не вмешивалась и ни на что не влияла. А отец не мог скрыть своей гордости за меня. Папа сделал дома огромный стенд с подсветкой, которая секреткой включалась внизу. На этом стенде – все мои медали начиная с первых и до последней, они и сейчас на этом стенде. Я могу прийти, включить секретку, но мне важно не увидеть свои медали, а то, что все они раскладывались его рукой.
Пошли старты, пошло то, что я называю «соревноваловка». Но тут-то и проявилось то давнишнее мое детское восприятие фигурного катания, если можно так сказать, нестандартное, несколько отличное от других. Эта детская увлеченность пародийностью, точнее – обыгрыванием смешного, переросла не просто в последовательную линию работы, а в конкретное направление.
У Москвина выросли великолепные исполнители. Это и Саша Яблоков, и Наташа Стрелкова, и Андрей Соловьев, и Юрий Овчинников. Для Соловьева Москвин сделал специальные коньки, которые он назвал щучками. Тогда еще английских лезвий днем с огнем было не найти, и Игорь Борисович коньки для Андрея переделал из советских. Очень плоские лезвия, как лыжи, встаешь на них, и тебя никуда не ведет.
Не Игорь Борисович придумал элементы, которые назывались «тройка», «скобка», «выкрюк», «крюк» и так далее, но он придумал, чтобы все они оказались размером в двадцать сантиметров, обычно их «рисовали» втрое меньше. Я сам умудрялся их делать в пределах пятнадцати-двадцати сантиметров. Крупный элемент неплохо смотрится. Фигура получалась красивая – судьям не приходилось на карачках ползать, разбираться (я сейчас вспоминаю времена, когда существовала «школа»). Подходишь, и элемент весь виден. Получался небольшой, но выпуклый монументализм.
Потом Москвин придумал скорость. Сейчас объясню, что это такое. Была такая известная австрийская фигуристка Беатрис Шуба, для нас теперь легенда. Говорили, что она перед каждой фигурой принимала наперсток коньяку. И пульс у нее – что в начале исполнения фигуры, что в конце – всегда был шестьдесят ударов, то есть внутри у нее – полное спокойствие, ее никак не «колотило». Но ездила она по льду, выписывая обязательные фигуры, как в замедленной съемке. Игорь Борисович придумал скоростные фигуры, то есть исполнение с набиранием скорости. Придумал он и много новых толчков, которые принципиально отличались от тех, что делали в мире. Без всяких скидок, он – истинный новатор в фигурном катании. На европейских и мировых чемпионатах в первом виде – обязательных фигурах – я занимал либо первую строчку, либо вторую. Всего же было шесть или семь фигур. Я знал, что, условно, после шести фигур я всегда буду лидером, но после фигуры, которая называется «петли», я могу оказаться пятнадцатым. Запросто слететь с первого на какое-нибудь …надцатое место. «Петли» мне никак не давались. Если все фигуры нормального размера, то «петли» очень маленькие. И если тебя начинает дергать, на большой фигуре твои нервы не так проявляются, еще возможно их спрятать, но на «петлях» уже все, происходит срыв. Все наши судьи плакали, когда я на эту фигуру только выходил.
Со «школой» с трудом справлялся и Юра Овчинников, но у него было неважное зрение, а для «школы» это имеет большое значение, потому что на льду ты буквально рисуешь… Самое важное, как толкаешься, – это первый след. А потом вторым, третьим, четвертым, пятым, шестым ты должен попасть в свой первый след, чтобы в финале фигура выглядела, как будто ее один раз конек нарисовал. Как только ты вторым, третьим, пятым следом куда-то от первого отъехал – это ошибка.
Все, о чем я сейчас рассказал, называлось «ледовая геометрия». В ней рисовали «восьмерки», «параграфы», другие фигуры – и все это достаточно муторная, занудная, кропотливая и сонная работа.
Но самое главное, «школа», как выяснилось, необходима и сейчас. Я с этим сталкиваюсь, когда ко мне в коллектив приходят спортсмены, уже выступавшие на больших турнирах, но обычно не владеющие коньком. На тех забытых фигурах ты учишься чувствовать свое тело начиная от кончика пальца на ноге и кончая кончиком уха. Настолько координация должна быть сконцентрирована на исполняемом элементе, что это можно сравнить с искусством канатоходца, держащего баланс на тросе: шаг направо, шаг налево – сходишь, следующий шаг – упадешь. Или, например, с работой яхтсменов, когда они чувствуют всеми фибрами души ветер, но чуть-чуть его потерял – и паруса упали. Когда молодые спортсмены приходят ко мне в театр и я им говорю, пусть по-жлобски: «Повернись на месте», – они не умеют этого делать, они же сейчас не изучают «школу». Ведь дорожки шагов разные, серпантины складываются из тех элементов, которые мы каждый день часами «рисовали». Для обучения культуре скольжения «школа» – идеальная наука.
Москвин показывал нам записи, как обязаловку выполнял американец Джон Питкевич. У меня до сих пор его катание перед глазами. Он показывал – у нас по-разному ее называют – перебежку, беговой шаг, или подсечку. Питкевич делал два толчка и от одного борта доезжал до второго. Я думаю, на такое были способны англичане Торвилл – Дин, да еще умела так делать Роднина вместе с Улановым и Зайцевым. Но это потому, что Жук учил их по тем же записям американца Питкевича, неведомо какими путями попавшим в Советский Союз. И крутил Москвин перед нами свои восьмимиллиметровые любительские пленки, заезженные чуть ли не до дыр, а мы по ним изучали премудрости «школы». Идеальное скольжение зависит не только от дара человеческого: в нем физика, динамика, много чистой науки. Знаменитая фраза «Упал – отжался» тоже имеет отношение к теме – на каждом шаге нужно отжаться. От каждого шага нужно получить максимум поступательной энергии. Москвин, нередко споря со мной и приводя какие-то доводы, садился на лед, вытаскивал из кармана ключи от квартиры и начинал мне рисовать векторы, куда уходит и как раскладывается сила.
Игорь Борисович учебника фигурного катания на написал. Бытует шутка, что когда Алексей Николаевич Мишин защищал диссертацию, то один из стареньких профессоров, который заседал в комиссии по утверждению опуса Мишина, сказал: «Теперь-то я понимаю на примере вашей диссертации, что спортивной науки не существует». Но, конечно, Алексей Николаевич диссертацию защитил, потом по ней книгу написал. Москвин книг не писал, сперва все сам рассчитывал, а потом расчеты показывал своим ученикам, вживую передавал свой опыт. Иногда его заумные разъяснения злили, но потом придешь домой, подумаешь, как же происходит данное движение, и начинаешь понимать, что Москвин на сто процентов прав.