Как же мне завершить эту историю?
Она, не имеющая ни начала, ни конца, подобна невиданному цветку, беспрерывно распускающему лепестки.
Почему бы не остановиться здесь? Зачем вам знать, где сгинул именно этот оборотень, а не какой-то другой?
Полистайте на досуге журналы регистрации умерших. Были эти мужчины и женщины людьми? Или лишь масками, личинами, скрывающими безымянных чудовищ, теплым чревом для врага, который, вырвись он из их нутра на дневной свет, заставил бы вашу кровь заледенеть в жилах? Земля пожирает не мертвецов, но только их трупы, былые вместилища ненависти и преступлений. Однако само зло не похоронить, оно неуничтожимо: оно живет, внося в анналы каждого нового поколения все более скорбные записи.
Что вы хотите узнать? Участь Софи? В «Судебном вестнике» из архивов военного министерства мы читаем, что Софи де Блюменберг проходила по делу Барраля де Монфора и была приговорена к высылке из страны. Сам де Монфор, хромой и сухорукий после попадания пули в нерв на правой руке, также предстал перед трибуналом. Слезы текли из его единственного глаза. Второй больше не открывался: его съели мухи, когда Барраля бросили, как мертвого, в канаву у площади Вольтера.
Корабль «Даная» отплыл прямым рейсом в Новую Каледонию и через пять месяцев прибыл туда, но Софи на борту не было. Ее отец пустил в ход деньги и спас дочь от исправительной колонии.
Представьте его изумление, когда, вернувшись в Париж, он узнал о произошедшем. Ранее он получил лишь одно письмо. В нем тетка Луиза Херцог сообщала об исчезновении Софи. Она писала: «Барраль де Монфор не желает говорить мне, где Софи, хотя я вижу, что он знает».
Барон читал послание со смешанными чувствами. Поразмыслив над ним, он решил не гасить пламя. Вспомнив жену и саму Луизу Херцог, он невольно подумал: «А лед пусть остается льдом, раз ему так хочется. — И довольно ухмыльнулся. — Счастливчик Барраль. Мне бы на его место… Эх, ладно, жизнь бежит вперед. Пройдет несколько лет, а то и недель, и где мы все будем? Пусть девочка повеселится».
Сидя за столом, он взглянул в висящее напротив зеркало и отметил, что в изрядно поредевших волосах прибавилось седины.
Что до Софи, уж она-то повеселилась.
Она по-прежнему не знала, умер ли Бертран. Но ей стало все равно. Софи грезила о самоубийстве, но никак не могла набраться духу и встретить смерть. Ужас вечной ночи так мучил ее, что она больше не ложилась спать трезвой. И в одиночестве, если было с кем.
Барраль задыхался от боли, глядя на выходки Софи. Однажды, улучив момент, он мягко упрекнул ее:
— Все те мужчины… — с трудом выговорил он, — эти… как вы можете?
— А ты что, дурачок, растерялся? — весело воскликнула она и потянула его за собой на диван.
Он ушел домой в крайнем изумлении, потрясенный до глубины души: былая любовь пробудилась и вспыхнула в нем с удвоенной силой. Он простил Софи все.
И на следующий день умолял стать его женой.
— Зачем? — удивленно спросила она. И заплакала. — Мой верный, преданный Барраль. И это после всего, что я с тобой сотворила.
Они решили не откладывать и пожениться наутро, что дало ей столь необходимый стимул той же ночью отравиться газом.
И Барраль не повел ее под руку в мэрию для заключения гражданского брака, а проследовал за катафалком к Cimetière Israelite на Пер-Лашез. Ее отец беззвучно плакал, мать рыдала в голос. Когда на крышку гроба начали падать комья земли, Барраль не смог сдержать гнева. Он воздел здоровую руку к небесам и поклялся отомстить.
Эмара вскоре отпустили за отсутствием состава преступления, но вдруг опять вызвали в суд свидетельствовать против живописца Курбе. Этого лукавого гения обвиняли в том, что во время своей деятельности при Коммуне он приказал снести Вандомскую колонну, огромный бронзовый монумент, увенчанный статуей Наполеона. Пока колонну, под овации толпы, тянули вниз, Курбе произнес: «Эта колонна меня ненавидит. Клянусь, она мечтает свалиться мне на голову и раздавить». Она упала не на него, а точно в построенное инженерами ложе, но Курбе она все-таки раздавила.
Стоя перед судьями, Курбе утверждал, что действовал отнюдь не из ненависти к Маленькому Капралу[150], но из чисто эстетических соображений. «Эта грубая имитация колонны Траяна[151] всегда раздражала меня. Мне было стыдно при мысли, что гости столицы считали ее одним из славных достижений французского искусства. Те, кто ее возводил, совершенно не думали о перспективе, а статую Наполеона сделали в семь с половиной голов, потому что так полагается[152], позабыв об истинных пропорциях этого коротышки».
Председатель суда спросил:
— Иными словами, вами руководило одно лишь рвение художника?
И Курбе ответил:
— Выходит, так.
Его приговорили к шести месяцам тюрьмы. А также велели возместить стоимость восстановления колонны, то есть более 350.000 франков. У Курбе не было столько денег, и поэтому у него конфисковали картины и распродали их на аукционе.
Сегодня за них можно получить невероятную сумму, как и в пору расцвета его популярности при жизни, но на тот момент его слава померкла. Вместе с картинами распродали и мебель, но даже после этого едва наскребли двенадцать тысяч. Салон[153] отказался выставлять его живопись, указав на моральное падение автора. Художник бежал в Швейцарию, но французские власти продолжали его преследовать, настойчиво требуя уплаты долга. Сердце не выдержало, Курбе скончался. Его смерть прошла незамеченной. Курбетизм с реализмом были тогда не в моде. В моду вошли импрессионисты.
