Эмар догадался верно. Бертран служил в Национальной гвардии. Где еще молодой человек в Париже во время осады мог гарантированно получать ежедневное довольствие? Мастерские опустели, работу не найти, а Национальная гвардия принимала всех, кто готов поставить подпись. Что до настоящей службы, так это дело иное. Когда вышло постановление о том, что солдаты должны сами выбирать себе офицеров, с дисциплиной попрощались, ибо офицеры оказались в первую очередь заинтересованы в ублажении подчиненных и сохранении своих должностей, а не в планировании действенного сопротивления пруссакам.
Бертран, быстро промотавший деньги в череде кутежей и попытках повторить удовольствие, некогда испытанное с Терезой, легко позволил случайному знакомому убедить себя вступить в Национальную гвардию и подписал контракт, немного изменив имя, отчего Эмар не смог найти его в списках.
В суматохе тех дней чиновники особо не тратили времени на проверку. Многие новобранцы записывались сразу в несколько батальонов, меняя имена и получая гораздо больше денег. При этом только самые недальновидные говорили, что у них нет ни жен, ни детей, теряя добавки на вспомоществование семьям. Избранные голосованием офицеры тоже хотели наполнить списки и получать жалование на тысячу человек, хотя под их началом ходило сотен восемь, и считали прикарманенную разницу заслуженной платой за проявленную смекалку.
Однако неправильно требовать добродетели от бедняков, когда для них она означает голод. Лучше спросите, чем занимались парижские богачи. Они, безусловно, вносили свою лепту в патриотический подъем и без стеснения наживались на этом, как людям богатым и свойственно.
В ту пору у Бертрана практически не было возможности умиротворять тайные аппетиты, суть которых он лишь недавно начал явственно понимать. Но теперь, полностью осознав обратную сторону собственной природы, он попытался устроить свою жизнь так, чтобы, удовлетворяя нужды, не подвергаться излишней опасности. Снял дешевую подвальную каморку в задней части дома. Там имелась возможность открыть окно, и ночью он приходил и уходил через него незамеченным. Днем он его тщательно запирал и даже озаботился для этого покупкой и установкой нового замка. Еще один замок он поставил на дверь, оградив себя от внезапного вторжения консьержки, женщины весьма назойливой: та почему-то решила по-матерински заботиться о парне, прибираться у него в комнате и латать одежду.
Бертран знал, когда ожидать нового приступа. Этому всегда предшествовало отсутствие аппетита. Днем от одной мысли о еде, особенно о хлебе и масле, его подташнивало. Вечером накатывало напряжение, сопровождавшееся усталостью и бессонницей. Тогда он отпирал окно и запирал дверь, ложась в постель только после принятых предосторожностей. Нередко он просыпался утром в кровати, но при этом не помнил, что происходило ночью. И лишь болезненная одеревенелость в шее и слабость в конечностях, какие бывают после многомильного забега, царапины на руках и ногах да едкий привкус во рту говорили, что ночь он провел в другом месте. Впрочем, как-то утром он получил этому доказательство. Проснулся и заметил, что под кроватью лежит нечто белое. Человеческая рука! Мужская. Пальцы плотно сжаты в кулак. Между ними — клочки меха, будто вырванные из зимнего пальто или шубы.
Бертран принялся лихорадочно вспоминать. Откуда? У кого? Наверняка у человека в зимней одежде. Перед глазами начали вставать смутные образы: он, скачками, весело несется по снегу и слякоти, ледяной колючий ветер гуляет по пустым ночным улицам, завывает в печных трубах, его порывы выбивают воздух из легких. Но кто же там был в шубе? Никого в шубе он не помнил.
Однако пришло воспоминание, как он, повинуясь низменным инстинктам, последовал за припозднившейся похоронной процессией на кладбище Монпарнас. Погода стояла ужасно холодная, небо затянуло тучами, чувствовалась близость снегопада. Замерзшие провожающие плелись за гробом, он пристроился к ним. Семья и друзья не обратили ни малейшего внимания на юношу в гвардейской форме, тихо и скорбно шагавшего рядом. В такие моменты все уважают горе другого и довольствуются простейшими объяснениями: это приятель, которому усопший когда-то оказал услугу, или что-нибудь в подобном роде. Бертран даже приобрел некий блеск очарования. А его скромность и быстрое исчезновение по окончании церемонии только добавили шарма.
С Бертраном заговорил лишь один из присутствовавших, пожилой мужчина. Но и он не вдавался в расспросы. Казалось, ему просто надо было высказаться самому.
— Вы друг мадам или Блеза? — спросил он, а когда Бертран наугад ответил, что Блеза, старик тут же продолжил, не давая собеседнику и слова вставить: — Редкой учености был человек. А какой добряк! Лишь Богу ведомо, зачем ему чуть не в пятьдесят понадобилось жениться на девчонке! Я его предупреждал: «Блез, — говорю, — старый ты дурачина. С такой юной да живой девицей тебе не управиться — в могилу сведет. Выпьет из тебя всю кровушку. Ты за ней не угонишься». Но он ни в какую. Околдовала она его… Но даже я не ожидал, что конец придет так скоро. Всего-то три месяца брака.
— Понимаете, — голос старика понизился до доверительного шепота, — кое-что мне в этом не нравится. Два дня назад он был совершенно здоров. Сам его видел, успел с ним поговорить. А вчера Блез скоропостижно скончался, сегодня похороны. К чему такая неподобающая спешка? Вдова-то, сразу видно, не расстраивается, а только и думает, как скорбь поизящнее изобразить. Ох, ладно. Блез, дружище, ты еще долго будешь жить в моей памяти!
Стоило Бертрану припомнить разговор, как все подробности ночи вернулись к нему. Разверстая яма, не закопанная из-за позднего часа; гроб, припорошенный тонким слоем земли и снега. А затем ужасная борьба с мертвецом, очнувшимся после сильного наркотика!
