5 декабря 1642 г., на другой день после смерти кардинала Ришелье, Людовик XIII разослал циркуляр парламентам и губернаторам провинций. Как и подобало, в нем содержались заверения в преемственности политики, в желании короля довести до конца все замышленное им совместно с покойным. Подтверждались полномочия всех государственных министров (членов Узкого совета при монархе) и был назначен новый министр, конфидент Ришелье, недавно натурализованный итальянец кардинал Джулио Мазарини (1602–1661). Именно эту дату А. Обри считает началом его правления как первого министра, хотя в циркуляре об этом ничего не было сказано «m причине его (Мазарини. — В.М.) умеренности и осторожности»[141]. Формально дело так и выглядело: один кардинал сменил другого, усопшего, а кардинал в Узком совете по традиции считался его главой. Но «умеренность и осторожность» тоже бы ли понятны и уместны.
Новый человек во Франции (судя по его записным книжкам, он еще 6 лет мыслил по-итальянски и только к 1648 г. перешел на французский язык) Мазарини не мог вести себя как новый диктатор, да это было и не в его характере. Королевские докладчик Оливье д'Ормессон оставил в своем дневнике такую зарисовку появления Мазарини в финансовой секции Государственного совета в качестве его председателя 4 ноября 1643 г., — уже в годы регентства, когда он вполне официально считался первым министром: «Он был вначале растерян, не зная порядка ведения дел в совете и никого не зная по имени; перед каждым он снимал шляпу и как будто ничего не понимал в финансах. Это человек высокого роста, добродушного вида, красивый мужчина каштановыми волосами, живым и умным взглядом, с большой кротостью в лице»[142].
Новый кардинал мог рассчитывать на личные симпатии монарха: недаром именно его Людовик XIII попросит быть крестным отцом наследника престола, будущего Людовика XIV. Но здоровье короля было уже столь шатким, что все понимали близится регентство, и кто бы ни стал регентом, мать мальчика-короля Анна Австрийская или его дядя Гастон Орлеанский, приспешникам ненавистного им обоим Ришелье не миновать опалы.
Правда, политические возможности Гастона, казалось, были ликвидированы, когда того же 5 декабря 1642 г. Парижский парламент зарегистрировал составленную за три дня до смерти ришелье королевскую декларацию от 1 декабря, лишившую королевского брата всяких прав заниматься государственными делами, в частности и быть регентом. Но какими бы ни были прошлые политические прегрешения Гастона, никто не мог помещать дяде будущего короля бороться за свои прерогативы, стоило только измениться обстоятельствам.
Нет оснований верить в легенду о том, что умирающий Ришелье видел в Мазарини своего главного преемника. Он не мог не учитывать слабую осведомленность итальянца в тонкостях (французской внутриполитической жизни; первым достоинством нового кардинала были блестящие способности дипломата[143]. Это делало его положение достаточно прочным: все шло к мирным переговорам, которые обещали быть очень сложными и длительными, — но была и опасность почетного отстранения от власти, если бы Мазарини был послан французским делегатом на мирный конгресс в Германию.
Другие государственные министры также были верными клиентами Ришелье. Их было четверо, познакомим с ними читателя.
Пьер Сегье (1588–1672), хранитель печатей с 1633 г., канцлер Франции с 1635 г. Шеф заседавшей у него на дому только что созданной Французской академии. Выходец из парижской парламентской элиты, внук и племянник президентов парламента, он был наиболее ненавистным оппозиции и вместе с тем презираемым ею за низкопоклонство перед властью членом «команды» Ришелье, чья опала при смене правления представлялась абсолютно неизбежной. Так и было бы, если бы воспроизведенная Дюма легенда о личном обыске канцлером королевы Анны Австрийской по приказу короля во всех деталях соответствовала действительности. На деле Сегье был достаточно предусмотрителен, чтобы предупредить королеву о предстоящем обыске, и личной обиды на него не осталось.
Клод Бутийе (1584–1650), сюринтендант финансов с 1632 г. (совместно с Клодом де Бюльоном, с декабря 1640 г. единолично), госсекретарь иностранных дел с 1629 г.
Леон Бутийе, сьер де Шавиньи (1608–1652), сын Клода Бутийе, с 1632 г. помогал своему отцу по ведомству иностранных дел в качестве второго госсекретаря. Любимец Ришелье, доверявшего ему самые важные поручения; ходили даже слухи, что кардинал был его настоящим отцом. В частности, Шавиньи занимал по совместительству должность канцлера (а фактически главного шпиона) при дворе Гастона Орлеанского. Рано сблизился с Мазарини, способствовал тому, что итальянец вошел в ближайшее окружение первого министра. После смерти Ришелье Мазарини и искушенный в придворных интригах Шавиньи стали союзниками в борьбе за власть против опасного соперника.
Им был Франсуа Сюбле, сьер де Нуайе (1588–1645), занимавший с 1636 г. должность военного госсекретаря, человек очень трудолюбивый и набожный, покровитель иезуитов. По долгу службы он много работал наедине с королем, подготовляя новую военную кампанию (Людовик XIII уже в феврале 1643 г. приказал всем генералам отправиться к армии, и сам он собирался выехать туда через месяц)[144], его влияние росло, и многие современники видели именно в нем кандидата на первую роль в правительстве. В расчете на будущее он первым из министров вступил в тайные контакты с королевой, заверяя ее, что убедит короля, через его исповедника, иезуита о. Жака Сирмона, назначить ее единоличной регентшей.
Но это дело было трудным. В последние месяцы своей жизни Людовик XIII показал себя достойным единомышленником Ришелье. Он мог оказывать милости отдельным опальным оппозиционерам, чувствуя, что после смерти кардинала-диктатора все ждут каких-то послаблений, но отдавать управление страной в руки противников их общей политики, каковыми он считал и королеву, и своего брата Гастона, он не собирался.
Ришелье не допускал в Узкий совет принцев крови. Но с одним из них нельзя было бы не считаться при организации регентского правительства: принц Анри де Конде (1588–1646), Троюродный брат Людовика XIII. Бывший глава оппозиции, три года отсидевший в тюрьме в 1616–1619 гг., он затем смирился, верно и активно служил политике Ришелье, а в 1641 г. женил своего старшего сына Луи, герцога Энгиенского (1621–1686) на племяннице кардинала. В юном Луи уже тогда чувствовался будущий крупнейший военачальник, которому будет суждено войти в историю под именем «Великого Конде». Его мать, урожденная Шарлотта Монморанси (1594–1650), в юности последняя любовь стареющего Генриха IV, стала крестной матерью его внука Людовика XIV и находилась в доверительных отношениях с Анной Австрийской.
При полном отстранении от власти Гастона Орлеанского влияние «партии» Конде, первого принца крови, опиравшегося на многочисленную клиентелу, могло стать непреоборимым, а это было не в интересах министров. Создать противовес этому влиянию можно было только вернув на политическую сцену Гастона, примирив его со старшим братом, и в этом направлении стал деятельно работать Шавиньи, поспешно сменивший роль шпиона при своем номинальном патроне на роль защитника его интересов.
Стремясь укрепить свои позиции, союзники — Мазарини и Шавиньи — вели политику постепенного освобождения арестованных и возвращения эмигрантов, в частности подвергшихся опале военных. Особо нужно отметить возвращение семейства Вандомов, незаконных потомков Генриха IV. Старший сын этого короля от Габриэли д'Эстре герцог Сезар де Вандой (1594–1665) в 1626 г. из-за участия в государственном заговоре лишился своего губернаторства в Бретани и должен был эмигрировать. Вернулись и два его сына герцог Луи де Меркер (1612–1669) и герцог Франсуа де Бофор (1616–1669). Этот последний в особенности надеялся занять место фаворита при регентстве Анны Австрийской и держался очень самоуверенно. Вандомы вместе со старыми приверженцами Анны составят придворную «партию» так называемых Значительных (Importants), наиболее враждебную ко всем министрам тирана-кардинала и ко всему его политическому наследию.
В начале апреля здоровье Людовика XIII сильно ухудшилось, настало время составлять политическое завещание. 10 апреля придворные были поражены неожиданным известием об опале Нуайе. Судя по всему, министр сам спровоцировал свою отставку, сделав вид, что обижен вопросом монарха о судьбе неких денежных сумм, — на деле же Нуайе хотел отмежеваться от подготовляемого завещания короля, рассчитывая, что ставшая регентшей Анна вновь призовет его к власти как самого преданного защитника ее интересов. Эта версия подтверждается и одновременной опалой союзника Нуайе, королевского исповедника о. Сирмона[145]. Увы, наивный план не оправдался: опыт показал, что политику, без которого можно обойтись, нельзя покидать свой пост даже на короткое время.
Обязанности госсекретаря военных дел стал исполнять Мишель Летелье (1603–1685), бывший интендант армии в Пьемонте, ставленник Мазарини. Тридцать лет он будет управлять военным министерством и передаст его сыну, знаменитому Лувуа, став в 1677 г. канцлером Франции.
Падение Нуайе сопровождалось хорошо организованной его противниками кампанией очернения его друзей иезуитов — в народе говорили, будто «они виноваты в дороговизне зерна, вывозимого ими во Фландрию», будто нескольких иезуитов уже арестовали за это (записавший этот слух об арестах д'Ормессон, однако, удостоверился, что он был ложным)[146].
Мазарини и Шавиньи избрали иную тактику, чем их незадачливый коллега. Они понимали, что король не оставит власть своей супруге, не ограничив ее сильным регентским советом, и принялись за работу по созданию нужного документа.
Существует «мазаринистская» версия событий, изложенная в «Истории» В. Сири[147]. Чувствуя приближение кончины, Людовик XIII якобы долго говорил с Мазарини о составе регентского совета, куда он не хотел включать ни королеву, ни Гастона, ни Конде, а председателем его желал сделать самого кардинала.
Тот решительно отказался (Сири подробно излагает этот диалог в манере ораторского искусства ренессансной историографии): разве французы согласятся с правительством, возглавляемым иностранцем, без участия королевы, брата короля и принцев крови, в противоречии с древними порядками королевства?
Такая же версия повторена в более поздней работе Гвальдо Приорато «История министерства кардинала Мазарини»[148].
Надо полагать, что Людовик XIII не хуже Мазарини понимал эти доводы, и весь рассказ следует считать неправдоподобным. Его смысл в том, чтобы подчеркнуть скромность Мазарини и его лояльность по отношению к королеве даже в таких трудных обстоятельствах: он убедил дать ей хотя бы формальное регентство, которое в дальнейшем можно было бы сделать реальным.
При этом кардинал — подчеркивает тот же Сири — разошелся во мнениях со своим союзником Шавиньи: если последний хотел обязать королеву следовать решениям большинства членов Регентского совета, то Мазарини «с увлечением убежденности (con vibranti ragioni) заявлял, что все эти решения подлежат утверждению королевы»[149].
20 апреля был оглашен текст декларации Людовика XIII о регентстве[150]. Королева-мать Анна Австрийская была провозглашена регентшей, традиция осталась ненарушенной. Король примирился и со своим опальным братом Гастоном, который получил подобающий дяде мальчика-короля титул генерального наместника королевства; направленная против него декларация 1 декабря 1642 г. была срочно отменена. Он же стал главой Регентского совета, куда кроме него вошли Конде, Мазарини, Сегье, сюринтендант финансов Бутийе и его сын Шавиньи.
Именно таков был порядок старшинства членов совета; как видим, Мазарини вовсе не был назначен первым министром и мог председательствовать только в отсутствие Гастона и Конде. Правда, он в качестве кардинала получил специальное право советовать королеве при назначении на все церковные бенефиции.
Запрещалось пересматривать состав Регентского совета в сторону его увеличения или уменьшения, а если возникнет вакансия, новый член совета будет назначен королевой в соответствии с рекомендацией большинства советников. Все важные вопросы внешней и внутренней политики, распределения денежных средств должны были решаться большинством голосов Регентского совета, равно как и назначения на посты коронных сановников, сюринтенданта финансов, первого президента и генерального прокурора в Парижском парламенте, государственных секретарей, военачальников и комендантов пограничных крепостей.
Связав руки постылой супруге, Людовик XIII не забыл напомнить и об изменах прощенного им брата, в завещании появилась удивительная фраза: «В случае если он хоть в чем-либо будет выступать против установлений настоящей декларации, мы желаем, чтобы он лишился сана генерального наместника и запрещаем всем нашим подданным считать его таковым и ему в этом качестве повиноваться».
Умирающий упомянул и о тех противниках его политики, которых нельзя прощать ни в коем случае. Бывший хранитель печатей в 1630–1633 гг. Шарль де Лобепин, маркиз де Шатонеф (1580–1653), интриговавший против Ришелье, уже 10 лет сидит в заточении в Ангулемском замке — пусть сидит и дальше до окончания войны, а затем его можно будет освободить и определить ему место ссылки или изгнания только по решению Регентского совета.
С особой ненавистью Людовик относился к ближайшей подруге своей жены и сообщнице Шатонефа герцогине Мари де Шеврез (1600–1679), находившейся в изгнании в Испанских Нидерландах, на вражеской территории. Ей запрещалось возвращаться во Францию во время войны, а после мира — только с согласия Регентского совета, причем ей нельзя будет находиться при дворе («ибо она прибегала к интригам дабы внести раздор в наше королевство и ныне состоит в сговоре с нашими внешними врагами»)[151].
На следующий день, 21 апреля, завещание Людовика XIII было без осложнений зарегистрировано в Парижском парламенте. Этот чисто политический акт, согласно февральскому эдикту 1641 г., не подлежал обсуждению. К тому же парламентарии могли быть довольны: король простил всех их коллег, репрессированных в 1641 г., включая Барийона; их должности были восстановлены (см. выше, гл. II).
Назначенный состав Регентского совета обеспечивал твердое большинство «креатурам» Ришелье и гарантировал продолжение его политики. Но народ ожидал совсем другого от нового царствования: скорого заключения мира и облегчения налогового бремени. В Париже было очень неспокойно: распространились слухи, что проклятый кардинал успел-таки перед смертью отравить короля медленно действующим ядом и теперь тянет его за собой в могилу. «Говорят, что нужно вытащить его труп из церкви в Сорбонне и протащить по улицам», — записал 27 апреля в дневнике д'Ормессон[152]. Властям пришлось принимать меры предосторожности: тело Ришелье было временно перевезено в Бастилию.
Королева Анна была популярна: все знали о ее враждебности к Ришелье и установленном за нею надзоре. Завещание умирающего Людовика XIII оказалось неисполнимым.
Когда Анна узнала от Нуайе о подготовляемом Мазарини и Шавиньи завещании, она пришла в сильный гнев и даже, по словам преданного ей тогда Ларошфуко, запретила своим приближенным поддерживать сношения с обоими министрами[153], Главной задачей Мазарини стало оправдаться перед нею через своих друзей и в секретных разговорах, о которых Анна не сообщала своим старым слугам. Стараясь по возможности переложить вину за все неприятное для королевы на Шавиньи, кардинал доказывал, что лично он оказал ей большую услугу: ведь иначе король не назначил бы ее регентшей. В конце концов Анна согласилась с его доводами.
Людовик был еще жив, а его завещание уже было фактически сорвано путем приватных договоренностей между Анной и обоими принцами. Гастон понимал, что в Регентском совете ему отведена роль фигуранта и надеялся, что его положение будет более почетным, если он в какой-то форме разделит власть с королевой. С Конде Анна договорилась, дав устное обещание, что всегда будет предпочитать его интересы интересам Гастона, не доходя, однако, до открытого разрыва с последним.
В результате всех этих закулисных переговоров королева смогла уже 9 мая известить генерального адвоката Парижского парламента Омера Талона о том, что после смерти короля она проведет в парламенте королевское заседание, на котором Гастон и Конде откажутся в ее пользу от прав, данных им по завещанию Людовика XIII. Были приняты и меры предосторожности: в эти решающие дни и дофин, и его младший брат находились под охраной гвардии, командование которой Анна поручила Бофору, — распространились слухи, что некие сторонники Гастона хотят захватить будущего короля, имея в виду обеспечить регентство своему патрону.
В те же дни Анна приняла важнейшее политическое решение, — оставить в правительстве Мазарини. Близкому к ней Анри-Огюсту Ломени де Бриенну (1395–1666), в скором будущем госсекретарю иностранных дел, она объяснила: предстоит отставка всех основных министров (Бутийе, Шавиньи и др.), а значит Мазарини нужно оставить для преемственности политики. «Я хочу для этого воспользоваться услугами человека, — сказала она, — который не зависит ни от Месье (Гастона. — В.М.), ни от принца Конде»[154]. Сделав свой выбор в пользу преемственности, Анна проявила здравомыслие и политическую ответственность. Из всего окружения Ришелье Мазарини был наименее скомпрометированной фигурой, он практически не был замешан в жестокостях своего предшественника. Понятно было и желание Анны усилить столь опытным политиком свою личную «партию». Сложность была в том, что вокруг нее уже существовала «партия» старых друзей, возглавляемая Вандомами и у них были свои планы пользования обретаемой властью, в которые дружба с креатурой тирана не входила.
14 мая Людовик XIII скончался в замке Сен-Жермен-ан-Лэ. Анна с детьми сразу же выехала в Париж, где ее негласные договоренности с принцами предстояло закрепить на королевском заседании Парижского парламента. Мазарини был против этого, опасаясь, что такая акция приведет к росту амбиций парламента, — но логика требовала, чтобы условия завещания покойного короля были пересмотрены там же, где они были зарегистрированы.
18 мая 5-летний Людовик XIV впервые в жизни прибыл в парламент. Все прошло гладко: Гастон и Конде первые заявили, что добровольно отказываются от прав, данных им королевским завещанием, что Анна как регентша должна обладать абсолютной монархической властью. Сама королева ничего не просила а: даже сказала, что в вопросе о размерах ее власти готова во всем подчиниться суждению парламента[155]. Поддержав мнение о необходимости полновластия регентши, Талон в своей полной благих и банальных пожеланий речи говорил, конечно, что король должен облегчить бедственное положение народа, не нарушать без нужды старых установлений (см. выше, гл. II, сн. 76), а главное: «…дать Франции нечто лучшее, чем победы — стать мирным государем (le prince de la paix)»[156]. Случайная обмолвка — или прямой намек на манифест выступившего в 1641 г. против Ришелье мятежного графа Суассона и его сторонников, который так и назывался: «Манифест миролюбивых принцев (princes de la paix)»?
Впрочем, все это было в рамках приличий, пока слово не получил недавно вернувшийся в парламент оппозиционер Барийон. Вместо того, чтобы обойти деликатным молчанием сам факт отмены декларации Людовика XIII, он предложил вообще изъять ее из регистров. Мало этого — Барийон «просил от имени парламента разрешения собираться дабы рассмотреть способы помочь государству и подготовить ремонстрации о том, как вершились дела в прошлом»[157].
По свидетельству другого современника, он даже сказал, «хотя и не прямо» (obliquement), что нужно уволить «министров прошлой тирании»[158].
Но этот радикальный призыв устроить суд над деспотическим прошлым не был никем поддержан, речь Барийона была сочтена неуместной самими парламентариями.