Эмар навестил Бетрана в тюрьме Санте, как только освободился сам. Глава тюремной лечебницы сомневался, что заключенного выпустят.
— Физически он здоров, но с ним случаются приступы ярости. Тогда он ломает мебель или набрасывается на надзирателей.
Врачи не видели ничего загадочного в заболевании Бертрана. Для них он был просто очередным пациентом.
— Приступы ярости? — горько повторил Бертран вслед за Эмаром. — Почему бы и нет? Кто сохранит спокойствие в такой ужасной дыре?
— Кажется, стремление к смерти у тебя исчезло? — спросил Галье.
Бертран опустил голову, словно стыдясь нежелания умирать. В тюрьме он страстно желал одного — свободы и жизни.
— Дядюшка, пожалуйста, заберите меня отсюда, — взмолился он. — Со мной здесь отвратительно обращаются.
Эмар улыбнулся.
— Забрать? А отпустят? Ты вправду считаешь, что тебе можно на волю? Волков держат в клетках в зоологическом саду.
А потом подумал: «К чему запирать одного волка за его мелкие преступления, когда всеобщие злодеяния остаются безнаказанными? Когда толпа в любой момент может обратиться в волка и отпраздновать это фанфарами и барабанным боем, размахивая стягами на ветру? Почему бы этой собачонке тоже не порадоваться жизни?»
— Ты вспоминаешь о Софи? — спросил Эмар.
Бертран, точно от нестерпимой боли, закрыл глаза. И тут же пожал плечами.
— Софи. Да, Софи… Хотя для этого любая сгодится, — свирепо проговорил он.
— Женщин здесь по камерам не водят? — сострил Галье.
Бертран тяжело вздохнул.
— Ладно, — сказал Эмар. — Посмотрим, что можно сделать, но для начала скажи мне вот что. Ты… ну… действительно превращаешься?
Бертран опять поник головой.
— Нескромный вопрос? — усмехнулся Галье. — Это как девушку спросить о том самом… Что ж, понимаю.
Эмар, несмотря на жестокие и горькие слова, в душе жалел Бертрана. Недавно построенная тюрьма Санте считалась образцовой, но металл с камнем согреть не могут. Поговорив с начальником учреждения, Галье узнал, что перевод племянника в платную лечебницу, одобренную государственными органами, был при желании вполне осуществим.
Так Бертран оказался в санатории доктора Дюма в Сен-Назере[154]. Эмар лично посетил множество лечебниц для душевнобольных и выбрал это тихое заведение. Здесь, как нигде более, Бертрану будет удобно и о нем хорошо позаботятся.
Лечебница выглядела довольно приветливо. Мягкая трава лужаек тонула в тени раскидистых деревьев большого сада. Надежная, но не зловещая, старая кирпичная ограда поместья заросла плющом. За ней скрывался красивый главный корпус и несколько зданий поменьше. Окна просторных светлых комнат выходили в сад.
Пациенты вели себя очень мирно. Вероятно, в их головах вертелась все та же мысль, подобно тому, как медленно вращается шкив, с которого соскользнул приводной ремень. А может, они витали в стране иллюзий с ее неземной, своеобычной логикой, отрешившись от мира людей или погрузившись в вечное оцепенение.
Одни сидели в удобных креслах на террасе. Другие величаво разгуливали по газону, вообразив себя Шекспиром или Александром Великим. Третьи гонялись за несуществующими бабочками. Именно таких пациентов видели посетители, приходившие для осмотра заведения доктора Дюма. И лечебница представлялась им милым местом, эдаким садом с резвящимися там детьми.
Эти выставленные напоказ больные служили витриной. Предполагалось, что вид пациентов не должен отпугивать людей, ищущих пристанища для близких. Да, утерявшая способность управлять своим телом и контролировать мочевой пузырь и кишечник старушка-мать, которая уже не в силах самостоятельно поднести чашку ко рту, будет прекрасно чувствовать себя здесь.
— Вы их сможете вылечить? — частенько спрашивали у доктора Дюма.
Доктор отличался привлекательной внешностью: ладно скроенный, дышащий спокойствием, с окладистой бородой и лицом выдающегося ученого мужа — и славился уклончивыми, но вдохновляющими ответами:
— Все зависит от индивидуального течения болезни. Мы можем вылечить лишь некоторых. Но достойную жизнь можем дать всем. — Дюма кивал в сторону больных, сидящих в тени огромных каштанов, и рассказывал об их случаях. Этого хватало, чтобы посетитель перестал сомневаться и окончательно определился с последним жилищем для своей несчастной матушки. Сыновьям и дочерям нравилось повторять себе, что здесь ей будет удобнее, чем дома: «Мы сможем навещать ее по субботам дважды в месяц или в любое другое время, стоит только составить письменное заявление. Ну да, цены кусаются, но матушка достойна самого лучшего. Милая старушка. Здесь ее подлечат, и тогда мы приедем и заберем ее к себе».
Но лечебница не ограничивалась одним парком с чудаковатыми фиглярами, пускавшими пыль в глаза гостей. В некоторые палаты на верхнем этаже, например, никого из чужих не пускали. В дни посещений их даже запирали на ключ и на засов, не забывая закрывать глухие ставни. Если приезжали родственники тамошних обитателей, покорных больных поспешно мыли и приводили в пристойный вид, а буйных при необходимости накачивали успокоительными, после чего с ними можно было повидаться в специально отведенной для встреч комнате на первом этаже.
