13 марта появился первый правительственный акт касательно условии возобновления полетты. Этим числом была датирована королевская декларация, даровавшая всем оффисье ее продление на девять лет при условии выплаты ими принудительного займа.
Формально она относилась ко всем «оффисье финансов и юстиции» (только проявившим непокорность королевским докладчикам в выплате полетты было отказано), но все же об оффисье верховных палат прямо не говорилось, и создавалось впечатление, что правительство имеет в виду в основном судейский персонал провинциального уровня. Видимо, поэтому уже 17 марта декларация была без осложнений зарегистрирована не только в Большой канцелярии, но и в Счетной палате[343].
28 апреля в Счетную и Налоговую палаты были представлены для регистрации несколько фискальных эдиктов, в частности и те, которые были отвергнуты Парижским парламентом. Особу монарха в первом случае представлял Гастон, во втором — младший брат бывшего на фронте Конде, юный принц Арман де Конти (1629–1666).
Естественно, первые президенты обеих палат не упустили случая блеснуть риторикой в своих ответных речах, изложенных (а скорее, сочиненных) автором «Истории нашего времени». Жаловались на отсутствие свободы обсуждения («нам затыкают рот, нас лишают слова»), на засилие финансистов; даже обличали персонально д'Эмери, не называя его по имени.
Следствием всего этого было якобы то, что судьи решили объединить свои усилия «ради генеральной реформы государства», и уже 30 апреля Налоговая палата, заручившаяся союзом с Большим Советом, отправила депутацию к Счетной палате с призывом «поспособствовать облегчению народа, страдающего от общей нищеты»[344].
Все это было чистейшим вымыслом апологета Фронды, постаравшегося замолчать то обстоятельство, что действительно вскоре вступившие в союз три верховные палаты еще ничего не говорили о «генеральной реформе государства», но заботились о собственных материальных интересах.
Сами же заседания 28 апреля, что бы ни было сказано первыми президентами, закончились так, как и хотелось правительству: все фискальные эдикты были верифицированы. В регистре королевских актов из собрания парижской Национальной библиотеки отмечено 8 эдиктов, зарегистрированных в этот день в Налоговой палате, и среди них отвергнутый парламентом эдикт о создании 12 новых должностей королевских докладчиков[345].
Таким образом, у правительства не было особых опасений, когда на другой день, 29 апреля, была выработана королевская декларация об условиях продления на девять лет права на должности для судей парижских верховных палат. Сразу же в Налоговой палате распространился тревожный слух: за продление полетты с них возьмут сумму, равную их жалованью за четыре года. Именно по этой причине в тот же день была послана депутация в Счетную палату и в Большой Совет с предложением о союзе и выборе депутатов в общее собрание трех палат для совместного противодействия новому вымогательству. Счетная палата согласилась на это сразу, Большой Совет — после некоторого колебания[346].
В парламент пока не обращались, поскольку для него правительство сделало исключение и на жалованье парламентариев не покушалось.
Сам по себе слух был неточным. Новый акт означал не возобновление платежа полетты, а его отмену при условии, что судьи верховных палат за это пожертвуют своим жалованьем за 4 года. Речь не шла о выплате ими этой суммы в казну, поскольку до окончания войны никакого жалованья им не полагалось — просто этот навязанный им принудительный заем превращался в безвозвратный, и они могли проститься с надеждой, что после заключения мира им вернут (как следовало бы по правилам) невыплаченные деньги за 1648–1651 гг. Зато они могли не платить полетту в течение девяти лет, так что арифметическая выгодность или невыгодность для них этой операции решалась простым подсчетом, что больше: сумма полетты за девять лет или жалованье за четыре года. Между тем соотношение между ценой должности (и соответственно размером полетты) и выплачиваемым за нее жалованьем было весьма разнообразным, так что и результаты этого подсчета для разных групп оффисье могли быть самыми разными[347].
Итак, панику, поднявшуюся в верховных палатах, можно было бы счесть неадекватной, если бы не обстановка тех дней, когда от безнадежно завязшего в войне правительства все ждали новых подвохов и пакостей. Ошибкой д'Эмери было то, что он выбрал необычную форму решения вопроса о продлении прав на должности: очередной принудительный заем как добавка к выплате полетты был бы воспринят спокойнее. Легкое ли дело — навсегда отказаться от права на жалованье за такой срок? Поползли тревожные слухи: «Говорят, что если не будут платить жалованье четыре года подряд, то король вообще прекратит его выплачивать, став совершеннолетним…»[348].
И в самом деле — 5 сентября 1651 г. наступит совершеннолетие Людовика XIV, от его имени можно будет пересмотреть любые обязательства регентши. Четыре года — вполне достаточный срок для усвоения вредной привычки вообще не платить зарплату…
4 мая депутаты трех верховных палат — Налоговой, Счетной и большого Совета — собрались и решили обратиться за помощью в парламент, послав туда депутацию, которая должна была посетить как Большую палату, так и малые.
Как раз в этот день советники апелляционных палат требовали у Моле созыва общего собрания для обсуждения ответа королевы на ремонстрации парламента — того самого безоговорочного отказа, который был объявлен 23 апреля перед депутацией парламентского руководства. Моле не спешил официально извещать об этом своих коллег, хорошо представляя себе их реакцию; он объяснил, что «не считал нужным это сделать, поскольку весь ответ состоял из двух слов, хорошо расслышанных депутатами»[349], но коль скоро коллеги настаивают, вопрос о целесообразности созыва общего собрания будет обсужден в законном порядке. Это значило, по принятому обычаю, что он будет решен на предварительном собрании трех парламентских палат: Большой палаты и двух специализированных трибуналов, пополнявшихся на основе ротации из советников как Большой, так и малых палат — Уголовной (Tournelle) и Палаты Эдикта, разбиравшей дела о протестантах[350].
4 мая в парламент явилась депутация союзных верховных палат, предлагавших, чтобы и парламент вступил с ними в союз. Она была очень хорошо принята в малых палатах, обещавших всяческую помощь, но Большая палата повела себя осторожно, в свой зал депутатов не допустила и лишь отрядила одного из своих советников дабы в кулуарах выслушать их «комплимент». Правительство, все еще надеясь, что парламент не примкнет к оформляющейся оппозиции, в тот же вечер прислало во Дворец Правосудия специальное разъяснение, что конфискация 4-годичного жалованья к парламентариям вовсе не относится. После афронта, полученного парламентом 23 апреля, такая попытка переломить оппозиционные настроения методом подкупа выглядела наивной.
6 мая, как и обещал Моле, собралось совещание трех палат парламента. Было решено на другой день отправить двух депутатов к союзным верховным палатам, делегаты которых уже заняли для себя палату Св. Людовика: только в такой форме высший трибунал мог официально узнать, чего же хотят низшие по отношению к нему трибуналы. Уже после этого следовало провести общее собрание парламента сразу по двум взрывоопасным вопросам: об ответе королевы и об инициативе союзных верховных палат. Последние, как и ожидалось, 7 мая предложили, чтобы представители парламента вошли в общую с ними чрезвычайную союзную палату, ради защиты собственных интересов.
Наконец, 8 мая состоялось общее собрание парламента. Вначале Моле рассказал о приеме у королевы 23 апреля: что на нем были все члены Узкого совета, но не было самого короля, что от имени регентши говорил канцлер, и что аудиенция была многолюдной: «…там была толпа зрителей, привлеченных любопытством»[351], т. е. что отказ двора был демонстративно публичным. Мотивировка отказа сводилась к тому, что деньги нужны для последнего, решающего военного усилия — довод, который перестал быть убедительным после недавно полученного известия о падении Неаполя.
Затем, после того как были заслушаны предложения союзных палат, Моле высказал мнение, что если речь идет о просьбе оказать помощь, то ее надо удовлетворить, но предлагаемый «союз равных» невозможен без умаления достоинства парламента. После этого он закрыл заседание, перенеся его продолжение на понедельник, 11 мая.
План первого президента был хитроумен. Подменить чреватое непредсказуемыми последствиями создание чрезвычайного объединенного трибунала простым ходатайством парламента за пострадавших от акта 29 апреля (что подчеркнуло бы и вышестоящее положение парламентариев); дать правительству возможность отступить, а парламенту — отыграться за отклонение прошлых ремонстраций. Моле, видимо, сознательно разжигал это желание у своих коллег, подчеркивая унизительный характер королевской аудиенции. Действительно, было мало вероятным, что правительство решится в создавшейся обстановке ответить простым отказом на заступничество парламента.
Но расчет Моле оказался ошибочным. Продолжавшееся три дня обсуждение окончилось победой оппозиции. Яркую речь произнес Бруссель, напомнивший старый тезис Ги Кокийя: во Франции «все королевские декларации являются законом лишь в том случае, если они верифицированы в суверенных судах» (а декларация 29 апреля была только зарегистрирована в Большой канцелярии) и призвавший присоединиться к трем верховным палатам, дабы «прийти им на помощь и не покидать их перед лицом столь явного угнетения»[352].
Подавляющее большинство было за союз и посылку делегатов в палату Св. Людовика; среди них был даже лояльнейший второй президент парламента Анри де Мем[353].
Моле безуспешно пытался «создать контригру», заявив, что уж если заключать союз, то лучше избрать себе в союзники другие парламенты (мысль плодотворная, эффективность которой будет продемонстрирована в XVIII в., но сейчас она была высказана с единственной целью сорвать нежелательное решение).
Итак, 13 мая парламент постановил вступить в «союзный договор» с тремя верховными палатами, для чего послать к ним своих делегатов, по 2 от каждой парламентской палаты[354]; таким образом, из 14 делегатов только двое представляли бы Большую палату, остальные — младших парламентариев.
Известие о союзе между четырьмя верховными парижскими трибуналами произвело сильнейшее — можно сказать, шоковое — впечатление на министров. Правительство всегда стремилось разделить и противопоставить друг другу эти суды, играя на их противоречиях в вопросах компетенции и церемониала. И вот теперь они объединяются, создают новую, несанкционированную Палату Св. Людовика! Правда, пока речь все еще идет о защите частных интересов судейской элиты, и нужно немедленно разрядить ситуацию, пока союзникам не пришло в голову заняться более общезначимыми сюжетами. Не сочтут ли они себя способными выполнять функции Генеральных Штатов? И как поведет себя провинция? Министры выражают королеве опасения: возможное присоединение к союзу провинциальных парламентов грозит «общим восстанием»[355].