Вернувшись с заседания парламента, Анна в тот же день передала Мазарини патент первого министра. Правда, некоторые ощутимые потери кардинал все же понес. В составленный мужем Регентский совет — ставший теперь чисто совещательным органом, обычным Узким советом — королева уже от себя ввела еще одного члена: главного священника (grand aumônier) ее двора Огюстена Потье, епископа Бове, церковного пэра Франции по его епархии. Столь влиятельный прелат имел все шансы при поддержке правительства стать кардиналом, и тогда Мазарини лишился бы своего привилегированного положения в совете.
Завещание Людовика XIII было пересмотрено и в том отношении, что уже не один Мазарини должен был давать регентше советы насчет замещения церковных бенефициев: Анна создала для этой цели Совестный совет (Conseil de Conscience), куда кроме нее и первого министра вошел тот же епископ Потье и другие духовные лица.
Два месяца противники «тирании Ришелье» пребывали в эйфории. Назначение Мазарини воспринималось как временное, на два-три месяца, пока новое правительство войдет в курс дел. Шла общая амнистия: выходили из тюрем арестованные, возвращались все изгнанные и сосланные. Реабилитировались даже те, кто воевал против своей страны вместе с вражескими армиями: теперь и такая борьба против тирана воспринималась как заслуга.
В Парижском парламенте занял свое место президента Большой палаты Жак Лекуанье, бывший канцлер Гастона, приговоренный как его сообщник заочно к смертной казни в 1632 г. Дижонским парламентом и казненный «в изображении». Реабилитируя своего собрата, осужденного «некомпетентными судьями», парижские парламентарии демонстративно обошлись без всякой королевской амнистии[159].
Сам Гастон Орлеанский смог наконец-то наслаждаться счастьем семейной жизни: к нему приехала его признанная новым двором супруга Маргарита Лотарингская (1615–1672). 3 июля по просьбе парламента была уничтожена одиозная Палата Арсенала (см. гл. II). Освобожденный из Ангулемского замка Шатонеф сидел в своем имении под Парижем и ждал почетного на значения.
В июне, казалось, началась «расправа» над старыми министрами. 10 июня подал в отставку сюринтендант финансов и старший госсекретарь иностранных дел Клод Бутийе, вслед за ним был уволен его сын и помощник по внешнеполитическому ведомству Шавиньи. Появились две ключевые вакансии. Замещение первой из них оказалось неожиданным: вместо одного сюринтенданта было назначено два. Одним из них стал личный канцлер Анны Австрийской и по совместительству президент парламента Никола Лебайель; вторым — Клод де Мем, граф д'Аво, брат второго президента парламента Анри де Мема. Об назначения как будто могли быть приятны парламенту, если бы не то обстоятельство, что оба сюринтенданта были не в силах реально управлять финансами. Д'Аво, опытный и талантливый дипломат, вскоре был отправлен в качестве французского представителя на мирный конгресс в Мюнстере. Оставшийся один Лебайель был человеком слабым и некомпетентным. Это значило, что фактически делами стал вершить один из интендантов финансов Мишель д'Эмери (по происхождению итальянец и Лиона Микеле Партичелли), старый знакомый Мазарини, по лучивший по этому случаю пост генерального контролера финансов.
О неприятных личных качествах д'Эмери говорит тот факт, что он в свое время не оказал никакой помощи своему брату купцу Жану Партичелли, обанкротившемуся и скончавшемуся долговой тюрьме в 1623 г., хотя сам Мишель тогда (с 1616 г.) был уже выгодно женат на дочери богатого финансиста Никол Камю[160].
Госсекретарем иностранных дел стал уже упоминавшийся близкий к Анне Австрийской А.-О. Ломени де Бриенн. Он, же как и Лебайель, был введен в Узкий совет.
Со дня на день ждали падения канцлера Сегье, но оно так и не произошло. Для Мазарини было крайне важно, чтобы этот ключевой пост не занял один из сильных политиков, Шатонеф или Нуайе.
Поставленный перед необходимостью противостоять «партии» старых друзей и подруг королевы, кардинал больше всего старается установить особо доверительные отношения с Анной. Его сохранившиеся собственноручные блокноты (carnets) в основном заполнены записями о том, что нужно говорить в беседах с королевой и являются уникальным источником по истории х взаимоотношений. Еще до своего назначения он пишет: «Я не хочу получать патент на пост главы [Узкого] совета… я хотел бы стать ее (королевы. — В.М.) домашним слугой». «Пусть ее в-во сделает меня своим слугой (suo domestico), чтобы я жил при дворце (per haver stanze in casa) и чтобы через мои руки проходили все тайные расходы ее в-ва»[161].
Стремясь как можно быстрее стать необходимым для Анны человеком, Мазарини не уверен в прочности своего положения: пусть она только даст ему «испытательный срок» в 3 месяца, а потом делает что хочет. На первых порах он все же должен довольствоваться «презираемым» им патентом на пост первого министра, но еще не получает апартаменты о дворце.
Противоречия между ним и «партией» старых друзей Анны, которые своей заносчивостью заслужили у современников прозвище «Значительных» (Importants) — эти противоречия были принципиальными и непримиримыми. «Значительные» пылали ненавистью ко всему, что было сделано Ришелье и во внутренней, и во внешней политике. «Вся семья Вандомов говорит, что ни не успокоятся, пока не будут до конца разорены родственники кардинала и все, кто обогатились в прошлом»[162]. К чести для Мазарини, он не открещивается от своего покойного патрона, не предает его памяти, прямо защищает интересы его родней и клиентов, стараясь уверить королеву, что именно они-то, лишенные былой опоры, будут — как и он сам! — ее самыми верными слугами.
Новый кардинал сразу же стал внушать Анне, что «вплоть до заключения мира нужно быть умеренной в расходах, чтобы все видели, что Вы экономны, и что того требует необходимость»[163]. Увы, королеве на первых порах было трудно в чем-либо отказывать своим друзьям. «Королева-регентша очень щедра и никому ни в чем не отказывает», — писал 19 июня одному из своих друзей парижский врач Ги Патен, очень довольный концом кардиналистской тирании. Правда, и у него уже появляются опасения: за один месяц роздано всяческих дарений на 6 млн л., так же начинала свое регентство Мария Медичи, которую оставили большинство грандов, когда ей уже нечего было им давать[164].
Главное же разногласие — вопрос о мире. «Значительные» стоят за мир как можно скорее, ценой любых уступок, — и это тогда, когда военное счастье явно повернулось в сторону Франции. Епископ Потье заявляет: «Дабы во Франции не осталось и памяти о кардинале (Ришелье. — В.М.), надо по условиям мира вернуть все завоеванное»[165]. Ведь Анна — родная сестра испанского короля Филиппа IV, почему бы ей по-родственному не договориться с братом?
Мазарини обеспокоен: даже если этот довод не возымеет действия, не будут ли теперь союзники подозревать Францию в том, что она готова их оставить? Уже 23 мая он советует Анне не увлекаться заявлениями о желании скорого мира — напротив, говорить во всеуслышание, что она не отдаст ни одного французского завоевания[166].
Как раз в это время военная фортуна дает новые лавры французскому оружию. 19 мая, на пятый день после смерти Людовика XIII, сын Конде герцог Энгиенский разбил испанцев при Рокруа. Это было воспринято как счастливое предзнаменование для нового царствования, усилило влияние «партии» Конде и, естественно, ослабило позиции сторонников мира во что бы то ни стало. Конде стали союзниками Мазарини против Вандомов.
Слабостью «Значительных» было то, что у них не было сильного лидера. Епископ Огюстен Потье был благочестивым прелатом, но не имел никаких способностей политика. В этом скоро убедились все, включая королеву, но исключая самого епископа: считая себя способным на первую роль, он мешал выдвижению более сильных кандидатов. Самоуверенный и взбалмошный Бофор вел себя в заносчивой манере почти фаворита, докучая королеве своей бесцеремонностью. Все они не желали читаться с новым положением Анны: для них она была все той же полуопальной королевой, вместе с которой они некогда в молодом задоре плели интриги против всесильного Ришелье и теперь рассчитывали, что она вознаградит их за все гонения. Но теперь она была мать и регентша. После мало кем ожидавшегося рождения сына, Анна, по природе исключительно набожная, ощущала себя сопричастной явленному Франции чуду. Она ничего не упустит для славы сына-короля, она должна передать ему, когда он подрастет, всю власть в неурезанном виде… Доводы Мазарини легко воспринимаются ее сознанием.
Но у «Значительных» оставался еще один козырь: из эмиграции вернулась герцогиня Шеврез. Анна рада приезду первой подруги, посылает Ларошфуко встретить ее на границе; к удивлению герцогини, посланец настойчиво советует ей подружиться с Мазарини. Вскоре ей пришлось убедиться, что совет был полезным. Трогательная встреча двух подруг, слезы, объятия — все это было… Но очень скоро королева советует герцогине побыстрее оставить двор и на какое-то время съездить в свои имения — ведь она вернулась из вражеской земли, и это может внушить подозрения союзникам Франции[167].
Такие подозрения были бы небезосновательны: Шеврез привезла конкретный план налаживания контактов с испанцами. Она рассчитывала на успех посредничества золовки и невестки Анны, королевы Испании Елизаветы (1602–1644), дочери Генриха IV и супруги Филиппа IV. Был подготовлен и хороший династический план: брак единственной дочери Гастона Орлеанского с эрцгерцогом Леопольдом, младшим братом императора, после чего в руки франко-габсбургской четы было бы отдано владение всеми Испанскими Нидерландами, — разве это не почетный выход для Франции? Эту мысль герцогиня внушала и польщенному ею Гастону, и самой королеве.
Понятно, что узнавший об этом Мазарини крайне обеспокоился: «Эта дама хочет погубить Францию»[168]. И далее он скажет королеве то, что записывает в блокноте: «Пусть ее в-во решительно заявит Даме (Шеврез. — В.М.), когда та будет говорить ей о мире, что Вы никогда ни о чем не будете трактовать сепаратно, но лишь совместно с союзниками Вашей короны…»[169].
Когда Шеврез получила «совет» королевы, показавший, до какой степени ее государыня прониклась идеями хитрого итальянца, ей пришлось обращаться за советом и помощью к Мазарини. Кардинал совсем не хотел ссоры с такой влиятельной особой, — в самом деле, нельзя же высылать так быстро от двора даму, о которой все знают, что она страдала за королеву! Он сам является к ней с визитом, приносит деньги на расходы, и начинается дружелюбный разговор. Разумеется, не о мире — герцогиня уже уяснила, что Мазарини ведет линию Ришелье на продолжение победоносной войны. Идет торг — сколько готов «заплатить» Мазарини за дружбу с подругой монархини. Мазарини готов был пойти на многие уступки, жертвуя частными интересами родни Ришелье в пользу Вандома и Ларошфуко — но когда Шеврез назвала свое главное условие: отобрать государственные печати у Сегье и передать их Шатонефу, ему пришлось сказать, что на это он не согласится никогда. Соглашение не состоялось: Шатонеф был слишком опасным соперником[170].
Чем покорил королеву этот вкрадчивый итальянец? «Старые друзья», естественно, объясняют это себе на уровне, доступном их пониманию. Начинается настоящая «психологическая атака» на королеву. И Потье, и другие духовные лица, члены Совестного совета (среди них знаменитый организатор миссионерства и благотворительности Св. Венсан де Поль), и монахини посещаемых ею монастырей, и близкие к ней придворные дамы — все они охвачены заботой о ее репутации и советуют не так часто видеться с первым министром. «Королеве внушают, — пишет Мазарини в одном из блокнотов, — что ее репутация гибнет из-за моих частых посещений, когда я говорю с ней еженощно (entretienendola todas las noches)»[171]. Дело доходит уже до угроз: королева еще наплачется, когда по всей Франции будут распространяться порочащие ее памфлеты, а самого Мазарини может постигнуть печальная участь его убитого соотечественника Кончини, 30 лет назад завладевшего волей регентши Марии Медичи. Анне приходится лавировать: иногда она в гневе обрывает подобные разговоры, иногда пытается успокоить собеседника — она-де общается с кардиналом лишь по необходимости, но всегда будет верна интересам своих друзей. Все это очень беспокоит Мазарини, сознающего силу ополчившейся на него котерии «набожных», dévots[172].
А как было на самом деле? В «Мемуарах» Ломени де Бриенна-сына сохранился рассказ о словах, сказанных будто бы королевой его матери после совместного моления. «Признаюсь тебе, — сказала Анна, — что я люблю его и даже, можно сказать, нежно; но привязанность, которую я к нему испытываю, не доходит до любви, или, если и доходит без того, чтобы я об этом знала, то в этом не участвуют мои чувства: один мой дух очарован красотой его духа. Разве это преступно? Не льсти мне: если в такой любви есть хотя бы тень греха, я отрекаюсь от нее ныне перед Богом и перед святыми, чьи мощи покоятся в этой молельне. Обещаю тебе, что отныне я буду говорить с ним только о делах государства»[173].
Конечно, трудно поверить в достоверность всей этой длинной тирады, слишком напоминающей упражнение в столь любимом людьми XVII в. психологическом анализе. Но одна важная деталь подтверждается независимым источником: записью в одном из блокнотов Мазарини (в блокноте III, датируемом августом — сентябрем 1643 г.). Кардинал пишет по-испански, на родном языке Анны: «Дружба (amistad) обязывает говорить о всех делах, и тогда бы я мог в нее поверить, а между тем ее в-во говорит со мной только о делах государства»[174]. Как видим, Анна действительно пыталась бороться со своим чувством, выполняя обещание, данное в столь торжественной обстановке.
До чего дошла эта «влюбленная дружба», привела ли она к физической близости и если да, то когда? Среди историков нет согласия по этому деликатному вопросу. Сейчас можно безоговорочно отвергнуть ранее выдвигавшуюся версию о тайном браке. Хотя Мазарини действительно не давал обета безбрачия, ибо достиг кардинальского сана не через священство, этот сан сам по себе был несовместим с пребыванием в браке[175].
Предположение о физической близости без брака сильно противоречило бы чрезвычайной набожности королевы — но чего не бывает? Правда, мешал этикет: в мемуарах придворной дамы Франсуазы де Моттвиль, конечно, не случайно подчеркивается, что во время ежевечерних бесед Анны с ее первым министром двери кабинета всегда были открыты и в соседней комнате находились ожидавшие выхода королевы придворные[176].
Наконец, Клод Дюлон, уверенная в том, что Анна и Джулио стали любовниками, относит это событие не ранее, чем к началу 1652 г., когда Мазарини вернулся из своего первого изгнания к истосковавшейся по нему королеве; двор тогда находился в провинции и этикет был не таким строгим[177]. Конечно, никаких прямых доказательств этого нет, все сводится к психологии; добавим, что в то время обоим партнерам было уже по 50 лет.
К концу июля «Значительные» убедились, что избавиться от Мазарини можно только убив его. Так решила Шеврез, организацией дела занялся Бофор. Дворяне из его свиты должны были убить кардинала в карете, когда он будет вечером возвращаться из дворца в свою резиденцию (Мазарини жил тогда совсем близко от Лувра, но все же не в самом дворце). Бофор согласился лично наблюдать за операцией; после ее удачного исхода он хотел на всякий случай временно уехать из Парижа, а герцогиня Шеврез брала на себя задачу успокоить тем временем королеву и примирить ее со случившимся[178].
Заговорщики колебались и медлили, несколько случаев было упущено, стали распространяться слухи о готовящемся покушении, на высоте оказались осведомители кардинала… 2 сентября Бофор был неожиданно арестован и заключен в башне Венсеннского замка. «Никто не жалеет о нём и все осуждают за слишком большую гордость и дерзость», — записал д'Ормессон[179]; вместе с тем в парламенте распространились опасения, как бы арест Бофора «не стал началом насилий, подобных тем, что были в прошлом царствовании»[180].
Простые парижане сохраняли спокойствие; Мазарини даже записал в одном из блокнотов, что когда арестованного везли в тюрьму, весь народ радовался, люди говорили: «Вот тот, кто хотел нарушить наш покой»[181].
О конкретных причинах ареста Бофора не сообщалось ничего ни в письме Людовика XIV в Парижский парламент 11 сентября 1643 г.[182], ни в королевском циркуляре губернаторам провинций и генералам армий от 13 сентября[183]. В обоих документах лишь глухо упоминалось о неких интригах, в которых был замешан герцог, и особо подчеркивалось, что решение его арестовать было принято по совету как Гастона Орлеанского, так и Конде. Итак, речь шла об административном аресте с неопределенным сроком, без намерения устроить судебный процесс. В Парижском парламенте высказывались мнения, что если отец арестованного обратится к парламенту с соответствующим ходатайством, нужно будет просить королеву позволить разобраться в деле судебным порядком[184]. Однако Вандомы были слишком деморализованы неожиданным ударом и чувствовали свою вину, чтобы на это решиться.
Вся группировка «Значительных» была разгромлена. Вандом-отец эмигрировал в Италию, рядовые участники заговора бежали и скрывались в провинции. Через неделю после ареста Бофора епископ Огюстен Потье получил приказ удалиться в его епархию Бове для исполнения там пастырских обязанностей. Такие же указания получили и другие находившиеся в столице прелаты, противники Мазарини.
Напрасно прождавшему возвращения к власти Шатонефу было позволено получить аудиенцию у королевы, а затем его отправили в почетную ссылку губернатором Турени.
Туда же была выслана и Шеврез, затем снова эмигрировавшая в Испанские Нидерланды.
В Узкий совет был возвращен, в качестве «министра без портфеля», старый союзник Мазарини Шавиньи. Сам кардинал получил, наконец, резиденцию во дворце (с октября постоянной резиденцией двора вместо Лувра стал Пале-Рояль) и, наподобие Ришелье, личную гвардию. Королева сделала свой выбор, окончательно отдавшись под руководство Мазарини.
По своему характеру Анна нуждалась в первом министре еще больше, чем ее покойный супруг. При несомненном здравомыслии и чувстве ответственности, она была слишком ленива, чтобы постоянно в деталях заниматься государственными делами. К тому же у нее проявлялась склонность к приступам гнева, приводившим к рискованным решениям, и она, очевидно, знала за собой эту слабость. В этих случаях рядом с ней кстати оказывался дипломат Мазарини, хорошо умевший маневрировать и отступать при столкновениях с трудностями.
Тут впору вспомнить, с чего начиналась жизнь человека, ставшего некоронованным властителем Франции.
Противники Мазарини задолго до Фронды стали распространять басни о его низком, плебейском происхождении (читателям они хорошо известны по романам Дюма): утверждали, что кардинал в молодости был простым сицилийским рыбаком. В этом нет ни грана правды. Род Мазарини был старым дворянским родом, давно осевшим в Риме (в гербе их изображались знаменитые древнеримские «фасции» — пук ликторских прутьев с топориком). Предки кардинала издавна были старшими вассалами (министериалами) могучего римского рода Колонна. С Сицилией их связывало лишь владение там некоторым имуществом.
Забавное объяснение имеет миф о рыбацком прошлом министра. Будущий кардинал должен был появиться на свет в июле, и синьора Мазарини предпочла рожать не в душном Риме, а в горном местечке Пешина, что в Абруццах (корень названия тот же, что в итальянском слове «пеше» — «рыба»). Местечко находилось на территории, принадлежавшей Неаполитанскому королевству, т. е. Испании; это не зависевшее от новорожденного обстоятельство даст фрондерам основание именовать его испанским подданным.