— Да, — повторял доктор Дюма, — я вижу улучшения. Но у меня медицинское образование… — А когда родня отправлялась восвояси, предупреждал: — Пожалуйста, не надо появляться здесь так часто. Это слишком расстраивает больных. Если мы стремимся достичь положительного результата, нельзя нарушать тщательно спланированный нами распорядок.
На верхнем этаже держали больных с отвратительными, животными симптомами. Тех, кто марал белье, страдал непристойными тиками или вступал в спор, а то и в схватку с невидимым врагом. И таких, кто грозил убить себя и тем самым вероломно лишить доктора его законного гонорара.
Заглянем в палаты и мы. Вот перед нами на полу распластался бедолага, лихорадочно старающийся вцепиться в доски ногтями: его терзает смертельный страх упасть на потолок. У несчастного заболевание внутреннего уха, лишившее его чувства ориентации, отчего он теперь не понимает, где право, а где лево, и не отличает верх от низа. Он не может ходить, не может лежать. Равновесие покинуло его. Но доктор Дюма уже три года не пускает к нему смерть.
В соседней палате находится женщина, не способная не только есть, но и делать что-либо иное без посторонней помощи. Она из аристократической семьи. Карлица-монголоид[155]. За сорок с лишним лет своей жизни она поменяла множество лечебниц. Вреда от несчастной никакого, но вид у нее отталкивающий. За всеми ее нуждами не уследишь. Санитар кидает ее уродливое тельце в ванну, стягивает с него вонючие тряпки, моет горемыку и приводит ее в комнату для посещений только в те дни, когда к ней в роскошном ландо приезжает седовласый отец, что бывает отнюдь не часто. Старик бросает на дочь мимолетный взгляд, вручает чек и покидает заведение. Он наслушался историй о том, как люди годами платят врачам за давно переместившихся в лучший мир пациентов, и не желает, чтобы и его таким же образом водили за нос.
В какую палату на верхнем этаже ни заглянешь, везде или издающие ужасные крики беснующиеся эпилептики, или больные с сирингомиелией[156], чьи мышцы иссохли, незаметно умертвив конечности, или меланхолики, цепи на которых призваны предотвратить самоубийство, или еще более опасные сумасшедшие без диагнозов, являющие собой настоящих зверей, к сожалению, порожденных женщиной и потому якобы наделенных человеческой душой: таких держат в клетках, ибо запертые комнаты, куда им швыряют еду — не что иное, как клетки.
Бертрану, как благовоспитанному и приятному молодому человеку, доктор Дюма поначалу выделил хорошую комнату на втором этаже. Пациент остался чрезвычайно доволен. И в первую же ночь попытался сбежать оттуда. Но доктора Дюма было сложно провести. Он всегда предоставлял новичкам кажущуюся возможность побега, желая посмотреть, на что они способны. Санитар по имени Поль, дюжий молодец, закаливший мускулы в кузнице, стоял на страже. В полночь он заметил, как Бертран спрыгнул с балкона и помчался сквозь кустарник. Поль побежал ему наперерез и схватил, намереваясь с легкостью повалить на землю. Однако Бертран неожиданно оказался проворнее, чем выглядел, и обладал невероятной для своего телосложения силой. Мало того, он пустил в ход зубы, порвав клыками плотную ткань куртки санитара и оставив на руке глубокий укус. Поль взвыл от боли, но не отпустил противника.
На подмогу подоспели еще два санитара, и Бертрана наконец удалось скрутить.
— Вот вы, значит, какой, — сказал доктор Дюма. — Так я и думал. Ладно, придется за вас взяться. Переведите его на верхний этаж. В угловую палату… Когда научитесь себя вести, поселим вас опять сюда.
Бертран быстро понял, что променял свою чудесную камеру в больнице тюрьмы Санте на ад кромешный. Вся обстановка новой палаты состояла из узкой койки, стула да столика. Встав на столешницу, едва удавалось дотянуться до подоконника единственного окошка, овального oeil-de-boeuf[157] с решеткой на нем.
Некоторое время Бертран успешно подавлял негодование. Он поклялся себе, что еще доберется до этого Поля. А когда доберется, не сносить негодяю головы. Бертран кровожадно провел языком по зубам, подумав об этом. И, конечно, к нему придет Эмар, все узнает и обязательно настоит, чтобы Бертрана перевели в палату получше.
Впрочем, в чем смысл полмесяца ждать посещения дядюшки? Ему нужно просто написать. Правда, нет ни пера, ни бумаги. Бертран позвал санитара. Тишина. Он постучал в дверь. Стены оказались слишком толстыми, и стука почти не было слышно. Бертран вспомнил, что третий этаж отделялся от остальной лечебницы дверьми при входе на него и у выхода с лестницы на второй этаж. К тому же, шум здесь представлялся делом обычным: когда санитарам случалось оказаться наверху, они привычно не обращали никакого внимания на крики, стук и любые другие звуки, производимые пациентами.
Безуспешные попытки до кого-нибудь докричаться привели Бертрана в ярость. Он швырял стул в дверное полотнище до тех пор, пока тот не разлетелся на куски. Потом в клочья изорвал покрывало с койки. И затих со слезами на глазах, пообещав себе впредь быть умнее. Держать себя в руках, надеть маску юноши с хорошими манерами: еще в тюрьме Санте он понял, что так скорее достигнет цели.
Щелкнул засов круглого оконца-бочонка в двери. На встроенной полочке появилась еда. Санитар в палату не зашел.
Неужели к нему так никто и не заглянет? Закроют его тут навечно, а дяде скажут, что умер. Да, теперь он понимал, как хорошо жилось ему дома, взаперти. Разве ему стало лучше после побега? Единственное достижение — ухитрился в Санте угодить. А оттуда попал сюда. Из огня да в полымя.