Потом пришла иная догадка. Мех не из шубы — это его мех! Серовато-бурые клочки шерсти были его собственными! Значит, ему не просто казалось, что он меняется, он не только подчинялся стремлению мускулов двигаться иначе, но преображался по-настоящему!
Кто в такое поверит? Как у него получилось, действуя одними лапами, сорвать с гроба тяжелую крышку?
Тут ему захотелось подробностей, но от решения в следующий раз обратить на это внимание было мало толку. Даже очнувшись под открытым небом и обнаруживая рядом с собой свежую могилу или жертву, на которую он напал во время ночной вылазки, Бертран никак не мог вспомнить, совершалось ли нападение в теле зверя или человека, ведущего себя как зверь. Было ясно, что во время своих эскапад он не мог мыслить здраво, по-человечески, однако ему доставало хитрости достигать своей цели.
Когда Бертран только прибыл в Париж и располагал деньгами, взятыми у Жака, он нередко наведывался в maisons toléreés. Но вскоре оставил это развлечение, ибо искушенные парижские девицы, как цирюльники, требовали щедрого вознаграждения за всякое отклонение от нормы, за любой добавочный каприз.
Скудное солдатское жалование не дозволяло дорогих забав. Бертран искал на улицах удовольствий подешевле. Иногда ему везло, но чаще нет. И тогда, переполнившись глухой яростью, он заманивал продажную женщину несбыточными обещаниями. Эти любовные похождения нередко заканчивались убийством. Особенно тогда, когда становилось невозможным поживиться на свежих могилах.
Подробности его службы остаются неизвестны. В военных архивах Национальной гвардии ничего не нашлось.
Бертран редко участвовал в боевых действиях, но часто маршировал на парадах, присутствовал на празднествах и слушал разглагольствования о том, как лучше спасать Париж.
Он мало с кем подружился в полку. Ближе к вечеру, закончив с обязанностями, он, как правило, направлялся в армейскую столовую, медленно цедил стакан вина и мрачно размышлял о своей болезни.
Одна войсковая закусочная, куда он пристрастился заглядывать, была довольно популярна среди солдат даже не из-за вин, а из-за девушки, почти каждый день приходившей туда на несколько часов и работавшей там бесплатно. Ее красоту хотелось назвать неземной. Стройная и хрупкая, она была не старше семнадцати лет; ее юное тело казалось совершенным, и неважно, как она одевалась: она поражала бы изяществом и молодой энергией, даже если бы носила рубище, а не роскошное платье.
Ее смуглое лицо не переставало радовать сердца, ибо с него не сходила улыбка, а сверкающие белизной зубы были безупречны. Быстрый взгляд черных глаз доставался каждому, как и доброе слово, и теплый смех. Все знали мадмуазель Софи де Блюменберг, дочь известного банкира.
Многие, особенно офицеры, конечно, пытались вовлечь ее в нечто большее, чем мимолетный флирт, но ее было не так-то просто сбить с пути. Когда подъезжала ее карета и лакей спускался с подножки, открывая дверцу, девушка выскальзывала из фартука, снимала военный головной убор, накидывала шубку и, взмахнув на прощание муфтой, уезжала прочь.
Нередко мадмуазель Софи сопровождал офицер в ярком мундире, выдающем в нем человека важного; знавшие его говорили, что это капитан Барраль де Монфор. Они были весьма примечательной парой. Он — мужчина видный, с военной выправкой, она — экзотическая красавица.
Таким обычно завидуют и в то же время желают им всех благ, какими только может одарить жизнь, пусть почему-то и предпочитает приберегать их для немногих избранных. Подобные люди кажутся созданными для того, чтобы судьба осыпала их подарками.
Впрочем, Софи и сама не сомневалась, что ее путь будет бесконечной чередой новых чудес, удовольствий и сюрпризов. И жизнь ее не обманывала. К тому же девушка умела по-настоящему радоваться и пустяку — чудесная способность, без которой любая принцесса в прекраснейшем дворце будет несчастна.
Сидя в карете с Барралем, Софи не уставала его поддразнивать. Например, рассказывала, как мужчины сходят по ней с ума. И описывала некоторых из них. Подчеркивала их привлекательную внешность. Утверждала, что, будь у них такой же, как у него, яркий голубой мундир с золотыми галунами, Барраль померк бы на их фоне.
Видя, как ей нравятся его недовольство и ревность, Барраль старательно хмурился и подыскивал для ответа сердитые слова. Мадам Луиза Херцог, тетя Софи, частенько присутствовавшая при таких свиданиях в качестве дуэньи, считала эти шутливые перепалки проявлением самого дурного вкуса и окатывала молодых холодом и негодованием. Честно говоря, всю затею с кантиной она считала недостойной для девушки из аристократического семейства и совсем не одобряла столь горячий патриотизм. Она совершенно справедливо полагала, что он есть не что иное, как простое оправдание распущенности.
Но барон де Блюменберг не мог ни в чем отказать дочери, своему единственному ребенку. Более того, проявление патриотизма испокон веков считалось хорошей политикой ведения дел. Он был ярым патриотом во времена Империи и оставался таковым сейчас, при Третьей республике[86]. Не исключено, что Парижская коммуна также не лишила его стремления показать себя патриотом. Ради процветания бизнеса можно пойти на многое.
Он пожертвовал крупную сумму денег на содержание армейских столовых, но личное участие его дочери выглядело более эффектно, тем более что дочери и жены из лучших семейств Парижа тоже работали в столовых или госпиталях.
За ужином тетя Луиза всегда заводила разговор о Софи, ее заброшенном образовании, работе в столовой и свободе, «хотя могут найтись и те, кто захочет назвать это испорченностью».
