Эмар пробрался в Париж третьего сентября, за день до полного окружения города немецкой армией[61]. Но еще по дороге в столицу он понял, что, не имея ни малейшего представления о намерениях Бертрана, найти парня будет сложно. Как на самом деле узнать, где он? Но затем в голову Эмара пришла грустная и тем не менее справедливая мысль: за Бертраном будет тянуться шлейф преступлений.
Конечно, Эмару следовало бы сразу обратиться в полицию. Но он не осмеливался так поступить. Что он скажет полицейским? Допустим: «Мне кое-что известно. По Парижу бродит человек, который в определенные ночи жаждет крови и поэтому превращается в волка и выходит на охоту». Если его сразу не засмеют, то обязательно спросят: «Вы это видели собственными глазами?» И начнется: «Нет, но у меня есть доказательства, потому что я прожил с ним под одной крышей девятнадцать лет». — «И что за доказательства?» — «Одно из них — серебряная пуля, ею стреляли в волка, но она очутилась в ноге этого юноши». — «Хотя простое наличие пули нас не убедит, все же покажите ее». — «Она у меня не с собой, однако парень появился на свет в канун Рождества, а брови у него сросшиеся…»
Нет, это безумие. До такого даже не дойдет, а если и дойдет, то что с того? «В конце концов меня запрут в сумасшедший дом. И поделом! Нет, в полицию идти нельзя, только дурака сваляю», — заключил Эмар.
Лучше всего будет дождаться, пока всё не станет ясно и другим. «И тут появлюсь я со своим заявлением. Ведь либо Бертран совершит ряд преступлений — и дело получит огласку, либо ничего не произойдет — и мне будет не о чем волноваться».
Итак, Эмар по нескольку раз в день просматривал газеты. Он нетерпеливо пропускал военные сводки и вчитывался в криминальные репортажи. Но война почти вытеснила их из новостей. Пред лицом великой важности жизни тысяч людей, идущих на смерть, прямо в зубы к огромному оборотню, выпивающему кровь из целых армий, какое значение имел такой волчонок, как Бертран?
Но вскоре путеводная нить нашлась. Умер генерал Данмон. Его смерть вызвала волну сочувствия, ибо конец генерала был трагичен. Сначала он лишился своего единственного ребенка. На следующий день его постиг еще более тяжелый удар: преступник осквернил мертвое дитя; а назавтра испустил дух сам скорбящий отец. Негодяя поймали и, после кратковременного содержания в камере для арестантов, перевели в тюрьму Гран-Рокет ожидать суда.
События можно восстановить по записям Эмара, газетам того времени, показаниям некоего Жана Робера и подобным документам.
Генерал Данмон был известной личностью в имперском Париже. Большую часть жизни он провел в поисках удовлетворения плотских желаний, но потом ему удалось добиться прочного положения в обществе, а также блистательного брака с богатой наследницей. Вопреки сплетням, он по-настоящему любил избранницу и решительно настроился быть примерным семьянином, что совсем не удивляло ввиду его близящейся отставки. Счастье не имело границ, когда небеса благословили генерала дочерью, которой, в чем он не сомневался, суждено было стать последним его жизненным достижением.
В ноябре 1870 года, когда девочке исполнилось всего пять, ее унесла скоротечная болезнь. Врача позвали сразу, но он все равно не успел вовремя и мог лишь наблюдать, как в горячке и муках задыхается ребенок, чей жар остыл лишь от холода смерти.
Последовала пышная церковная служба. Похоронный кортеж протянулся бесконечной цепочкой, несмотря на обычную в условиях войны нехватку лошадей: так много было скорбящих. На ледяных улицах закутанные в платки женщины и дети, стоя в длинных очередях за крошечными порциями мяса, провожали взглядами печальную процессию, и от этого им становилось легче переносить тяготы судьбы. Дрожать от холода — это тоже проявление жизни. Хуже, когда больше не дрожишь…
Маленький гробик привезли покоиться на Пер-Лашез. Рабочие разобрали массивные каменные плиты у входа в семейный склеп, но час был поздний, а холод стоял собачий, и они поспешили по домам, собираясь все доделать наутро.