Правда и то, что патронировавший семью Мазарини род Колонна традиционно придерживался проимперской и происпанской ориентации. Юный Джулио учился в иезуитской Римской коллегии, вел дружбу с детьми принца Филиппо Колонна, коннетабля Неаполитанского королевства, имуществом которого управлял его отец. Вместе с одним из молодых Колонна он в качестве компаньона был отправлен в 1619 г. учиться в университетах Испании, где и находился до 1622 г.; по возвращении в Рим он завершил свои ученые занятия и впоследствии стал доктором прав.
Но тогда он еще не думал становиться духовным лицом — напротив, с 1623 г. он командует ротой принца Колонна в небольшой папской армии, расквартированной в швейцарской области Вальтелина, где солдаты Ватикана не ведут сражений, но исполняют роль миротворческой силы в зоне острого столкновения франко-габсбургских интересов. Естественно, капитану Мазарини приходится решать не столько военные, сколько дипломатические задачи, и он скоро прослыл способным дипломатом.
Папа Урбан VIII стремился осуществлять посредническую роль при конфликтах между Францией и Габсбургами в Северной Италии, а поскольку Габсбурги выглядели тогда более сильными, его политика являлась в целом профранцузской. Выполняя поручения верховного понтифика, Мазарини устанавливает доверительные отношения с французскими военными и дипломатами. В январе 1630 г. он знакомится с самим Ришелье, произведшим на молодого итальянца исключительно сильное впечатление. В 1632 г. Мазарини впервые посетил Париж в качестве чрезвычайного посланца папы; в том же году он принял тонзуру, став клириком и войдя в ряды духовенства.
По возвращении в Рим он перешел на службу профранцузски настроенного племянника папы кардинала Антонио Барберини, правителя (легата) в Авиньоне, и стал при нем вице-легатом. В 1634–1636 гг. был чрезвычайным нунцием во Франции, где сумел очень расположить к себе как Ришелье, так и Людовика XIII, так что по настоянию испанцев был отозван со своего поста за явное франкофильство.
В июне 1639 г. протонотарий папской курии Джулио Мазарини получил французское подданство (натурализацию), в декабре выехал из Рима и 4 января 1640 г. прибыл в Париж. По представлению французского правительства (как и другие крупные католические державы, Франция имела право выдвигать своих кандидатов в кардиналы) 26 декабря 1641 г. Мазарини стал кардиналом.
По обычаю, он должен был бы после этого съездить на поклон к папе, получить от него свой кардинальский титул по одному из римских епископств (без чего новый кардинал не мог ни участвовать в конклаве, ни быть избранным папой) — но путешествию помешала тяжелая болезнь Ришелье, и в дальнейшем Мазарини так и не смог себе позволить покинуть для этой цели Францию, ограничиваясь получением из Ватикана постоянно продлевавшихся разрешений на отсрочку поездки. Это не ставило под сомнение его кардинальское достоинство — Ришелье, став кардиналом, также обошелся без подобного паломничества.
Победа Мазарини покончила с иллюзиями как оппозиции, так и испанцев о возможности заключения скорого франко-испанского мира. Стало ясно, что война будет продолжаться до победного конца, и для нее потребуются новые расходы, а между тем финансовое положение Франции было не блестящим.
Для начала представим читателю таблицу ординарных доходов французской казны в 1635 г. (год начала войны, когда доходы планировались еще по довоенным критериям) и в 1643 г. Имеются в виду те доходы, которые реально дошли до центрального казначейства (доход нетто). До Кольбера государство почти не располагало сведениями об общей сумме налогообложения, выплаченной населением (доход брутто), которая складывалась из дохода нетто и так называемых вычетов (charges), шедших на оплату государственного долга — рент, жалованья, процентов по займам. Нашим источником будет опубликованная в 1789 г. авторитетная сводка Малле, работавшего в начале XVIII в. в качестве первого заместителя генерального контролера финансов, сводка охватывает период с 1600 по 1695 г.
Далее в книге все цифры французского бюджета даны по этой работе Малле (исключения оговариваются)[185].
Как видим, структура доходов сильно изменилась. Особенно выросла талья, почти в 7 раз, ее доля увеличилась с 14,1% до 62 % ординарного дохода нетто. За войну расплачивались крестьяне — наиболее беззащитный класс налогоплательщиков. Этот подъем был беспрецедентным: в 1600–1620 гг. чистый доход по талье и добавочному к ней сбору тальону никогда не превышал 11 млн л.; затем наметилась явная тенденция к его снижению, соответствовавшая устоявшимся взглядам политиков французского абсолютизма на то, как сделать налогообложение более равномерным: для этого нужно было увеличивать долю сдаваемых на откуп косвенных налогов за счет тальи — таково было мнение и Сюлли, и Ришелье[186]. С началом войны развитие пошло в обратном направлении: прямые налоги с непривилегированных стали намного перевешивать доходы от косвенного налогообложения, которое тогда считалось более справедливым. Запланированный еще при жизни Ришелье (видимо, в расчете на последнее, решающее военное усилие) рост тальи в 1643 г. был особенно разительным: с 19,4 млн л. в 1642 г. (это был год некоторого послабления: в 1641 г. талья нетто составляла 34,2 млн л.) до 49,8 млн л., более чем в 2,5 раза!
Столь же наглядной представляется резко возросшая неравномерность в обложении лишенных представительного самоуправления элекционных земель и земель Штатов.
В показателях 1635 г. обращает на себя внимание исключительная роль казуальных доходов (64,9 %) — той дани, которую оффисье выплачивали своему государству. Ординарная часть этого фонда (полетта) составляла лишь 10 %, остальное давали продажа новых должностей и прочие поборы; недаром Малле для 1611–1656 гг. выделял казуальные доходы из общей суммы ординарных сборов, хотя и не включал их в экстраординарные. Уже в 1620-х годах стало правилом, что сборы с оффисье составляют половину ординарного дохода нетто, а открывшаяся с 1631 г. полоса хронического противостояния правительства и парламента (см. гл. II) соответствовала и крутому росту казуальных поборов: с 17,2 млн л. в 1631 г. до 28,2 млн л. в 1632 г. и рекордной цифры 36,9 млн л. в 1633 г. В 1634–1639 гг. они держались на высоком уровне, в среднем 28,7 млн л., и только в последние годы правления Ришелье, когда парламент присмирел, правительство смягчило свою политику. В 1640 г. поступления от казуальных доходов снизились с 33,3 до 18,3 млн л., в 1641 г. оставались на этом уровне (18,1 млн л.), в 1642 г. снова резко сократились, до 8,7 млн л., и в 1643 г. повысились лишь незначительно (9,6 млн л.).
Правда, это послабление правительство компенсировало сокращением прямых расходов на аппарат оффисье. Королевская декларация от 24 октября 1640 г. урезала жалованье всех оффисье — как столичных, так и провинциальных — на один квартал, т. е. до 75 %.
В 1642 г., пощадив на этот раз оклады членов всех верховных палат и коллегии «королевских секретарей» (ими были многие крупные финансисты), правительство срезало еще полквартала из жалованья всех нижестоящих оффисье, доведя его до 62,5%[187].
Но и урезанные оклады выплачивались с большими задержками: в 1643 г. еще не было выдано жалованье оффисье за 1641 г.[188] Конечно, само по себе жалованье не составляло главного источника доходов богатой парижской судейской элиты, но провинциальные оффисье ощущали этот удар по своему кошельку очень болезненно[189].
О том, сколько реально выплачивало население государству, его аппарату и кредиторам до Фронды можно судить лишь по приведенной Малле единичной сводке дохода брутто за 1640 г.[190]
Разумеется, ординарных доходов было недостаточно, и на помощь приходили экстраординарные. Их давали так называемые traités (откупы-контракты)[191] и различного рода займы. Малле приводит для каждого года общую цифру таких экстраординарных доходов, но предупреждает читателя о ненадежности этих цифр, скрывавших различные ухищрения фиктивной бухгалтерии, которые были необходимы чтобы скрыть факт выплаты государством своим кредиторам процентов и комиссионных, намного превышающих установленные законом размеры. В среднем приводимые Малле цифры экстраординарных доходов в 1635–1643 гг. составляли 51,2 млн л. в год без казуальных доходов (которые также собирались с помощью откупов-контрактов), а считая вместе с этими последними — 73,2 млн л.
Точно определить размеры экстраординарных доходов невозможно. Фр. Байяр подсчитала упоминания 2278 контрактов (traités) за 1594–1653 гг. Вначале они были довольно редкими (менее 15 в год), но с 1620-х годов стали расти: в 1635 г. их было 145, в 1637 г. — 74, в 1641 г. — 137. К сожалению, только для 1161 контракта (51 %) сохранились сведения об их суммах. Треть их заключалась с целью продажи должностей, треть — для взимания новых сборов[192].
Характерно, что если доходы по солидным откупам-арендам в годы войны становятся ненадежными, то краткосрочные контракты приобретают все большую привлекательность для финансистов: комиссионные (remises) по контрактам растут.
Если в 1631–1634 гг. эти комиссионные составляли, по данным Р. Бонни, в среднем 21,6 % в год от суммы контракта, то в 1635–1641 гг. — 25,4 %, а в 1643–1648 гг. — 27,25%[193].
Столь же распространенной становится самая мобильная форма кредитования — займы. Для периода 1594–1653 гг. Фр. Байяр подсчитала упоминания о 2723 займах, но только для 1626 (59,7 %) были указаны их размеры. Средний размер одного займа в 1637–1650 гг. несколько превышал 0,4 млн л.[194]
Р. Бонни сделал попытку дать сводку (конечно, неполную) размеров займов, которая дает наглядную и правдоподобную картину их крутого роста со второй половины 1630 — х годов: от 5,1 млн л. в 1636 г. до 1641 г. они росли неуклонно (по годам соответственно: 10; 13,5; 15,9; 37,6; 41,6 млн л.). В 1642 г. объем займов снизился до 26,1, зато в 1643 г. вырос до рекордной цифры 63,2 млн л.[195]
Займы были насущно необходимы: в военных условиях звонкая монета обращалась быстро, и в государственной казне было мало наличных[196]. На займах держалась и система откупов-контрактов, поскольку еще до каких-либо своих платежей, сразу после утверждения договора, контрактант должен был получить наличными свои комиссионные. По займам в 1643 г. выплачивалось 15 %, как о том говорил сюринтендант финансов д'Эмери 31 августа 1647 г. перед коронными магистратами парламента, — что намного превышало законный уровень ссудного процента для частных займов (5,6 %), но в той обстановке, видимо, считалось нормальным. Погашение производилось из расходов 1644 и 1645 г., иногда расчет растягивался до трех лет.
Эту ситуацию еще нельзя назвать кризисной, но зависимость государства от финансистов становилась все более явной[197].
А между тем налогоплательщики, естественно, ждали от нового царствования облегчения своей участи и иной финансовой политики. За три дня до смерти Людовика XIII д'Ормессон записал в дневнике: «Говорят, что как только король умрет, дела пойдут совсем по другому (l'on parloit… de faire monde nouveau) — тогда примутся за финансистов и заберут у них деньги, которых очень много, и так удовлетворят общую к ним ненависть»[198]. Десять лет спустя оппозиционный публицист Клод Жоли вспоминал, как ожидали от Анны Австрийской, что с первых же дней ее регентства начнутся преследования финансистов, «и было видно, что все сердца полны весельем, а на всех лицах светилась радость»[199].
Понятно, что такая перспектива заставляла нервничать государственных кредиторов. Венецианский посол Джироламо Джустиниани писал дожу в депеше от 15 мая 1643 г.: «Сейчас здесь особенно обеспокоены нехваткой денег, ибо все откупщики прекратили платежи, по талье и прочим поборам ничего не поступает», так что правительству приходится расходовать запасы казначейства[200].
Подчиняясь общим настроениям, правительство регентши поспешило принять решение о создании Палаты правосудия для суда над финансистами[201]. Спохватились очень быстро — только что созданная палата была распущена большой королевской декларацией 3 июля 1643 г. (той же, где было объявлено о снижении тальи, о чем ниже)[202], а возбужденные в ней дела были переданы обычным судьям. В тот же день появилась королевская декларация о гарантии процентов по данным королю займам, даже если заимодавец должен был иметь дело с Палатой правосудия[203]. Но и этого было мало для успокоения финансистов — в сентябре 1643 г., сразу после падения Бофора, правительство провело через Парижский парламент постановление об освобождении всех финансистов от судебных преследований при условии выплаты ими 12 млн л.[204] Все эти колебания политики, конечно, были связаны с борьбой внутри правительства между Мазарини и группировкой «Значительных», о подробностях которой нам ничего не известно.
Но главным был вопрос о размерах тальи, столь резко и некстати повышенной при покойном Ришелье, не предвидевшем, что 1643 г. будет уже годом нового царствования. Слухи о прощении то ли недоимок, то ли даже всей тальи широко распространились, сопровождаясь многочисленными эпизодами крестьянского сопротивления. Уже 20 мая Государственный совет распорядился немедленно приступить к взиманию тальи за 1643 г. и недоимок за прошлые годы, а интендантам расследовать случаи распространения слухов об ее предстоящем снижении, распространителей же судить «как мятежников»[205].
13 июня: в приходах элекций Шартр, Шатоден, Вандом и Монтаржи (Орлеанское генеральство), «там, где плательщики тальи будут бунтовать», размещать на постой солдат; интенданту проверить приходские списки и «следить за теми духовными лицами, сеньорами и дворянами, которых подозревают в поощрении мятежа»[206]. 11 июля: участники волнений против сбора тальи объявляются виновными в «оскорблении величества»[207]. 14 августа: интенданту выявлять и судить распространителей слухов, мешающих сбору тальи в генеральстве Пуатье[208].
Для западнофранцузских областей была характерна широкая поддержка крестьянских антиналоговых движений местным дворянством, которое могло выступать и в роли подстрекателей: «Некоторые знатные лица (personnes de condition), — пишет 18 июля интендант де Эр из Сомюра, — до такой степени внушили народу, что ему скостят талью (que Ton leur remettrait les tailles), что народ до сих пор на это надеется»[209].
Наибольшее впечатление в 1643 г. произвело восстание «кроканов» в Руэрге, протекавшее в формах, характерных для спонтанных сельских войн, с созданием крестьянских армий на базе объединения отрядов из соседних приходов[210]. События разворачивались вокруг небольшого провинциального центра Вильфранш-де-Руэрг; в начале июня 1643 г. крестьянские отряды взяли его с помощью местного плебса и заставили интенданта пойти на уступки в вопросе о талье. Лишь к началу октября специально присланным правительственным войскам удалось подавить восстание.
При всей локальности движения (конечно, несравнимого по размаху с восстанием «кроканов» юго-западной Франции в 1636–1637 гг. или нормандским восстанием «Босоногих» 1639 г.) оно сильно влияло на настроения крестьян соседних областей — Керси, Лангедока, Южной Оверни. О нем счел нужным подробно рассказать в своей многотомной «Истории» В. Сири, оценивший общую численность крестьянских отрядов в 10 тыс. человек, при которых была даже одна пушка, примененная при штурме Вильфранша[211]. Оно беспокоило самого Мазарини, который в ряде своих писем августа — октября 1643 г. требовал поскорее покончить с «кроканами» и в то же время настаивал, чтобы репрессии касались лично зачинщиков и не приводили к разорению крестьянского имущества: «Пусть их имущества щадят, дабы они могли уплатить королю назначенный налог», — а для того правительственные войска «должны соблюдать величайший порядок и быть как можно менее в тягость народу». В подобной мягкости, указывает кардинал, «заинтересованы и финансисты (partisans), — иначе они не смогут получить то, что им причитается»[212]. Правительство понимало, что уровень налогообложения крестьянства находится на грани его возможностей…
Уже 3 июля 1643 г. была принята одобренная Узким советом королевская декларация о снижении запроса по талье на 1644 г. на 10 млн л., т. е. примерно на 20 %. Было отменено еще несколько малосущественных сборов, в частности прощены недоимки по сборам с зажиточных горожан, которые должны были в принудительном порядке приобрести ренты, ассигнованные именно на талью (что также свидетельствует о желании разгрузить фонд этого налога).
Все же прочие сборы, как было сказано в декларации, король против своего желания оставил в силе, ввиду продолжения войны. Декларация была зарегистрирована вначале в Налоговой палате (30 июля), а затем в Парижском парламенте (3 сентября, на другой день после неожиданного ареста Бофора); в обоих случаях не было сделано никаких возражений[213].
Сокращение тальи на будущее само по себе было, конечно, очень существенным — но не забудем, что это была скидка с исключительно высокого уровня сбора, назначенного на 1643 г. Сам по себе этот уровень пересмотрен не был; не были также прощены и недоимки по талье, с особым усердием собиравшиеся в свою пользу местными финансовыми оффисье и откупщиками-контрактантами. Как упоминалось выше, та же декларация успокоила финансистов, отменив только что учрежденную Палату правосудия (за эту отмену они были затем обложены специальными таксами, но таково было уже привычное для них решение вопроса). Крестьяне же могли ощутить сделанное им облегчение не раньше следующего года, и их волнения продолжались.
Еще в декабре 1643 г. губернатор Оверни маршал Оноре де Шон писал Сегье из Иссуара: «В горных приходах элекций Клермон, Бриуд, Орийяк и др. открыто говорят, что король отменил сбор на солдатские постои (subsistance) и убавил талью. Повсюду возгораются волнения… Даже кюре говорят прямо на ярмарках и в своих проповедях, что больше не нужно платить ни сборов на постои, ни недоимок по талье…»[214], 11 февраля 1644 г. Государственному совету пришлось поручить интенданту Оверни де Сэву набрать роту из 40 пехотинцев специально для размещения ее на постой в тех приходах Оверни, которые отказываются платить талью[215].
В первый год регентства Парижский парламент, как и другие столичные палаты, вел себя лояльно по отношению к правительству. То же следует сказать в целом и о провинциальных судейских палатах, за исключением одной — заседавшего в Тулузе парламента Лангедока. Уже 8 июня 1643 г. Тулузский парламент постановил не исполнять новых фискальных эдиктов, если они не были в нем зарегистрированы. Речь шла о некоторых подтвердительных сборах, взимавшихся в связи с началом нового царствования — но, конечно, жители Лангедока поняли это решение расширительно, в том смысле, что оно распространяется на все сборы, кроме тальи[216]. Жалуясь на постановление, интендант Боске писал Сегье из Монпелье 22 июня: «Невозможно разубедить народ в том, что в силу этого решения он вправе платить одну лишь старую королевскую талью, а все чрезвычайные комиссии, включая и интендантские, отныне отменяются, и не нужно признавать ничьих приказов, кроме распоряжений парламента»[217]. А в местечках, пограничных с объятым восстанием Руэргом, отказывались платить даже талью: «Возбужденные жители говорят, что Тулузский парламент запретил платить талью, и от имени капитана Лафурша, одного из вождей мятежников в Руэрге (очевидно, прозвище-псевдоним: «la fourche» — «вилы». — В.М.) требуют от сборщиков убираться пока целы» (Боске — Сегье, 2 июля 1643 г.)[218]. Такое влияние могла возыметь тогда даже скромная оппозиционность местного парламента, — вскоре, впрочем, пришедшего к согласию с правительством.