Как-то раз, когда почтенная дама приготовилась отбыть к себе домой, не обошлось без ссоры из-за того, что Софи разрешили засидеться со всеми до позднего часа. Барраль де Монфор также откланялся и поехал провожать мадам Херцог.
В карете она доверительно сказала ему:
— Вы слишком хороши для этой семейки, хоть вы и христианин.
Он не понял, было то лестью или упреком.
— С тех пор, как богема ввела в моду распущенность нравов, мир быстро покатился под откос. И война еще раз подтверждает это.
Барраль из вежливости согласился с ее утверждением.
— Помню я, — продолжала тетушка, гневно задирая подбородок, — как тот художник, Курбе, выставил в Салоне картину с голой женщиной[87]. Я была там, когда императрица в ужасе отвернулась от нее. Конечно, весь Париж собрался посмотреть на полотно. С тех пор dégringolade[88] не остановить. Дурные картины, плохие книги, постыднейшее поведение.
— Ужасно, — с подобающим негодованием поддакнул Барраль.
Мадам Херцог сурово посмотрела на него.
— В молодости я неплохо повеселилась, не выходя за рамки приличия.
На языке Барраля вертелся уточняющий вопрос.
— Полагаю, ваше поколение сказало бы, что я была очень строгих правил.
Ему очень хотелось возразить, что правила у мадмуазель де Блюменберг, если разобраться, наверняка гораздо строже.
Вернувшись к себе, Барраль снял ментик, отстегнул саблю, уселся и стал представлять себе Софи. Светлое бархатное платье нежного лимонного оттенка, щедро обшитое кружевом, юбка с оборками и белым атласным шлейфом, такая пышная, что, казалось, пенные гребни волн плещутся у ног девушки, ступающей по морскому прибою. И этот бутон белизны раскрывался прекрасными покатыми плечами и грудью, будто отлитой из сияющей бронзы. Он вспоминал ее обнаженные смуглые руки, ее смех, ее черные как смоль локоны.
Обязанностью Барраля, а также его радостью и привилегией, было каждую ночь писать Софи, изобретая все новые способы восхвалять соболиные брови, смелыми дугами изгибающиеся на безупречно слепленном челе. Его долг состоял в поиске новых сравнений для ее зубов, белых, как лепестки гардении, или даже похожих на пробивающиеся из земли ростки, сияющие свежестью на лесной поляне. Он исполнял еженощную повинность, запечатлевая все эти мысли на бумаге и усеивая их словами любви, а потом отсылал послание, чтобы Софи могла начать утро с него.
Немногочисленные гости, приглашенные к ужину, разошлись, барон удалился в свой кабинет, где обычно ночевал, а баронесса — в будуар, но Софи никак не могла успокоиться. Что бы такое придумать? Если пойти к папа, он встретит ее улыбкой, приласкает и начнет вспоминать разные глупости о том, как она была маленькой. Если навестить мама, начнутся расспросы о здоровье, разговоры о нарядах и, скорее всего, посреди беседы не миновать возмущенного восклицания.
В огромных апартаментах стояла тишина. Мерцала тяжелая мебель, латунные украшения в виде сфинксов и свитков переливались в свете газовых рожков. Где-то за дверью зевал сонный лакей, ожидая, когда молодая хозяйка уйдет к себе и можно будет погасить огни.
Софи взяла журналы со столика в гостиной и несколько книг из библиотеки и отправилась в свою комнату. Она читала, пока не заболели глаза, но никак не могла заставить себя хоть чем-то заинтересоваться. Потом разделась и продолжала читать в постели — читала до последнего, не желая гасить рожок на стене, тушить свечу на прикроватной тумбочке.
Наконец она собралась с духом, потянулась и выключила рожок. Беспрерывное шипение газа, которое Софи не замечала до этой секунды, прекратилось. Большой фарфоровый абажур из сверкающего белого стал серым. Комнату словно вытянули из прекрасного настоящего и забросили обратно в Темные века. От пламени единственной свечи сонно колыхались тени. Углы спальни, подернутые темнотой, будто отдалились, погрузившись в таинственный мрак. То малое, что осталось от жизни, ютилось возле горящей свечи.
Софи задула ее. Тьма овладела миром. Даже Средневековье исчезло. Всё окутала непроницаемая чернота доисторических времен. Девушка откинулась на подушки и принялась молиться о скором приходе сна. Но нервы были слишком напряжены. Она прислушивалась к дюжине невнятных звуков, пытаясь угадать их источник. Ей пришлось проанатомировать десятки смутных очертаний, слившихся в угрожающе крупные пятна черноты, и определить их природу.
Софи с подозрением вглядывалась в каждую новую тень, выплывающую на нее из мрака, и ей недостаточно было знать, что прежде она сотни раз ошибалась. Она продолжала пристально всматриваться, пока в темноте, окутывающей комнату, не проступили извивающиеся неясные фигуры, порожденные усталостью глаз. Девушка убеждала себя, что это объяснимо, но каждое новое видение казалось все более реальным. Все они будто только и ждали, когда Софи смежит веки, чтобы наброситься на нее. Нет, она станет бодрствовать ночь напролет. Она не позволит сну закрыть ей глаза.
Подобно тому, как мрак ночи сменяет свет дня, за жизнью приходит смерть. Девушка довела себя до изнеможения бесплодными попытками постичь то, что скрывается за могильным камнем. Каково это, быть мертвым? Наверное, так: уйти во Тьму. Непроглядную тьму. С тенями, выступающими из теней. И всеохватным ужасом. Нет. Все совершенно иначе. Там царит всепоглощающая пустота. Абсолютное ничто. И в этом вакууме таятся немыслимые, невообразимые кошмары.