Убитый горем отец, заливаясь потоками слез, был не в силах сдержать громкие всхлипывания и причитания о собственной жестокости: как-то раз он сорвался и злобно накричал на своего ангелочка за то, что девочка немножко порисовала на важной корреспонденции. Он никогда не простит себе этого. Ну почему он не додумался сохранить и оправить в рамы те рисунки? Теперь они стали бы самыми драгоценными реликвиями в его жизни.
Среди провожающих было много старых сослуживцев генерала, которые невольно вспоминали, как этот несчастный старик с его горькими ребячьими жалобами в течение двадцати лет травил самые сомнительные байки по всей Франции и к тому же неоднократно и сам выступал главным героем этих анекдотов. Ах, как виртуозно он умел пройтись по грани в компании юных кавалеров и дам: девушки не понимали в его историях ни слова, тогда как молодым людям приходилось держаться за бока! Это и впрямь был его любимый фокус, его конек.
Самые каменные сердца разрывались при виде отца, которого силой вытаскивали из ямы, поглотившей дитя в белом гробике. Обезумевшая мать, с трудом осознававшая происходящее, безропотно позволила увести себя обратно к длинной цепочке экипажей. А с генералом его друзьям не сразу удалось справиться.
Наконец он оказался у кареты. Но вдруг решительно зашагал к лошадям в траурных плюмажах и заговорил с возницей:
— Заедешь за мной домой завтра в пять утра. И будешь заезжать каждое утро до самой моей смерти. Отныне я все рассветы намерен встречать на кладбище.
Пораженный кучер стащил с головы цилиндр и пробормотал нечто невнятное.
Рано утром генерал сел в экипаж, не опоздавший ни на минуту. Карета неслась по темным, молчаливым улицам, совершенно пустым, если не считать нескольких телег, груженных капустой и морковью, этим скудным пропитанием для осажденного города. Извозчики клевали носом, пока терпеливые ослы и лошади стоически цокали по мостовой. На телегах, укрывшись от утреннего холода копнами шалей и платков, храпели торговки с мальчишками. То было жалкое подобие картины, какую генерал частенько наблюдал, возвращаясь под утро после затянувшейся пирушки, но тогда это было для него концом ночи, а никак не началом дня.
Данмон сидел, расправив плечи, в глазах не блестело ни слезинки. Он исполнял обет, наложенный на себя самого, и чувствовал, что тяжкая ноша горя уже полегчала. По дороге он вдруг осознал, что разделяет исполнение клятвы с незнакомцем. Человеком, который теперь тоже будет страдать от наказания, предназначенного другому. Такая мысль никогда не посетила бы его в былые дни, но сейчас она оказалась столь навязчивой, что генерал не мог бездействовать. Он попросил кучера остановиться. Затем вышел из кареты и забрался на облучок.
— Вперед, — сказал он.
Возница, оторопев, поднял поводья и хлестнул ими по спинам лошадей. В лицо подул ночной ветер. Генерал сидел с совершенно прямой спиной. Привыкший сутулиться извозчик невольно приосанился.
— Тебя как зовут? — дружелюбно спросил генерал.
— Жан Робер, к вашим услугам.
— Женат?
— Да, ваше превосходительство.
— Дети есть?
— Пятеро, ваше превосходительство.
— Девочки?
— Две.
— Любишь их?
— Видите ли, месье, они мои.
— Конечно.
— И денег на них уходит изрядно.
— Это точно, — подтвердил генерал и кивнул.
— Были малышками, ничего не стоили, разве что повитухе заплатил…
— Это да.
— Ротики-то у них крохотные, зато животы большие, все время есть хотят.
— Вот ведь чудеса, — заметил генерал из вежливости.
— Однако вырастут детки, повзрослеют, своими семьями обзаведутся, тогда, понятно, и стариков к себе взять должны, о них позаботиться.
— Хороший ребенок не забудет о таком долге, — строго подтвердил Данмон.
Кучер быстро продолжал:
— Я своих стариков не забросил, скажу я вам, но нынче дети уже не те пошли. Старших более не уважают. В газетах только про преступления и читаешь.
— Да, старые добрые деньки. — Генерал вздохнул. — Кстати, — проговорил он, будто невзначай, хотя ни на миг не забывал о том, зачем пересел из кареты, — прости, что заставил тебя подняться в столь ранний час и заехать за мной. Теперь я буду сам вставать на час раньше и ходить сюда пешком.
Извозчик погрустнел. В его голосе прозвучало разочарование.