Приближалась вторая суббота, а с ней и надежда поведать о своем горе дядюшке. Бертран строил планы. Вечером он очнулся на койке. В палате было прибрано. Белье тоже оказалось свежим. Сам Бертран пытался вынырнуть из лекарственного дурмана, сквозь который всплыло смутное воспоминание о посещении дяди.
Кажется, это Поль отвел его вниз. Точно, Поль! Перед глазами Бертрана возникла комната для гостей: напротив него сидит дядюшка и о чем-то спрашивает, а он оцепенел и может лишь улыбаться в ответ.
И тогда Бертран окончательно сорвался. Бросался на стены, громил палату, завывал. После, обессиленный, упал на пол и уснул. Когда он проснулся, его била дрожь, тело затекло. Он застонал, поняв, что снова остался один и что выхода нет.
Затем прислушался: в соседней палате кто-то был. Оттуда доносились тихие звуки. Это карлица-монголоид ворковала сама с собой. Но Бертран того не знал, и нежный женский голос заворожил его, как пение сирен. Он кинулся к стене.
— Женщина! — завопил он, колотя кулаками и царапая побелку. Все напрасно. Между ними была не перегородка, а несущая стена из полнотелого кирпича под толстым слоем штукатурки.
Его крики, очевидно, перепугали соседку. Бертран упал на колени.
— Прошу, спойте еще! Пожалуйста… пожалуйста… Я не буду шуметь.
Но соседка умолкла.
Бертран так страстно желал вновь услышать ее голос, эту единственную его связь с миром женщин, что научился обуздывать себя, особенно по вечерам, когда начинал звучать однообразный, ровный и нежный напев. Тембр лишь слегка напоминал красивый и богатый голос Софи, но Бертран стал беспрестанно думать об этом голосе и говорить с ним, как говорил бы со своей возлюбленной.
— Спой мне, Софи, — повторял он. — Спой. Помнишь, как мы гуляли с тобой по вечерам, держась за руки? Помнишь?..
Карлица тихонько мычала свою мелодию, аккомпанируя его воспоминаниям.
Надежда на свидание с дядей также помогала ему держать себя в узде. Он разгадал секрет лекарства. Конечно, его подмешали в пищу. Всего-то и надо, что аккуратно вести счет проходящим дням и не есть в субботу.
Его уловка сработала. В день посещений он, несмотря на голод, не притронулся к еде и спокойно ждал. Наконец за дверью зазвучали шаги. Ключ скрипнул в замке, и дверь распахнулась.
Пришел Поль, тот самый здоровяк-санитар, что месяц назад не дал Бертрану сбежать из лечебницы.
И тут Бертран совершил ужасающий промах. Ему бы, словно под воздействием лекарства, покорно пойти за Полем и уже потом, внизу, излить свои беды Эмару. Вместо этого ослепленный жаждой мести Бертран набросился на ошеломленного санитара и наверняка убил бы его, если бы крики жертвы не привлекли внимание другого санитара, тут же кинувшегося на помощь товарищу. Сообща им удалось скрутить и связать пациента.
Послали за доктором Дюма. Всего лишь одна подкожная инъекция — и кроткого, тихого, глупо улыбающегося Бертрана переодели в чистое и повели вниз.
Когда действие успокоительного закончилось, Бертран понял, что опять упустил свой шанс. Следующего, возможно, не будет. Разозленный и разочарованный, он впился зубами в ножку стола и расщепил дерево. Покончив с мебелью, Бертран накинулся на постельное белье. После сжевал кожу снятых с ног башмаков и расправился с пуговицами на одежде. Согнул и завязал в узел ложку, единственный оставленный ему столовый прибор, и сокрушил оловянную тарелку.
И через две недели оказался с легкостью одурманен лекарством, хотя начал отказываться от пищи с четверга. Бертран выл от голода. В животе урчало. Он то и дело погружался в дрему и, очнувшись, понимал, что ему снилась еда. А потом в дверном оконце возник поднос с обильным и аппетитным обедом. Бертран знал, твердо знал, что сегодня суббота и нельзя есть ни крошки, однако не сумел устоять. Проглотил все до последнего кусочка.
Будто сквозь темное стекло, он увидел, как в палату вошел ухмыляющийся Поль.
Погром в комнате привел доктора Дюма в негодование.
— Больше никаких простыней и одеял. И как только свидание закончится, разденьте его догола. Пусть посидит так. Еду бросайте прямо на пол. Хватит с него тарелок!
Суп на пол не кинешь, а вот кусок мяса вполне для этого подходит. Так санитары обнаружили страсть Бертрана к мясу. Это стало их любимым развлечением: поморить его денек голодом, а потом бросить внутрь кость с остатками мяса на ней. Вооружившись кнутами и дубинками, они толпились в дверном проеме и смотрели, как Бертран набрасывается на пищу, и жует ее, распластавшись на полу, и заглатывает мясо большими кусками, и с хрустом разгрызает кость, добираясь до мозга. Чтобы стало еще веселее, они подкидывали ему кости потверже. Как-то бросили ему толстую бедренную кость лошади. Скрежет клыков, впивающихся в нее, прозвучал особенно зловеще. Санитары вздрогнули и в ужасе отступили в коридор. А дверную ручку они и без того никогда не выпускали из рук, готовые захлопнуть дверь при малейшей опасности.
В том, что пациент опасен, они не сомневались: бывало, Бертран, растревоженный их смехом или взбудораженный аплодисментами, внезапно кидался на них. Однажды ему даже удалось выставить голову наружу, и прижатая санитарами дверь чуть не сломала ему челюсть. В другой раз он успел вцепиться в штанину Поля и разорвал ее зубами, но не добрался до плоти.