Такова смерть. Лежать под землей в гробу. Софи тысячи раз представляла себе, как это будет. Ее зароют на Пер-Лашез, в еврейской части кладбища, недалеко от входа, рядом с печальной усыпальницей Элизы Рашель[89], tragédienne[90]. Там расположены участки, принадлежащие семействам Блюменберг и Херцог.
Софи вспомнила день, когда умер ее дядя Моиз, муж тетушки Луизы. Кортеж двигался по рю дю Репо. По улице Усопших. Улица Усопших. Странное название, чарующее и отвратительное одновременно.
Она будет лежать на кладбище. Мама с папой тоже будут лежать там. Не исключено, что она уйдет первой. В ушах зазвучал плач родителей. Софи словно слышала, как мама говорит: «Такая молодая! Только вышла замуж!» Ее муж, Барраль, тоже был с ними. Она представила, как он клянется отомстить.
Стоило ей об этом подумать, и сразу стало ясно, что все ее фантазии — настоящая глупость. С чего бы ему клясться отомстить, да и кому? Но сердце не прекращало обливаться кровью от страшных мыслей. Нет, это полная чушь. Как она сможет выйти за Барралля и при этом покоиться вместе со своей семьей? Ее же, конечно, похоронят рядом с мужем. Жен всегда так хоронят.
Отчего-то ее ободрила эта идея. Быть похороненной с Барралем. Вот и доказательство, что правды в ее выдумках нет. Никакие они не пророческие. Не будет Барраль клясться отомстить за нее, стоя на CimetièreIsraelite[91] на Пер-Лашез.
Потом пришла мысль, что родители Барраля, люди провинциальные и, как говорят, не слишком довольные влюбленностью сына, могут не позволить похоронить Софи, еврейку, на христианском кладбище. И тогда все ее мрачные фантазии и предчувствия вернулись и тяжким камнем обрушились на грудь.
Утром от страхов не осталось и следа. Сквозь шторы начал пробиваться свет дня. Софи лежала в своей великолепной кровати, украшенной позолоченными купидонами. Над головой был знакомый azure-ciel-de-lit[92], усыпанный золотыми звездами вокруг вышитой шелком белой луны.
Прочь умчались безумные мысли о кладбищах и страшной клятве Барраля, бестолковой паутиной опутывавшие мозг во тьме ночи. Если успеть встать раньше мамы, можно попросить ее горничную помочь одеться и причесаться. А скоро придет почта, и в ней будет письмо от Барраля с восторгами по поводу ее красоты, столь сиявшей накануне вечером, и заверениями в вечной любви. Таковы были дневные мысли Софи.
Вероятно, ночи станут еще страшнее. Немцы передвинутся ближе к кольцу укреплений, установят пушки в нескольких милях от Парижа и начнут обстреливать сам город. Тогда придется ложиться в кровать, не зажигая огней или с тусклой свечкой, но и это не означает, что удастся уснуть. А ночи зимой холодные и длинные. Попробуй не закричать от ужаса. Зато день принесет больше радости. Захочется смеяться каждую секунду, иначе жизнь не искупит неминуемых ночных страданий.
Итак, дни Софи полнились смехом, а ночи — мукой, хотя она и беспрестанно напоминала себе, что у нее по крайней мере есть компенсация в виде богатства. А каково беднякам? Рядом с ней Барраль. Но что делать несчастным девушкам, которым никакой Барраль не пишет?
Помогая в солдатской закусочной, она думала о нем. Он зайдет или заедет за ней. Она увидит его издали. Пешком или верхом, он всегда в ярко-голубом мундире с золотыми галунами.
Но примечала появление Барраля не она одна. Все вокруг легонько толкали друг друга локтями и улыбались. Среди солдат был один юноша, не красавец и не урод, но с запоминающимися глазами, большими и темными. Софи заметила, что он оставался угрюмым, когда другие улыбались.
Как-то раз, наклоняясь с тряпкой за мокрым стаканом, она встретилась взглядом с этими грустными глазами. Что-то в них тронуло ее до глубины души. Призвало назад ночные мысли. Она отвернулась, опасаясь, что и он вглядится в нее, прочтет самое заветное: ее раздумья о страхе и смерти.
Но в кантине, считая, что он не смотрит, она снова и снова искала его глаза — широко распахнутые, под густыми бровями. Почти всегда он тут же переводил на нее взгляд, и их глаза встречались. Тогда она смотрела в другую сторону. Но через мгновение вновь поворачивалась к нему. В его глазах было нечто властное. Странный призыв в бездну. Приглашение в пустоту, в бездонную пропасть. Давай, бросайся. Просто шагни туда. Откуда тебе знать, вдруг это слаще всего, о чем ты мечтала и что испытывала в жизни? Что за страхи? Почему ты боишься того, чего пока не знаешь? Давай же! Прыгай!
Ах! Этот сладчайший дурман смерти!
Она чувствовала его притягательность. Сколько раз у нее появлялись эти мысли, стоило ей погасить рожок и задуть свечу! Днем, в те часы, когда Софи не появлялась в закусочной, она редко вспоминала его глаза, но по ночам они преследовали ее. Смотрели из черноты и излучали фосфоресцирующее сияние, свойственное глазам некоторых зверей. Их взгляд просачивался в ее бессонные раздумья. Они не покидали ее всю длинную, страшную ночь. Она видела их в еврейской части Пер-Лашез. Теперь она не была одна во тьме. Эти глаза спасали ее от кошмара одиночества.
Она спрашивала их, что там, за могилой, каково лежать в гробу и разлагаться. И они знали ответ. Они говорили: «Где бы ты ни была, я с тобой. Ночью и днем. В жизни и смерти».