Итак, правительству пришлось отказаться от метода повышения тальи и взять курс на получение доходов из других источников, — тех доходов, которые подлежали верификации в верховных палатах и получить которые было непросто.
Обещание о снижении тальи на 10 млн л. в 1644 г. было выполнено, и этот налог составил тогда лишь 41,6 % ординарного дохода, его доля снизилась примерно на треть (см. табл. 3). Дальше этого дело не пошло, низкий уровень тальи в 1647 г. соответствует общему падению ординарных доходов за счет вычетов из них в пользу государственных кредиторов.
Сразу же бросается в глаза четкое деление на два периода: 1643–1645 и 1646–1647 гг. Вначале правительству удавалось поддерживать высокий уровень ординарного дохода и вместе с тем пользоваться кредитоспособностью. О последнем свидетельствуют высокие общие цифры займов: 63,2 млн л. в 1643 г. (рекорд «кредита доверия» первого года регентства), 51,1 млн л. в 1644 г., и новый рекорд 1645 г. (года внутренней стабилизации и временной победы правительства над парламентом) — 123,7 млн л.[219]
Начиная с 1646 г. чистый ординарный доход быстро сокращается, происходит его падение в 2 раза, с 83,2 до 41,1 млн л.: все статьи доходов оказываются обремененными долговыми выплатами в пользу кредиторов. Известны обрывочные данные о доходах брутто, запланированных на 1648 г. и 1649 г. (и, разумеется, сорванных событиями Фронды). Размер тальи брутто г. предполагался в 42,7 млн л.[220] (доход нетто, по Малле, 22,2 млн л., т. е. 52 %). На 1649 г., по данным французского экономиста XVIII в. Форбоннэ[221], размер тальи брутто со всеми добавками должен был составлять 50,3 млн л., и именно из этой цифры — 50 млн л., — требуя ее снижения на 10 млн л., исходила парламентская оппозиция, тогда как чистый доход от нее, согласно Малле, равнялся всего 17,3 млн л. (т. е. 34,4 %).
Столь же обременены долговыми платежами были регулярные откупы: 35,1 млн л. брутто по Форбоннэ против 11,3 млн л. нетто по Малле (32,2 %). Только треть налогов, собираемых в 1649 г. должна была доходить до центра (31,9 млн л. нетто по Малле против 92 млн л. брутто по Форбоннэ); вычеты из ординарных доходов брутто (см. табл. 2) выросли с 36 % до 65,3 %.
Финансовый рынок не преминул отреагировать на эту обремененность бюджета. Общая сумма займов в 1646 г. была еще очень велика (83,7 млн л.), но не повторила рекорд 1645 г., а в 1647 г. наметилось явное падение кредитоспособности государства (51,5 млн л.)[222], хотя и не в такой степени, чтобы можно было предвидеть надвигающуюся катастрофу.
Ее тогда никто и не предвидел, здесь требовалось стечение ряда чисто политических факторов.
Что касается собственно тальи, то если судить по тому, что в 1640 г. вычеты из нее составляли 40 % от размера брутто (см. табл. 2), то можно предположить, что в 1643 г. ее общий размер, выплачиваемый населением, был порядка 80 млн л. — цифра действительно чудовищная, которую правительство никогда больше не осмеливалось требовать. Крестьянские волнения привели к реальному успеху, и не случайно после 1643 г. антиналоговые восстания крестьянства идут на спад, ареной антифискальных движений становятся города, и прежде всего Париж.
Начало нового царствования давало правительству некоторые легальные возможности получить деньги от обрадованных подданных. Уже в мае 1643 г. появились три эдикта: в честь восшествия на престол Людовика XIV разрешалось в каждом генеральстве аноблировать по два простолюдина, и в каждом цехе произвести в мастера по 4 ремесленника; третий эдикт жаловал званием мастера еще по 2 ремесленника в каждом цехе специально в честь начала регентства Анны Австрийской[223]. В августе такое же количество новых цеховых мастеров могло появиться в связи с празднованием наконец-то признанного правительством второго брака Гастона Орлеанского[224]. В ноябре 1644 г. ремесленники снова были «облагодетельствованы»: еще по два члена цеха получили право на звание мастера в честь благополучного прибытия во Францию тетки короля, королевы Генриетты-Марии Английской, бежавшей из своей страны, где уже побеждала революция[225].
Верхом же изобретательности генерального контролера д'Эмери можно считать эдикт января 1646 г., имевший целью проделать аналогичную операцию «в честь титула королевы, полученного королевой-матерью е. в-ва». Анна имела этот титул уже с 1615 г., года брака с Людовиком XIII, но тогда почему-то никто не подумал почтить ее созданием новых цеховых метриз, а теперь сыну-королю очень захотелось оказать эту честь своей родительнице[226].
Впрочем, два последних акта были заблокированы Парижским парламентом и утверждены им лишь в 1650-х годах, уже после подавления парижской Фронды.
К сожалению, у нас нет никаких сведений о том, как проходили эти общефранцузские операции и сколько денег они дали правительству (понятно, что какую-то сумму облагодетельствованные должны были дать, хотя бы в виде фиктивного займа).
Была также возможность взимания общего сбора за подтверждение старых привилегий, так называемого сбора радостного восшествия (joyeux avènement) на трон нового монарха. Но этот традиционный сбор уже взимался неаккуратно, имелось множество исключений, в частности в том, что касалось церковных бенефициев. В постановлении Узкого совета от 23 января 1644 г., регламентировавшем порядок взимания подтвердительного сбора, была сделана попытка распространить его на духовенство, и откупщик уже начал требовать деньги с церковников, но очень скоро, после протеста представителей Ассамблеи французской церкви, в августе 1644 г., от этого шага отказались[227].
В том же январском постановлении правительство отмечало распространенность уклонений от выплаты подтвердительного сбора: многие так и не удосужились уплатить его вступившему на престол в 1610 г. Людовику XIII за 33 года его правления.
Предусматривалось, что недоимщики должны быть обложены «умеренным» штрафом по спискам, составленным в Государственном совете, а если в силу королевского дарения они имели недвижимость, то с нее взять половину получаемого годового дохода.
Сбор «радостного восшествия» встречал сильное сопротивление на местах, особенно в Провансе, Дофине и Лангедоке. В столице Прованса Эксе служащие собиравшего этот побор контрактанта подвергались запугиваниям и нападениям[228], и сама Объединенная финансовая палата Прованса в 1645 г. отказалась от выплаты этих денег[229]. Собрание городских депутатов Дофине заявило, что «никогда города и общины этой провинции не облагались по причине радостного восшествия»[230], и сбор денег пришлось отложить.
Наконец, в центре Нижнего Лангедока Монпелье дело дошло до прямого восстания 30 июня — 3 июля 1645 г. после того, как интендант Бальтазар распорядился производить взимание сбора «радостного восшествия» со всех ремесел в порядке круговой поруки, и «в одно утро было разослано 1200 извещений (exploits)»[231]. Восстание начали жены ремесленников, вскоре к ним присоединились мужья. Вооруженная толпа три дня владела городом, сожгла дома агентов откупа; для успокоения народа генеральному наместнику Лангедока маршалу Шомбергу пришлось отдать распоряжение «об освобождении жителей Монпелье от всех поборов и об изгнании из города откупщиков и их служащих»[232]. 20 февраля 1646 г. Государственный совет принял вынужденное решение о прощении Лангедоку всех недоимок по подтвердительному сбору «радостного восшествия»[233].
Парламентарии не оспаривали законность этого сбора как такового, поскольку он касался простолюдинов, но себя самих считали от него освобожденными — платящие полетту собственники своих должностей, они полагали, что не нуждаются ни в каких подтвердительных сборах. Эта позиция была закреплена в первые же дни нового царствования.
Сразу после смерти Людовика XIII, 14 мая 1643 г. в Парижский парламент от имени его малолетнего наследника было отправлено предписание продолжать текущую работу в ожидании принесения присяги на верность новому государю. Парламентарии сразу распознали ловушку и не дали застать себя врасплох. Сначала — присяга, а потом — подтвердительный сбор за владение должностью? К канцлеру отправились с протестом коронные магистраты. Позиция Сегье была очень слабой: в качестве прецедента он мог сослаться только на факт принесения присяги парламентом перед Генрихом II, еще в 1547 г. — но с тех пор сменилось шесть королей и стала иной вся ситуация. Делегаты парламента объяснили это четко: «Наши короли разрешили владельцам распоряжаться их должностями, даже и судейскими, а введение ежегодного сбора (полетты. — В.М.) сделало эти должности в глазах общества наследственными, и положение оффисье укрепилось, а потому их следует освободить от тех старинных формальностей, которые соблюдались, когда должности были простыми комиссиями». И правительство уступило: накануне пересмотра завещания Людовика XIII нельзя было ссориться с парламентом. Сегье объявил, что королева «не желает принимать от палаты никакой присяги на верность и не будет требовать от нее подтверждения должностей»[234]. В таком же положении находилась и вся столичная судейская элита.
Понизив талью, правительство пыталось повысить доходы от регулярных откупов. 19 декабря 1643 г. появилась королевская декларация о дополнительной 10 % — ной надбавке со всех откупов, кроме откупа Большой габели[235]. Новая 10 %-ная надбавка со всех откупов, за тем же исключением, была декларирована в сентябре 1645 г.[236] Издавались и эдикты о продаже новых рент Парижской ратуши, ассигнованных на фонды «Пяти больших откупов» (400 тыс. л. рент в августе 1643 г.) и габели (132 тыс. л. рент в мае 1644 г.)[237]. Осторожное на первых порах отношение правительства к введению надбавок по габели — самому ненавистному для народа побору — объяснялось тем, что множество таких надбавок уже было сделано при Ришелье, вследствие чего откуп подорожал более чем вдвое: если размер брутто Большой габели по откупу 1632 г. составлял 6,65 млн л. в год, то по условиям следующего откупа, заключенного в апреле 1646 г., он вырос до 13,4 млн л.[238] Все старые надбавки, конечно, были сохранены, а к откупу 1646 г. было прибавлено еще три новых.
Масса эдиктов о создании новых должностей появилась с августа 1643 г. Мною выявлено 59 таких актов за 1643–1647 гг., экземпляры которых хранятся в парижской Национальной библиотеке, согласно опубликованной ею печатной описи. Особенно «урожайными» были 1644 г. (13 актов) и 1645 г. (24 акта).
На первых порах речь шла о множестве мелких провинциальных и парижских должностей, правительство еще не решалось раздражать высшую судейскую элиту. Напротив, в октябре 1643 г. было принято «знаковое» решение об упразднении должностей второго состава («семестра») Руанского парламента, введенного в 1641 г. Ришелье в виде наказания для нормандских парламентариев за их подозрительную пассивность при подавлении большого восстания «Босоногих» в 1639 г.
Правда, этот акт демонстративного отказа от политики Ришелье оказался недолговечным: на выкуп упраздненных должностей у тех, кто уже успел за них заплатить, просто не нашлось денег, и меньше чем через два года, в 1645 г. «семестр» восстановили.
Главный интерес в создании новых должностей был чисто фискальным. Много ненужных, но престижных должностей (а скорее, титулов) охотно раскупались финансистами. Уже в 1643 г. числилось 157 «ординарных королевских дворецких» (maîtres d'hôtel ordinaires du roi), к 1648 г. их число выросло в 1,5 раза, до 236 — а между тем реально при дворе служили всего 12 «королевских дворецких», по 3 в квартал[239].
Другим способом увеличения казуальных доходов было, как ни странно, повышение жалованья оффисье, что фактически означало новый принудительный побор. Дело в том, что при системе продажности должностей такое повышение означало и рост цены должности, а потому облагодетельствованный оффисье должен был доплатить соответствующую сумму, прежде чем пользоваться увеличенной зарплатой (которая выплачивалась очень нерегулярно, с запозданиями и урезаниями)[240].
Надо отметить, что в первые два года регентства все эдикты о повышении налогов или создании новых должностей правительство регистрировало не в парламенте, а в других парижских верховных судах, не обладавших таким авторитетом — в Налоговой палате или в Счетной палате. И напротив, популярная декларация о сокращении тальи на 10 млн л. была верифицирована 3 сентября 1643 г. именно в парламенте, дабы придать особую значимость этому королевскому благодеянию. Умело лавируя между интересами соперничающих верховных палат, правительство стремилось не допустить перехода парламентариев в оппозицию его налоговой политике, фактически отстранив их от контроля за этой сферой деятельности.
Вместе с тем парламент старались задобрить. В июле 1644 г. появился эдикт, даровавший всем оффисье Парижского парламента титул родовитых дворян (gentilhommes) с соответствующими привилегиями. (До того они имели только личное дворянство, потомственным дворянином парламентарий становился лишь в третьем поколении.)[241]
Но удержать парламент от оппозиции можно было лишь до тех пор, пока речь не шла специально о фискальном нажиме на парижан, а это было неизбежно: правительство понимало, что Париж был главным средоточием богатства Франции.
Началось все с того, что генеральный контролер финансов д'Эмери — может быть, самый изобретательный и циничный из министров финансов Франции — 15 марта 1644 г. добился издания ордонанса как бы во исполнение старинного эдикта Генриха II от 1548 г. Этим эдиктом король запрещал возведение всяких жилых строений за городскими стенами Парижа, что мотивировалось интересами обороны города. За прошедшие с тех пор 100 лет парижские предместья сильно разрослись, о запрете никто не вспоминал, некоторые застройщики получали на всякий случай особые разрешения, другие обходились без них, платили сборы за мощение улиц в своих предместьях и жили спокойно.
И вот теперь всем им как нарушителям эдикта 1548 г. предлагалось либо снести свои дома, либо выплатить денежный сбор в 2,5 ливра с туаза (примерно 2 м²) застроенной площади.
Хотя формально требование о выплате штрафа предъявлялось к домохозяевам, всем было понятно, что последние не преминут компенсировать себя повышением арендной платы с жильцов, так что ордонанс затрагивал интересы всех жителей предместий. Хитроумие д'Эмери проявилось еще и в том, что эдикт Генриха II был в свое время зарегистрирован по всей форме в Парижском парламенте, и новый ордонанс можно было изобразить как простой акт исполнительной власти, не нуждающийся ни в какой верификации.
Взимание денег должно было сопровождаться работой по измерению площадей всех строений в туазах (отсюда название нового сбора — «туазе»). Это поручили комиссии из оффисье королевского превотства Парижа (Шатле), что было явной ошибкой: трибунал Шатле был подотчетен Парижскому парламенту, принимавшему апелляции на его решения. И апелляции не замедлили последовать: как только комиссия начала свою работу в Сент-Антуанском и Сен-Жерменском предместьях, их жители подали жалобы в парламент. Не принять их к рассмотрению было невозможно. Правительство забеспокоилось, депутацию парламента во главе с Моле вызвали в Узкий совет в присутствии королевы; судьям внушали, что они должны, не рассматривая прошений, пересылать их в Государственный совет. Но парламентарии держались твердо, они не могли согласиться с таким ущемлением их юрисдикции. По какой логике вопросы о соблюдении эдикта Генриха II, одобренного в свое время парламентом, должны разбираться в другой инстанции?
Поняв свою ошибку, правительство сманеврировало: осуществление операции «туазе» было прервано на месяц, а в конце июня комиссия Шатле была отменена и назначена новая, из трех государственных советников и одного королевского докладчика: над Госсоветом парламент был не властен. В помощь новой комиссии были приданы две роты гвардии, «которые были размещены под ружьем на площадях предместья, наводя страх на жителей»[242] — и жители Сен-Жерменского предместья подали новую жалобу в парламент, уже не только на тяжесть побора, но и на оскорбительность способа его взимания.
Парламент решил обратиться к королеве с ремонстрациями, просить ее приостановить операцию, но все красноречие Талона натолкнулось на упорное сопротивление королевы и стоявшего за спиной д'Эмери Мазарини. Между тем в большом вестибюле Дворца Правосудия уже толпилось «множество простолюдинов, которые требовали справедливости и прекращения сбора "туазе", и их было трудно умиротворить и заставить замолчать»[243]. Народ ждал решений парламента, советники малых палат требовали провести общее собрание, Моле упорно в этом отказывал…
На четвертый день, 4 июля, напряжение в столице вылилось в народные волнения, в которых активную роль сыграли строительные рабочие: прекращение строительства в предместьях грозило им безработицей. «Бедняки собрались, пошли по мастерским, снимая со строек каменщиков и чернорабочих», — свидетельствует Талон[244]. Один из их отрядов, вооруженных только палками, двинулся из предместья к центру города, возглашав что они хотят сжечь и разграбить дом д'Эмери.
У Нового моста, где восставшие надеялись соединиться с работавшими там каменщиками, их встретила рота королевской гвардии и дала залп; один человек был убит, несколько ранено, и толпа рассеялась.
Другой отряд все-таки дошел до дома д'Эмери, но и там уже стояли гвардейцы, без труда разогнавшие безоружных[245].
При всей стихийности и слабости этой вспышки народного недовольства она так обеспокоила правительство, что на другой же день двор вернулся из загородной резиденции Рюэля в столицу. И королева, и Мазарини считали, что народ подстрекают молодые советники из апелляционных палат парламента. Их требования непременно провести общее собрание всех палат, неизменно отвергавшиеся Моле, стали до того настойчивыми, что уже раздавались голоса — нужно насильно согнать Моле с председательского кресла.
В этой обстановке 7 июля Узкий совет решил заменить «туазе» особым сбором с предместий Парижа в 1 млн л., причем его не должны были платить бедняки, религиозные общины и все, кто строился по особому разрешению. Впоследствии Сегье утверждал, что проект «туазе», если бы его исполнили как замышлялось, мог бы дать короне 8–10 млн л.[246] Это было, конечно, сильное преувеличение: в «Истории» Сири приведена сумма откупа, заключенного по сбору «туазе» — всего на 2 млн л.[247] Таким образом, правительство умерило свои запросы в 2 раза.
Пришлось искать более безболезненные в социальном отношении способы пополнения казны. Решили вернуться к испробованной в 1639 г. Ришелье практике обложения наиболее зажиточной части населения методом принудительных займов. (При кардинале зажиточные должны были выкупить на 600 тыс. л. рент, ассигнованных на талью — но в июле 1643 г. в связи с общим сокращением налога эта мера была отменена.)
27 августа 1644 г. Талон получил официальное извещение о предстоящем королевском заседании парламента: нужно было утвердить эдикт о распределении в принудительном порядке 1,5 млн л. рент, ассигнованных на сбор со ввоза вина в Париж «среди самых богатых и видных жителей города Парижа»[248](единственное исключение предусматривалось для самих оффисье верховных палат). Ренты продавались из расчета «12-го денье» (продажная цена ренты должна была превышать годовой доход в 12 раз), т. е. в целом предполагалось собрать существенный фонд в 18 млн л. Учреждение парижских рент безусловно входило в компетенцию парламента, и обойти его было невозможно.
Талон сразу же заявил, что еще не было прецедента, чтобы такого рода королевское заседание проводилось при малолетнем монархе. Правительство решило не рисковать и провести верификацию эдикта в обычном порядке. Это означало созыв общего собрания парламента, чего так долго добивались младшие палаты, при полной свободе дискуссии. Первое собрание состоялось 1 сентября, королеву представляли Гастон и Конде.