14–15 мая Сегье вызывал к себе депутатов трех младших верховных палат, признал, что решение урезать их жалованье было ошибкой и оно будет пересмотрено. Сама королева подтвердила его слова, сказав, что ее Совет «не думал, что их так взволнует удержание их жалованья, но раз это их так шокирует, то она позволит им выплачивать полетту на прежних условиях, если они того пожелают»[356].
О том, каковы могли бы быть эти условия, сказал канцлер: вот если бы палаты, как это было принято при продлении полетты, могли дать что-нибудь взаймы, то пусть они представят свои предложения[357]. Вероятно, если бы дело зависело от д'Эмери, он не настаивал бы и на этих условиях, продлив полетту для всех парижских судов даже без принудительного займа. Сюринтендант уже полностью осознал свою ошибку и хотел уладить конфликт поскорее, чего бы это ни стоило. Но беда была в том, что депутаты трех палат не хотели и слышать ни о каких сепаратных переговорах с правительством за спиной парламента. Так быстро отказаться от столь мощного средства давления, потерять только что обретенного союзника было никак невозможно.
16 мая растерянные министры принимают парадоксальное и, видимо, самое неудачное решение. Новая королевская декларация полностью отменяет декларацию 29 апреля и не заменяет ее никакой другой, с новыми условиями продления прав высших оффисье на их должности. А это значило, что отменяются и условия продления полетты, данные 29 апреля Парижскому парламенту, т. е. его право платить ее без утраты жалованья. Казначеи кассы казуальных доходов сразу же перестали принимать у парламентариев взносы в счет полетты. Парламент решил сравнять себя с другими верховными палатами, не оценил своей привилегии — так пусть он получит это равенство! Так правительство само скрепило только что зародившийся союз.
Создалась опасная, неопределенная обстановка. Не хочет ли правительство вообще отменить полетту? Пока же существует ситуация риска: режим полетты уже не действует, и скоропостижная кончина какого-нибудь почтенного судьи приведет к потере должности его семейством.
Правда, парламент предусмотрел такой поворот событий, приняв еще 13 мая постановление: никто из купивших вакантные должности не будет принят в корпорацию, пока не возместит убыток семье покойного. Но риск все-таки оставался: правительство могло просто уничтожить вакантную должность.
После отмены декларации 29 апреля Моле начал высказываться в том духе, что теперь, когда отменены пункты, вызывавшие недовольство трех верховных палат, решение парламента о союзе с ними автоматически потеряло силу[358]. Но советники апелляционных палат были с этим решительно не согласны и требовали нового общего собрания, дабы во исполнение решения 13 мая избрать депутатов в Палату Св. Людовика; их самочинные вторжения в Большую палату срывали ее работу, и Моле пришлось назначить на 23 мая совещание «тройки» парламентских палат (Большая, Уголовная и Палата Эдикта) для решения вопроса, проводить ли общее собрание.
Накануне этого совещания королева вызвала к себе коронных магистратов, и Сегье от ее имени сказал, что решение парламента о «союзном договоре» означает «создание республики внутри монархии», ибо противно законам «учреждать какое-либо чрезвычайное собрание без приказа и разрешения короля»[359]. Затем канцлер передал им письменное распоряжение королевы с запретом проводить общее собрание парламента.
Выслушав это сообщение Талона, парламентское совещание тем не менее принялось обсуждать вопрос об общем собрании, и большинство было за то, чтобы его проводить; оно было назначено на 25 мая. Было совершенно ясно, что от союзного договора парламент добровольно не откажется.
Недопустимое собрание было сорвано. Перед его началом Талон снова огласил письменный запрет регентши, а также ее распоряжение прислать в Пале-Рояль депутацию парламента вечером того же дня для выслушивания королевской воли.
На этой аудиенции в присутствии короля с ними говорили очень жестко, канцлер называл их мятежниками, Анна сказала, что будет относиться к ним «как к последним оффисье в королевстве», и даже склонный к компромиссам Гастон пригрозил: если они будут продолжать свои собрания, то король накажет их так, что они это надолго запомнят. Парламенту было строжайше запрещено проводить общее собрание даже для обсуждения отчета их депутатов об этой аудиенции[360].
На другой день, 26 мая, аналогичная аудиенция была дана депутатам трех младших верховных палат, и здесь запрет собираться сопровождался грубыми угрозами.
Но их уже нельзя было остановить словами! В тот же день большой Совет отправил двух своих советников в Налоговую палату убеждать коллег, чтобы они держались твердо и не поддавались нажиму. И действительно, вопреки королевскому запрету Налоговая палата уже 27 мая принялась обсуждать итоги аудиенции; первому президенту пришлось рассказать, как королева даже не дала ему говорить, заявив, что «для нее нет надобности выслушивать его доводы»[361].
В этот же день бурные сцены происходили в парламенте: советники апелляционных палат, оттолкнув привратников, ворвались в зал Большой палаты, сорвали ее судебное заседание и даже «ухватили за мантию первого президента, когда он хотел уходить»[362].
28 мая Моле пришлось проводить общее заседание парламента. После его доклада было высказано мнение: слова Сегье были столь грубы, что их необходимо обсуждать «ради чести коллегии».
Моле возразил, что как раз не нужно обострять ситуацию, что можно все уладить, если не сердить королеву. Ему удалось убедить коллег перенести заседание на понедельник после Троицына дня (т. е. до 8 июня). «Все сочли, что дело улажено», — записал д'Ормессон[363]. Следуя примеру парламента, Налоговая палата также перенесла свое обсуждение на 8 июня. Последняя победа Моле, последняя возможность разрядить ситуацию…
Но гнев уже переполнил чашу терпения Анны, и она упускает эту возможность. Мазарини тоже полагает уместными некие ограниченные, показательные репрессии. Сначала кнут — потом, может быть, и пряник… Разве не был успешен опыт 1645 г.? Разве не был нарушен прямой запрет королевы устраивать общие собрания?
В ночь на 29 мая были арестованы и высланы из Парижа два советника Большого Совета — те самые, которые два дня назад ходили депутатами от своей коллегии подбадривать Налоговую палату. Как только это стало известно, Моле пришлось немедленно перенести общее собрание с 8 на 4 июня. Бурлил Большой Совет, в обычных условиях самая послушная из верховных палат; туда явились выразить солидарность союзники — депутаты от Налоговой и Счетной палат, им в ответ посылаются депутаты со словами благодарности. Налоговая палата 29 мая предложила немедленно собраться всем трем союзным трибуналам в полном составе «для обсуждения общего дела», но эту инициативу отклонила Счетная палата, «опасаясь, как бы парламент не подумал, что от него хотят отделиться»[364].
Тогда — второй удар! В ночь на 31 мая были арестованы и высланы два члена Большого Совета (президент и советник) и два советника Налоговой палаты (предполагалось арестовать и больше, но несколько членов обеих палат скрылись от ареста). «Мы все еще продолжаем вести войну против суверенных палат Парижа», — писал 2 июня Мазарини Лонгвилю. Королева уже велела арестовать 10–12 человек, пошла бы и дальше, «если бы не пытались умерить ее гнев». Она готова довести свой план до конца, «ибо речь идет о столь важном деле, как поддержание королевского авторитета»[365].
И надо же было случиться, что как раз во время этой «войны», 31 мая среди бела дня совершил побег из башни Венсеннского замка герцог Бофор, отсидевший там почти пять лет! Обстоятельства столь дерзкой авантюры достаточно верно описаны в романе Дюма «Двадцать лет спустя». Мазарини, конечно, симулировал «величайшее безразличие» к этому известию[366]. В самом деле, непосредственной опасности не было, парламент полузабытым в его темнице Бофором не интересовался, и не было еще «партии», которая приняла бы герцога как своего вождя. Но все же подобный конфуз для власти был весьма некстати именно тогда, когда она пыталась демонстрировать свою силу. Укрывшись в провинции, Бофор стал ждать своего часа. Он объявится именно тогда, когда будет нужен для обороны осажденного правительством Парижа.
Начиная «войну» с верховными палатами, Анна и Мазарини не учитывали одного — в этой схватке время работает на оппозицию. «Союзный договор» и предстоящее создание Палаты Св. Людовика были восприняты в широких судейских кругах как принципиально новый, решительный шаг в борьбе с правительственным произволом. Еще цели союзников официально не выходили за рамки защиты их прямых материальных интересов, а от них стали ожидать больших государственных преобразований. И если бы Палата Св. Людовика, достаточно долго продержав в напряженном ожидании общество, просто добилась для своих членов гарантий собственности на их должности и мирно самороспустилась, если бы «гора родила мышь» — ничто не могло бы сильнее скомпрометировать судейскую оппозицию, нагляднее показать ее своекорыстие. Обладать такой силой и ничего не сделать для разоренного войной народа, о котором так любили печаловаться в своих речах парламентские ораторы?!
Сразу же забеспокоились кредиторы правительства. Какой шаг новой палаты мог быть более популярным, чем судебное преследование незаконно нажившихся финансистов? Уже 21 мая Мазарини писал Конде в армию, что из-за борьбы с парламентом «перед нами закрылись кошельки тех, кто помогал нам деньгами», и финансы пришли в ужасающее состояние[367]. Поведение финансистов было во многом вынуждено: их самих начали осаждать кредиторы. «Те, кто ссудил свои деньги откупщикам-контрактантам, забирают их обратно, опасаясь, как бы буря и их не задела, — отмечает 22 мая бранденбургский резидент Викфор. — Каждый день объявляют о все новых банкротствах»[368].
Они начинают приобретать характер цепной реакции. 29 мая врач Ги Патен сообщает своему лионскому коллеге Спону о трех банкротствах: одного из аудиторов Счетной палаты Нивеля (видимо, участвовавшего в откупах-контрактах), казначея кассы казуальных доходов Сансона и казначея флота Буше д'Эссонвиля. Об этом последнем сказано особенно подробно, ибо он повел себя вызывающе: отказался авансировать Мазарини деньги на военные расходы в Италии, сославшись на то, что король и так ему задолжал слишком много; если верить Патену, у банкрота-ослушника по приказу разгневанного кардинала было секвестровано все имущество — и его должность, и городские дома, и прекрасный загородный дом[369].
Пока еще держались «арендаторы» крупных откупов: судя по письму Викфора, откупщики Большой Габели обещали Конде авансировать для его армии 1,1 млн л., и 400 тыс. л. уже отправили[370].
23 мая был совершен не сразу замеченный правительством, но принципиально важный шаг: пример, поданный парижанами, вдохновил заседавших в столице представителей провинции. В этот день центральное бюро «казначеев Франции» разослало по своим генеральствам циркуляр с призывом решительно последовать примеру столичных судей.