Утром эти мысли исчезали. Она читала письмо Барраля, принималась планировать визиты и составлять список покупок, и все чаще и чаще звучал ее веселый смех. Отец слышал его, даже сидя в своем кабинете. Он улыбался и покачивал головой: «Птичка-веселушка. Откуда берется в человеке столько задора? Особенно в ней, нашей Софи, зачатой, можно сказать, в объятиях смерти. Благослови ее Бог».
Днем, приходя в кантину, она сразу начинала искать его глазами. И, если не находила, чуть ли не радовалась, но не совсем. И невольно продолжала озираться в надежде, что он придет.
Она ждала его, хотя дрожала от страха, смешанного с желанием. Софи смотрела на дверь, но не забывала улыбаться окружающим, будто на свете не было ничего, кроме удовольствий, веселья и развлечений.
Он приходил. Приходил всегда. Садился в сторонке и погружался в размышления. Думал о безумном роке, сотворившем из него наполовину человека и наполовину зверя. Иногда ему хотелось обратиться к врачу. Может быть, от этого есть лекарство. Но вряд ли. Его случай уникален.
Кроме того, глупо даже помышлять об этом. Ему нельзя к доктору. Он не посмеет. Он успел совершить столько злодеяний, что навсегда закрыл себе дорогу к докторам. Хотя, если бы его вдруг ранили и отправили в госпиталь, он бы, возможно, сумел расспросить врачей о своей болезни.
Он не раз останавливался у книжных лотков и просматривал медицинские сочинения, но они мало что подсказывали ему. Он открыл, что подобный недуг известен, то бишь имел название, но авторы относили его либо к обману, либо к самовнушению, а касаемо исцеления не предлагали ничего, замечая только, что средневековый метод сожжения на костре являлся бессмысленной жестокостью.
Постепенно он пришел к выводу, что возражения против лечения огнем были не менее легкомысленны, чем полное отрицание болезни — и что, напротив, имелся ряд причин самому взойти на костер. Он всерьез задумался о необходимости покончить с собой.
Эти мысли все чаще посещали его с той минуты, когда он впервые заглянул в кантину, где работала Софи. Он увидел ее и мгновенно влюбился. С тех пор он приходил туда ежедневно. Она воплощала в себе все то, чего не хватало ему. То, чего у него никогда не будет. Черту, которую он давно и безвозвратно утратил, — joie de vivre, радость жизни.
Потом он начал замечать, что и она наблюдает за ним. Однажды, когда их глаза встретились, он уловил некую связь между ней и собой. Ему претила мысль, что он смеет смотреть из грязи на ее чистоту, и он всерьез поклялся измениться. Первым пришло решение набивать днем живот человеческой пищей, чтобы умерить ужасный ночной аппетит. Однако в первую же ночь, несмотря на переедание, он проснулся и понял, что больше не в силах спать: его кожа зудела от стремления ощутить свободное дуновение ветра, конечности ныли, призывая коснуться земли, челюсти предвкушали, как он будет терзать и разрывать добычу. Некоторое время он сражался с собой, пытаясь вызвать перед глазами облик Софи.
Но из его открытого рта стало доноситься тяжелое дыхание. Он почувствовал, как язык, короткий и толстый язык человека, уплощается и вытягивается. «Помоги мне Господь!» — вырвалось из груди. Теперь язык уже изгибался во рту, свешивался между зубами. Неспособный противостоять долее, Бертран выпрыгнул из кровати. Прошел в угол комнаты, пошарил под тряпьем и вытащил руку, человеческую руку. Вторую и последнюю из обеих рук, отнятых им у Нормандской Красотки.
Он впился в нее зубами. Подозрительный взгляд скользил по комнате. Из горла лилось глухое рычание. Вдруг воцарилась тишина, потом опять раздался какой-то шум: окоченевшая рука билась о пол, хрустели кости, иногда резко царапало половицу кольцо на мертвом пальце.
Наконец голод утих, но Бертран уже не помнил о произошедшем. Он очнулся утром в собственной постели: голова тяжелая, шея ноет, на языке налет. Было сложно заставить себя встать, но все же он поднялся и с отвращением принялся убирать с пола остатки трапезы. Потом оделся и направился в полк.
Когда он пересекал двор, к нему подскочила толстая консьержка.
— Месье, подождите. Оставьте мне наконец-то свой ключ. Я бы хотела навести порядок в вашей комнате.
— Возьмите, — угрюмо ответил Бертран, — но знайте, тогда я просто перееду.
— Но, месье… — начала было она.
— Сколько раз мне надо вам повторить, что мне не нужна уборка в комнате? Для чего, как вы думаете, я установил замок? Чтобы вы заявлялись туда и тревожили меня, когда только вам заблагорассудится?
— Ах, но ведь…
— Так дать вам этот ключ или нет?
— Ah, mais, voyons…[93]
— Merde alors![94] — воскликнул он и пошел дальше.
— Фи! — вырвалось у консьержки, а в голове ее пронеслось: «Quelle bête féroce![95] Как будто я шпионить за ним собралась. Однако готова поспорить, он что-то скрывает, раз решил держать дверь на запоре». Убежденная в собственной правоте, она состроила возмущенную гримасу и вернулась к прерванной уборке.
Отбыв положенное время в полку, Бертран отправился в столовую и расположился там, хмурый и исполненный ужаса перед самим собой. «Ты погряз в мерзости. Как ты вообще смеешь даже находиться в одной комнате с этим чистым созданием?» — говорил он себе.
Ему страстно захотелось превратиться в гадкое насекомое, в паука, чтобы забежать ей под ноги и погибнуть раздавленным ее подошвой. «Нет, — подумал он, — она на меня не наступит. Она не отнимет жизнь и у ядовитого жука. Она слишком добра».