— Да что вы, ваше превосходительство. Мне в радость, даже за счастье…
— Все хорошо, приятель, — сказал генерал и похлопал возницу по колену. — Сердце у тебя доброе. Но не хочу лишать твоих детишек компании отца по утрам просто из-за того, что я ребенка потерял. Прогуляюсь. — И опять вздохнул.
Они ехали сквозь темноту и молчали.
— Значит, конец, — прервал тишину возница и тоже не сдержал вздоха.
— Ты о чем? — спросил генерал.
— Говорю, конец.
— Чему конец?
— Хорошей работе, а я уже успел размечтаться.
— Не понимаю.
— Месье, платят нам мало, — объяснил извозчик. — А тут у меня каждый день было бы немного дополнительного заработка, да еще в такой час, когда меня никто не спросится. А я-то уже обо всем позаботился и пообещал кладбищенскому сторожу заплатить за то, что в такую рань откроет нам ворота.
Генерал призадумался.
Карета остановилась перед запертым кладбищем, и Данмон, приняв неожиданное решение, вручил кучеру туго набитый бумажник.
— Вот. Тебе столько за год не платят. Бери. Он твой. А я с чистой совестью буду каждое утро ходить сюда пешком и нести свое бремя в одиночку.
Возница, не зная, как еще выразить благодарность, опустился на колени и срывающимся от сдавленных рыданий голосом забормотал что-то невнятное.
— Не надо, дружище, — сказал генерал, покоробленный этой сценой, — поднимись. И давай-ка вернемся к делу.
— Holà! Holà! — вдруг закричал извозчик.
— Что еще?
— Надо сторожа разбудить, он там в домике спит. Обещал открыть нам ворота.
— Нет. Не стоит. Зачем тревожить его сон? К тому же не подобает повышать голос в таком месте. Лучше помоги, и мы скоро будем за оградой.
Чтобы облегчить восхождение, которое было сложно назвать незначительным, извозчик подогнал карету к самым воротам.
Время близилось к шести. Утренняя дымка, сероватая и светящаяся, возвестила холодный рассвет. На мощеные дорожки с голых мокрых деревьев падали капли. Стоило генералу с извозчиком перебраться на другую сторону, как мимо них пронеслась собака, одним скачком перемахнула через высокое ограждение, на миг задержавшись на самом верху, и скрылась в тумане.
— Что это было? — испуганно спросил генерал.
— Видать, пес сторожа, — предположил Жан Робер.
— Совсем у меня нервы сдали, — сказал Данмон. Они шли сквозь молочную пелену, и белые надгробия, похожие на скорчившиеся от холода фигуры, казались чуть более плотными сгустками тумана.
Мощеные дорожки остались позади, и под ногами захрустел гравий боковой тропки, единственный греющий душу звук в царстве скорби. Но даже в этом уютном звуке, повторенном многократно, постепенно начало мерещиться беспокойство, а затем тревожная нота, чуть ли не угроза. Лишь скрип гравия был слышен на кладбище, только он — один на целом свете. Хрусть! Хрусть! Хрусть! Две пары ног то работали в такт, усиливая звучание, то сбивались с ритма, ступая невпопад, затем опять двигались в унисон, как танцоры в особенно сложной фигуре, как милующиеся и тут же ссорящиеся любовники.
Этот звук заполнил генерала целиком. Сердце, тело, разум подчинялись неумолкающему поскрипыванию, похрустыванию, пока его глаза наконец не нашли могилу дочери, могилу, пребывающую в странном беспорядке.
Он попытался разглядеть ее сквозь туман. Невольно ускорил шаг. Господи! Боже! Смилуйся надо мной! Белый гробик оказался перевернутым набок; крышку кто-то сорвал и разломал. От тела его девочки остались лишь жуткие ошметки, разбросанные по земле. Вдали загрохотала канонада: прусские войска начали обстреливать форт Мон-Валерьен.
Два часа спустя кладбищенский сторож совершал утренний обход и натолкнулся на ужасную сцену. Его собака, старая, молчаливая псина, редко разражавшаяся лаем, вдруг рванула вперед и с возбужденным рычанием принялась обнюхивать лежащего у могилы генерала Данмона и раскиданные вокруг останки ребенка, похороненного днем ранее.