Полю все это окончательно надоело. Он давно мечтал о мести. Когда доктору Дюма случилось уехать из лечебницы, Поль сразу отправился на конюшню за тяжелым кнутом. Бертрана одурманили успокоительным и хлороформом и привязали к койке. Тело бессознательно обмякло в путах. Его били по очереди то тонким концом кнута, то толстым кнутовищем. Бертран тихо стонал.
Но так и не пришел в себя, хотя кровь хлестала из рассеченной и посиневшей кожи спины. Потом он несколько недель круглые сутки мучительно страдал от боли.
Санитарам отчего-то больше всего нравилось издеваться именно над ним. В те дни, когда Бертрана намеренно не кормили, прежде чем одурманить, они собирались под дверью палаты и слушали его неистовое завывание. Это их забавляло. Когда же под действием лекарства он больше не мог сопротивляться, они находили странное удовольствие, избивая свою жертву.
Бертран стал послушен, как больное дитя. В ванной санитары изо всех сил терли его, бросали ему в глаза пригоршни мыльной пены и дергали за нос. Он лишь глупо улыбался в ответ. Один из санитаров придумал особенно изощренную шутку. Он вбил в подошвы башмаков Бертрана гвоздики остриями внутрь. Оглушенного болью пациента провели по коридору и вниз по лестнице в комнату для свиданий, где его ожидал Эмар.
Бертран не ответил на приветствие дядюшки. Просто угрюмо стоял, пока тот силой не усадил его. Галье попытался расспросить Бертрана, как ему живется в лечебнице, но тот только злобно глядел в пустоту. А когда его лицо исказила бессмысленная улыбка, Эмар встревожился еще сильнее.
Он попробовал быть поласковее:
— Ответь. Ответь мне. Пожалуйста, Бертран, поговори со мной. Посмотри на меня, Бертран. Ты на меня сердишься? Неужели я желал и желаю тебе плохого? Ни один отец так не боролся за собственного сына. А ведь между нами, в конце концов, нет ничего общего. Я не связан родственными узами ни с твоей матерью, ни с твоим отцом. Но ты попал ко мне, и я тебя полюбил и почувствовал, что обязан о тебе заботиться. Ты стал моим, как прибившаяся к прохожему дворняжка, не желающая отставать.
Бертран улыбнулся.
— Молодец, улыбаешься, — продолжал Эмар. — А ведь это на меня обрушились вся боль и разочарование. Это я сейчас должен обижаться на твою неблагодарность.
Улыбка исчезла с лица Бертрана. Он нахмурился.
— Ладно, сердись, если хочешь. Потом сам об этом пожалеешь. Прощание близко. Из Ватикана пришла диспенсация, и я вскоре приму сан. И тогда меня могут куда-нибудь послать. В Китай, в Южную Америку. А ты останешься здесь. Ты мне хотя бы писать будешь? Думаю, что нет. Ты не ответил ни на одно мое письмо. Зверь в тебе поглотил все, чему я так долго тебя учил. Помнишь, как мы запоминали алфавит, вырезая буквы из цветной бумаги, а ты потом думал, что все красные буквы — это А, потому что у нас А была красной?
Итак, ты не желаешь простить меня за то, что оказался здесь, хотя тут тебе определенно лучше, чем в тюремной больнице? Это прекрасная, дорогая лечебница, в ней ты можешь прогуляться по саду, здесь о тебе заботится знаменитый врач, он вылечит тебя, если излечение осуществимо, что вряд ли, но вдруг…
Да поговори же ты со мной! Ответь мне! Или ты онемел? — Эмар вскочил и прокричал это в бесстрастное лицо воспитанника. Галье размахивал руками, увещевал, умолял.
Затем смахнул со лба пот. «Я сам схожу с ума, — подумал он. — Видно же, что бедный мальчик витает где-то далеко».
Эмар вышел в коридор и позвал санитара.
— Прощай, Бертран. Кто знает, увидимся ли мы вновь.
Бертран, больше не взглянув на дядюшку, покорно позволил отвести себя наверх.
Эмар постучался в кабинет Дюма. Доктор с улыбкой приветствовал его.
— Входите, месье Галье. Располагайтесь. Выпейте со мной стаканчик портвейна.
Эмар был счастлив для разнообразия посидеть и поговорить с нормальным человеком. Доктор Дюма действительно казался добрым и умным, с ним было по-настоящему легко.
— Как там ваш племянник, месье Галье?
Эмар пригубил портвейн и печально ответил:
— Боюсь, его состояние оставляет желать лучшего. — Он покачал головой и вздохнул.
— Что поделаешь, — сказал врач, — сами понимаете, такие случаи чертовски тяжело лечить. Необходимо подавить животную сторону пациентов, мешающую им наслаждаться жизнью. Они же, в свою очередь, начинают злиться на весь мир, мрачнеют или смеются над вами, стоит лишь отвернуться… Позвольте-ка наполнить ваш стакан.
После нескольких стаканчиков портвейна Эмар размяк.
— Меня чрезвычайно беспокоит, нет, ранит в самое сердце то, что он не желает даже поговорить со мной. И почему он не отвечает на мои письма?
— Ох, месье Галье, с этим нужно просто смириться. Благодарности и среди здоровых не сыщешь. На меня он и вовсе волком смотрит. Однако вы сами понимаете, сколько сил и заботы мы здесь вкладываем в своих подопечных. Какую жизнь ведем — забываем о себе, жертвуем всем, стремясь облегчить страдания…
— Дорогой мой доктор, вам надо гордиться своим благороднейшим занятием. Избавлять тем или иным способом мир от зла… К слову сказать, я скоро приму сан.