Как Бертран ни сдерживался, он не смог не поднять взгляда на Софи. Она как раз смотрела в его сторону, но тут же отвернулась. Однако вскоре опять на него посмотрела. Ее глаза, словно под гипнозом, смотрели в его глаза, а его — в ее. Это продолжалось какую-то долю секунды, но им показалось, что прошла целая вечность.
Вечером Бертран дал себе последнюю клятву, а когда вернулся домой, собрал мясо и кости в сверток, добавил камень для веса и связал поплотнее, намереваясь незаметно ускользнуть и утопить все в Сене.
«Хватит, — твердил он. — Это не повторится. Никогда. Клянусь перед глазами твоими».
Он был влюблен. Влюблен. На обратном пути к нему пристала уличная женщина, но он твердо отказал ей. «Уродина», — пробормотал он под нос. Ему такие больше не нужны. Внезапно Бертран стал очень добродетелен. Вернулся к себе и забылся здоровым сном. И проспал до утра без видений.
«Я излечен! — проснувшись, захотел он крикнуть солнцу, чей рассветный луч проник в комнату. — Излечен! Она исцелила меня. С ее помощью мне понадобилась только сила воли».
Днем, в кантине, Бертран опасливо подавил порыв подбежать к Софи и поблагодарить ее за все. Но нашел, тем не менее, клочок бумаги и написал: «Вы спасли меня от ночных кошмаров. Вы ангел». И два дня носил его в кармане, не решаясь вручить.
Но однажды, ближе к вечеру, когда карета Софи уже подъезжала и Бертран мог в очередной раз упустить такую возможность, он поспешил к стойке и протянул ей записку. Она схватила ее и спрятала в рукав, будто только и ждала этого, будто всю жизнь прятала его любовные послания.
Прежде, чем уехать с Барралем, девушка улучила время прочитать письмо: «Вы спасли меня от ночных кошмаров». Дрожь сотрясла ее. Откуда он знает? Как догадался о ее снах?
В карете ей уже не хотелось смеяться над шутками кавалера. Но Софи не поддалась настроению. Все давно привыкли видеть, как она не перестает дарить улыбки и веселье. И она делала это — неважно, что было у нее на душе.
— Софи, — сказала тетя Луиза и покачала головой, — когда ты наконец станешь рассудительней?
Девушка оборвала смех. Ее поразило сходство их мыслей. Как и тетушка, она говорила себе: «И это все, что у тебя есть, Барраль: шутки, остроумные ответы и милая болтовня? О чем ты думаешь по ночам?»
Она могла бы ответить на этот вопрос за него: «По ночам, до зари, я думаю о вас, а если Бог являет мне такую милость, вижу вас и во сне». Простая любезность и ничего больше. Хороший парень, наш Барраль, но поверхностный и глуповатый, примером чего Софи посчитала этот так и не произнесенный им ответ.
Софи и Бертран несколько недель тайно обменивались записками. Но таких заверений во взаимности мыслей и любви вскоре стало недостаточно. Софи жаждала большей близости.
Вечера, проведенные дома с Барралем, обычно под бдительным надзором тети Луизы, наводили на девушку скуку. «Хоть бы Барраль поскорее ушел, — думала она, — я бы тут же отправилась в постель, к глазам моего Бертрана». Она перестала страшиться темноты, бояться смерти, ибо знала, что уже не одна.
Как-то раз тетя Луиза на минуту вышла из комнаты. И Софи, сама не сознавая, что делает, вдруг прекратила болтать. В голове вертелось: «Бедняга Барраль, я скоро оставлю тебя». Повинуясь внезапному порыву жалости, она вложила свою руку в его. Испугавшись столь откровенного проявления симпатии, ведь Софи никогда ранее столь ясно не выказывала своих чувств, Барраль сжал ее пальцы и так разомлел от любви, что не смог вымолвить ни слова. С удивлением, радостью и болью в сердце он посмотрел в ее наполненные слезами глаза и вдруг услышал:
— Бедняга Барраль…
Тут вошла тетя Луиза и объявила, что час уже поздний. Барраль, продолжая витать в любовных облаках, проводил тетушку домой, а когда добрался до своей квартиры, то, позабыв снять ментик, поспешил за стол и начал писать Софи. Послание вышло длиннее, чем когда-либо. Он дюжину раз рассказал о своих чувствах, в каждом абзаце поклялся в любви и в три часа вышел отправить письмо, потому что в ту ночь ему было не заснуть.
Утром Софи принесла письмо к себе в комнату и села, намереваясь прочесть его. Но мысли унесли ее к Бертрану. Она размышляла, как назначить ему свидание. Время близилось к полудню, и ей пришлось поторопиться на какую-то глупую встречу — Софи сама жалела, что согласилась на нее, разве что, если она хотела сохранить свою тайну, ей было нужно выходить в свет.
Но прежде, чем куда-либо пойти, девушка решила написать несколько слов Бертрану. Почему бы не назначить ему свидание у него дома? Именно так надо поступить. Вскоре, буквально со дня на день, осада закончится, а вместе с ней пропадут солдатские кантины и значительная часть ее свободы. Она черкнула записку и оделась к выходу. Но потом вспомнила, что не успела прочитать письмо Барраля. «Ладно, — подумала Софи, — прочитаю как-нибудь потом», — и бросила нераспечатанный конверт в ящик секретера.
В тот вечер Бертран едва сдерживался, стараясь не закричать от счастья. Она придет к нему домой. Она, да, она. Вправду придет к нему в комнату. Сможет заглянуть лишь на полчаса, но встреча состоится точно в назначенное время, и они будут вместе, наедине.
Ночь больше ничего не значила для Бертрана. Он не сомневался, что будет спать, а если что и приснится, то только Софи. Утром, собираясь в полк, он спохватился и закричал в темное окошко:
— Мадам Лабуве!