Выше (см. гл. II) уже упоминалось о появлении в XVI в. в податных округах (генеральствах), на которые была разделена вся Франция, так называемых финансовых бюро, состоявших из советников с титулом «казначеев Франции», и о том, что в 1627 г. эти бюро превратились в настоящие судебные трибуналы. Здесь надо добавить, что еще в 1586 г. «казначеям Франции» королевским эдиктом было дано право содержать за свой счет при дворе выборных депутатов, по 1–2 от генеральства. Так было положено начало их центральному бюро, активизировавшемуся начиная со времен Ришелье.
Циркуляр 23 мая[371] был подписан 16 членами центрального бюро, представлявшими 10 генеральств (всего во французских провинциях было тогда 25 генеральств с 530 оффисье); его вдохновителем и автором, видимо, был секретарь бюро Жан Дюфайо, депутат от генеральства Суассон.
Документ был дерзким — можно даже сказать, мятежным. Союзный договор верховных парижских судов упоминался как пример, внушающий оптимизм: отказ правительства от планов конфискации 4-годичного жалованья — явная победа оппозиции, ибо возникшая в связи с этим угроза полной отмены полетты считается нереальной. И в циркуляре речь идет уже не о покорнейших просьбах, обращенных к регентше, он призывает провинциальных коллег к прямым акциям неповиновения. Пусть финансовые бюро вспомнят, что и у них есть власть, они вправе силой «забрать свое жалованье, решительно воспротивившись тем, кто столь нагло, на глазах у нас, пытается его присвоить»[372].
Более того, циркуляр выходил за рамки защиты непосредственных денежных интересов оффисье. Центральное бюро призвало провинциалов присылать к ним своих делегатов, снабженных подробно обоснованными записками «о дурном поведении интендантов в управлении финансами, о вымогательствах совместно с откупщиками-контрактантами, о сговоре между ними…».
Для «казначеев Франции» борьба с интендантами, отобравшими у них управление финансами на местах, была жизненно важной, их престиж зависел от ее исхода; соединенная с антифинансистской кампанией, она обещала быть популярной.
Согласно королевской декларации о сборе тальи, появившейся 16 апреля 1643 г., в последний месяц жизни Людовика XIII, провинциальный интендант должен был председательствовать в финансовом бюро при раскладке тальи между элекциями, а если бы «казначеи Франции» вздумали ему в этом отказывать, он мог воспользоваться правом раскладывать талью единолично.
Он же, вместе с одним из «казначеев Франции», был обязан выезжать в центры элекций и там с помощью трех отобранных им элю производить разверстку тальи между приходами[373]. Эту часть «политического наследства» Людовика XIII еще никто всерьез не ставил под сомнение…
Хотели того или нет верховные парижские палаты, провинциальные оффисье уже подсказывали им, в каком направлении надо расширять их требования.
Распространялись слухи о прибытии в Париж делегатов от провинциальных парламентов, готовых заключить союз со столичными коллегами. «Суверенные палаты из добрых городов Франции, — пишет 29 мая Ги Патен, — отправили сюда своих депутатов дабы постараться защитить свои права, соединившись со здешними палатами»[374]. Об этом же толковали и в провинциальных центрах. 28 мая первый президент Налоговой палаты в Бордо Пьер де Понтак писал Сегье, что известия о парижском Союзном договоре оказывают сильное влияние на ситуацию в столице Гиени: здесь считают, что положение союзных палат «каждодневно укрепляется благодаря прибытию депутатов от других палат (compagnies) королевства»[375]. Все эти слухи были ложными, порожденными тем, что возможность союза между Парижем и провинцией действительно очень тревожила правительство. Верным было то, что все провинциальные трибуналы беспокоились из-за возможной отмены полетты, но как поступить — соединиться ли с парижанами или проявить лояльность и тем заслужить благосклонность властей — этот вопрос им еще предстояло решить.
Первый неприятный сигнал пришел из Бордо. Судя по письму к канцлеру от первого президента Бордосского парламента Жозефа Дюберне от 29 мая, советники апелляционных палат его трибунала потребовали заключить открытый союз с парижской оппозицией.
«Я заявил им, что скорее меня разрубят на куски, чем я поставлю этот вопрос на обсуждение. Они готовы удовлетвориться негласным союзом, поддерживая все, что будет содержаться в ремонстрациях Парижского парламента». Предполагалось, что ремонстрации бордосцев могут иметь и общий характер («о том, чего требует общественное благо»), но Дюберне решил всячески препятствовать отправке такого рода документов; помешать же вотированию ремонстраций по конкретным вопросам (связанным с отменой производимых интендантом поборов в силу эдиктов, не верифицированных парламентом) он считал невозможным[376].
Дюберне хотел бы получить от двора специальное предписание не проводить общих собраний, но губернатор Гиени герцог д'Эпернон советовал Сегье (письмо от 29 мая) от этого воздержаться: «Этот запрет увеличил бы ненависть к нему и раздражил бы умы, которые мы хотим смягчить», для чего он считал полезным дать Бордосскому парламенту «какое-либо разумное удовлетворение»[377].
А между тем атака правительства на оппозицию, ознаменованная арестами 29 и 31 мая, почти сразу же захлебнулась: оппозиционеры не стали «воевать» по обычным правилам. Вместо того чтобы немедленно отправить депутации ко двору с просьбой о прощении своих репрессированных членов, непосредственно задетые арестами Большой Совет и Налоговая палата не делают ничего. Отказавшись от самостоятельных решений, они ждут, что скажет глава коалиции, Парижский парламент. Рухнули расчеты на то, что королева сможет внести раскол в ряды оппозиции, оказав милости в ответ на покорнейшие просьбы, Союзный договор показал свою силу, и министры растерялись.
Продолжать и расширять репрессии? 3 июня д'Ормессон записал слух о предстоящей высылке в провинцию в полном составе двух верховных палат: Большого Совета и Счетной палаты. Дюбюиссон-Обнэ подтверждает достоверность этого слуха: такое решение действительно было принято, но его исполнение отложено[378]. Вместо того чтобы решиться на столь резкие действия, Мазарини уже на другой день приглашает к себе одного из президентов и двух советников Большого Совета, обещает им свою помощь и в возвращении арестованных, и в даровании полетты, если они будут просить об этом регентшу только от себя. Еще одна попытка расколоть союз верховных палат окончилась провалом: Большой Совет отказался даже обсуждать предложение кардинала[379].
Правительству пришлось вместе со всеми ждать итогов общего собрания парламента — того самого собрания, проведение которого было им же категорически запрещено (и которое Моле, при помощи разных ухищрений, удалось-таки перенести с 4 снова на 8 июня).
Накануне, вечером 7 июня, королева вызвала к себе коронных магистратов парламента. Прежде всего им было сообщено решение Узкого совета о кассации постановления Парижского парламента от 13 мая о Союзном договоре и дано поручение зарегистрировать его на предстоящем общем собрании парламентариев (чем, кстати, легализировалось и само собрание).
Затем позицию правительства обстоятельно разъяснил Сегье. Он сказал, что королева понимает заботу младших верховных судов о своих доходах; парламент, правда, проявил неблагодарность, не оценив дарованной ему привилегии, но и его можно понять: в конце концов, у многих парламентариев есть родственники в других верховных трибуналах. Поэтому она «не возражает, чтобы вы собирались для обсуждения ваших частных дел, но не может потерпеть, чтобы это происходило в форме союза и соединения четырех судов»[380].
Правительственные эксперты уже навели справки относительно прецедентов. Королева знает, сказал канцлер, что были случаи, когда депутаты парламента, Счетной и Налоговой палат собирались вместе в палате Св. Людовика для обсуждения, в частности, вопроса о выплатах по рентам парижской ратуши (а по вопросам о выплате жалованья приглашали и депутатов от Большого Совета), но все это были совещания по частным сюжетам (une espèce d'assemblée domestique), эпизодические акты, санкционированные монархом[381]. Больше, чем сам факт совместных заседаний высших судейских оффисье, министров страшили слова «Союзный договор».
После приема у королевы, поздним вечером Талона неожиданно посетил д'Эмери. Сюринтендант в эти дни выглядел крайне растерянным: он был практически отстранен от урегулирования созданного по его вине кризиса и шли слухи о его близкой отставке. Он выразил свои опасения, что чтение в парламенте королевского решения о кассации Союзного договора произведет дурное впечатление. Талон ответил, что коронные магистраты разделяют его сомнения. О деле срочно доложили Мазарини, и кардинал, поколебавшись, согласился сообщить об акте кассации только Моле, положившись на его суждение.
Рано утром 8 июня Моле был поставлен об этом в известность военным министром Летелье. Этот клиент Мазарини проявлял тогда особую активность. Не был ли тут скрыт намек на угрозу использования военной силы? Методы запугивания действительно применялись. Один из президентов парламента Рене де Лонгей говорил д'Ормессону: «Если парламент будет исполнять Союзный договор, он погубит и себя, и государство. Тогда будут разогнаны (l'on interdirait) апелляционные палаты, и они убедятся в своей слабости»[382]. Однако угроза силового решения конфликта выглядела бы более убедительной, если бы не было событий 12 января… Горожане Парижа вполне могли защитить парламент, если бы поняли, что он отстаивает не только свои интересы. Логика борьбы толкала парламент к союзу не только с другими верховными палатами, но и с народом.
В первый день общего собрания, 8 июня, Талон сообщил об аудиенции у королевы и о позиции правительства, не упоминая об акте кассации. По предложению Моле, желавшего перевести спор на юридическую почву и немного потянуть время, началось публичное чтение старых парламентских регистров, дабы найти прецеденты, оправдывавшие акт Союзного договора. На другой день были сочтены достаточным доказательством его правомерности некоторые регистры 1590-х годов, свидетельствовавшие о проводившихся тогда в палате Св. Людовика совместных собраниях парламента, Счетной и Налоговой палат.
10 июня началось обсуждение вопроса по существу. Бруссель, выступавший по старшинству стажа одним из первых, подал пример решительности, призвав исполнять постановление о Союзном договоре. Молодой племянник его жены, королевский докладчик Луи Бушра (1616–1699; в далеком будущем, с 1685 г. — канцлер Франции) конкретизировал мысль дяди: нужно немедленно выбрать депутатов в Палату Св. Людовика, пригласить туда же представителей других верховных судов и решить, что постановления новой палаты «должны исполняться немедленно»[383].