Проект эдикта был представлен уже видоизмененным по сравнению с первоначальным замыслом: кроме парижан, новый побор должны были платить и богачи из провинции. Учреждалось 1,5 млн л. рент со ввоза вина в Париж (из них 1 млн л. следовало распространить в столице, 500 тыс. л. в провинции), но кроме того еще 800 тыс. л. рент с прочих косвенных сборов (500 тыс. л. для Парижа и 300 тыс. л. для других земель). Таким образом, парижане по-прежнему выплачивали 18 млн л., провинциалы — 9,6 млн л. Разверстка должна была производиться комиссией из представителей Государственного совета и трех парижских верховных палат (парламент, Счетная палата, Налоговая палата)[249].
Представлявший эдикт Талон предложил зарегистрировать его без оговорок, но не был никем поддержан. Парламентарии внесли очень существенные поправки. Они хотели практически свести список облагаемых к одним финансистам, освободив от побора не связанных с системой финансизма крупных купцов и банкиров. Тем самым была бы развязана популярная антифинансистская кампания.
Это никак не устраивало правительство. Д'Эмери говорил, что финансисты «потеряют кредит, если народ будет думать, что они зависят от строгости и принуждения со стороны парламента… для них будет оскорблением, если их отделят от прочих буржуа города Парижа и одних заставят платить этот побор», — тем более, что год назад они уже платили специальный взнос за освобождение от Палаты правосудия[250]. Сами «деловые люди» сильно забеспокоились, и 3 сентября их депутация предстала перед королевой. Их оратор, финансист Годон де Ларальер пригрозил, что «если их бросят на произвол судьбы, они не будут больше платить по парижским городским рентам и вообще прекратят заниматься делами»; в заключение он объявил парламентариев врагами королевской власти и призвал королеву «подумать о примере Англии»[251].
6 сентября состоялось новое общее собрание парламента. Талон довел до сведения палаты желание королевы, чтобы принудительный заем распространялся на всех богатых людей: финансисты должны облагаться среди всех прочих просто как «буржуа и жители города Парижа», в противном случае их кредит будет непоправимо подорван. Большинством голосов парламент решил пойти навстречу королеве.
Эдикт был верифицирован с большим разъяснением, оговаривавшим, что таксации не подлежат все судейские оффисье, адвокаты, прокуроры, нотариусы, ремесленники, чернорабочие, оффисье Университета и администраторы домов для бедных.
О «прочих купцах и буржуа» было сказано, что они будут включены в список лишь в том случае, «если обладают большими (grands et notables) богатствами и давно уже занимаются торговлей»; при этом никому нельзя навязывать покупку новых рент физическим принуждением (par corps)[252].
Но и регентша пошла на большую уступку, согласившись с тем, что в комиссию по разверстке не войдет никто из Государственного совета. Ее составили только члены трех верховных палат, при преобладании парламентариев. Таким образом, судейские оффисье могли рассчитывать на то, что на практике работу комиссии будет определять общая антифинансистская направленность. Очевидно, этого опасалось и правительство: в инструкциях, данных комиссарам 29 октября, был определен максимум обложения, никого нельзя было обязать купить рент более чем на 3 тыс. л. (т. е. заплатить самое большее 36 тыс. л., пустяк для финансиста)[253].
Нам ничего не известно о работе этой комиссии. Видимо можно сказать, что она, стремясь соблюдать формальности, не считалась с тем, что деньги нужно собрать как можно скорее. В всяком случае, 26 января 1645 г. королева распустила ее с той мотивировкой, что до сих пор дело практически не продвинулось[254]. Взимание принудительного займа пошло обычным путем сдачи на откуп компании финансистов, одним богачам была дана возможность нажиться за счет других.
Убедившись в том, что реализация плана принудительного займа у зажиточных горожан будет долгим и трудным делом д'Эмери неожиданно в марте 1645 г. приступил к взиманию де нег с домовладельцев предместий Парижа в соответствии с решением Узкого совета от 7 июля 1644 г., представлявшим перевоплощение идеи пресловутого «туазе» в смягченном виде имевшим тот же порок — снова речь шла о сборе, не верифицированном ни в одной из верховных палат. Реакция была незамедлительной: первые же обложенные хозяева подали иски Парижский парламент, в предместьях начались волнения.
С 17 марта большой вестибюль Дворца правосудия был ежедневно заполняем толпой бедняков из предместий, по больше части женщин. Советники младших палат начали требовать проведения общего собрания, Большая палата отклонила их предложение. 19 марта было воскресенье, и многие женщины пошли в Нотр-Дам к мессе, куда явилась и королева. Они бросились к ногам, умоляя о справедливости, говорили, что она «расточает достояние сына, что при ней есть человек, который все себе забирает (это еще не о Мазарини, а о д'Эмери. — В.М.), что генеральный контролер все тратит на девок, меняя их каждую неделю»[255].
Встреча с народом поразила Анну. На другой день разгневанная королева передала в парламент приказ прогнать всех бедняков из Дворца правосудия, «ибо их сборище походит на начало мятежа в Париже»[256].
Но она пошла и на уступку: посетившему ее Моле было дано обещание приостановить взимание побора. Утром 21 марта Моле лично объявил об этом беднякам и убедил их разойтись.
Но не так просто было удовлетворить младшие палаты парламента. Их советники продолжали требовать провести общее собрание, заявляя, что данная отсрочка их не устраивает, что нужно вообще утвердить принцип: никакой побор не может взиматься без верификации в парламенте. Сорвав несколько заседаний Большой палаты своим излюбленным методом самовольных вторжений, приводивших к уже описанной нами «игре в молчанку», оппозиционеры решили переменить тактику.
24 марта все младшие парламентарии провели совместное собрание в «престижном» помещении своего дворца — в Палате Св. Людовика, и там большинством голосов (59 против 35) было принято дерзкое, «революционное» решение: в понедельник, 27 марта, всем явиться в Большую палату и трижды потребовать от Моле проводить общее собрание; в случае отказа первого президента обратиться с тем же требованием ко второму по рангу президенту и т. д.; при отказе всех президентов председательское место должен был занять старейший из президентов апелляционных палат (им стал бы Гайян, первый президент Первой апелляционной палаты, бывший председателем собрания 24 марта).
Желая сорвать этот замысел, королева вызвала к себе именно на утро 27 марта депутацию от всех палат парламента. Из-за этого обстоятельства явка младших парламентариев в Большую палату ранним утром этого дня (обычные утренние заседания проходили с 8 до 10 ч.) обернулась лишь очередным срывом заседания, причем не обошлось без конфуза. Некоторые бедные женщины из предместий, все еще приходившие к парламенту, видя дверь зала Большой палаты открытой, вошли туда, пали на колени, просили о справедливости и милосердии. За ними вошли другие, комната заседания наполнилась простолюдинами… Ответом им было только молчание парламентариев.
Избранному от своей палаты в депутацию Гайяну его коллеги поручили заверить регентшу в их преданности и в том, что все происходящее — всего лишь внутренние споры между палатами парламента. Но королева не давала ему говорить, обрывая в самой грубой форме. Робкие попытки Моле разрядить ситуацию также успеха не имели. Сегье обвинил всех парламентариев в том, что они «строят из себя отцов народа, желая направить его ненависть против королевы»[257]. Собрание младших палат 24 марта было квалифицировано как заговор, и королева потребовала немедленно доставить ей протокол мятежной сходки для его уничтожения.
Требование было исполнено, после чего правительство выяснило, кто был председателем, кто секретарем собрания и кто первым внес принятое предложение. Этим трем парламентариям, во главе с Гайяном, были в тот же вечер высланы предписания о высылке из столицы в провинциальные города. Но наибольшего внимания удостоился второй президент Первой апелляционной палаты, виднейший лидер радикальной оппозиции Барийон: он был арестован и отвезен в королевскую тюрьму в далеком пограничном замке Пинероло.
Известие о репрессиях вызвало крайнее волнение в парламенте. Тут же, 28 марта, было созвано общее собрание, где решили сегодня же идти к королеве в полном составе и просить ее за репрессированных. От королевы было передано, что она нездорова и просит прийти завтра; но разгоряченные парламентарии, пренебрегая приличиями, все же пошли во второй половине дня к королевской резиденции в Пале-Рояле. Анне действительно нездоровилось, и она была очень удивлена этой демонстрацией.
Распространился слух, что за парламентариями идет большая толпа народа, более 4 тыс. человек, и дворец был охвачен беспокойством («хотя на самом деле, — пишет Талон, — за парламентом не шел никто, кроме наших слуг»)[258]. Предосторожности ради были заперты большие ворота и об отказе больной королевы принять парламентариев им объявили не на улице, чтобы ненароком не оскорбить народ, а во внутреннем дворе, куда не были пропущены посторонние лица.
На другой день, 29 марта, королева удостоила парламентариев лишь короткой аудиенции в своей спальне, ограничившись тем, что сообщила им о причинах произведенных репрессий. Парламент решил составить письменные ремонстрации. Время охладило пыл, да еще и прошли (16 апреля) пасхальные праздники; только апелляционные палаты парламента, выражая свой протест, прекратили всякое рассмотрение дел. Ремонстрации с просьбой о помиловании репрессированных еще не были представлены, когда 27 апреля королева сама вызвала к себе небольшую депутацию парламента и объявила, что прощает высланных и разрешает им вернуться к исполнению обязанностей — но иначе обстоит дело с Барийоном, он не может быть прощен, ибо был в сговоре с некими заговорщиками (с кем именно, ею сказано не было). Моле благодарил регентшу за милость к высланным и тут же просил вернуть Барийона, дабы парламент сам мог его судить: «Обычаи (l'ordre public) королевства воспрещают, чтобы по простым подозрениям мог быть брошен в тюрьму королевский оффисье, да и вообще кто бы то ни было (ni qui que ce soit)»[259].
Последние слова, прозвучавшие в устах самого Моле, весьма примечательны: они говорят о том, что в парламентской среде уже была распространена идея о необходимости поставить пределы всей системе административных арестов, и не только применительно к судейским — пункт, который в первый год Фронды будет главным предметом споров между короной и парламентом.
На это канцлер Сегье ответил лишь обещанием, что если королева решит судить Барийона, то процесс будет проходить в парламенте, а не в каком-либо чрезвычайном трибунале. Это «если» скорее всего означало, что заточение лидера оппозиции будет неопределенно долгим: не в интересах правительства было устраивать процесс, который вполне мог закончиться триумфальным оправданием обвиняемого. Настоящих улик против Барийона, очевидно, не было. Во всяком случае, о его причастности к заговору Бофора и Шеврез в 1643 г. ничего не известно: уверенные в себе «Значительные» не рассчитывали на поддержку парламентариев.
Под давлением продолжавших свою забастовку апелляционных палат Моле 30 мая снова просил королеву вернуть Барийона и дерзнул напомнить ей об ордонансе Людовика XI, закрепившем должности за их обладателями. Все было безуспешно: Анна просто отказалась отвечать, сказав, что не хочет, чтобы впредь с ней говорили о деле Барийона.
Апелляционные палаты сделали попытку фактически распространить свою забастовку на весь парламент, сделав ежедневными его общие собрания с обсуждением вопроса о подготовке письменных ремонстрации в защиту Барийона. Такое решение было принято парламентом 14 июня; однако большинство поданных за него голосов было столь незначительным (55 против 53), что стало ясно: оппозиция выдыхается, многие ищут повод подчиниться, «не потеряв лица». Правительство решилось на ультиматум: 19 июня явившийся в парламент принц Конде потребовал немедленно возобновить работу всех палат, грозя самыми суровыми карами. Этого оказалось достаточно, чтобы на другой же день все палаты вернулись к своим обычным занятиям.
Одержав эту победу, правительство решилось сделать то, что еще год назад было сочтено рискованным: провести королевское заседание в парламенте при малолетнем монархе. Церемония состоялась 7 сентября, как раз накануне начала парламентских каникул[260]. Семилетний король явился в детском костюме, демонстрируя, что монарх может проводить королевское заседание в любом возрасте. Парламентариям пришлось проштамповать целых 19 эдиктов; 13 из них были посвящены созданию новых должностей.
Правительство действовало с размахом. Учреждались новые трибуналы, — финансовые бюро в Ларошели, Анже, Шартре, сенешальства в Роанне и Сент-Этьене; в каждом генеральстве должны были появиться небольшие палаты по делам домениальных доходов. Специальная декларация подтверждала принудительную продажу 1,5 млн л. рент зажиточным парижанам в соответствии с именными списками, составленными в Государственном совете после роспуска в январе 1645 г. судейской комиссии по разверстке (см. выше); при этом оговаривалось, что не подлежат обложению низшие слои населения («чернорабочие, ремесленники, пахари, виноградари и мелкие торговцы»)[261]. Итак, крупные предприниматели отдавались во власть уже заключивших этот откуп контрактантов.
Напротив, финансисты и оффисье финансового ведомства получили зафиксированное особым эдиктом обещание не созывать в этом году, вопреки правилам, Палату правосудия; само собой разумеется, при этом случае с них взяли новый побор[262].
Еще перед заседанием президенты Большой палаты дали знать Сегье, что парламент будет рассматривать все представленные ему эдикты после их формальной регистрации и представлять по ним ремонстрации; во время самой церемонии они молчали[263]. Многие советники апелляционных палат при опросе отвечали, что совесть не позволяет им одобрить новые эдикты, и Сегье прочитал им нотацию: есть-де два вида совести, «одна государственная, которая склоняется перед требованиями необходимости, и другая — для наших частных дел»[264].
Правительство знало, что делало, когда назначило королевское заседание в последний день перед парламентскими каникулами: просить о продлении сессии специально для рассмотрения 19 эдиктов парламентарии не решились. К тому же на них сильно подействовало печальное известие, пришедшее как раз на другой день, 8 сентября: скончался в тюрьме, якобы от скарлатины, Жан-Жак Барийон. Ему было всего 44 года и, конечно, все стали подозревать, что это было политическое убийство. Лишившись энергичного лидера, парламентская оппозиция впала в апатию (другой ее вождь Гайян также скончался в конце 1645 г.). Не было никаких требований расследовать обстоятельства смерти Барийона, — и когда парламент вернулся после каникул, не было никаких попыток рассмотреть навязанные силой эдикты или помешать их исполнению. «Вся зима прошла в молчании», — пишет Талон[265].
Правда, не молчали парижские негоцианты, не желавшие платить принудительный заем. 20 ноября д'Ормессон записал в дневнике известие о собрании представителей привилегированной купеческой элиты, знаменитых Шести Гильдий (оптовики-«мерсье», суконщики, бакалейщики, меховщики, трикотажники и ювелиры).
«Что касается таксы, наложенной на некоторых из них, то купцы заявили, что ничего не могут дать, и что нужно искать деньги там, где они есть (т. е. у финансистов. — В.М.), причем назвали кое-кого поименно»[266]. После этого внушительного заявления в Государственном совете 22 ноября была оглашена королевская декларация: из всех парижских купцов будут облагаться лишь 120 состоящих в списке, а прочим запрещается собираться, иначе они будут отвечать, если это приведет к мятежу[267].
Но было уже поздно: вслед за мужьями в дело вступили их жены, использовавшие тот же прием, что год назад простолюдинки из предместий. 25 ноября они бросились к ногам королевы, пришедшей в Нотр-Дам, умоляя о «справедливости и милости»; купчихи кричали, что если регентша не смилуется, «они приведут к ней своих детей, чтобы она их кормила, потому что их лишают хлеба»[268]. Простолюдинки не додумались до такого фарса, но все же перед королевой были почтенные матроны, и застигнутая врасплох Анна обещала выслушать их в Пале-Рояле. Потом она одумалась, во дворец их не пустили, и еще несколько дней толпа разгневанных купчих вопила под стенами Пале-Рояля, у дворца Гастона и в вестибюле парламента, пока им не запретили собираться под страхом телесного наказания[269].
Принудительное распространение рент в Париже проходило очень туго, и через два года, после безуспешной попытки заменить эту форму обложения сбором с ввозимых в Париж товаров (о чем ниже), 31 августа 1647 г. д'Эмери предложил создать для распространения среди зажиточных парижан новые ренты всего на 150 тыс. л. (что означало снижение первоначального запроса в 10 раз)[270], с тем, чтобы их распространяли среди всех (т. е. без учета именных списков, составленных в Госсовете), за исключением оффисье суверенных палат и тех, кто уже купил старые ренты. На этом условии правительство готово было отменить все не проданные ренты, созданные по эдикту 1644 г.[271] Однако Парижский парламент решительно отказался верифицировать новый эдикт.
Обложение зажиточных практиковалось и в провинциях, где откупщики не были связаны спущенными сверху именными списками. О принятых здесь нормах можно судить по постановлению Государственного совета от 17 января 1646 г.[272], принятому то запросу контрактанта Ансельма Эрара, взявшего на себя распространение 90 тыс. л. рент в Нормандии. Он сообщал, что в генеральстве Кан новые дворяне и все оффисье-дворяне отказываются покупать ренты. Было постановлено, что все новые дворяне (ставшие таковыми после 1594 г.), все оффисье, купцы и буржуа г. Кана подлежат обложению; от него освобождаются только родовитые дворяне и те из новых дворян, которые служат в армии.
Разумеется, было и не названное, но подразумеваемое ограничение: побору не подлежали деревенские жители, платящие талью.
Однако любопытный документ, хранящийся в РНБ (С.-Петербург) и относящийся как раз к генеральству Кан, свидетельствует о том, что откупная компания нарушала и это правило: она навязывала покупку рент зажиточным крестьянам-пахарям, крупным фермерам и крестьянам, занятым в сеньориальном управлении. Это мешало сбору с них тальи, но интендант, вопреки возражениям финансового бюро, стал на сторону администрации откупа[273].
1646–1647 гг. были временем политического затишья. Спад крестьянских движений в эти годы отмечает Б.Ф. Поршнев объясняя это тем, что с осени 1645 г. начался некий «новый курс» финансовой политики, связанный с выжиманием денег из богачей[274]. Он не подкрепляет свое суждение ссылками на законодательные акты и анализом их применения, и с его тезисов нельзя согласиться. Действительно «новый курс» финансовой политики означал бы развертывание антифинансистской кампании и только это могло бы произвести на народ эффектное психологическое воздействие, — но мы видели, что правительство больше всего боялось создать такое впечатление, даже когда ему приходилось заниматься выжиманием денег из кошельков зажиточных горожан.
Думается, что все объясняется проще. Вызванная началом нового царствования волна несбывшихся надежд со временем улеглась сама собой. К тому же 1645 г. был годом военных успехов Франции и ее союзницы Швеции, увенчавшихся 3 августа большой победой в Германии при Нордлингене. Появились надежды, что мир уже близок и терпеть осталось немного. Мазарини в своей переписке начинает постоянно высказывать мысль о близости общего мира — и, конечно, победоносного. Вопросы внешней политики приобрели особое общественное значение.
1646 г. должен был принести решающие военные успехи во Фландрии. Мазарини понимал, что это был последний год, когда на этом фронте можно было рассчитывать на военное сотрудничество с голландцами: склонявшаяся к миру с Испанией Республика Соединенных Провинций вступила в сепаратные переговоры о перемирии. Соответственно перед французской армией были поставлены крупные задачи: кампания должна была завершиться взятием Дюнкерка, крупного торгового порта и центра корсарства.