— Да, месье! Сейчас! — откликнулась консьержка и примчалась к нему так быстро, что ее изобильная грудь плясала в такт шагам.
— Вот ключ, — сказал он. — Пожалуйста, приберитесь на славу.
От удивления консьержка лишилась дара речи.
А он вдруг улыбнулся. Теперь он мог улыбаться, ибо сумел вновь стать частью рода человеческого.
— У меня сегодня гости.
Она все поняла и улыбнулась в ответ.
— Ах, месье, — только и проговорила она. А потом довольно хмыкнула. — Приберусь. Все так вычищу, что с пола есть сможете.
Он вздрогнул, но взял себя в руки, сердечно попрощался и ушел. Она смотрела ему вслед, стоя на морозе. «Хм. Такие пустяки, а он уже ведет себя по-человечески. Молодежь принимает подобные вещи слишком всерьез. Но, в конце концов, что еще есть в нашей жизни?»
Софи не опоздала. Он встретил ее на углу улицы и провел через лабиринт дворов и тесных коридоров к себе в комнату.
— Я запомню дорогу, — сказала она с улыбкой.
Она не могла не заметить, как убого его жилище. В окно смотрело не небо, а стена соседнего дома. Стулья были тяжелые и неудобные.
Они сели на кровать и взялись за руки. Закружившись в веренице мыслей и чувств, они смущенно молчали. Что теперь им делать, раз они остались вдвоем? И они не делали ничего, просто сидели и смотрели друг на друга.
Наконец, охрипнув от всеподавляющей любви, он извинился за бедность обстановки. Она, ласково и робко, ответила такой же банальностью.
Они, наверное, просидели так минут двадцать или больше, обмениваясь натужными фразами, когда Софи овладела странная и неотступная мысль. Что она делает в этой комнатушке? Кто этот юноша, чью руку она так крепко держит в своей, словно умрет, если отпустит? К чему это?..
И ее охватил ужас, какой бывает только в конце ночного кошмара, перед самым пробуждением, когда все естество кричит о том, что происходящее не может быть правдой, но страх реален, как никогда.
Софи резко выпустила руку Бертрана и встала.
— Вы же не уходите? — воскликнул он.
— Мне пора, — произнесла она.
— Не надо, — взмолился он.
Ее взгляд затравленно метался по комнате, словно ее поймали и заперли в клетке. Софи и впрямь чувствовала себя в ловушке. Надо выбираться отсюда! Она оказалась в кошмаре наяву. Похоронила себя заживо! Софи поспешила к двери, но Бертран поймал ее за руку и задержал.
— Отпусти! — испуганно прошептала она.
Он хотел отпустить ее, но пальцы не слушались. Бертран медленно притянул девушку к себе. Она закрыла лицо рукой, будто защищаясь. Глаза в страхе распахнулись.
— Не надо! — умоляла она. — Не делай мне больно!
Внезапно Бертран отпустил ее.
— Я не хотел обидеть вас, — с мукой в голосе сказал он. Потом отвернулся и добавил: — Можете идти, если пожелаете. Проводить вас на улицу?
Ее минутный ужас исчез. Чего она так перепугалась? Ей стало очень стыдно. Повинуясь порыву, Софи обвила Бертрана руками.
Его руки остались недвижны. Настала его очередь испугаться. Он осознал, что на мгновение утратил контроль над собой. Как он посмел сжать ее в объятиях! Лучше бы им вовсе не встречаться. Лучше бы он убил себя.
— Бертран, — тихо и нежно окликнула его Софи.
Он не ответил.
— Бертран, — в отчаянии она сорвалась на крик, — ты что, не любишь меня?
— Я люблю тебя так сильно, что лучше бы совсем… — со вздохом начал он.
— Тогда не мешкай, обними меня, — перебила она.
Он послушался.
— Крепче обнимай, — сказала девушка.
Он опять повиновался.
— Еще крепче, — прошептала она. От сомкнутых вокруг нее рук, от близости его тела она ощутила такое блаженство, что голова закружилась, а дыхание стало прерывистым. Напряжение сменилось слабостью, Софи показалось, что она вот-вот истает, растворится. Однако кое-чего недоставало. Если бы он сжал ее еще сильнее. Смял ее. Растерзал! Искалечил!
— Держи, держи меня крепче, — тяжело дышала она. Софи все еще мечтала исчезнуть в нем, но не могла. В отчаянии она закричала: — Сделай мне больно, Бертран! Не жалей!
Его руки тисками сомкнулись вокруг ее тела. Боль вспышкой пронзила Софи, но она почувствовала небывалое возбуждение, точно из самого ее нутра выпустили птицу и та неистово и оглушительно запела. И тогда тело Софи наконец растворилось. Стало трудно дышать.
Они по-прежнему стояли у кровати.
— Мне больно, — проговорила она. Он мгновенно отпустил ее. Софи посмотрела ему в глаза. Сначала в один, потом в другой. Она искала в них объяснения только что пережитой радости. Но видела лишь необыкновенные, огромные, темные глаза под густыми бровями, неуместные на таком мальчишеском лице.
Она была благодарна ему. И пыталась как-то выразить эту благодарность. Но что она могла сказать? Что сделать? Они опять сели на постель и взялись за руки.
— Какие у тебя длинные ногти! — воскликнула она.
— Не смотри на них, они уродливы.
— Не говори так. Никакие они не уродливые, а очень красивые и блестящие. Но почему такие большие?
— Потому что… — начал он и запнулся. — Это у меня… болезнь.
— Болезнь?
— Да.
— Чем ты болеешь?
Он чуть не бросился ей в ноги и не выложил все начистоту. Но сдержался и попробовал сменить тему.
— Она называется онихогрифоз[96], — сказал он.
— Онихо… Как?
— Онихогрифоз, — повторил Бертран.
Софи звонко рассмеялась.