Но особое впечатление на парламентскую молодежь, судя по свидетельству Жана Лебуэндра, произвело выступление советника Большой палаты Лэне, старого оппозиционера, подвергавшегося репрессиям при Ришелье. Именно он впервые с начала конфликта заявил в парламенте, что цель Союзного договора — не только защита интересов самих оффисье, но и «облегчение народа, обремененного чрезвычайными государственными поборами». Цель — не возобновление полетты, она «вредна для парламента, ибо цены на должности стали такими чрезмерными, что, похоже, их могут покупать только финансисты…»[384], (Парламентарий против полетты — кто бы мог подумать?). Антифинансистские мотивы тут же были усилены: министры «хотят помешать союзу, который бы всем помог, но позволяют ежедневные сходки контрактантов — плутов, готовых разорить весь мир»[385].
Радикальным призывам немедленно действовать, не обращая внимания на королевские запреты, противостояла легалистская альтернатива, выдвинутая 12 июня Моле: представить королеве ремонстрации вместе с обнаруженными в архивах документами о ранее бывших совместных собраниях верховных палат. Первый президент заявил, что королева настроена против союза высших судов только потому, что считает его новшеством, «но если она увидит подобные примеры по регистрам, она, может быть, и разрешит собрание палат»[386]. Он, видимо, уже понял неизбежность созыва Палаты Св. Людовика и хотел лишь придать этому акту вид формальной законности. Его предложение было поддержано почти всеми советниками Большой палаты — но провалено дружным большинством голосов младших парламентариев.
Тогда Моле пригласил войти в зал коронных магистратов — и только тогда был официально оглашен акт Узкого совета о кассации Союзного договора.
На оппозиционеров это не произвело никакого впечатления, они требовали как ни в чем не бывало продолжать заседание. Тогда сами коронные магистраты просили дать им возможность ознакомить королеву с регистрами, и в этом им не было отказано. Дальнейшего обсуждения Моле не допустил, сославшись на изменившиеся обстоятельства.
Ссылки на архивные документы не переубедили регентшу и были решительно отвергнуты. На аудиенции у нее вечером того же дня канцлер разъяснил коронным магистратам, что все прецеденты имели в виду ассамблеи, собиравшиеся с разрешения монарха, и никогда еще не было постановлений о союзе между палатами. Королева вовсе не отказывает в возобновлении полетты, но она хочет, чтобы палаты говорили каждая за себя и просили ее отдельно друг от друга. Принятие этой «подсказки», впервые высказанной столь недвусмысленно, означало бы немедленный отказ от Союзного договора.
13 июня коронные магистраты сообщили в парламенте об итогах своей аудиенции и внесли от себя предложение ограничиться ремонстрациями только по вопросу о сохранении полетты без урезания жалованья и принудительных займов. Началось обсуждение, парламент стоял на решающем перепутье…
Два события повлияли в эти дни на настроения парламентских оппозиционеров. Во-первых, до властей, наконец, дошло содержание дерзкого циркуляра от 23 мая, разосланного в провинции центральным бюро «казначеев Франции» (Сегье с гневом говорил об этом на последней аудиенции), и в ночь на 13 июня шестеро подписавших циркуляр во главе с секретарем бюро Дюфайо были арестованы и брошены в Бастилию[387], подвергшись притом грубому обращению.
Во-вторых, многие парламентарии сочли весь парламент оскорбленным в лице его второго президента Анри де Мема. Как уже упоминалось, в эти дни он выступал необычно резко, и министры почему-то решили, что в его доме собирается штаб оппозиции. К особняку Мема был подослан филер следить за посетителями, он оказался очень неумелым, быстро был разоблачен, схвачен слугами и препровожден в тюрьму Шатле. На другой же день его по приказу свыше освободили, и он имел достаточно нахальства, чтобы подать жалобу на прислугу Мема за невежливое с ним обхождение. Д'Ормессон отмечает общее возмущение в парламенте этим актом «введения инквизиции во Франции»[388].
15 июня состоялось решающее голосование. Оппозиция одержала полную победу: за исполнение Союзного договора было подано 97 голосов, за подачу ремонстраций 65[389]. Принятое постановление поручило одному из секретарей парламента пригласить на завтра, к 2 ч. дня, депутатов трех младших верховных палат явиться в палату Св. Людовика для заседания совместно с депутатами парламента[390].
Темы будущих обсуждений не определялись. Судя по дневнику Лебуэндра, на этом заседании преобладали голоса тех, кто все еще видел в Союзном договоре средство борьбы за чисто корпоративные интересы. Особо отмечено им выступление советника одной из апелляционных палат Пьера Питу, говорившего о необходимости для «корпуса юстиции» «объединившись, восстановить свой авторитет»[391].
Очевидно, не соответствует истине переданный Викфором слух о том, что в связи с постановлением было решено «расследовать деятельность тех, кто манипулировал финансами после смерти покойного короля». Но людям свойственно слышать то, что они хотят услышать, — и толпившийся в вестибюле народ воспринял смелое решение парламента как доказательство его готовности защищать простых людей. Когда парламентарии расходились после заседания, толпа кричала: «Да здравствует парламент, верный защитник интересов народа!»[392].
Как только королеве в этот же день была доставлена копия постановления, она созвала Узкий совет, который кассировал парламентский акт. Всем трем верховным судам, приглашенным на завтра в палату Св. Людовика, были посланы письменные предписания игнорировать это приглашение. Власти заинтересовались и черновым протоколом заседания, который позволил бы установить, кем и что было сказано. Вечером во Дворец Правосудия явился сам госсекретарь Генего в сопровождении лейтенанта гвардии Карнавале и потребовал у дежурного протоколиста выдать документ; тот ответил, что протокола при себе не имеет, его хотели обыскать насильно, но конфликт привлек внимание многих парламентских служащих, ставших на защиту своего собрата, и пришедшие поспешно удалились[393]. По менее драматичной версии, этого клерка вызвали к Моле, и первый президент в присутствии Генего и Карнавале подтвердил его слова о том, что черновой протокол уже уничтожен[394].
На другой день, рано утром 16 июня, парламент получил письменное королевское повеление немедленно явиться в Пале-Рояль в полном составе, пешей процессией и в парадных мантиях. Тем самым парламентарии должны были продемонстрировать свою покорность королевской власти. Им предписывалось принести с собой официальный регистр, чтобы королева могла вырвать из него запись о крамольном постановлении.
Парламент не стал выполнять все требования регентши. В Пале-Рояль пошли не все, а лишь половина (около сотни) парламентариев, другая половина осталась во Дворце Правосудия — предосторожность, оказавшаяся отнюдь не лишней. Остался на своем месте и главный протоколист (greffier) Дютийе, которому коллеги поручили хранить и никому не выдавать официальный регистр: он не должен был достаться в руки королевы.
Двор явно не предвидел того, что торжественная процессия обернется массовой политической демонстрацией. Двинувшихся к Пале-Роялю парламентариев сопровождала «бесчисленная толпа, просившая их пожалеть бедный и такой угнетенный народ»[395]. «Никогда еще на улицах не было столько народа», — записывает и д'Ормессон[396].
Когда членов парламента ввели в королевский дворец, церемониймейстер прежде всего спросил их, принесли ли они официальный регистр. Получив отрицательный ответ, министры начали совещаться; некоторые предлагали задержать парламентариев в Пале-Рояле, не давая им ни еды, ни питья до тех пор, пока регистр не будет доставлен. Однако возобладало мнение Сегье, выступившего против подобного насилия: канцлер сказал, что это «разожгло бы общий пожар», что во Дворце Правосудия осталось еще много парламентариев, «а на улицах — бесчисленная толпа народа»[397]. После 2-часового ожидания в большом нижнем зале парламентариев вызвали наверх, на королевскую аудиенцию, где им было объявлено о кассации Узким советом их вчерашнего решения, о запрете общих собраний, а королева потребовала на следующий же день доставить ей официальный регистр. Их отпустили, не позволив сказать ни слова в свое оправдание.
К тому времени, как они вернулись во Дворец Правосудия, было уже 2 ч. дня — время, назначенное для собрания в палате Св. Людовика. Оказалось, что все союзные с парламентом верховные палаты пренебрегли королевским запретом и уже прислали туда своих делегатов[398]; парламенту пришлось послать к ним депутатов с извинениями: из-за необходимости обсудить новую ситуацию, создавшуюся после королевской аудиенции, собрание союзных палат было отложено.
События 16 июня показали, что конфликт столичных оффисье с правительством привлекает к себе исключительное внимание парижан, которые не простили бы своим судьям корыстной сделки со двором. Оппозиционеры — кто со страхом, а кто и с воодушевлением — чувствовали, что их затягивает в водоворот политической непредсказуемости и небывалых новаций…
17 июня парламент принялся обсуждать итоги аудиенции. Первыми, как обычно, должны были высказать свое мнение коронные магистраты, от которых выступил Талон[399]. Оратор был неузнаваем. Генеральный адвокат говорил как человек, пришедший в ужас при виде внезапно разверзшейся перед ним бездны. Он призывал войти в положение королевы: если она уступит, то это «умалит королевскую власть»; парламент обязан почитать государя и повиноваться ему; одно дело — противодействовать незаконным актам правительства исподтишка (для чего есть множество возможностей), совсем другое — сопротивляться открыто, не повиноваться прямым приказам, что может «возмутить спокойствие народа». Талон напомнил о прошлых гражданских войнах, сказал, что раскол в обществе может привести к поражению армии и вражескому нашествию…
В зале стоял шум, выступавшего прерывали свистом, захлопыванием, оскорбительными выкриками… Выведенный из терпения Талон прервал речь классической древнеримской фразой: «Videat senatus ne quid detrimenti res publica capiat» («Пусть сенат позаботится, чтобы государство не потерпело какого-либо ущерба») и ушел из зала, оставив текст своего выступления на трибуне. Правда, когда его дочитали, то не без удивления обнаружили, что заключение речи мало соответствовало началу: Талон предлагал всего лишь представить королеве ремонстрации с просьбой отменить кассацию последнего парламентского постановления, а самим тем временем продолжать исполнять Союзный договор. В своих «Мемуарах» Талон записал, что эта речь далась ему очень тяжело, потому что он всегда любил «и королевскую власть, и парламент». Но что же делать: ведь «чтобы поддержать власть парламента, пришлось бы вооружить народ, а тогда в государстве появилась бы такая сила, над которой были бы не властны вызвавшие ее к жизни»[400].
После заседания Талон был приглашен к Мазарини, кардинал расспрашивал его о случившемся, но генеральный адвокат решительно отказался назвать персонально кого-либо из своих оскорбителей, сказав, что не хочет ссориться со своей корпорацией, «в которой ему предстоит жить и умереть»[401]. А когда Мазарини решил порадовать собеседника сообщением, что этим утром королева пожаловала его брату одно аббатство, Талон стал умолять кардинала отменить это дарение.