Полицейские быстро прибыли на вызов и сразу же приступили к расследованию. Положение генерала в обществе, равно как и отвратительный характер преступления, требовали незамедлительных действий. Генерала отвезли домой. Он метался в горячке и не мог отвечать на вопросы, но славящаяся своей сообразительностью полиция Парижа не дремала. Не прошло и трех часов, как инспектор с командой из четырех человек и с ордером в кармане прибыл в переулок у ворот Сен-Мартен. Они остановились у невзрачного двухэтажного домишки. От главного крыльца вверх змеилась темная лестница. Приказав полицейским ждать, инспектор, человек по природе несмелый, тем не менее почувствовал себя обязанным возглавить подъем на второй этаж, что он и сделал, взведя курок. Этим его предосторожности не ограничились, и каждый свой шаг он сопровождал громким выкриком: «Именем закона!».
Наконец он добрался до нужной двери и постучал в нее. Ему открыла неряшливая женщина с двумя ребятишками, держащимися за подол; третий восседал у нее на согнутой в локте руке. Свободной рукой она откинула черные пряди со смуглого, но не лишенного прелести лица и, презрительно усмехаясь, сказала:
— Под кроватью он, трус проклятый!
Инспектор, чья робость преобразилась в храбрость, да что там, в настоящую браваду, стоило ему только услышать, что есть кто-то трусливее его, свистнул подручным, тут же примчавшимся к нему вверх по ступенькам.
— Вытащите его! — сказал он и ткнул пальцем в сторону большой неприбранной постели со сваленными горой перинами и пуховыми подушками.
Из-под кровати выволокли перепуганного до смерти мужа. В руке он сжимал тяжелый бумажник из красной кожи с изящным гербом, вышитым золотой нитью.
— Угу, — хмыкнул инспектор и схватил портмоне.
Внутри лежали четыре тысячи билетами Банка Франции.
— Так, так, — с веселой ухмылкой проговорил инспектор, поддразнивая несчастного, упавшего перед ним на колени. — Деньги, конечно, твои?
— Мои! — неистово закричал извозчик. — Мои, мои. Ох, не забирайте. Нам они так нужны. Мои, всеми святыми клянусь. Разве вы не видите, в какой нищете живем?
— Конечно, твои, приятель. И ты думаешь, у нас хватит жестокости тебя с ними разлучить? Нет, ты тоже пойдешь, вместе отправитесь. Allons, mon cher croque-mort! En route![62]
Полицейские подняли извозчика с колен.
Жан Робер бросил отчаянный взгляд на жену.
— И ты? Ты тоже?
Она отвернулась.
— Уведите его. Вор! Пес шелудивый! Я на него всю жизнь горбатилась, пятерых ему родила, потому что любила, верила, что он в следующий раз чужого не возьмет.
— Говорите, в следующий раз? — повторил за ней офицер и присвистнул. — Так, значит? И давно?
— Три года в тюрьме в Безансоне провел, — сказала жена. — Всеми святыми клялся, что больше не украдет, лишь бы я его обратно домой пустила. Господи, что я за дура, опять ему поверила. Выметайтесь отсюда, все!
Сначала извозчика, Жана Робера, отвели в участок, где записали имя, фамилию и прочие сведения, а затем, под холодным дождем, погнали вокруг внушительных размеров здания в тюрьму для арестантов при префектуре полиции, ни днем, ни ночью не прерывающей работы. Там, в крохотной камере, Робера оставили гадать, что за шутку сыграла с ним судьба. Вдруг разбогател и теперь оказался беднее прежнего. Но как он ни ломал голову, так ничего и не понял. Зато вспомнил, что когда-то сказал ему священник, навещавший узников безансонской тюрьмы. Там, стоило Роберу начать стенать, повторяя, что, хотя он сыграл ничтожную роль в совершенном преступлении, его подельники получили куда меньшие сроки, этот старый врачеватель душ говорил: «Сын мой, виновный человек часто вынужден подвергаться наказанию, причитающемуся другому преступнику. Вдобавок, мир наш столь грешен, что иногда страдают даже невиновные; с другой стороны, наш мир также полон благости, временами дозволяющей грешнику наслаждаться покоем. Но это исключения. Гораздо чаще именно виновные расплачиваются за губительные деяния, а невинные вознаграждаются. Исключения лишь подтверждают правило. А правило таково: если ты не преступил моральные устои, тебе не надо бояться возмездия».