Еще в феврале 1646 г. Мазарини лелеял мысль о возможности обмена занятой французами Каталонии на Испанские Нидерланды, считая обстановку для этого благоприятной. Англия, которая решительно возражала бы против утверждения французов во Фландрии, была слишком занята своими внутренними делами[275].
Но ситуация в Англии менялась очень уж быстро. Наголову разбитая Кромвелем при Нэзби 14 (24) июня 1645 г. королевская армия так и не смогла оправиться от этого разгрома, Карл I бежал из своей резиденции Оксфорда и 5 (15) мая 1646 г. появился в лагере воевавшей на севере страны шотландской армии, фактически сделавшись ее пленником; еще признававшие его власть города стали сдаваться один за другим. Первая гражданская война закончилась, парламент стал хозяином всей Англии, и опасность его противодействия французским планам стала выглядеть вполне реальной. Тем более, что Англия вела секретные переговоры с Испанией, а дюнкеркских корсаров гостеприимно принимали в английских портах, где они продавали добычу, захваченную на французских кораблях[276].
Мазарини решил послать в Англию чрезвычайного посла. Им стал один из президентов парламента Помпонн де Белльевр (1606–1657), внук двух канцлеров, уже бывший послом в Англии до революции, в 1637–1640 гг. Это была первая серьезная попытка Франции вмешаться во внутренние английские дела, до этого Мазарини не придавал им большого значения, и французские демарши имели формальный характер. За активную помощь английскому королю, после скорейшего заключения общего мира, стояла группировка «Значительных». Тесные связи посла Карла I во Франции с антиправительственной оппозицией сильно раздражали Мазарини, записавшего в одном из своих «блокнотов» 26 февраля 1644 г.: «Посол Горинг теснейшим образом связан с Шеврез и Вандомом… Он всегда был ярым испанофилом (spagnolissimo), и сейчас больше, чем когда-либо…». Кардинал советовал Анне принести жалобу английскому двору на такое поведение посла, а самому Горингу запретить выезжать из Парижа «иначе как для возвращения в Англию»[277]. Лорд Горинг действительно вскоре покинул Францию, чтобы сражаться за своего короля, но в том же 1644 г. в Париж прибыла английская королева Генриетта-Мария, которой, естественно, был оказан почет, подобающий родной тетке Людовика XIV, дочери великого Генриха IV. Элементарные династические приличия требовали оказать какую-то помощь ее мужу, воевавшему со своими мятежными под данными.
Разумеется, Мазарини никогда не хотел полной победы Карла I, установления в Англии сильной абсолютной монархии. В письме Карлу I от 5 сентября 1643 г. он заверял, что Франция желает, чтобы между английским королем и его подданными «возродились послушание детей и любовь к ним отца», — иными словами, примирение мыслилось на основе взаимны: уступок[278]. И еще в инструкциях французскому резиденту в Англии де Сабрану от 29 апреля 1644 г. правительство обращало его внимание на то, что Франция, хотя и поддерживав Карла I, вовсе не заинтересована в чрезмерном расширении его власти после победы, в отказе от ограничивающих её обычаев[279].
Но это писалось еще до решающих побед революционно армии при Марстон-Муре и Нэзби. К 1646 г. стало ясно, что лучшее, на что может рассчитывать Карл I — сохранить для себя трон в качестве фигуранта, формального главы государств без фактической власти. В задачи Белльевра входило осложнит внутреннюю ситуацию в Англии, играя на противоречиях между пресвитерианским парламентом, индепендентским руководством армии и шотландцами — и в то же время склонять Карла на любые уступки, лишь бы удержаться на троне, утешая его тем, что в будущем, при благоприятных обстоятельствах, он мог бы взять эти уступки обратно.
Перед отъездом посол получил инструкции не только от своего правительства, но и от Генриетты-Марии, и они были для него формально равно обязательны[280]. Вся переписка между Белльевром и Мазарини была рассчитана на показ английской королеве[281].
Это требует от историка дипломатии осторожности при комментировании этих документов. В целом интересы правительства Мазарини и Генриетты-Марии совпадали, хотя некоторая разница была в тактике. В инструкциях королевы подчеркивалось: «Совершенно необходимо ясно дать понять всем участникам, что в случае если Франция не добьется успеха в своем посредничестве… она открыто выступит на стороне короля в союзе с Шотландией»[282]. Мазарини высказывался более обтекаемо: если одна из борющихся партий захочет опереться на Францию, то посол мог бы «с должной умеренностью… произнести слова, способные устрашить противную сторону»[283]. Если же и шотландцы, и все англичане окажутся едины в своей враждебности к королю, то посол ни в коем случае не должен создавать впечатление, что Франция могла бы выступить в защиту Карла I ни теперь, «ни после заключения мира», ибо «было бы весьма неблагоразумно угрожать тем, кому мы сейчас не можем причинить зла».
Тем не менее Б.Ф. Поршнев полагал, что Мазарини был склонен после заключения мира даже без союзников предпринять интервенцию в революционную Англию; что имея в виду эту цель, он с 1645 г. начал форсировать заключение мира в Германии, идя на всяческие уступки и фактически упустив плоды всех побед. Он счел доказательством таких намерений одно место из письма Мазарини к Белльевру от 10 декабря 1646 г. Министр поручал послу заверить все еще колеблющихся шотландцев в том, что «после заключения общего мира (накануне чего мы, слава Богу, находимся) Франция выскажется в пользу короля Великобритании; а также в том, что тогда, если и не удастся заставить шотландцев [тоже] выступить в его (Карла I. — В.М.) защиту, т. е. если Франции [придется] выступить одной, то и к этому их в-ва будут расположены, если только очевиди предстанет возможность его восстановить»[284].
Конец этой фразы дан в переводе Б. Ф. Поршнева, который при проверке по оригиналу оказался неверным. В действительности здесь речь идет уже не о будущем, а о настоящем. Следует читать: «…а также в том, что и теперь, если для того, что шотландцы высказались в пользу короля, недостает лишь такого же заявления Франции, то и к этому их в-ва были бы склонны, если бы была очевидной [возможность] восстановления короля»[285]. Характерный трюк Мазарини-дипломата: вялый конец фразы ставит под сомнение ее энергичное начало. На будущее когда наступит общий мир, можно обещать что угодно, в настоящем от прямой поддержки Карла I Франция все-таки воздерживается под предлогом, что возможность его реставрации не очевидна. А разве после заключения мира она будет, очевидной?
Правда, в нашем переводе слово «возможность» не случайно стоит в квадратных скобках. Дело в том, что в оригинале вместо него стоит совсем другое слово: «полезность» (l'utilit). Усомниться в полезности реставрации короля?! Издававший письмо по копии, снятой с петербургского оригинала, А. Шерэль предположил здесь ошибку копииста и поставил «possibili» («возможность»)[286].
Видимо, с ним надо согласиться: в письме, с которым должна была ознакомиться Генриетта-Мария, сомневаться в полезности реставрации ее супруга было немыслимо.
Впрочем, до мира было еще далеко, и у нас нет основания верить данному заявлению Мазарини больше, чем другой фразе, содержащейся в его почти одновременном письме французскому послу в Голландии Брассе от 21 декабря 1646 г. т. е. в документе, не предназначенном для глаз английской ко левы. Кардинал пишет: «Истина состоит в том, что мы не будем, думать ни о чем подобном (выше обсуждался вопрос о посылке французских войск в Англию. — В.М.) и что после заключения мира самым важным для королевства будет наслаждаться полным покоем»[287].
Белльевр высадился в Англии 4 (14) июля 1646 г. Уже первые его впечатления были самыми пессимистическими. Возможности эффективного посредничества были сразу же пресечены решением английского парламента 22 июля (1 августа), отказавшегося признавать посредником любого иностранного монарха. После этого Белльевру оставалось лишь уехать на север Англии, к королю, дабы всячески склонять его идти на любые уступки. Но Карл оказался непоправимо принципиальным в вопросах церковного устройства. Несмотря на все увещания Мазарини и своей супруги, он так и не согласился на упразднение англиканской церкви и введение пресвитерианства. После того как шотландцы выдали его английскому парламенту, Белльевру осталось лишь играть роль пассивного наблюдателя. Из Англии он вернулся в ноябре 1647 г.
А Дюнкерк французы все-таки взяли 12 октября 1646 г. Внутренние проблемы в Англии оказались слишком сложными, чтобы английский парламент решился помешать в этом Франции, хотя и с неудовольствием наблюдал за падением дружественной корсарской базы.
Не выдерживает критики и мнение Б.Ф. Поршнева о постоянных уступках французской дипломатии на Вестфальском мирном конгрессе, лишь бы поскорее добиться мира. Дело обстояло как раз наоборот: постепенно одну позицию за другой сдавала имперская делегация[288].
Если в сентябре 1645 г. она соглашалась уступить Франции только Три Епископства (Мец, Туль и Верден), уже 100 лет как фактически занятые французами, то в апреле 1646 г. дело дошло до уступки сильных позиций в Эльзасе, а затем и ключевой крепости Брейзах на Рейне.
Конечно, не обошлось и без обычных на переговорах уступок с другой стороны: французская делегация сняла первоначальное требование об аннексии зарейнской области Брейсгау. Но в целом Франция оказалась в явном выигрыше: она не только закрепилась в Эльзасе, но и благодаря приобретению двух прирейнских крепостей, Брейзаха и Филиппсбурга, получила «мосты» для будущих вторжений французских войск в Германию. К тому же Франция стала одним из гарантов внутреннего устройства раздробленной Священной Римской империи, которую Б.Ф. Поршнев для того времени почему-то определяет как «очаг ненасытной внешней агрессивности»[289]. Воздержимся от ненужной критики этого анахронизма.
Недавно концепция Поршнева была подвергнута аргументированной критике в работе Л.И. Ивониной[290]. В целом эта книга, имеющая отчасти популярный характер, является неплохим пособием для интересующихся данной темой.
К сожалению, нам приходится здесь отметить не только достоинства работы, но и допущенную в ней крупную и грубую ошибку, поскольку эта ошибка относится непосредственно к проблеме франко-английских отношений накануне Фронды, а тезис автора выглядит подкрепленным ссылками на источники.
Итак, Л.И. Ивонина утверждает, что в конце 1646 г. в английском порту Гастингс высадилось 5 тыс. французских солдат[291] и что эта акция имела целью предупредить аналогичный испанский десант (?!). Странным образом автор совсем не интересуется дальнейшей судьбой этого отряда (пошли на Лондон? закрепились в Гастингсе? тихо уплыли обратно? и как реагировал на этот акт прямой интервенции английский парламент?). Разумеется, столь бессмысленной акции не было, «потому что не могло быть никогда».
Однако разберемся с источниками. Первая отсылка — на письмо Мазарини французскому представителю на Вестфальском конгрессе герцогу Лонгвилю еще от 14 октября 1645 г.[292] Здесь упоминается о предложении герцога Буйона (сам он, находясь в оппозиции к правительству, живет в Риме), который обещает английской королеве набрать за свой счет для Карла I 4 тыс. солдат. Таким образом, речь идет о частной инициативе одного из лидеров аристократической оппозиции. Мазарини эта идея совсем не нравится: он подозревает, что она инспирирована испанцами, дабы под этим благовидным предлогом выманить из Франции солдат, которые могли бы ей самой пригодиться.
Вторая отсылка — на письмо Мазарини Белльевру от 31 марта 1647 г.[293] Оно совсем не понято нашим автором. Здесь действительно идет речь о борьбе с происками испанцев, но не при вводе солдат в Англию, а при выводе их оттуда, т. е. при наборе в свои собственные армии солдат, освободившихся после окончания гражданской войны.
Мазарини жалуется, что сторонники испанцев внушают английскому парламенту антифранцузские настроения, «дабы помешать нам усилить наши армии путем наборов, которые мы пытаемся производить в Шотландии и Ирландии». Французское правительство действительно обращалось к английскому парламенту с просьбами о разрешении таких наборов. Ведь после разгрома роялистских армий остались без работы многие их солдаты, и спор был о том, кто из воюющих стран их перекупит.
Кстати, так же обстояло дело и с немецкими ландскнехтами, остававшимися без заработка по мере свертывания войны в Германии, и Мазарини постоянно нуждался в деньгах, чтобы купить этих наемников раньше, чем это сделают испанцы. Только общий мир мог освободить Францию от ее финансового бремени.
На испанских фронтах в 1646–1647 гг. велись активные боевые действия, шедшие с переменным успехом. В Нидерландах испанцы, потеряв в 1646 г. Дюнкерк, взяли дипломатический реванш, заключив в январе 1647 г. перемирие с Голландией. Освободившись от войны на два фронта, они предприняли наступательные акции, не давшие существенных результатов: на падение Армантьера и Ландреси французы ответили взятием Ланса. На каталонском фронте два года французская армия безуспешно пыталась отвоевать Лериду, — крепость, открывающую дорогу на Сарагосу. В 1647 г. первую неудачу в своей военной карьере потерпел здесь молодой принц Конде (после смерти отца 26 декабря 1646 г. бывший герцог Луи Энгиенский стал носить этот титул). В Италии в 1646 г. французский флот предпринял большую экспедицию с целью захватить испанские порты в Тоскане и создать постоянную угрозу Неаполю. Неаполитанское королевство — давняя мечта французских политиков, такая понятная итальянцу Мазарини! Однако 14 июня 1646 г. французы терпят поражение в морском бою при Орбетелло; здесь погиб адмирал Франции Арман де Брезе, герцог Фронсак, племянник Ришелье и шурин Конде-сына. Но действия на море продолжались, к концу года французские моряки овладевают Пьомбино, а затем и островом Эльба.
Испания уже слишком много потеряла в ходе войны, чтобы ей было легко решиться на мир. Надежды на внутренние волнения во Франции все не оправдывались, вспышки недовольства так и оставались вспышками, — и вот итальянские подданные Филиппа IV не выдерживают первыми: в мае 1647 г. начинаются волнения в Сицилии, в июле восстает Неаполь. Неаполитанское восстание поражает Европу небывалым зрелищем 10-дневной диктатуры простого рыбака Мазаньелло, но и после убийства вождя плебс навязывает свои условия испанским властям[294]. Начавшееся как чисто антиналоговое, восстание быстро приобретает антидворянский характер, и вскоре все Неаполитанское королевство было охвачено крестьянской войной против сеньоров, чей гнет в Южной Италии был особенно тяжелым. До поры восставшие заявляли о своей верности испанскому королю, но после того как провалилась попытка пришедшей к Неаполю испанской флотилии силой овладеть мятежным городом, 22 октября 1647 г. была провозглашена Неаполитанская республика. Сразу же в Рим, к французскому послу Фонтенэ, был отправлен гонец с просьбой принять новое государство под покровительство короля Франции.
Республика действительно нуждалась в защите. Испанский флот блокировал Неаполь с моря, в самом городе во власти испанцев оставались три цитадели, войско верных им баронов препятствовало снабжению столицы продовольствием. Среди руководства восстанием не было единства, и многие чувствовали потребность в авторитетном военном руководителе, на манер принца Оранского в Республике Соединенных Провинций — разве это не помогло голландцам освободиться от иностранного ига?
Мазарини воспринял неаполитанские события как признак того, что война с Испанией близится к развязке. Лишившаяся Каталонии и Португалии, сможет ли монархия Филиппа IV смириться еще и с потерей Южной Италии? Не предпочтет ли она, чтобы развязать себе руки, поскорее заключить мир на продиктованных Францией условиях? Правда, тут было и осложняющее обстоятельство: если протекторат Франции над Неаполем будет вполне официальным, мир нельзя будет заключить без признания Испанией независимости новой республики. Неаполитанцам, конечно, надо помочь, но… «в какой бы договор нам ни пришлось вступить с этим народом, он не должен помешать нам заключить мир, как только враги согласятся на разумные условия, не нарушая притом наших обязательств перед неаполитанцами»[295]. Главное — чтобы Неаполь продержался до заключения франко-испанского мира, отвлекая на себя военные силы Испании.
Мазарини не понадобилось выбирать, кого назначить военным руководителем Неаполитанской республики. Этот человек выдвинул себя сам — находившийся тогда в Риме герцог Анри де Гиз (1614–1664), глава славного рода, внук того герцога Гиза, который был главой Католической Лиги и боролся за власть: королем Генрихом III. Мазарини не одобрял его решение, считая герцога недостаточно опытным политиком и понимая, что он никогда не будет французской марионеткой. По личным качествам это был человек яркий, обладавший беззаветной, отчаянной храбростью, хладнокровием в критических ситуациях, красноречием и обходительностью (до 27 лет он был архиепископом Реймсским, вернулся же в светское состояние, став в 1640 г. главой рода, когда умерли его старший брат и отец).
Его бесстрашие вызвало восхищение неаполитанцев, видевших как 15 ноября он приплыл в Неаполь на мелком паруснике, проведя его среди бела дня под обстрелом сквозь ряды испанской эскадры. Уже через месяц он сумел овладеть ситуацией до такой степени, что из военачальника стал главой республики с титулом дожа (duce). Гиз, конечно, мог бы понравиться и дворянству, если бы не крестьянская война, склонявшая подавляюще большинство баронов на сторону испанского короля.
Выбор Неаполем республиканской формы правления с самого начала не нравился Мазарини, он считал республиканский строй слишком неустойчивым и предпочел бы монархию. Кардинал не доверял шаткости, переменчивости политических настроений плебса, его слабости в чисто военном отношении, и считал, что новое государство будет жизнеспособным только в том случае, если его власть признает дворянство. Мыслями о необходимости примирить народ и дворян наполнены его письма к послу Фонтенэ. Гиз и сам это понимал, прилагал старания, — но эта задача была, видимо, неразрешимой для любого политика.
Тем не менее в начале 1648 г. положение Неаполитанской республики выглядело вполне перспективным: 6 января 1648 г. баронская армия, блокировавшая подвоз продовольствия в Неаполь и со всех сторон теснимая крестьянскими отрядами, была вынуждена отступить из своего лагеря, — теперь снабжение столицы припасами было гарантировано. Казалось, что война в Южной Италии будет продолжаться еще долго. Мазарини сделал на это ставку в своей дипломатической игре. Ему суждено было просчитаться.
А во Франции в 1646–1647 гг. правительство продолжало изыскивать все новые способы взимания денег с подданных. Как мы уже упоминали, в октябре 1646 г. простым решением финансовой секции Государственного совета было постановлено ввести новый сбор («тариф») со всех ввозимых в Париж товаров, заменив им принудительное распространение рент среди зажиточных горожан. Подать взималась в размере от 8 до 15 су с повозки. Правительство распорядилось собирать ее сразу, не дожидаясь регистрации в одном из верховных судов. Решение, конечно, не случайно было принято во время парламентских каникул. Все же вакационная палата парламента заявила свой протест, и тогда был срочно составлен соответствующий эдикт, зарегистрированный 15 декабря, но не в парламенте, а в Налоговой палате, с поправкой об исключении из обложения продуктов, ввозимых владельцами имений для собственного потребления.