— Неужели? — поразился доктор, но мгновенно поправился: — Тогда позвольте мне вас поздравить. Могу ли я поднять бокал за ваше будущее? Нет ничего лучше пути священнослужителя. Сам я не из породы наглецов-медиков, бесстыдно поносящих Церковь. Будучи ученым, я стараюсь смотреть на все без предубеждения, а как человек, исследующий души, я не сомневаюсь в истинном могуществе религии.
Эмар был польщен. Он столько времени тайно лелеял подобные мысли. Неужели он может довериться доктору Дюма?
— Мне вот что интересно. Конечно, я знаю, что перед вашими пациентами, если они того пожелают, служат мессу, но насколько… упорядоченно вы пытаетесь открыть их сердца Богу? Ну, к примеру, вы учите их молиться?
— Вам, месье, удалось затронуть одну из волнующих меня тем. Я медленно, но верно работаю над этим.
— В былые дни я сам пренебрегал делами духовными, — продолжал Эмар, — но ужасы последнего года убедили меня в необходимости вернуться к простой вере наших предков, к тому, что в нынешней премудрости и гордыне нашей зовется грубыми предрассудками.
Доктор Дюма понимающе кивнул и наполнил стаканы.
— Мне хочется кое о чем вас спросить, — обратился к нему Эмар.
— Пожалуйста.
— Вы внимательно наблюдаете за моим племянником?
— Откуда сомнения, месье?
— Я спрашиваю это не в порядке критики, — поспешил заверить Эмар, — но вам, конечно, известно, что он долгие годы находился под моим попечением.
— Да.
— Вы когда-нибудь видели, как он меняется?
— Меняется? О чем вы?
— Превращается в волка.
— В волка?
— Ну да. Вы же, безусловно, поняли, что он страдает ликантропией?
— Определенно, но ликантропия — это только название психического заболевания.
— Простите, однако это настоящее превращение.
— Оставьте, месье Галье. Ваш племянник просто находится в плену самообмана. Надеюсь, вы не пытаетесь меня убедить в обратном? Видите ли, его заболевание довольно распространено. Я, честно говоря, изучал его. Перевернул кипы свидетельств, оставшихся после средневековых судов над оборотнями. И все они подтверждают одно: никому и никогда не доводилось увидеть вервольфа собственными глазами, в то время как обвиняемые признавались, что лишь чувствовали себя волками.
— Что бы там ни писали, — ответил Эмар, — я не готов с вами согласиться, потому что тоже углублялся в изучение вопроса и ничуть не сомневаюсь, что мой племянник как превращался в волка, так до сих пор в него и превращается.
— Вы сами видели, как он это делает? — улыбнулся доктор.
— Нет. Но все равно убежден, что так оно и есть.
— Вы видели волка? — не сдавался доктор Дюма.
— Нет, но…
— Тогда вы, кажется, отличаетесь легковерностью.
Раскрасневшиеся от выпитого собеседники постепенно повышали голоса. Доктор больше не мог притворяться, что уважает религию — и принялся ругать католическую церковь за сожжение оборотней. Эмар Церковь защищал, настаивая, что костры были чем-то вроде санитарной обработки во время распространения инфекции. Каким-то образом разговор перескочил на Д. Д. Хьюма[158]. Доктор Дюма вспомнил, что тот давал сеансы императрице Евгении[159], и они немного отвлеклись на обсуждение сего факта. Хьюм заставлял губную гармонику подниматься в воздух, и та сама собой наигрывала мотив.
— Вы верите в это? — спросил доктор.
— Церковь говорит, что сие есть происки лукавого, хотя подобные явления описаны в житиях святых. В любом случае, я бы предпочел увидеть это своими глазами.
— Хорошо, — согласился доктор Дюма. — Все именно так. Но мы-то с вами тоже обсуждаем явление, которое никто не видел своими глазами. И вы не видели!
— Верно, волка мне увидеть не довелось. Но у меня имеется сколько угодно доказательств. К примеру, у меня есть, точнее была, серебряная пуля, которую выпустил в волка наш деревенский лесничий, после чего я извлек ее из ноги племянника. Я видел, что Бертран творил. Знал про его сны. Собственными глазами смотрел на оставленные им отпечатки лап — и не я один. Слышал его дыхание и фырканье.
Есть и более необычные вещи. Хотите, расскажу об одной из них? Стоит ему сорвать с себя одежду, когда он ощущает, что вот-вот перевоплотится, он чувствует непреодолимое стремление помочиться. Он сам поведал мне об этом. Посему я вас спрашиваю: неужто мой больной ликантроп читал Петрония и иные, менее распространенные источники, из которых узнал об этой общей для вервольфов черте, предшествующей метаморфозе, и откуда появилось его желание соблюдать описанный иными людьми порядок? Чепуха получается.
— Я не совсем понимаю, к чему вы ведете, месье. Не отрицаю, делюзия и ее симптомы присутствуют у всех жертв заболевания. Даже не так: симптомы у всех одинаковые. Если мочеиспускание считать одним из них, то, конечно, все больные будут мочиться, как тряслись бы в лихорадке, будь у них дизентерия. Сам же акт мочеиспускания легко объясняется тем, что обнажившийся человек сразу начинает мерзнуть. Понижение температуры естественным образом приводит к желанию организма избавиться от излишнего количества жидкости, какое требовалось бы в тепле. Это сродни внезапной конденсации паров в атмосфере, приводящей к выпадению осадков.