Так часто сей добрый и благожелательный священник уверял в этом Робера, что его слова, пусть и не понятые в то время, навсегда запечатлелись в памяти узника. И вот наконец до него дошел их смысл: если ты не нарушаешь закон и живешь в рамках правил, ты в совершенной безопасности, но все поворачивается для тебя иначе, когда ты принадлежишь к пограничной группе людей, не относящихся ни к великим грешникам, ни к настоящим святым, то есть являешься одним из тех, у кого всегда найдется повод жаловаться на суровость правосудия, ибо оно то и дело наказывает их строже, чем они заслужили. «Сын мой, — предупреждал священник, — избегай даже намека на грех».
Роберу снова вспомнилось это предостережение, когда полицейский отвел его к juge d'instruction[63] в небольшой зал поблизости. Несколько скамей, отдельный стул для подозреваемого, секретарь, склонившийся над бумагами: «Par devant nous, Gustave Le Verrier, juge d'instruction, sont comparus: Jean Robert, cocher attaché aux services des pompes funèbres»[64] и так далее. Самого Густава Леверье, следственного магистрата, пока не было видно.
Однако вскоре чиновник явился, и тогда его стало невозможно не увидеть. Он был огромен. Человек-гора. Просторная судейская мантия свободно колыхалась вокруг его телес и ниспадала великолепными складками, подобно театральному занавесу. Большое, здорового цвета лицо, обрамленное светлой бородой, сквозь которую просвечивал румянец, беспрестанно озарялось улыбкой.
Он посмотрел на заключенного с таким снисхождением, что в погруженной во мрак душе несчастного вспыхнуло солнце надежды.
— Quel temps, quel temps affreux[65], — пробубнил Леверье громыхающим басом и перевел взгляд на заключенного в поисках подтверждения.
Робер растерялся, и тогда судья подался вперед, приблизив исполинское лицо к арестанту и открыв пещеру рта, окаймленную сверкающими зубами и розовыми деснами с блестками слюны.
— Ну-у? Сказать, что ли, нечего? — то ли выдохнул, то ли проревел он.
И Робер промямлил:
— Oui, monsieur le juge… паршивая погода, воистину паршивая!
Гора плоти отодвинулась от бедняги, опять расцвела улыбка, и толстые губы прогудели:
— Пускай такая, для разнообразия!
Маленькие сияющие глазки, утонувшие в жире, впились в Робера, белая рука с пальцами-сосисками пренебрежительно взметнулась. Робер с воодушевлением подтвердил сказанное.
Последовали предварительные формальности, затем на вопросы ответили сторож и какой-то суровый господин, оказавшийся смотрителем кладбища (до этого Робер видел его только издали), и наконец судья обратился к подозреваемому:
— Вам знакома тридцатая седьмая статья седьмого раздела?
— Нет, месье.
Робера затрясло.
— Как?! Вы работаете кучером при похоронном бюро и не знаете, что частный наем извозчиков запрещен?
— Нет, месье, это мне известно.
Судья гневно оглядел человека, который одновременно знал и не знал что-то.
— А тридцать восьмую статью знаете? Эту-то помните?
— Нет, месье.
— Она гласит, что вход ночью на кладбище запрещен.
— Да, месье, это я помню, но…
Определенно, последнее переполнило чашу терпения судьи.
— Так помните или нет? — взревел он.
— Помню, помню, — тихо проговорил Робер.
— Тогда скажите, что написано в статьях сорок восьмой и сорок девятой в главе десять?
Не в силах соображать так быстро, Робер пролепетал:
— Не знаю.
Тут судья сдался. Откинулся на стуле, пожал плечами и произнес наипрезрительнейшим тоном:
— В сорок восьмой запрет на собак, а сорок девятая гласит, что нельзя перелезать через ограду. Я вижу, вы не знакомы даже с правилами, касающимися вашей собственной профессии, хотя они везде висят перед глазами и выучить их несложно. Посему полагаю, что вы вряд ли знаете тридцать шестую статью Code d'instruction Criminelle[66].
Робер промолчал, и судья повысил голос:
— Отвечайте!
Робер поспешно признался в неведении.