В этот же день главный протоколист парламента получил письменный приказ королевы немедленно доставить в Пале-Рояль официальный регистр; парламентарии запретили ему выполнять это распоряжение.
Обсуждение в парламенте в тот день не закончилось, оно было перенесено на 20, затем на 22 июня, а тем временем министры и парламентское руководство стали нащупывать почву для возможного соглашения. События 16 июня сильно подействовали на правительство, в котором возобладали сторонники немедленной договоренности с оппозицией, пока та еще не выдвинула открыто лозунг коренных государственных реформ.
Не привыкшая к прямому неповиновению, Анна была и раздражена, и растеряна. Первые, импульсивные побуждения в таких случаях всегда склоняли ее к репрессиям; узнав, что 16 июня, вопреки ее запрету, оппозиционеры все-таки собрались в палате Св. Людовика, она хотела послать туда две роты гвардии и арестовать всех присутствующих. «Ее отговорили от этого, сказав, что такая мера развязала бы мятеж, и посоветовали терпеть; она расплакалась», — пишет д'Ормессон[402].
Мазарини понимал, что разжигать сейчас гражданскую войну значит рисковать срывом близящегося к заключению мира в Германии. Кризис кредитной системы все обострялся, не хватало денег на армии, а это грозило военными поражениями. «Наш спор с суверенными парижскими палатами лишил нас денег (nous ont mis à sec), все кошельки до такой степени закрылись перед нами, что мы уже не знаем, к кому обращаться даже за самыми скромными суммами», — писал 22 июня Мазарини командующему армией в Германии маршалу Тюренну. Последний должен был уяснить, что посланные ему 80 тыс. пистолей (т. е. 880 тыс. л.) собраны «с запредельными усилиями» и больше он не может ожидать ничего до конца кампании.
Кризис сказался даже на финансировании особо опекаемой Фландрской армии Конде, принц прислал уже десяток курьеров, требуя оплатить очередное жалованье его солдатам хотя бы в половинном размере (une demie monstre) — и до сих пор не удается найти даже трети нужной суммы![403]
Ценой любых уступок нужно было покончить с этим состоянием неопределенности, чтобы кредиторов перестал наконец пугать призрак грозной Палаты Св. Людовика! Ну, а потом… «Зимой мы будем сильнее», — говорит Мазарини придворным, видимо, не соблюдая особой конспирации, поскольку слух об этих словах в те же дни заносит в свой дневник д'Ормессон[404]. Зимой — будет ли заключен общий мир или наступит обычная сезонная пауза в военных действиях — войска будут свободны от борьбы с внешним врагом и готовы к подавлению врагов внутренних. Таков был план кардинала, имевший тот недостаток, что о нем можно было легко догадаться.
Для успеха соглашения важно было, чтобы его гарантировал своим словом сам генеральный наместник королевства Гастон Орлеанский. И вот вечером 21 июня в Люксембургском дворце (резиденции Гастона) состоялась встреча, где с правительственной стороны были Гастон, Мазарини и Сегье, а с парламентской — все президенты Большой палаты во главе с Моле; через некоторое время к совещанию были допущены и представители младших парламентских палат, от каждой по одному президенту со старейшиной[405].
Гастон обещал все возможные уступки в том, что касалось собственных интересов судейской элиты: полетта для всех верховных судов будет возобновлена на льготных условиях; регентша оставляет за собой право назначить шесть новых королевских докладчиков, но может уступить и в этом, если ее покорно попросят; будут возвращены все высланные члены Большого Совета и Налоговой палаты, а арестованные «казначеи Франции» будут переведены из Бастилии в парламентскую тюрьму Консьержери. Наконец, Гастон заверил парламентариев, что правительство будет «безотлагательно работать над заключением всеобщего мира ради облегчения общества».
Можно ли было усомниться в словах его королевского высочества? Оппозиции предлагалась возможность пойти на соглашение и забыть о Союзном договоре, не потеряв лица, создав впечатление, что она чего-то добилась не только для себя, но и для простого народа.
Получившие такие обещания президенты парламента были довольны и даже заверили Мазарини, что теперь-то их коллеги образумятся. В тот же день кардинал в письме к Конде выразил надежду, что вскоре, уладив спор с парламентом, двор сможет выехать из Парижа в Компьень, ближе к фронту, и пошлет в подкрепление принцу роты из полка Французской гвардии[406].
Его ожидало жестокое разочарование. Начавшееся 22 июня обсуждение предложений Гастона оказалось бурным. Отказаться от Союзного договора? Признать перед всеми, что весь шум был поднят из-за непопулярной в обществе полетты? Обмануть ожидания простых парижан, уже начавших интересоваться конфликтом?
Оппозиция в очередной раз стояла перед Рубиконом — и она перешла его, уже бесповоротно…
Молодой и пылкий Жан Лебуэндр (автор дневника, видимо, впервые взял тогда слово) заявил, что во всех предложениях власти «он не видит ничего, касающегося интересов общества», что «до сих пор он был убежден, что парламент действует не столько в собственных интересах, сколько для облегчения народа»[407].
Слова юного оратора вызвали общее одобрение. Характерно, что на этот раз не только младшие парламентарии, но и почти весь состав Большой палаты высказался за исполнение Союзного договора. Лейтмотивом выступлений стал призыв послать депутатов в Палату Св. Людовика «дабы работать там над ремонстрациями о неустройстве в финансах, о налогах, о талье, имея целью навести здесь лучший по-рядок»[408].
Тщетно Моле напоминал «забывчивым» коллегам, что Союзный договор был заключен лишь для защиты частных интересов его участников, а потому «странно было бы требовать созыва совещания по общим вопросам», — слова первого президента были заглушены недовольными выкриками[409]. Парламентарии демонстрировали бескорыстие, требовали «победить самую большую опасность — собственный интерес» (слова Лэне)[410].
Голосование состоялось 26 июня. Соперничали два предложения, различавшиеся между собой только формой и степенью дерзости. Бруссель предлагал просто поблагодарить Гастона за добрые намерения, а самим приступить к заседаниям в Палате Св. Людовика, даже не известив о том королеву. Иным было предложение советника Большой палаты Клода Менардо, избранного от нее в союзную палату: он считал нужным дать регентше возможность сделать хорошую мину при плохой игре, т. е. испросить у нее аудиенцию, ходатайствовать об отмене всех кассировавших Союзный договор решений правительства и вместе с тем дать понять, что Палата Св. Людовика будет работать независимо от позволения королевы.
Небольшим большинством голосов (101 против 95, по д'Ормессону, или 104 против 86, по «Журналу парламента») было принято мнение Менардо.
27 июня королева принимала депутацию парламента. Моле говорил неожиданно и непривычно жестко. Сделав все от него зависевшее для смягчения напряженности, первый президент теперь должен был выражать волю своей корпорации. Он не только доказывал законность самочинных совместных заседаний верховных палат, ссылаясь на прецеденты, уже отвергнутые канцлером, но и резко обличал дурные и опасные советы министров, настраивавших регентшу против ее верных судей. А самое главное — о предстоящем созыве Палаты Св. Людовика Моле упоминал как о деле решенном, не прибегая к спасительной формуле «если то будет угодно королеве». Анна ответила, что сообщит о своем решении через три дня.
В тот же день Налоговая палата, проникшись боевым духом, запретила служащим откупщиков взимать все те сборы со ввоза вин в предместья Парижа, которые не были в ней должным образом зарегистрированы, и распорядилась немедленно обнародовать это постановление, не тратя времени на какие-либо ремонстрации.
Власти уже чувствовали, что без серьезных уступок не обойтись, но все еще не теряли надежды их как-то минимизировать. 28 июня (по данным венецианских послов Нани и Морозини) Мазарини провел совещание с финансистами, которых он убедил «отказаться от своих прибылей за этот год при условии, что они будут полностью компенсированы из доходов 1653 г.[411].
Трудность осуществления этого плана состояла в том, что кредиторы государства сами были должниками многих придворных аристократов, охотно вкладывавших свои деньги в государственные займы и откупы[412].
29 июня королева заявила коронным магистратам парламента, что она, уверенная в добрых намерениях парламентариев, одобряет созыв Палаты Св. Людовика. Она лишь высказала пожелание, чтобы ее работа продлилась не дольше недели, напомнив, что в казне нет денег на армию, а всякие возможности получить кредиты в Париже уже более месяца как исчезли.
(А может, и правда так лучше? Выговорятся, а то и перессорятся… Это ведь только звучит грозно «Палата Св. Людовика», как будто сам святой король воскрес из мертвых и воссел чинить правосудие, а на деле простое совещание не самых влиятельных представителей своих палат. Все их решения будут всего лишь рекомендациями, подлежащими утверждению в каждой из союзных верховных палат, и надо надеяться, что при этом будут отклонены опасные крайности, а дальше дело пойдет рутинным путем составления и представления королеве ремонстраций…).
Но если у министров и были такие расчеты, они были опрокинуты сразу же: очень уж радикальные предложения стал выдвигать новый совещательный орган с первого дня своего существования.
Палата Св. Людовика (далее — ПСА) открылась 30 июня. Она состояла из 32 делегатов (14 — от парламента и по 6 — от трех остальных союзных палат); среди парламентариев было только двое советников Большой палаты — и ни одного президента. К сожалению, не сохранилось никаких протоколов заседаний. Никто из ее членов не оставил ни дневников, ни мемуаров, так что о происходившем там мы можем судить лишь из вторых уст, чем объясняются расхождения в датах и порядке принятых ПСЛ решений. Плодом ее творчества были так называемые 27 статей, опубликованные в том же году в «Журнале парламента»[413], но это был уже окончательный вариант, прошедший через парламентское редактирование с переменой нумерации некоторых статей. Автор «Истории нашего времени» дает хронологическую разбивку решений ПСЛ, без подробностей их обсуждения, от начала до конца ее работы (от 30 июня до 12 июля)[414], однако и он не избежал ошибок, поскольку из копии регистра Налоговой палаты, постоянно заслушивавшей отчеты своего делегата в ПСЛ, видно, что ее последнее заседание состоялось еще 29 июля, когда и были приняты постановления № 26 и 27, и вошедшие во вкус законотворчества делегаты отнюдь не собирались расходиться, хотя центр политической борьбы давно уже был перенесен в парламент: следующее собрание было назначено на 12 августа[415] (оно, впрочем, не состоялось). Нечего и говорить, что просьба королевы закончить все в недельный срок была оставлена в пренебрежении. По ходу дела постановления ПСЛ становились все более частными и мелочными, словно делегаты боялись хоть что-либо упустить и лишиться внимания общества.