— Запиши это слово для меня.
— Давай-ка лучше на твои ногти полюбуемся, — предложил он. — Похожи на гладкие драгоценные камни. — Он поднес их ко рту и поцеловал. Ощутил соблазн прикусить кончики ее пальцев зубами, что сразу и сделал, но нежно.
Однако ей все равно было больно. Она хотела вскрикнуть и отдернуть руку, но не стала. Разве это не способ выразить ему свою благодарность?
— Кусай их, если хочется, — принялась настаивать она, а когда он замешкался, спросила: — Не хочешь?
Он вспомнил, что испытал подобное в детстве, когда рассказал маме про боль в паху и она решила посмотреть.
Бертран поборол свой стыд и ответил:
— Хочу. — Но желание уже пропало. — В другой раз, — добавил он.
— В следующий раз, то есть завтра, — уточнила она. И встала. — Ох, так поздно! В столовую я сегодня не успею.
Короткий зимний день сменился холодными серыми сумерками. Бертран с девушкой поспешили на улицу, чтобы найти для нее извозчика.
Дома Софи ждал Барраль. Тетя Луиза тоже была там и молчала, всем своим видом выказывая крайнее негодование.
Мать сразу принялась бранить дочь. Однако Барраль почувствовал такое облегчение, что только и смог сказать:
— Слава Богу, вы в безопасности. Слава Богу.
— Ты где была? — спросила мадам де Блюменберг. — Мы все сошли с ума от беспокойства, весь дом из-за тебя переполошился.
— Я просто гуляла, — беспечно ответила Софи и отправилась к себе в комнату.
После ужина они остались с Барралем наедине.
— Я так волновался, — признался он. — Думал, в вас попал вражеский снаряд и поклялся отомстить проклятым германским гуннам.
Она улыбнулась.
— Милый Барраль.
И во второй раз за время его длительного ухаживания положила свою ладонь на руку офицера.
Глубоко тронутый, он сжал ее пальцы и заговорил дрожащим, искренним голосом:
— Дорогая, что вы думаете о моем письме? Вам не показалось, что я был излишне дерзок?
— Почему же, нет, — неуверенно ответила она. Он неверно истолковал причину ее смущения. — С чего бы мне считать вас дерзким?
— Значит, я могу? Могу? — едва не вскричал он.
— Что, Барраль?!
— Вы позволите мне… То есть… могу ли я… вас поцеловать?
Она опять улыбнулась. Он казался ей глупым мальчишкой.
— Конечно, можете, — тихо сказала она.
Он взял ее лицо в свои руки и посмотрел ей в глаза.
— Милейшая моя Софи. — Его голос срывался. Ей же было просто любопытно, что случится дальше. Он нежно коснулся своими губами ее прекрасных губ, чью девственную чистоту так боялся осквернить. Ничего особенного не случилось. Птица не выпорхнула и не оглушила Софи своим пением. Тело не напряглось, как пружина, и не собиралось распадаться на части. Пустота. Его поцелуй напоминал разбавленное сахарной водичкой теплое молоко, которым нянюшка потчевала ее на ночь.
Барраль ушел домой, и там из-под его пера родилось самое страстное послание из всех им написанных. Он вложил в него всю душу. Тысячу раз извинился, признался в дюжине ребяческих грешков, из-за которых считал свои губы недостойными ее чистого поцелуя. Сможет ли она когда-нибудь простить его за то, что он скрыл от нее свое жалкое прошлое, захочет ли простить? Он всеми святыми клялся, что с тех пор, как два года назад впервые увидел ее, оставался непорочным, как новорожденный, и навсегда останется таковым.
Она бросила его письмо в ящик секретера, не распечатывая.
Софи все глубже погружалась в радость новой любви. Каждый раз, когда она приходила к Бертрану, ее тело испытывало неведомые доселе восторги, отчего она совершенно перестала опасаться, что кто-нибудь узнает про их связь. Больше того, она хотела, чтобы все видели, как они любят друг друга. Ее не покидало желание кричать: «Смотрите, что со мной творится, когда любимый держит меня в объятиях!» Временами ей казалось, что нет ничего лучше, чем созвать всех в каморку Бертрана, раздеться перед ними и спросить: «Вы видите, как я красива? Смотрите же, ибо всю эту красоту я отдаю ему. Видите, как он обнимает, целует меня, ласкает каждую частичку моего тела? Неужели у кого-нибудь еще в этом мире есть такой возлюбленный?»
Солдаты в столовой быстро смекнули, что с ней происходит. Они говорили друг другу: «Она была уже тепленькой. Не понимаю, как мы оставили ее этому сопляку, Бертрану? Да и этот щеголь в голубом мундире, де Монфор, нам в подметки не годится».
Они становились все наглее и уже перестали стесняться в выражениях. Она смеялась, а они распалялись все сильней. Хорошая девчонка, эта Софи де Блюменберг, хоть папаша у нее и миллионер. «Она с нами одного поля ягодка», — решили они и обменялись усмешками. Когда Софи бывала в кантине, там царили благодушие и веселье.
Барраль, однако, долго ничего не понимал и, конечно, понимать не желал. Безусловно, он не мог не заметить, как с недавних пор сверкают глаза Софи, как подергиваются дымкой. Он заметил, что никогда раньше она не была столь неотразимо красива. Заметил, как она округлилась, пополнела. Но отнес это к естественному взрослению. А когда наконец он все понял, стало уже поздно что-либо предпринимать. Осаду сняли, объявили перемирие, Франция отказалась от Эльзаса и Лотарингии и должна была выплатить миллиарды в качестве контрибуции. А затем началась революция, подняла флаг Парижская коммуна, и Барраль погрузился в исполнение своей секретной миссии, что уберегло его от опрометчивости и насилия при решении личных дел.