— Sera puni d’un emprisonnement et cetera[67], — нараспев проговорил магистрат. — Виновный в надругательстве над могилами или склепами будет приговорен к тюремному заключению от трех месяцев до года и к штрафу в размере от шестнадцати до двухсот франков. И это не единственное наказание за преступления и правонарушения, которое здесь можно применить… Я сейчас говорю о краже бумажника, — и он опять пустился в многословные объяснения. — Теперь позвольте мне зачитать решение Cour deCassation[68] от двадцать третьего июня 1866 года: «Проникновение в склеп считается преступлением, если нарушитель имел преступные намерения. Но даже если таковых не было, подобное проникновение всегда признается оскорблением памяти усопших».
— Тут закон вручает нам весьма тонкий инструмент, этакий пинцет, — восторженно продолжал судья. — Является ли преступлением нарушение целостности захоронения, зависит от намерений виновного. Несомненно. Но эти намерения безусловно преступны, если могила была потревожена. — Он довольно улыбнулся. Леверье ценил тонкости юриспруденции. Его лицо, когда он опять обратился к Роберу, лучилось дружелюбием, источало любовь: — Понимаете, насколько наши замечательные законы простирают длань защиты даже на мертвых? Во Франции почившим бояться нечего.
Робер покорно поспешил подтвердить это.
Далее рассматривался вопрос о краже портмоне и, когда буква закона была приложена и к этому случаю, Робера попросили сделать заявление. С его слов было записано, что он признал себя виновным в желании подзаработать на стороне и в намерении поделиться деньгами с несколькими другими наемными служащими, чья помощь в этом деле могла оказаться неоценимой. Однако, помимо вышеперечисленного, иных проступков за ним не числилось. Генерал сам отдал ему деньги. Над могилой кто-то надругался до их прихода. Генерал упал в обморок, а Робер в страхе сбежал.
На этом следствие завершилось. Магистрату только и осталось, что решить, стоит ли задерживать Робера для суда или нет.
С этим он справился быстро. Если человек невиновен и честен, то он не станет противоречить сам себе. Лишь преступники склонны путаться, знают они что-то или не знают. Робер, без сомнений, виновен и должен предстать перед судом. А пока его следует поместить в тюрьму Гран-Рокет.
— От нее до места преступления, кладбища Пер-Лашез, рукой подать, — прозвучал окончательный вердикт. В тюрьме Робер должен был дожидаться выздоровления Данмона, и тогда генерал сможет свидетельствовать против него.
Извозчик сложил руки в молитвенном жесте.
— Но генерал знает, что я невиновен!
В ответ магистрат одарил его дружелюбнейшей из своих улыбок. Огромное лицо буквально озарилось благодушной радостью.
— Тогда, безусловно, он сообщит об этом суду.
— Но как же моя работа и семья?
— Это просто суд, приятель, и суд не небесный. Закон карает за преступления, он не вознаграждает невиновных.
Когда Жана Робера увели, судья пробубнил:
— Ну почему никто не знает законов? — И пожал плечами. Этот жест походил на землетрясение в горах. Величественные складки мантии колыхались ничуть не хуже морского прибоя. Затем служитель правосудия чинно удалился для краткого посещения недавно установленных писсуаров с проточной водой — всё в лучших английских традициях.
К несчастью, в этот крайне неудачный момент генерал Данмон испустил последнее дыхание. Газеты, естественно, с прискорбием сообщили о роке, обрушившемся на генерала в последние дни, и таким образом Эмар узнал о случившемся.
«Это точно Бертран», — подумал Галье, вспоминая Вобуа. Чем больше он размышлял, тем сильнее убеждался в этом. Он поспешил в тюрьму и попросил встречи с судьей Леверье.
Его представили, и он тут же приступил к делу:
— Полагаю, мне известно, кто совершил преступление на Пер-Лашез. То есть, мне кажется, я догадался, кто ответственен за надругательство над телом ребенка.
— Неужели? — Магистрат расплылся в широкой улыбке, однако в ней не хватало того тепла, что часто озаряло его лицо, подобно огню в распахнувшейся дверце топки.
— Виновен юноша, с которым я прожил много лет и отметил его склонность к подобным деяниям.
— Как его зовут?
— Бертран Кайе.
— Парижанин?
— Думаю, что сейчас он обретается в Париже. Он сбежал из дома.
— Даже так?.. А вам известно, что преступник уже установлен?
— Да, но этот человек, вероятно, не виновен в преступлении.
— Это будут решать присяжные и судьи, — холодно заметил следственный магистрат.
— Но задержанный вами человек может знать что-либо про настоящего преступника. То есть про Бертрана Кайе. За решеткой должен сидеть другой. Раз он начал совершать преступления, ему не остановиться, их будет много.