Но самое главное было сказано в первый день работы ПСЛ, 30 июня. Первым же решением союзной палаты было рекомендовано отозвать из провинций всех интендантов и вообще отменить все чрезвычайные комиссии, не верифицированные в верховных судах. Статья 2 гласила, что талью должны собирать оффисье регулярного аппарата (т. е. местные «казначеи Франции» и элю), а не интенданты и служащие откупщиков; что все уже заключенные откупы по сбору тальи должны быть отменены; что все недоимки по талье до 1646 г. включительно подлежат прощению, а в будущем саму талью следует сократить на 25% (предполагалось, что именно такой процент получают за свои услуги взимающие талью откупщики-контрактанты).
Такой радикальный дебют реформаторов заставил Мазарини по просьбе королевы отправить срочный запрос в армию принцу Конде: как, по его мнению, следует теперь вести себя правительству? Полководец ответил уже 2 июля: королева должна «пока только возможно, вести себя с мягкостью и пытаться всеми способами вернуть на истинный путь тех, кто с него сбились», к крайним средствам прибегать как можно позже, но при всем том не поступаться королевской властью[416]. Приходилось терпеть…
В провинции слухи о предстоящем налоговом облегчении стали активно распространяться как только об этом заговорили в парламенте — во второй половине июня. Еще 10 июня интендант Оверни Делиньи писал Сегье о полном спокойствии во вверенном ему генеральстве (в той самой Оверни, где было так неспокойно в 1643 г.): «Весь народ и все оффисье находятся в полном повиновении». А уже 1 июля он же сообщил канцлеру, что распространившиеся слухи сделали ситуацию необратимой: «Полсотни постановлений не излечат то зло, которое причинили эти слухи»[417].
Возобновила свою активность оппозиция в Бордосском парламенте, ориентированная на негласный союз с парижанами. 3 июля оппозиционеры потребовали обсудить вопрос «о чрезвычайных поборах, собранных с провинции», и для этого обсуждения 8 июля была создана парламентская комиссия[418].
Руанский парламент еще сохранял спокойствие, но Счетная палата в Руане 8 июля приняла радикальное постановление, предписав откупщикам, взимавшим в Нормандии с 1634 г. какие-либо сборы, если эти сборы не были ею верифицированы, срочно, под угрозой большого штрафа, представить ей свои оправдательные документы и финансовые отчеты[419].
И все же такого крутого поворота, как отзыв всех интендантов и отстранение от дел всех откупщиков, собиравших талью — этого никто ожидать не мог. Еще 27 июня интендант Лимузена де Шон писал госсекретарю Летелье: «Мое положение здесь было бы достаточно почетным, если бы дела решались как раньше, но откупщики забрали здесь такую абсолютную власть, что авторитет интендантов — не более чем тень того, чем он был ранее», почему автор и просит адресата помочь ему перейти на дипломатическим пост[420]. У этого конфликта (конечно, преувеличенного) была своя бытовая подоплека: интендант, исполняя просьбу Сегье, попытался сильно уменьшить сумму недоимок по талье с земель свояченицы канцлера, но столкнулся с противодействием аппарата финансиста Табуре, взявшего на откуп взимание недоимок по талье в Лимузене[421]. Де Шон не мог себе представить, как близок конец властвования в Лимузене и мэтра Табуре, и его самого. 9 и 11 июля в лимузенском городке Треньяк уже произошли антиналоговые волнения: жители напали на бюро по сбору тальи, подожгли его, убили двух служащих откупа, вскрыли сундуки, после чего деньги от сбора тальи (юридически принадлежавшие откупной компании) были секвестрованы местным судьей[422].
Избрав мишенью своей критики сдачу на откуп тальи, делегаты ПСЛ нащупали самое уязвимое звено в налоговой системе. Порожденная потребностями ведения войны, эта практика появилась недавно, в глазах крестьян она была неслыханным новшеством и актом вопиющей несправедливости. Почему деньги, предназначенные для короля, забирают себе наживающиеся на войне богачи? «Следует опасаться, — писал 27 апреля канцлеру интендант Гиени Лозон, — что народ стряхнет бремя старых налогов под тем предлогом, что талья больше не доходит до короля, ибо она сдана на откуп. Крестьяне начинают рассуждать именно так»[423].
Рекомендации ПСЛ могли возыметь силу только после одобрения их Парижским парламентом. Среди парламентариев возник спор о процедуре их рассмотрения. Более умеренные предлагали подождать окончания работы союзной палаты и тогда уже обсудить все ее решения, отобрав наиболее важные; это стимулировало бы быстрое завершение трудов ПСЛ, о чем просила королева. Однако победило иное мнение: рассматривать все постановления ПСЛ в порядке их вынесения. Прежде всего занялись вопросом об интендантах, и 4 июля парламент принял решение, отвечавшее самым радикальным требованиям. Всем интендантам было запрещено исполнять их обязанности, а местным судьям — подчиняться их распоряжениям. На будущее всем запрещалось принимать какие-либо «комиссии», не заверенные в парламенте. Более того — решено было начать повсеместное расследование «дурного управления королевскими деньгами», для чего генеральный прокурор должен был организовать через своих заместителей в провинции оповещение о том населения по приходским церквам; следствие предстояло вести посланным на места советникам парламента. Итак, все без исключения интенданты объявлялись подозреваемыми в расхищении казны, и этот-то акт парламент постановил опубликовать повсеместно, даже не спрашивая согласия королевы![424] Видимо, он полагал, что раз регентша согласилась на работу ПСЛ, дальнейших одобрений от нее уже не требовалось.
Двор переполошился. В тот же день был разослан королевский циркуляр, в котором разъяснялось, что несмотря на постановление парламента интенданты должны продолжать работать. Регентша уже не осмеливалась просто отменить парламентский акт; вместо этого министры наконец-то решились поговорить с верховными судьями как с ответственными государственными мужами.
6 июля в парламент явился Гастон Орлеанский. Вначале Талон передал от имени королевы: она находит парламентское решение от 4 июля хорошим, но просит учесть растущую нужду армий в деньгах и отложить на несколько дней его публикацию. Затем Гастон заявил, что он прибыл предложить парламенту провести «конференцию» о способах исполнения его акта; в том же, что этот акт будет исполнен он, генеральный наместник королевства, дает свое слово. После 2-дневного обсуждения парламентарии согласились, настояв на том, что в совещании будут участвовать и представители союзных верховных палат; поскольку оно должно было проходить в то же время, что и заседания ПСЛ, участие делегатов последней исключалось.
Депутация оппозиции, явившаяся 8 июля во дворец Гастона, была весьма представительной: в нее входили все президенты парламента, 4 советника его Большой палаты (среди них Бруссель), по два депутата от каждой из малых палат (президент и советник), а также депутаты союзных верховных палат. Одному из них, советнику Налоговой палаты Луи Катромму, мы обязаны исключительно подробным рассказом о двух заседаниях у Гастона (8 и 10 июля), включенным в компилятивную копию «Секретного регистра» Налоговой палаты[425].
Правительство представляли Гастон, Мазарини и Сегье; д'Эмери, чья отставка была предрешена, приглашен не был.
В начале «конференции» с большой речью выступил Сегье. Одобряя парламентский акт, канцлер всячески пытался отсрочить его исполнение. Без интендантов трудно будет собрать талью, они ведь уже проделали работу по ее раскладке, а если их сейчас заменят «казначеи Франции» и элю, то при их враждебности к интендантам может начаться пересмотр всех решений и наступит полная неразбериха. Коль скоро поставленные под строгий контроль интенданты будут безвредны — не оставить ли их до будущего года, когда талью уже не они будут раскладывать? В 1649 г., обещал Сегье, интенданты будут отозваны. Нужно отложить и решение о расследованиях их злоупотреблений и связей с финансистами: последние и без того крайне встревожены и ничего не платят.
Деньги найти не так-то легко, поддержал канцлера Мазарини. Деловые люди и так уже просили его особого покровительства: кредиторы забирают у них ссуженные деньги, им грозит разорение! (Последовала грубая реплика президента одной из апелляционных палат Одика: «Что за беда! Король уже разорил честных людей, можно обанкротить и пятерку финансистов!»). Кардинал продолжал: эти финансисты предлагают правительству специальный фонд на содержание армий и согласны на отсрочку им выплат по долгам, если только не будет никакой Палаты правосудия. Это очень большая уступка с их стороны, и огромная заслуга парламента перед королем в том, что он добился этой уступки, сами министры на это никогда бы не решились. (Мазарини старался безудержно льстить парламентариям; согласно «Мемуарам» Моттвиль, он даже называл их «восстановителями Франции и отцами отечества».)[426]
Все было напрасно. Парламентарии решительно отвергли попытки продлить пребывание на их постах интендантов, заявляя, что всех их ненавидит народ. Сегье удалось лишь настоять, чтобы об их отзыве, ради сохранения монаршего авторитета, было объявлено королевской декларацией, а не парламентским постановлением.
(Обмен репликами. Президент Немон: И пусть будет написано: «Король, будучи осведомлен о злоупотреблениях интендантов…», Сегье: Нельзя же осуждать вообще всех интендантов! Надо пощадить их честь! Одик: Да нет у них никакой чести!)[427].
Итак, было решено, что канцлер срочно составит проект королевской декларации, который будет обсужден на заседании того же состава у Гастона 10 июля, а на другой день представлен в парламент. В заключение парламентарии ходатайствовали о прощении репрессированных членов Большого Совета и Налоговой палаты, а также брошенных в Бастилию «казначеев Франции». Это было обещано, и обещание исполнено к 10 июля.
Пора было изгонять «козла отпущения». 9 июля д'Эмери был смещен с поста сюринтенданта финансов и получил приказ немедленно выехать в одно из своих имений, что им и было исполнено. Никто не жалел об опале этого «толстого кабанчика, умного и порочного» (по характеристике Моттвиль)[428], который не стеснялся афишировать свое богатство.
В тот же день сюринтендантом был назначен маршал Франции Шарль де Лапорт, герцог де Ламейрэ (1602–1664), занимавший пост главного начальника артиллерии. Тем самым была возобновлена традиция назначать главой финансового ведомства видного военного, в чем была своя логика, поскольку траты на армию были основными статьями расходной части бюджета. Правда, парламенту не могло понравиться то весьма устраивавшее Мазарини обстоятельство, что маршал был двоюродным братом Ришелье. Однако явная некомпетентность Ламейрэ в делах финансового управления заставила тогда же назначить по «комиссии» двух фактических управляющих из числа государственных советников, получивших звание «директоров финансов». Ими стали Этьен д'Алигр (1592–1677; с 1674 г. канцлер Франции) и Антуан Барийон де Моранжи (1599–1672; брат скончавшегося в тюрьме лидера оппозиции Жан-Жака Барийона — явный жест дружелюбия, адресованный парламенту).