Вернувшийся после каникул парламент вначале вяло втягивался в новый конфликт. Даже коронные магистраты разошлись во мнениях: Талон стоял за изъявление недовольства, тогда как генеральный прокурор Мельян полагал, что для этого нет оснований. Больше всего парламентариев задевала, конечно, попытка правительства обойти их в столь важном для всех парижан вопросе, обратись в другой верховный трибунал. Благодаря давлению младших палат было все же решено заявить правительству свои претензии. Начались затяжные переговоры депутатов парламента с Сегье, причем на первых порах речь шла о юридических тонкостях: какие пункты эдикта о «тарифе» относятся к домениальным сборам (неоспоримая сфера компетенции парламента), а какие — к чисто налоговой сфере. Правительство доказывало, что поскольку «тариф» учрежден лишь на время, до окончания войны, то речь идет о налогах, aides (в буквальном смысле, «помощи»), а это дело Налоговой палаты: так было решено по эдикту 1569 г., зарегистрированному в Парижском парламенте. Парламентарии отвергли такое разделение полномочий, оно было для них невыгодным. 9 апреля президент Лекуанье прямо разъяснил это канцлеру: в 1569 г. домениальные доходы были большими, а налоги маленькими, сейчас же весь домен заложен и налоги стали основной статьей доходов, отдать ведение ими Налоговой палате для парламента значит уступить ей первое место, т. е. «изменить древний порядок управления государством»; пусть Налоговая палата судит споры по налогообложению, но верифицировать все финансовые эдикты должен парламент, ибо ему принадлежит в Париже «ведение полицией», а значит ему и ведать, смогут ли парижане вынести новый побор или он приведет к мятежу[296].
Целый год правительство тянуло время (а «тариф» уже взимался), обещая представить в парламент даже не эдикт о «тарифе», а некую декларацию о гарантиях прав палаты, которая устроила бы парламентариев. В августе 1647 г. парламент принялся обсуждать вопрос о «тарифе» на общем собрании, и все склонялись к тому, чтобы представить ремонстрации, а тем временем запретить исполнение эдикта. Талон в частной беседе посоветовал Мазарини не раздражать парламентариев: если в Париже дела обстоят еще благополучно, то провинция доведена до крайности, и если парламент запретит взимать какие-либо налоги, этот запрет будет соблюдаться[297].
Тогда д'Эмери (кстати, надо сказать, что с 18 июля 1647 г., после отстранения Лебайеля и д'Аво, он из генерального контролера стал единоличным сюринтендантом финансов — какой взлет для сына купца-итальянца Микеле Партичелли!) — итак, д'Эмери решил провести обходный маневр, заменить «тариф» рядом новых финансовых эдиктов такого характера, чтобы парламент предпочел вместо их верификации сам вернуться к «тарифу». 2 сентября эдикт о «тарифе» был отменен, и в парламент были представлены четыре новых эдикта.
Первым из них Талон называет эдикт о создании не только в Париже, но и во всем королевстве новых должностей «контролеров мер и весов», которым все купцы и ремесленники должны были бы платить ежегодный взнос от 15 до 75 л. в зависимости от своих возможностей. Второй эдикт расширял права чрезвычайной военной юстиции («маршальских прево») за особый сбор с них. Третий удваивал штаты королевского превотства Шатле, вводя в нем второй «семестр». Четвертый предлагал создать новые ренты для принудительного распространения среди зажиточных парижан (см. выше).
Согласно версии, восходящей к уже упоминавшемуся памфлету «История нашего времени», парламент решительно отверг все эти эдикты и вернулся к «тарифу», утвердив его со смягчающими поправками сроком не более чем на два года; апологет парламента, памфлетист (возможно, по неосведомленности) преувеличивал его непоколебимость в защите народных интересов[298]. В действительности парламентарии не только утвердили в своей версии «тариф», но и верифицировали с оговорками два первых эдикта из четырех. (Эдикт о новых рентах был отвергнут, а о «семестре» в Шатле взят обратно самим правительством.)[299] По эдикту о «контролерах мер и весов» 11 сентября были приняты поправки: исполнять его только в крупных городах, где есть президиальные суды, уменьшить ставки на треть (т. е. до 10–50 л. в год) и взимать новый сбор только в течение двух лет. Поправка к эдикту о «маршальских прево» гарантировала право апелляции на их приговоры.
После роспуска парламента на осенние каникулы 1647 г. Государственный совет 25 сентября распорядился потребовать от парламентариев отмены поправок, внесенных в эдикты о «контролерах мер и весов» и о «тарифе», на что вакационная палата ответила отказом.
Впрочем, вернувшиеся с каникул парламентарии не стали интересоваться, как проходит исполнение верифицированных ими эдиктов: для них главным было то, что они показали невозможность обойти парламент в вопросах налогообложения Парижа.
Став сюринтендантом финансов, д'Эмери в еще небывалых масштабах развернул кампанию по продаже новых судейских должностей. Вторая половина 1647 г. ознаменовалась удвоением штатов (созданием «семестров») в целом ряде провинциальных трибуналов. «Семестр» в Руанском парламенте был восстановлен еще в 1645 г., а в августе 1647 г. предписывается создать «семестр» и в Налоговой палате Руана. Октябрь — эдикты о «семестрах» в Эксском парламенте и в парижской Монетной палате (первое покушение на парижский трибунал — правда, малочисленный и маловлиятельный; от идеи «семестра» в Шатле, как уже упоминалось, правительство отказалось). Ноябрь — эдикт о «семестре» в Налоговой палате Бордо. Встревоженные таким бесцеремонным обращением, все судейские оффисье с опаской ждут наступления нового года: ведь в 1648 г. истекает срок действия полетты! Будет ли она продлена, и если да, то сколько за это придется платить?
Самим им государство уже не платит. Еще 4 октября 1645 г. Государственный совет решил сократить жалованье всех оффисье (не исключая и судей верховных палат), все выплаты по рентам, пенсиям и т. п. на один квартал (25 %); с учетом проведенного в 1640 г. такого же сокращения это означало, что оффисье лишились 50 % своего государственного содержания[300].
В 1647 г. вообще не было никаких выплат, и эта ситуация была узаконена постановлением Госсовета 6 февраля 1648 г., провозгласившим, что пока идет война, никакие жалованья и пенсии, начиная с 1647 г., выплачиваться не будут; исключение было сделано лишь для государственных советников, и то лишь для того времени, когда они реально работали в Совете[301].
Задержки с выплатами старого жалованья растягивались на годы: жалованье за 1644 г. будет выплачено только в 1649 г., выплаты по государственным рентам за тот же год — в 1648 г.[302] Даже интендант Лангедока Боске в августе 1645 г. жаловался, что ему не платят уже 20 месяцев[303]. Даже гвардейским частям (полкам Французской и Швейцарской гвардии) к 1648 г. задолжали 12 месяцев жалованья[304]. Военачальники, администраторы и министры (не исключая и Мазарини) тратили на государственные нужды собственные средства, входили в долги, лишь бы покрыть огромные расходы.
В декабре 1647 г. правительство нанесло чувствительный удар по бюджетам французских муниципалитетов. Согласно королевской декларации, монарх присвоил себе все городские сборы со ввоза товаров (октруа), дав городам право собрать для себя такую же сумму денег; для горожан это означало удвоение налога[305]. Разумеется, на практике муниципалитетам было трудно воспользоваться таким королевским «дарением»: секвестрованные монархом октруа, понятно, взимались в первую очередь. Анжерский муниципалитет, например, потерял на этом две трети своих доходов[306].
Тем не менее внешне все было спокойно. Уже потом историки сочтут это спокойствие затишьем перед бурей. Оценка ситуации, данная современником событий государственным советником Андре д'Ормессоном (отец Оливье) в его неизданных дневниковых «Мемуарах», точно датированная 9 октября 1647 г., выглядит в целом оптимистичной, хотя и не вполне уверенной. «Во Франции все спокойно, все французы заняты войной с внешними врагами, но народ очень беден и истощен тальей, чрезвычайными военными поборами (subsistances) и другими налогами… Положение Франции блестящее по отношению к соседним с ней королевствам, она расширилась за счет их провинций, городов и крепостей сравнительно с 1635 г. Будущее же неизвестно и находится в руке Божией»[307]. Оптимизм старику д'Ормессону внушала сплоченность вокруг правительства главных вождей аристократии, при полной изоляции побежденной группировки Вандомов. За два года до этой записи он отмечал 21 апреля 1645 г.: ожидали, что после смерти Ришелье и Людовика XIII наступит полный развал, но напротив — «все гранды и принцы крови заняли подобающие им места, они командуют в армиях и председательствуют в советах; так оправдалось мнение, что порядок лучше насилия и дает большую стабильность»[308]. В самом деле, во всех прошлых гражданских смутах недовольные властью объединялись вокруг каких-либо титулованных аристократов. Чтобы смута была развязана королевскими судьями — такого еще не было никогда, этого нельзя было представить, и сам Парижский парламент еще не был готов к этой роли.
Правда, в ноябре 1647 г. Францию накрыла тень возможного политического кризиса: 11 ноября опасно заболел оспой 9-летний Людовик XIV. Если бы он умер, королем стал бы его младший брат, 7-летний принц Филипп. При смене монарха можно было бы попытаться отнять регентство у потерявшей былую популярность Анны Австрийской и передать его Гастону Орлеанскому. Понятно, что эту операцию нельзя было провести без одобрения парламента, и парламентарии вновь ощутили значительность своей политической роли.
Дочь герцога Лонгвиля, будущая герцогиня Немурская, свидетельница этих событий, рассказывает в своих «Мемуарах», что в те дни и королева, и Гастон, и Конде «всячески заискивали перед парламентариями, имея в виду, что если король умрет, они понадобятся при оформлении нового регентства»[309]. К счастью, к концу второй недели болезни здоровье короля пошло на поправку. Все успокоились, только память осталась: о зондажах в парламенте, о тостах в честь нового регента, и даже в честь «его величества Гастона I» (на случай если новый мальчик на троне окажется столь же недолговечным, как и его брат).
Франция спокойно вступила в новый, 1648 год. И вдруг… Вдруг произошло событие, которое некоторые историки считают уже началом Фронды — настоящая вооруженная демонстрация недовольных буржуа, показавшая правительству, что оно не может уверенно рассчитывать на военную победу даже в собственной столице.
Еще на королевском заседании 7 сентября 1645 г. среди прочих фискальных эдиктов был зарегистрирован акт, освобождавший владельцев цензив, державших их от короля, от выплаты сеньориального сбора, взимавшегося при продаже цензивы (lods et ventes). За эту милость королевские цензитарии (если они не были родовитыми дворянами) должны были внести в государственную казну сумму, равную годовому доходу от данного цензивного имущества[310]. Операцией было велено ведать специально созданной парламентской комиссии («Палата по абонированию»), поскольку все вопросы, связанные с домениальными доходами, безусловно, находились в компетенции парламента.
Два года комиссия ничего не делала, но в октябре 1647 г. под нажимом правительства принялась за работу и оповестила всех домовладельцев, являвшихся королевскими цензитариями, что они должны представить документы о своих правах для составления соответствующих списков[311].
Сеньориальные платежи в Париже к тому времени обесценились, превратились в символические. Р. Мунье приводит характерный пример: парижский Госпиталь (Hôtel Dieu) владел одним домом на острове Сите в качестве цензитария монастыря в Лоншане. Он выплачивал этому коллективному сеньору в год ценз в 2 денье и обол (т. е. меньше одной сотой ливра), а также 1 парижский ливр земельной ренты; сам же госпиталь сдавал этот дом частному лицу за 350 л. в год[312].
При этом сеньориальные сборы с продажи, которые в принципе должны были бы доходить до 1/12 доли от цены цензивы, почти всегда смешивались с цензом и практически исчезли. Многочисленными были случаи, когда домовладельцы просто не знали, какому сеньору и в каком размере они должны платить ценз. За «освобождение» от символических платежей правительство собиралось взыскать с них отнюдь не символический побор; к тому же условия его взимания подчеркивали официальное неравноправие буржуа по сравнению с родовитым дворянством, которое могло не соглашаться на «абонирование». Мелкие квартиросъемщики, естественно, имели все основания опасаться, что новое обложение их хозяев приведет к росту квартирной платы.
Правда, в Париже, помимо королевских цензитариев-домовладельцев, были еще цензитарии почти трех десяткюв разных сеньоров, и это позволяло правительству рассчитывать на локализацию конфликтов — но тут же пошли слухи, что все это только начало, что все частные парижские сеньории будут присоединены к королевскому домену (не пристало-де монарху терпеть существование в его столице частной сеньориальной юстиции) и с ними будет проделана та же операция.
Главным очагом сопротивления стала улица Сен-Дени — улица богатых купеческих лавок, где все домовладельцы и лавочники были королевскими цензитариями: это была «королевская дорога», по которой монархи торжественно въезжали в Париж и по которой их везли на катафалках для погребения в собор Сен-Дени. К буржуа этой улицы примкнули купцы соседней улицы Сен-Мартен, хотя новое обложение их не касалось (они были цензитариями аббатства Сен-Мартен-де-Шан), но тут уже действовала соседская и социальная солидарность, вместе с опасениями за будущее.
7 января 1648 г. венецианский посол Нани сообщал дожу: «В эти дни купцы часто совещались между собою, чтобы решить, платить ли им побор с лавок и домов». Решили открыто отказаться от платежа, и с 7 января начались массовые сходки недовольных купцов в вестибюле парламента. Далее Нани писал об обострении криминальной обстановки в столице: «В Париже появилось множество военных, — как офицеров, так и солдат, — отпущенных из армии безо всякой оплаты»; эта вынужденная мера экономии для зимнего времени привела к росту грабежей и убийств.
Городские власти думали даже ввести патрулирование всех улиц силами городской милиции и выдать горожанам дополнительное оружие, но «убоялись, что при нынешнем положении дел это лекарство могло бы оказаться хуже болезни. Однако буржуа сами запасаются оружием, и в эти дни закупили его в большом количестве»[313].
Больше всего горожане боялись именно солдатских грабежей. В годы войны правительство пользовалось военными постоями как средством наказания непослушных городов, и как раз в эти дни показательной экзекуции подвергся луарский город Анже, жители которого отказывались платить все повышавшиеся поборы на содержание войск. Вина анжерцев была тем тяжелее, что среди них нашлись инициативные люди, обратившиеся в июле 1647 г. с жалобой на произвол властей в Парижский парламент, и парижские судьи поддержали просителей. В виде наказания за дерзость 6 января 1648 г. в Анже были введены войска[314]. Губернатор Анжу маршал Майе-Брезе (муж сестры Ришелье, прозванный за свирепость «Анжуйским вепрем») сознательно отдал город на разграбление не признававшим никакой дисциплины солдатам; при этом он запретил жителям «дезертировать» из города, а монастырям — давать им убежище. Метод оказался эффективным: с помощью солдат с анжерцев вместо требовавшихся 60 тыс. л. удалось выколотить более 150 тыс. л., тогда как регулярные доходы городского бюджета (данные на 1639 г.) составляли всего 17 тыс. л. в год[315]. Парижане, конечно, знали об анжерском конфликте, среди них распространился даже ложный слух о якобы произошедшем в Анже вооруженном восстании.
Вернемся в Париж, где 8 января в здании парламента произошел инцидент, послуживший поводом к открытому противостоянию властей и недовольных буржуа. На глаза возмущенным купцам попался сьер де Торе, сын самого д'Эмери, имевший парламентскую должность президента одной из апелляционных палат.
Они набросились на него с криком: «Вот он, грабитель!», и насмерть перепуганный Торе якобы закричал в ответ: «Это не я, это мой отец!»[316]. Впрочем, сыну «грабителя» удалось ускользнуть невредимым, но буржуа избили до полусмерти его слугу, защищавшего своего хозяина[317]. Однако факт нападения толпы на члена парламента был налицо, и он требовал возбуждения уголовного дела.
На другой день, 9 января, обстановка накалилась еще больше. Оскорблениям участников сходки подвергся сам первый президент Моле. Не теряя самообладания, он объявил смутьянам, что «если они не образумятся, он велит тут же поставить виселицы и их повесить». Из толпы ответили: «Ничего, виселицы для плохих судей пригодятся!»[318]. Нани отмечает, что многие кричали: «Неаполь! Неаполь!»: парижан вдохновлял пример успешной антиналоговой борьбы неаполитанцев[319].
Вечером того же дня королева приказала парламенту запретить мятежные сходки и арестовать их зачинщиков. Утром 10 января силы порядка легко очистили от посторонних Дворец Правосудия, но дело этим не кончилось.
В ночь на 11 января началась пальба в воздух из ружей: горожане демонстрировали свою готовность к борьбе. Главный королевский судья Парижа (lieutenant civil) д'Обрэ послал своих людей по городским кварталам узнать о причине стрельбы, и спрошенные буржуа отвечали его посланцам, что они «испытывают свое оружие для службы королю, и напрямик говорили, что если от них потребуют денег, то они решились последовать примеру неаполитанцев»[320].
11 января парламент вынес решение о возбуждении дела против четырех наиболее активных участников сходок и об их аресте. Среди них выделялся богатый купец-оптовик Пьер Кадо, торговавший полотном на улице Сен-Дени, капитан городской милиции в своем квартале. В этот же день купеческие жены пытались напрямую обратиться к посетившей субботнюю мессу в Нотр-Дам королеве, но были оттеснены охраной. К вечеру стали собираться толпы горожан, желавших «пойти к дому д'Эмери и разграбить его»[321]. Это уже походило на волнения 4 июля 1644 г. — с той разницей, что теперь мятежники были бы вооружены не одними палками… Власти приняли меры предосторожности: гвардейские части взяли под охрану Пале-Рояль, дом сюринтенданта и мосты через Сену.
Всю ночь на 12 января гвардейцы не спали, готовясь к предстоящей операции по аресту опасных преступников. Не спали и горожане: били барабаны, гремели мушкетные выстрелы… К 4 часам утра войска стали выдвигаться на «боевые позиции».
Мобилизация была внушительной: парижанам противостояли роты полков Французской и Швейцарской гвардии, гвардейские роты легкой и тяжелой кавалерии; общее командование принадлежало генеральному полковнику швейцарской пехоты маршалу Шарлю Шомбергу. Войска были развернуты вдоль улицы Сен-Дени и блокировали одноименные городские ворота. Ударили в набат три церкви по улице Сен-Дени… «Купцы, которые могли бы многое потерять, были готовы защищать свою безопасность и свои дома от разграбления их солдатами»[322].
Наконец к дому Кадо прибыли два пристава, присланные парламентом. На их стук никто не ответил, и они принялись с нарочитым шумом взламывать дверь. Пока они этим занимались, хозяин дома спокойно вышел через черный ход, «пройдя сквозь ряды сотни солдат городской стражи (archers), которые его не узнали»[323]. Войдя в дом, приставы составили протокол об отсутствии Кадо и удалились, соблюдя все формальности. Не оказалось на месте и других лиц, подлежавших задержанию.
Но солдаты все не уходили, и обстановка стала накаляться. По свидетельству очевидца событий, ординарного королевского дворецкого Жана Валье, некоторые буржуа грозили, что будут стрелять по солдатам, если те не удалятся, солдаты же «отвечали глумливыми насмешками»[324].