Судья подался вперед, его огромный подбородок уперся в край кафедры. Когда он заговорил, голова задвигалась вверх и вниз в такт открывающемуся рту.
— А если я задержу вас, то преступления будут совершаться?
— Меня? Разве я имею какое-то отношение к происходящему?
Магистрат опять откинулся на спинку кресла. Определенно, мир людей, не изучавших законы, полон противоречий. То они что-то знают, то опять не знают; сначала одно, потом совершенно противоположное.
— Мне кажется, вы сказали, что как-то замешаны в этом?! Но если я ошибаюсь, тогда зачем вы суете туда нос? — Его голос возвысился до раскатов грома.
Эмар попятился, пробормотал какие-то отговорки и как можно быстрее ретировался.
Но он не перестал просматривать газеты и на следующий же день натолкнулся на сообщение, что еще одна свежая могила на Пер-Лашез оказалась разрыта. Затем были вскрыты несколько могил на кладбище Монмартр, потом опять на Пер-Лашез. Несмотря на неудачный опыт общения со следственным магистратом (Эмара бросало в дрожь при мысли, что могло произойти, раскрой он истинную природу преступления тому человеку), Галье решил встретиться со смотрителем кладбища Монмартр. Тот оказался приветливым старичком. Когда клерк сообщил ему о цели посещения Эмара, он сразу пригласил его в кабинет и представил своему гостю, смотрителю с Пер-Лашез.
— Нам было бы интересно узнать, что вы скажете, ибо мы только что пришли к поразительному выводу.
— Какому? — быстро спросил Эмар, надеясь, что они не пришли к мысли о существовании оборотня.
— Сначала говорите вы, а потом мы.
— У меня есть знакомый юноша, мой дальний родственник, который выказывал подобные наклонности в нашей провинции.
— Гм.
— Недавно он приехал в Париж, и я его разыскиваю, потому что знаю, как его приструнить.
— Хм…
— Так вот, я полагаю, что это дело его рук.
— Боюсь, это не наш случай.
— Почему?
— Мы внимательно осмотрели следы на оскверненных могилах, здесь и на Пер-Лашез, и там следы не человека, а…
— Волка! — воскликнул Эмар. — Или большой собаки, — поспешно добавил он.
— Откуда вы знаете? О волке мы не думали. Почему вы так сказали?
— Видите ли, — Эмар замялся, — у него есть ученый пес (помесь с волком, понимаете), и эта собака помогает ему.
— Ясно, — произнес один из господ. Он задал Галье несколько вопросов о прочих сведениях, именах, деталях, и Эмар старательно отвечал на них, тогда как смотритель делал заметки.
— Надеюсь, эта напасть в скором времени прекратится, — заверил он Эмара. — Каждый вечер мы ставим возле свежих могил пружинные капканы, и мародер, будь то человек, волк или собака, скоро попадется в их весьма неуютные стальные тиски.
— Беспокоит лишь одно, — сказал второй смотритель, — война вот-вот доберется и до наших кладбищ. На Монмартре и на Пер-Лашез установят пушки для обороны Парижа, если внешние укрепления, не дай Бог, падут.
— Можно подумать, — вмешался первый, — что люди очень спешат умереть, раз одну за другой затевают войны. Неужто им кажется, что если они перестанут убивать, смерть отступит от мира? Уверяю, они глубоко ошибаются, если так думают. Я не помню ни одного дня, прошедшего без похорон.
Это скорбное напоминание, внезапно изменившее течение беседы, позволило Эмару не выдать своего страха: бедняга Бертран может угодить в мощный стальной капкан. Хотя почему бы и нет? С делом надо покончить — так или иначе.
Он отправился домой и стал ждать. Но ничего не происходило. Набеги на могилы, очевидно, прекратились. Прошло пять дней, он навел справки на кладбище: новых попыток вскрыть могилы не было.
Смотритель по этому поводу сказал:
— Либо наша теория о собаке неверна, либо зверь почуял ловушки. Похоже, вы правы, месье Галье, и здесь орудует человек. Возможно, это один из наших работников или кто-то с ними сговорившийся. Иначе как объяснить, что едва ли не ежедневные набеги на могилы внезапно прекратились, когда мы установили капканы, и за последние пять дней ни разу не повторялись?