Новому сюринтенданту уже на другой день, 10 июля, представился случай показать твердую хватку военного человека, когда около дюжины обладателей придворных должностей, не получавших жалованья по ассигнациям, выписанным на один из откупов уже упомянутого Табуре, вломились в дом финансиста, принялись выносить оттуда ковры и захватили в заложники самого хозяина. Маршал Ламейрэ явился на место происшествия и усмирил бесчинства, посоветовав недовольным обращаться в суд[429].
На утреннее заседание парламента 10 июля явилась депутация бюро «казначеев Франции». Принципиально важным было их обещание не пересматривать нормы раскладки тальи на 1648 г., установленные интендантами; тем самым как бы отводилось возражение, высказанное Сегье на «конференции» 8 июля (если его можно было отвести без учета мнения налогоплательщиков). Они заявили, что не претендуют ни на возвращение им секвестрованной части жалованья за прошлые годы, ни на выплату жалованья за 1648 г. (отказавшись таким образом от воинственного характера циркуляра бюро от 23 мая), но просят на будущее восстановить их жалованье на уровне «3 кварталов» (75 % от нормы), как у Счетной палаты, членами которой они себя считали[430].
Затем парламент утвердил ст. 2 решений ПСЛ (о снижении тальи и прощении недоимок — см. выше) и начал обсуждение ст. 3 (принятой ПСЛ 1 июля), объявлявшей незаконным любой налог, введенный эдиктами, не верифицированными в суверенных палатах.
Вечером 10 июля состоялась вторая «конференция» у Гастона, на которой Сегье огласил составленный им проект королевской декларации. Предлагалось оставить интендантов только в трех генеральствах, учитывая их пограничное положение, связанное с постоянными передвижениями войск, а именно в Лионнэ, Пикардии и Шампани (речь пока могла идти, понятно, только о землях, входящих в округ Парижского парламента); при этом оставленные интенданты не должны были заниматься налогообложением, но исключительно присмотром за солдатами, ибо «регулярные судьи», по мнению канцлера, были слишком слабы, чтобы поддерживать порядок среди военных.
Вокруг этого вопроса разгорелась дискуссия. Молодой президент Никола Потье де Новион (1618–1693; племянник неудачливого соперника Мазарини епископа Бове; унаследовал должность от отца; под старость, в 1678 г., стал первым президентом парламента) заявил было, что интенданты вообще не нужны, «казначеи Франции» справятся и с надзором за армией, но его никто не поддержал, а Сегье сказал, что сейчас интенданты необходимы даже для сбора тальи, элю это быстро сделать не смогут. Президент Лекуанье возразил, что парламент мог бы разослать с этой целью в провинции своих советников, но его тут же поправил коллега Новион: этим должны заниматься оффисье Налоговой палаты (понятная позиция: зачем же парламентариям портить свою репутацию «отцов народа», эту неблагодарную работу лучше переложить на плечи союзников).
Затем Новион заявил, что комиссии оставленных интендантов непременно должны верифицироваться в парламенте (общий контроль — совсем другое, чистое дело). Это было новшество, и Сегье его решительно отверг. Канцлер вспомнил о своей молодости, когда он, назначенный интендантом в Лангедок, хотел было предъявить свою комиссию Тулузскому парламенту, но первый президент этого трибунала сказал, что в том нет надобности, ибо «интендантов посылают в провинции, чтобы они помогали губернаторам и при необходимости давали им советы»[431]. Мнение правительства было принято.
Было одобрено и предложение простить недоимки по талье именно по 1646 г. включительно. Оппозиционерам очень хотелось, чтобы в декларации было упомянуто, что это решение принято по рекомендации ПСЛ (пусть народ знает, кто его благодетели), но Сегье ответил отказом. Снижать размеры тальи на 1648 г. не предполагалось, но Лекуанье выдвинул идею о скидке в 25 % тем плательщикам, которые выплатят остальную сумму к концу года. После споров о размерах скидки и контрольном сроке остановились на более скромной цифре: 12,5 % в 1648 г. и 25 % для уплативших остаток тальи к концу 1649 г.
Впрочем, представители правительства не верили в такой способ стимулирования активности налогоплательщиков. «Когда имеешь дело с народом, — скептически заметил Сегье, — скидки бесполезны, народ не будет платить ни лучше, ни охотнее». «Все это слишком легко — предлагать освобождение крестьян от тальи, — сказал, обращаясь к оппозиционерам, Мазарини, — но ведь вы, как и мы, заинтересованы
в сохранении государства, а если оно погибнет, то и вы погибнете вместе с ним»[432].
Об одном пункте на «конференции» 10 июля не было сказано ни слова, хотя не заметить его было невозможно: в проекте королевской декларации говорилось только об отзыве интендантов, но не о широком судебном расследовании их деятельности, важнейшая часть парламентского акта 4 июля была обойдена молчанием. Бой по этому вопросу оппозиция решила провести уже на пленарном заседании парламента. Он был неизбежен: только агитация за судебное преследование финансистов и их приспешников могла дать ответ, откуда взять срочно необходимые короне деньги.
И действительно, доставивший 11 июля в парламент декларацию об отзыве интендантов, Гастон столкнулся с решительным требованием об организации процессов над виновными в хищениях интендантами. Он попытался возразить, что это, может быть, будет сделано со временем, но сейчас правительство лишилось бы из-за этого всякой помощи откупщиков, «которые непременно были бы вовлечены в эти процессы»[433], а государству непременно нужно получить к концу месяца 2,5 млн л. Но этот довод не мог подействовать на оппозиционеров, убежденных, что все нужные средства можно быстро добыть благодаря принудительному обложению финансистов. Чтобы избежать включения в королевскую декларацию пункта о судебном преследовании интендантов, министры решили издать вторую декларацию, специально посвященную созданию традиционной Палаты правосудия для расследования всех злоупотреблений в финансовой сфере.
Такое решение выглядело даже более радикальным: ведь Парижский парламент не был правомочен проводить никаких расследований за пределами своего округа, а Палата правосудия могла действовать в масштабе всей страны. Возразить на это парламентариям было нечего, хотя новая декларация и выводила из-под удара институт интендантов как таковой, блокируя немедленную организацию процессов по линии парламента (генеральный прокурор и его помощники теперь могли только принимать записки о финансовых злоупотреблениях, заготовляя материал для работы Палаты правосудия). К тому же оппозиционеры понимали, что взявшее в свои руки созыв Палаты правосудия правительство не станет с этим спешить: требовалось время на согласование принципов представительства в новом трибунале и персональный подбор судей, да и дата созыва зависела от королевы. (И действительно, события Фронды позволят Анне уклониться от исполнения обещания — Палата правосудия созвана не будет.)
Но все же декларация о предстоящем созыве Палаты правосудия была вынужденным шагом, маневром, предпринятым во избежание худшего. Когда бы ни началась ее работа (а было ясно: оппозиция станет добиваться, чтобы она началась поскорее), само по себе объявление о ней было прямым актом банкротства, приведшим к краху организованной системы государственного кредита.
Все уступки, на которые готовы были пойти финансисты, оказывались напрасными, им оставалось трепетать за свою личную судьбу, а королеве, Мазарини и другим министрам, губернаторам и полководцам — довольствоваться случайными срочными займами. Известно, например, что вдовствующая принцесса Конде, изъяв свои вложенные в один из откупов Табуре 100 тыс. л., ссудила их регентше под залог коронных драгоценностей[434]; сходным образом поступали и другие аристократы.
Итак, 13 июля парламент в присутствии Гастона обсуждал одновременно обе королевские декларации. Было замечено, что в первой из них правительство нарушило достигнутую на «конференции» 10 июля договоренность о снижении тальи в 1649 г. на 25 % (было сказано о ее снижении в этом году, как и в 1648 г., на 12,5 %). Напротив, парламентарии потребовали снизить талью на 25 % для трех лет подряд: 1647–1649 гг.
Но здесь министры держались твердо: 11 июля в Госсовете были оглашены наметки о том, во сколько обойдется предстоящая реформа.
Установили, что выплаты по государственному долгу превышали 150 млн л., они были распределены по статьям доходов за три года (1648–1650), т. е. около 50 млн л. в год.
Но даже если бы удалось избавиться от этого бремени методом банкротства, это не компенсировало бы убытков от сокращения налогов и роста выплат по жалованью оффисье: они были оценены в 72 млн л. в год, а наличных в казне почти не было[435].
В парламенте прозвучали и радикальные предложения не оставлять интендантов ни в одном генеральстве — особенно в речи Брусселя, заявлявшего, что само слово «интендант» стало ненавистным народу и подлежит забвению. При этом Бруссель впервые внес принципиально важное предложение: в декларации должно быть сказано, что интенданты отзываются не только из округа Парижского парламента, но и из всех французских земель. Это требование было поддержано его коллегами — впервые парижские парламентарии открыто заговорили как представители всей Франции.
Что касается декларации о Палате правосудия, то парламентарии прежде всего интересовались ее составом. Правительство добивалось включения в этот трибунал представителей провинциальных парламентов, рассчитывая, видимо, на их послушность. Парижский парламент решительно возражал против этого, полагая, что Палата правосудия должна состоять только из членов трех столичных судов (парламента, Счетной и Налоговой палат). Нежелательным сочли и присутствие в ней судей из Большого Совета. Несмотря на активное участие последнего в Союзном договоре и ПСЛ, оставалось все же недоверие к нему как к палате, непосредственно подчиненной канцлеру. Большой Совет обратился с жалобой на эту дискриминацию в Налоговую и Счетную палаты, добился их поддержки, но парламент не захотел даже обсуждать этот вопрос. Это было первое серьезное расхождение между союзными верховными палатами[436].
Подводя итоги заседания, Моле сформулировал основные пункты ремонстраций, о которых следовало осведомить королеву прежде чем верифицировать обе декларации: отзыв интендантов по всей Франции; три интенданта, остающиеся в округе Парижского парламента, представляют в него свои комиссии; размеры тальи за 1647–1649 гг. сокращаются на 25 %; в Палате правосудия должны заседать только члены трех парижских верховных судов. Гастон взялся лично сообщить об этих предложениях регентше.