Любая случайность могла привести к кровопролитию. Глава муниципалитета Парижа, купеческий старшина Жером Леферон[325] еще за два дня до событий был извещен городскими квартальными[326], что ни техническое, ни моральное состояние городской милиции не позволяет на нее положиться, и сам он не хотел отдавать никаких официальных распоряжений от имени ратуши. Ранним утром 12-го он поспешил в Пале-Рояль и застал там заседание Узкого совета под председательством Мазарини. Министры уже чувствовали, что зашли слишком далеко и что дело принимает рискованный оборот. Леферон позволил себе высказать претензию на то, что его не предупредили заранее о вводе в Париж военных и попросил указать ему, что он должен делать для королевской службы. Ему ответили объяснением, не рассчитанным на правдоподобие: просто в этот день король и королева отправляются в Нотр-Дам возблагодарить Бога за выздоровление монарха, только поэтому в город была вызвана гвардия. (Конечно, каждому парижанину было понятно, что для охраны кортежа, следующего из Пале-Рояля в Нотр-Дам, совсем не требовалось блокировать улицу Сен-Дени.) Леферону было предписано отправиться в ратушу, вызвать туда квартальных и успокоить их, сообщив это правительственное разъяснение.
Купеческий старшина так и сделал, вызвал квартальных к 1 ч. дня. К тому времени (около 11 ч. утра) Шомберг получил приказ об отводе войск, и обстановка разрядилась, хотя купцы все еще грозили не открывать на следующий день свои лавки. Леферон просил квартальных убеждать их торговать как и прежде, и те охотно приняли это поручение, но сказали, «что было бы очень кстати прекратить судебное преследование, возбужденное против некоторых частных лиц, ибо в его прекращении заинтересовано все общество»[327].И не только квартальные — сам глава Шатле главный судья д'Обрэ по приказу королевы лично прошел по всей улице Сен-Дени, «заверяя всех купцов, в каждой лавке, в добрых намерениях властей и что все дело будет улажено к их удовлетворению». Он даже «очень любезно» говорил с женой скрывшегося Кадо, просил всех не бояться и завтра же открыть лавки[328]. Купцы поверили, 13 января торговля возобновилась и вернулось спокойствие, но еще три ночи подряд парижанам не давала спать непрерывная ружейная пальба: победители праздновали победу.
А посещение королем 12 января службы в Нотр-Дам действительно состоялось. Но даже вид спасшегося от смерти маленького монарха в тот день не вызывал у народа былого умиления, — никто в толпе не кричал: «Да здравствует король!»[329].
Было ли это уже началом Фронды? Очевидно, нет. Добившиеся своего, буржуа успокоились и о Неаполе более не вспоминали. Но правительство понимало, что после столь, в прямом смысле слова, оглушительного поражения оно должно как-то восстановить свою репутацию, во избежание полной потери кредитоспособности. Многие парламентарии тоже испытывали чувство психологического дискомфорта из-за того, что они оказались в данном случае на стороне правительства: ведь это их судебные предписания отказались исполнять купцы с улицы Сен-Дени! Им хотелось бы как-то «реабилитировать» себя, напомнить о себе как о защитниках народа. Впрочем, ни та, ни другая сторона не была готова к решительному противостоянию: шли мирные переговоры с Испанией, решался вопрос о войне и мире, и новые волнения в Париже могли все испортить. А если бы мир был заключен и социальная обстановка разрядилась, перестаравшийся в своей оппозиционности парламент оказался бы беззащитным перед раздраженным правительством, еще не решившим вопрос об условиях возобновления полетты.
Еще в начале января д'Эмери, предвидя провал затеи с «абонированием» платежей цензитариев, стал готовить новый пакет фискальных эдиктов. Их следовало провести на новом королевском заседании парламента. В данном случае правительство не имело возможности, как в 1645 г., воспользоваться «календарным правом»: устроить королевское заседание в последний день перед осенними каникулами. Ждать до сентября было нельзя. Расчет был на то, что даже формальной, из уважения к присутствию короля, верификации эдиктов будет достаточно, чтобы дать сигнал испанцам и собственным кредиторам: Франция готова нести новое финансовое бремя. Правда, потом придется разрешить парламенту обсуждать эти эдикты — это не страшно, пусть обсуждают, пусть готовят поправки, ремонстрации, королева не будет рассматривать их по отдельности, она даст ответ на все сразу и когда сочтет нужным. Таким был примерно план действий правительства.
Итак, 15 января Людовик XIV в третий раз в своей жизни явился в парламент. Для верификации были представлены шесть эдиктов.
Одному из них был гарантирован хороший прием: правительство отменяло все принудительные сборы с зажиточных лиц по всему королевству, «ибо эдикт гласил, что подобное новшество разрушает свободу торговли»[330], — и его в начале февраля действительно верифицировали без всяких поправок; по остальным же актам возражения были неизбежны.
Другой эдикт уже успел привлечь к себе внимание общества: предполагалось создать новые должности королевских докладчиков. Вначале д'Эмери хотел пустить на продажу 24 должности, что означало увеличение числа докладчиков на треть. Не очень понятно, почему его удар пришелся именно на эту малочисленную, но очень влиятельную группу оффисье, функционально самую близкую к правительственной администрации. Они считались непосредственными помощниками канцлера, докладывали дела в судебной секции Государственного совета, инициировали вопросы об эвокации сюда процессов из парламента и других верховных палат, исполняли обязанности интендантов… Их должности были очень дорогими, сами они в январе 1648 г. оценивали их в 216 тыс. л.[331], в 1,8 раза дороже средней цены должности советника парламента. Видимо, д'Эмери рассчитывал, что парламентарии не будут защищать своих соперников, проводников политики административного нажима. Но он не учел, что парламент после событий 12 января был склонен при случае проявлять оппозиционность, да и королевские докладчики все же юридически были членами парламентской корпорации. Сюринтендант явно не ожидал и того сплоченного отпора со стороны самих докладчиков, с которым ему сразу же пришлось столкнуться.
Они хорошо понимали значимость места, занимаемого ими в государственном аппарате, и тем острее воспринимали нанесенную им обиду. 8 января на своем собрании докладчики приняли меры самозащиты. Было решено, «что будут подвергнуты всяческим преследованиям те, кто пожелают купить новые должности[332]; а если кто-либо из самих докладчиков захочет приобрести их для сына, зятя или брата, он будет отстранен от дел (seroit interdit)». Нужно заявить канцлеру и сюринтенданту, говорили они, «что мы решили скорее все погибнуть, чем стерпеть такое оскорбление».
Раздавались даже голоса, что поскольку королевские докладчики знают все секреты «управления делами и финансами», они могли бы в знак протеста «все их разоблачить — и, конечно, мы так и сделаем»[333].
Разжигая страсти, докладчики принялись третировать лично канцлера Сегье. На королевское заседание парламента 15 января его должны были сопровождать в виде свиты пять назначенных им докладчиков — ни один из них не явился (среди них был и д'Ормессон). На другой день Сегье вызвал всех докладчиков в Пале-Рояль, пред лицо разгневанной королевы, от имени которой потребовал передать ему протокол мятежного собрания 8 января. Докладчикам, которые заранее договорились, что не будут отвечать канцлеру ни слова, пришлось жестами объяснять ему, что таковой бумаги у них нет. После этой комической сцены они решили сжечь подлинный протокол и вместо него представить смягченный вариант.
Стоила ли любая финансовая выгода такого политического скандала? В оппозицию к правительству стали его ближайшие помощники, и д'Эмери был уже не рад своей затее: в эдикте, представленном в парламент, количество новых должностей докладчиков было снижено вдвое, с 24 до 12. Но непокорные не соглашались ни на какие уступки. 17 января они сделали решительный шаг: депутация из четырех докладчиков принесла официальную жалобу в парламент. Им пришлось пройти через унижение: Моле не допустил, чтобы они говорили со своих мест, как члены парламентской корпорации, но из-за барьера, как обыкновенные просители. Тем не менее жалоба была принята к рассмотрению, иное решение было невозможно.
Что касается других эдиктов, представленных в парламент 15 января, то два из них также были связаны с созданием новых должностей: 1) смотрителей в парижских портах, на содержание которых были бы выделены пошлины «тарифа», отклоненные парламентом в сентябре 1647 г.; 2) шести оффисье вспомогательного персонала Государственного совета. Два других эдикта означали попытку короны использовать свои сеньориальные права. Как и в случае с провалившейся попыткой «абонирования» парижских цензив, речь шла о взимании крупных сборов, но на более высоком уровне — уровне фьефов. Предполагалось взыскать: 1) с арендаторов («ангажистов») земель королевского домена за подтверждение их прав в течение двух лет сумму, равную годовому доходу; 2) с владельцев «вольных фьефов», за освобождение их от феодальной военной повинности — в порядке аванса сумму, равную 25 их обычных годовых платежей.
После официальной регистрации всех эдиктов на заседании 15 января парламент приступил, с согласия королевы, к их детальному изучению. Он не спешил — по каждому эдикту, рассматривавшемуся отдельно, были назначены парламентские докладчики, и только в начале февраля на общих собраниях всех палат началось обсуждение. Королева внимательно следила не столько за существом поправок (она была заранее настроена отклонить их все), сколько за их формой: постановления должны были выглядеть как ремонстрации, покорнейшие просьбы к правительству, но не как волеизъявление самого парламента, решавшее дело пусть даже в предварительном порядке. Интересы парламентской оппозиции, разумеется, были прямо противоположны.
Первое столкновение произошло, когда 15 февраля при верификации эдикта о «вольных фьефах» парламент внес от себя в него поправку, значительно снижавшую размер сбора, причем не была добавлена стандартная формула «если королю то будет угодно». После того, как королева выразила свое недовольство, Моле предложил парламенту просто включить эту оговорку в постановление — но его предложение было провалено. Большинством голосов было решено: в тексте ничего не менять, а когда коронные магистраты будут представлять его королеве, пусть они устно заверят ее в лояльности парламента, а также предложат закрепить принятое им постановление королевской декларацией с учетом всех внесенных в эдикт поправок. Выходило, что парламентарии диктуют регентше свою волю!
Именно тогда возмущенная Анна потребовала от них ответа: считают ли они себя вправе вносить своей волей поправки в эдикты, зарегистрированные в присутствии монарха? Она даже запретила продолжать рассмотрение эдиктов, пока на этот принципиальный вопрос не будет дан ясный ответ. Тогда-то и состоялась та «теоретическая дискуссия» в стенах парламента, о которой было уже подробно сказано выше (см. гл. II). После того, как она завершилась все теми же устными заверениями в лояльности и королева сделала вид, что она удовлетворена, парламент возобновил работу.
Новый конфликт возник 11 марта, когда парламентарии вынесли решение по эдикту о новых должностях парижских портовых смотрителей. Докладчиком был один из старейших советников Большой палаты Пьер Бруссель (1576–1654), причем его комиссия консультировалась с парижскими купцами.
Принятое постановление вызвало новый взрыв негодования регентши, которая сочла его «оскорбительным для королевской власти». И понятно почему: по предложению Брусселя было решено просить королеву не просто о внесении поправок, но о полной отмене эдикта как противоречащего решению парламента о ставках «тарифа» от 7 сентября 1647 г. Моле пытался провести смягчающую редакционную правку, перенеся из конца текста в самое его начало фразу «Да будут сделаны перед королевой ремонстрации об отказе от эдикта…», но большинство высказалось против даже такого изменения. Только под сильнейшим нажимом со стороны двора 17 марта сакральная фраза была поставлена на подобающее первое место, для чего Моле понадобилось скомкать обсуждение и голосование по данному пункту.
Наконец, обсуждение эдиктов закончилось (осмелев, парламентарии решили просить об отмене и оставшихся актов, в частности о новых должностях королевских докладчиков), и 6 апреля парламентская делегация во главе с Моле вручила королеве ремонстрации по всем актам, зарегистрированным 15 января. Регентша обещала подумать об этом вместе со своими советниками. Размышления длились долго (кстати подоспели пасхальные праздники), и только 23 апреля королева объявила, что внешнеполитическая обстановка не позволяет ей ничего менять в эдиктах; все ремонстрации парламента были отклонены. Это, конечно, не значило, что правительство на самом деле не могло пойти ни на какие уступки (с королевскими докладчиками давно уже велись разговоры, чтобы они согласились с созданием хотя бы четырех, если не шести новых должностей) — но считалось делом принципа, чтобы все уступки были плодом монаршей милости, а не парламентского заступничества. Нельзя было нагляднее показать парламенту всю тщету его надежд участвовать в управлении в легальной форме представления ремонстраций. Демонстративное игнорирование всех предложений верховной судебной палаты прозвучало как пощечина, но очень скоро выяснилось, что момент для этого политического урока был выбран крайне неудачно.
Все последние месяцы парижане ждали: быть или нет миру с Испанией. Занятые неаполитанскими событиями, испанцы в январе готовы были идти на самые выгодные для Франции условия. По словам вернувшегося в конце февраля из Мюнстера главы французской мирной делегации герцога Лонгвиля, испанская сторона была согласна на присоединение к Франции всех ее завоеваний во Фландрии, Германии и Италии; на заключение в Каталонии перемирия на 30 лет, в течение которых французы могли бы пользоваться доходами от этой богатой провинции; на испано-португальское перемирие сроком на 2 года. Единственный пункт, на котором испанцы стояли твердо, было возвращение герцогу Лотарингии Карлу IV его оккупированных французами земель, пусть даже в урезанном виде[334]. Глава испанской делегации граф Гаспар де Пеньяранда в письме к королю Филиппу IV от 13 января подчеркивал важность этого условия: его принятие значило бы, что Испания «силой оружия вынудила французов вернуть провинцию, которую они считали такой же своей, как и Париж»[335]. Разумеется, Пеньяранда понимал, что фактически Лотарингия, зажатая между французскими владениями, будет по-прежнему беззащитной перед Францией — но тем легче французские дипломаты могли бы пойти на эту уступку требованию «испанской чести». Поэтому он какое-то время исходил из оптимистических прогнозов: в принципе все решено, мирные трактаты Испании с Францией и Голландией будут подписаны 30 января, а 16 марта состоится обмен ратификациями.
Руководители французской делегации Лонгвиль и д'Аво были склонны согласиться с этими предложениями, но все же попросили две недели на получение инструкций из Парижа. В мемуарах приближенного ко двору Гастона Орлеанского Никола Гула есть важное свидетельство: Лонгвиль готов был на свою ответственность подписать условия прелиминарного мира, но запросил своего шурина, молодого Конде, защитит ли тот его от обвинений в самовольстве — и Конде ему это решительно отсоветовал[336].
Пеньяранда понимал, что главным препятствием к соглашению будут неаполитанские дела. 16 января он писал министру Луису де Аро: «Если бы ситуация в Неаполе не была столь выгодна для французов, они позволили бы себя убедить, несмотря даже на возражения кардинала Мазарини»[337]. В тот же день Мазарини пишет Лонгвилю: «Если неаполитанские дела будут докучать испанцам, то они, видимо, не станут долго настаивать на пункте о Лотарингии». В этом же письме кардинал выражал радость, что скоро снова увидит Лонгвиля (решение о его отзыве из Мюнстера было принято еще 2 января — видимо, в целях дипломатического нажима) и надежду, что тот прибудет «увенчанный славой, счастливо доведя до конца вместе с Вашими коллегами самое важное дело, какое только было в Европе за многие века»[338]. Как видим, Мазарини отнюдь не был против мира — просто он надеялся, что противника удастся «дожать», и очень скоро.
На другой день, 17 января, состоялось решающее заседание королевского Военного совета. Франция была готова согласиться на возвращение герцогу Лотарингии его владений, но при одном непременном условии: срытие укреплений столицы герцогства Нанси и других крепостей. Это решение было принято единодушно, не только Мазарини, но и Гастон, и Конде считали недопустимым отдавать лотарингские крепости в боеспособном состоянии. Напрасно международные посредники — папский нунций и посол Венеции — пытались убедить французское правительство отказаться от этого требования. На многолюдной аудиенции у королевы 24 января был дан решительный отпор их миротворческим усилиям. И Мазарини, и Конде резко обрывали посредников, и в заключение кардинал решительно объявил, что Франция никогда не отдаст Лотарингию без срытия ее укреплений[339].
Именно в этот момент был упущен реальный шанс заключить почетный мир и избежать внутренней смуты.
Казалось бы, после столь энергичного нажима испанцам оставалось сделать последнюю, решающую уступку. Разве так уж важно сохранение крепостей герцогом, который в любом случае обречен быть сателлитом Франции? Но испанцы не уступили. Парижские события 12 января уже подавали им надежду, что и во Франции начнутся волнения, тем более если народ поймет, что правительство не хочет мира. К тому же одна дипломатическая победа Испании была налицо: настаивая на своих требованиях, Франция отделила свои интересы от интересов старых голландских союзников. 30 января в Мюнстере Республика Соединенных Провинций заключила сепаратный мир с Испанским королевством. Испанцы получили гарантию, что в Нидерландах им не придется воевать на два фронта.
Кто уступит первый? Все зависело от событий в Неаполе. Еще долго оттуда приходили приятные для Франции известия. Еще 21 февраля бранденбургский резидент в Париже Абрахам Викфор сообщал в одном из своих еженедельных посланий к Августу Брауншвейг-Вольфенбюттельскому, что испанский флот из-за нехватки продовольствия ушел из Неаполитанского залива, что Гиз взял Капую, оплот верных Испании баронов (оба сообщения были ошибочными), что Франция «не побоится начать переговоры с этой новой республикой как с суверенным государством, если только Испания не решится в ближайшее время дать мир христианству»[340].
А на самом деле 12 февраля в неаполитанской эпопее произошел решающий перелом в пользу Испании.
В этот день Гиз, собрав городские и крестьянские отряды, попытался овладеть испанскими цитаделями в Неаполе. Этот штурм был отбит, после чего невозможность военной победы восставших даже в столице стала очевидной. Встревоженные монархическими замашками Гиза, те же неаполитанцы, которые раньше стояли за республику, завязали тайные сношения с испанцами. 6 апреля, после того как Гиза с его отрядом удалось хитростью выманить из города, вышедшие из цитаделей испанские гарнизоны мирно, под праздничный перезвон колоколов овладели Неаполем. В тот же день Гиз был захвачен в плен и брошен в испанскую темницу.
25 апреля, через два дня после урока, преподанного Анной своему парламенту, в Париже распространился слух о падении Неаполя и пленении Гиза. 28 апреля официальный курьер из Рима подтвердил это известие.
Поражение Мазарини было полным. Не он один был виноват в этом просчете, но именно на него легла вся ответственность за провал в глазах общества. Стали ходить слухи, что кардинал-итальянец сознательно не хочет мира, что только затягивание войны дает ему возможность оставаться у власти, наживаясь на общих бедствиях. Если Мазарини виноват в этом, «то нет преступления, на которое он не был бы способен», — записал в своем дневнике Ж. Валье[341].
То, что мира не будет — стало сразу всем ясно. И действительно, 6 мая Филипп IV, осведомленный о событиях в Неаполе, написал Пеньяранде, что теперь уже нельзя предлагать Франции такие необычайные уступки как раньше[342].
Сколько лет еще продлится эта изнурительная война? Каких новых жертв потребует от страны правительство, которое не умеет — а может быть, и не хочет — заключить мир и при этом совсем не считается даже с покорнейшими просьбами парламента?
Критическая масса для взрыва была накоплена. Теперь, чтобы его вызвать, было достаточно одного неосторожного движения.