— А почему бы не свести это к внезапному стремлению избавиться от излишка жидкости по причине того, что в волке ее вообще меньше? Господи, доктор, вы полагаете, что я двадцать лет прожил бок о бок с этим созданием и не рассмотрел каждую мелочь со всех сторон? Десятилетия не хватит, чтобы вкратце пересказать всю историю происхождения и таинственной природы сего существа. Я, как и вы, всей душой противился фактам. Я по натуре недоверчив.
— Приму это утверждение, не требуя доказательств. Только я никак не возьму в толк, что именно могло вас столь сильно изменить. С чего вы вдруг решили, что он действительно превращается в волка? Это абсурдно per se![160]
— Решил по определенным причинам. Многим, иногда малоприметным, но все вместе они слились в неопровержимое доказательство, заставившее меня изменить точку зрения. Взять хотя бы его появление на свет в канун Рождества.
— Не сомневаюсь, статистические данные покажут, что тысячи людей, рожденных в этот день, ничем не отличаются от остального человечества, — охотно подхватил мысль Дюма. — Может, еще и к астрологии прибегнете?
— Пока нет, — ответил Эмар. — Но наука до сих пор не в силах объяснить множество особенностей человеческой личности и эмоций.
— Так вы желаете установить границы для науки? — возмутился Дюма. — Человек состоит из химических элементов, и когда-нибудь ученые выведут химическую формулу любви!
— Вздор! — огрызнулся Галье. — Человек — это союз духа и материи. Скажите, что именно покидает тело в тот миг, когда человек находится между жизнью и смертью? Неужто химический элемент?
— Нет, но химия тела при этом изменяется.
— Ха, ха! Здесь мы сталкиваемся с существенным изменением формы.
— Что вы имеете в виду?
— То, что переход человеческой формы в волчью недалеко ушел от изменений при переходе из жизни в смерть.
— Месье, это пустая риторика!
— Вам нечего больше ответить? Не можете привести научные доказательства?
— Приятель, — взревел Дюма, — подумайте, что вы несете: человек может превратиться в волка! В волка, поймите, в животное без потовых желез, чьи кости и зубы, то есть твердые тела, построены совершенно по-другому, как и каждая клеточка, каждый волосок и нерв…
— Почему не может? — сказал Галье и взмахнул бокалом. — Разве подобных перемен нет в природе? Вы никогда не видели, как вода превращается в лед?
— Ох, хватит уже.
— Вам не доводилось наблюдать, как два газа неожиданно преобразуются в снежную взвесь?
— Да, но…
— А как гусеница становится прекрасной бабочкой?
— Да, но на это требуется целый месяц.
— Неужели время тут имеет значение? И разве его бесконечность неделима? Если колесо способно вращаться один раз в год, неужели не сможет оно совершить миллион оборотов в секунду? Жизнь некоторых созданий длится мгновение, тогда как другие живут и по сотне лет.
— Тут я с вами спорить не буду, — медленно произнес Дюма, — однако вы упомянули бабочку. Вы когда-нибудь видели, как она опять превращается в гусеницу?
— Нет, но если, как вы сказали, жизнь — это химическая реакция, то имеются ли у нас доказательства, что эта реакция необратима?
— Нет, — протянул доктор, начиная вспоминать правила профессиональной осторожности. Никогда не стоит спорить с пациентом. Он принялся медленно менять позицию, постепенно начиная соглашаться с Эмаром.
— А еще у него сросшиеся брови, — настаивал Галье.
— Да, я заметил, но принял это за признак наследственного сифилиса.
— Это не сифилис, — сказал Эмар. — А его ногти?
— В этом точно ничего необычного нет.
— Зубы плотно пригнаны друг к другу и даже заходят один на другой.
— Есть такое, но строение челюстей человека весьма разнообразно.
— А волосатые ладони?
— Вот это и вправду странно.
— Однако не должно нас удивлять, если посмотреть не на каждый признак отдельно, но на все вместе. Кажется, что из него то тут, то там проглядывает зверь. Хотя убедительнее всего не внешность, а его поведение.
— Хм, знаете, месье Галье, вы говорите невероятно интересные вещи. Ваша теория необъяснимых проявлений темной и выходящей за грани психологии обладает размахом и новизной. Вторжение, полное или частичное, низших форм жизни в человека. Однако, пусть ваши идеи и выглядят весьма привлекательными, я не моту безоговорочно согласиться с вашими выводами. Но я намерен изучить этот вопрос.
С этой минуты диалог начал принимать все более и более односторонний характер и все больше льстил Эмару. Наконец он, оставив всякие сомнения в том, что лечебница доктора Дюма является идеальным местом для Бертрана, собрался уходить. Однако же, он вдруг слегка испугался за самого врача.
— Надеюсь, доктор Дюма, у вас получится излечить его, но хочу дать вам маленький дружеский совет. Будьте осторожны. Он опасный преступник. Не теряйте бдительности. Если захотите к нему подойти, не забудьте перекреститься.
— Благодарю за рекомендацию, — ответил доктор. — Обязательно ею воспользуюсь. Желаете ли вы получать известия о результатах моих наблюдений?
Он стоял на пороге кабинета, глядя, как Эмар, хромая сильнее обычного, уходит прочь.
— В этой семейке пациентов-то двое, — тихо хмыкнул он вслед посетителю.
В те минуты, когда ярость или дурманящие средства не застили разум Бертрана, он находил радость жизни лишь в двух вещах — в пении Софи и в надежде отомстить Полю. Но вот о жалобах дядюшке теперь не стоило мечтать даже во сне. Стало ясно, что Эмара ни за что не пустят на верхний этаж, как и ему не дадут спуститься вниз без лекарства, которое либо подмешают в пищу, либо введут уколом. Написать письмо тоже не было никакой возможности: у него не имелось ни пера, ни бумаги, ни чернил. И даже если удастся что-то написать, то как отправить?
Нередко, когда Бертран принимался горевать о своей несчастной судьбе, из-за стены раздавалось тихое пение Софи. И тогда его печаль светлела. Глаза наполнялись слезами. «Софи, — повторял он про себя, — Софи». И бросался на голый матрас, лежащий теперь на полу, потому что ни мебели, ни белья в палате уже не было, и представлял Софи в своих объятиях. Ее черные кудри щекотали ему лицо, мягкие, влажные губы прижимались к его губам, тонкие руки ласкали его тело. Видение исчезало, как только смолкало пение. И тогда он молил: «Спой еще, Софи. Спой опять». Случалось, властные, протяжные ноты начинали звучать вновь, и Бертран почти не сомневался, что девушка знает о его присутствии в соседней комнате, знает, как сильно он хочет услышать ее пение.
Вскоре ему стало мало лишь слушать, лишь мечтать о Софи. Он был просто обязан пробраться к ней. Но как? В голове его роились сотни дерзких планов, но он отверг их все. У него, однако, вдруг получилось прыгнуть к овальному окошку, зацепиться за подоконник и почти сесть на него, упираясь пальцами ног в стену. Жаль только, что на стене не нашлось поддержки для них. И он процарапал штукатурку ногтями и обломком кости. Двух маленьких выемок оказалось достаточно, и наконец Бертран уселся на подоконник.
Ему сопутствовала удача. Рама и решетка окна были плохо закреплены. По всей видимости, рабочий, делавший над окном щель для постоянной вентиляции, чуть расшатал раму и поленился исправить свою ошибку. А может, само дерево ссохлось от времени. Во всяком случае, у Бертрана появилась возможность схватиться за прутья и вытащить переплет оконца целиком, как пробку. Убедившись, что окно поддается, он принялся лихорадочно ждать ночи.
Справа от оконца Бертрана находился скат крыши с выступающим мансардным окном. Оно, очевидно, вело в комнату Софи. С другой стороны тянулась глухая стена. Перелезть через нее вряд ли удастся, но до мансардного окна он добраться сможет. Крыша крутая и опасная, но он справится.
Дрожа от нетерпения, Бертран начал готовиться: скатал матрас длинной стороной в рулон и стал проталкивать его в окошко, пока тот не упал на землю в саду. «Мы спрыгнем на него, — решил он. — Либо угодим на матрас и сбежим вместе, либо вместе погибнем — недаром мы столько раз говорили о самоубийстве».
Так вышло, что ту ночь Полю захотелось провести с женщиной. К несчастью, пациентку, к которой он уже несколько лет наведывался, родственники недавно забрали из лечебницы. На этаже остались только две больные, но они считались, так сказать, собственностью других санитаров. Поль погрузился в раздумья: то ли предпочесть столкнуться с ревностью и гневом товарища, то ли тайком выбраться из заведения в деревню. И тут ему на ум пришла карлица. Он счел, что это будет забавно. Поль знал, как она любит конфеты. Он прихватил с собой сладости, не ожидая встретить сопротивление, — и, конечно, не встретил.
Однако его счастье оказалось быстротечным. За окном раздался шум. Едва Поль обернулся, как на него кинулось что-то черное. Борьба длилась мгновение. Из разорванной артерии санитара мощной струей брызнула кровь, растекаясь по полу. Потом давление спало. Кровь сочилась из шеи все более медленными толчками.
Насытившийся Бертран в неистовом восторге обессиленно лежал на полу. Наконец он поднялся и, с трудом приходя в себя, оглядел темную комнату. В свете луны он заметил странную смуглолицую голую карлицу с седыми космами. Она сидела на кровати и сосала леденец, и был он такой вкусный, что лакомка мычала от удовольствия.
Разум Бертрана отказывался это принять.
— Софи! — изумленно воскликнул он. — Что они с тобой сделали?
В коридоре послышались голоса. Без долгих размышлений, Бертран подхватил карлицу на руки, воскликнув:
— Давай же, Софи, умрем вместе!
Крепко сжимая ее в объятиях, он вскочил на подоконник и спрыгнул вниз, на матрас в саду.
— Самая прибыльная моя пациентка, — вздохнул доктор Дюма.
Расследования — вещь по меньшей мере досадная, и потому доктор Дюма, пока позволяло время, скрывал тройную смерть. В конце концов он заполнил соответствующие бумаги, проставил в них разные даты и похоронил покойников с промежутком в неделю. Церемоний провели только две. Дюма давно хотелось вскрыть умственно отсталую карлицу, и он испросил разрешения у маркиза, пообещав заплатить за труп обычную цену: «Старый скряга будет счастлив заработать пару франков».
Но старый скряга не согласился. «Останки маркизы де ла Рош-Ферран должны покоиться в семейном склепе», — гордо и твердо ответил он. И если подумать, то почему бы и нет? Живя в родовом замке, она доставляла бы одни неудобства. Но кого она могла потревожить или смутить в родовой усыпальнице?
Барраль де Монфор, разыскивавший Бертрана, опоздал в лечебницу всего на неделю — нужно было подлечить глаз. Услышав, что Бертран скончался, Барраль принялся проклинать судьбу. О, он так жаждал отомстить!
— Смерть, — горестно воскликнул он, — украла у меня мою любовь и мою ненависть!
Он захотел увидеть могилу. Санитар, соблазнившийся на взятку, отвел его на кладбище и указал на холмик.
Барраль склонился над свежим дерном и, разъярившись от постигшего его разочарования, злобно пробормотал:
— Вот бы тебя, пса, выкопать и плюнуть в лицо.
На этом наши пояснения к рукописи Галье завершаются.