После 3-дневного размышления Анна решилась отклонить пожелания парламента. В частности, она, не отвергая отзыв интендантов из периферийных провинций, хотела провести это более «щадящим» их способом (например, отозвать их поодиночке «закрытыми письмами»). 16 июля Гастон Орлеанский сообщил парламенту о позиции королевы, не подтвердив свои слова никаким письменным документом. После этого он просил немедленно зарегистрировать королевские декларации — «пока идут все эти собрания, народ ничего не платит», в Госсовет уже поступили известия о волнениях в Орлеане, Мулене, Форе…[437] Парламент не внял этой просьбе, отказавшись обсуждать ответ регентши, не зафиксированный на бумаге.
Наконец, 17 июля в парламент были представлены доработанные тексты обеих деклараций[438]. Королева пошла на уступку: в первую декларацию был включен пункт об отзыве интендантов по всей Франции. Здесь, правда, тоже не обошлось без исключений: были оставлены на своих постах интенданты в Лангедоке, Провансе и Бургундии.
Всем оставленным (напомним, что в округе Парижского парламента интенданты продолжали пребывать в Лионнэ, Пикардии и Шампани) было строжайше запрещено заниматься налогообложением и юстицией: «Они могут лишь находиться при губернаторах данных провинций и помогать им в исполнении их полномочий». Других уступок правительством сделано не было.
При редактировании второй декларации (представленной в форме патента на учреждение Палаты правосудия) была, видимо, в угоду парламенту особо подчеркнута необходимость срочного создания этого чрезвычайного трибунала, но формулировка о его составе осталась уклончивой: в него должны были войти «оффисье верховных палат» (провинциальные парламенты, как и Большой Совет, также считались «верховными палатами»).
На этот раз Гастону удалось добиться от парламента согласия на то, чтобы вначале провести процедуру верификации обоих актов, а затем уже представлять королеве свои ремонстрации. Как отмечает Талон, срочность мотивировалась необходимостью «положить конец начавшим распространяться в провинции слухам, из-за которых прекращается сбор вообще всех налогов, даже и тальи»[439].
Процедура верификации состоялась на открытом заседании («аудиенции») парламента 18 июля, при большом стечении публики: «Большая палата была наполнена народом, желавшим услышать чтение деклараций»[440]. Но собравшиеся услышали не только о королевских благодеяниях, но и о том, что парламент решил представить ремонстрации о еще большем снижении тальи, на 25 % для 1647–1649 гг. Более того, парламентарии решили включить упоминание об этой своей просьбе в публикуемый печатный текст акта верификации.
Это был неслыханный вызов. Парламент открыто противопоставил себя воле королевы; он дал понять народу, что парламентарии заботятся о нем больше, чем регентша; он лишил ее престижа единственной благодетельницы. Анна была жестоко оскорблена, но пока ей оставалось только молчать. Налогоплательщикам было нетрудно рассудить, что коль скоро вопрос о размерах тальи еще не решен, они вправе подкрепить требования парламентариев давлением снизу.
Слухи распространяются быстро. Уже 20 июля толпа крестьян из близлежащих селений (по оценке Дюбюиссона-Обнэ, их было более 600 человек) заполнила вестибюль Дворца Правосудия, требуя снижения тальи. Явившемуся в парламент Гастону Орлеанскому пришлось проходить через эту толпу; его обступили, «кричали, чтобы он не препятствовал желанию парламента облегчить их участь»[441]. На другой день о народных нуждах имел возможность услышать лично приехавший на несколько дней в Париж принц Конде, чью карету крестьяне окружили на улице. Крестьянские демонстрации и пикеты происходили три дня; власти не решились разгонять их силой, ограничиваясь увещаниями и обещаниями.
Дурные известия приходили из провинции. Складывалось впечатление, что народ воспринял неожиданный поворот внутренней политики как начало совсем новой жизни и не склонен платить вообще никаких налогов. Особенно тревожные сообщения поступали с юго-запада, из округа Бордосского парламента, который уже 21 июля, не дожидаясь прибытия официального сообщения из Парижа, запретил интендантам исполнять их обязанности, а на будущее предписал всем королевским комиссарам верифицировать в нем свои комиссии[442]. Лишь с большим трудом первому президенту Дюберне и губернатору д'Эпернону удалось убедить парламент отложить публикацию этого акта до получения из Парижа официального текста декларации об отзыве интендантов.
«Во всей провинции больше никто не платит талью», — писал 17 июля кардиналу Мазарини интендант Лимузена де Шон. Даже те крестьянские сборщики, которые уже приехали с собранными деньгами в Лимож, вернулись обратно в свои селения, увезя с собой королевские деньги[443].
«Слухи, постоянно приходящие из Парижа, — говорится в письме интенданта Гиени Лозона к Сегье от 20 июля, — наносят такой ущерб королевской службе, что я не знаю, можно ли будет потребовать у народа талью за 1647 и 1648 гг.: он так убежден в отмене всех налогов (descharge générale), как будто новые сокровища Перу попали в казначейство благодаря тому, что парижские палаты показали свою заботу об облегчении участи налогоплательщиков»[444].
И хотя в королевской декларации было ясно сказано, что талья 1648 г. должна собираться согласно разверстке, сделанной интендантами, а «казначеи Франции» подтвердили свою верность этому принципу, губернатор Гиени герцог д'Эпернон 23 июля в письме Сегье выразил убеждение в нереальности этого требования: «Если мы будем настаивать на сборе тальи в соответствии с раскладкой интендантов, мы поставим под угрозу общественное спокойствие и должны будем опасаться волнений с серьезными последствиями». Губернатор уверен, что бордосские парламентарии будут потворствовать крестьянскому неповиновению, но «если бы даже у нас были другие судьи, у нас не хватило бы сил для исполнения их приговоров против многочисленного народа (la multitude), не желающего платить по разверстке интендантов»; к тому же фактически он никого не может арестовывать за отказ платить талью: всех арестованных пришлось бы передавать парламенту, а его решения непредсказуемы[445].
Между тем Парижскому парламенту предстояло утвердить третью королевскую декларацию, доставленную ему 14 июля Гастоном Орлеанским. Она гласила, что впредь не будет взиматься никаких поборов иначе как по эдиктам, «верифицированным должным образом». Главным для правительства было, чтобы этот принцип (соответствовавший ст. 3 предложений ПСЛ), совершенно неизбежный в той обстановке, не имел обратного действия, что поставило бы под удар всю систему косвенных сборов. Но именно к этому сводилось уже заключение коронных магистратов парламента по представленному проекту: все незаконно введенные сборы подлежат немедленной отмене. Незаконным же парламентарии считали всякое косвенное обложение, санкционированное только Государственным советом или Большой канцелярией. Сложнее обстояло дело со сборами, прошедшими регистрацию не в парламенте, а в других верховных палатах. Эдикты о сборах со ввоза товаров в Париж (а именно они в основном занимали внимание парламентариев) были почти все зарегистрированы в Налоговой палате. Между тем среди парламентариев было распространено мнение, что право верифицировать в строгом смысле слова королевские эдикты принадлежит только парламенту, а другие верховные палаты эти акты лишь регистрируют и следят за их исполнением. Постановление 20 июля, принятое по предложению Брусселя[446], утверждало верховенство парламента, не вступая в конфронтацию с его союзниками. Оно отменило все незаконные поборы, запретив собирать их «под страхом смерти», а собирание налогов по эдиктам, регистрированным в Налоговой или Счетной палатах, продлевалось на 1648–1649 гг. (если только война не окончится раньше), а тем временем парламентской комиссии предстояло составить «тариф» (или «панкарту») сборов со всех ввозимых в Париж товаров и припасов (сам Бруссель был назначен одним из двух членов этой комиссии).
Радикально изменив этими поправками смысл королевской декларации, парламент решил ее в таком виде верифицировать, но все же проявил осторожность, постановив воздержаться от ее публикации, пока не будет составлен и утвержден новый «тариф». Угроза антиналоговых волнений в самой столице привела к этой победе умеренности — обеспеченной, впрочем, лишь небольшим большинством голосов.
Правительство было не прочь воспользоваться страхом своих кредиторов перед перспективой судебного преследования, по сравнению с которым выглядели меньшим злом крупные финансовые потери. 18 июля Госсовет отсрочил все платежи по займам, ассигнованные на доходы от всех королевских налогов; лишившиеся этих выплат, финансисты могли рассчитывать только на выкуп вложенных ими капиталов в неопределенном будущем, когда это сочтет возможным Государственный совет, и, естественно, при законном проценте (при каких бы ростовщических процентах эти займы ни заключались)[447].
Парламент был готов пойти еще дальше. 23 июля он принялся за обсуждение одного из радикальных предложений ПСЛ (ст. 8), согласно которому все держатели крупных откупов (fermes) должны были немедленно внести в казну всю еще не выплаченную сумму своего откупа (они вносили ее по частям) и произвести полный расчет, отказавшись от причитавшихся им платежей по займам (даже если такое кредитование ими государства было утверждено условиями откупа). Это означало отмену откупных договоров и пересдачу всех крупных откупов с аукциона. Обсуждение проекта проходило при явном перевесе радикальной оппозиции; хотя в этих откупах было заинтересовано немало видных парламентариев, вложивших в них свои деньги, они опасались возражать большинству, чтобы не быть обвиненными в своекорыстии.
Правительство ни в коем случае не желало, чтобы дело дошло до принятия парламентом очередного деструктивного постановления (пересдача откупов в той обстановке могла принести лишь убыток)[448], и решило перехватить инициативу.
Еще 17 июля Гастон Орлеанский высказал в парламенте от имени королевы просьбу распустить Палату Св. Людовика: хотя ее намерения и добрые, враги распускают слухи, что королевство разделено и вот-вот начнется общее восстание. Парламент, не успевавший рассматривать многочисленные рекомендации ПСЛ, не мог удовлетворить эту просьбу, а сами делегаты ПСЛ не испытывали никакого желания разойтись. Министры решились положить этому конец: отобрать для включения в большую королевскую декларацию приемлемые предложения, обойти молчанием неприемлемые, и эту декларацию провести на королевском заседании парламента.
Подавляющее большинство рекомендаций ПСЛ было посвящено финансовой политике. Основной их принцип состоял в том, что всякие эдикты о новых налогах, должностях, займах, рентах, платежах и т. п. впредь должны верифицироваться только в верховных палатах; все же, что не прошло через эту процедуру, подлежит немедленному упразднению, к каким бы финансовым потерям это ни привело: работа Палаты правосудия покроет все потери, финансисты заплатят за все. Делегаты ПСЛ отнюдь не были осторожными реформаторами, допускающими некий переходный период между старым и новым порядком, не придающими своим законам обратного действия. Призванные быть реформаторами, они остались судьями; их лозунг — «Да свершится правосудие!», и обратным действием заряжены все их постановления, радикальные и догматические одновременно. Предложение перезаключить все откупы — пример такого подхода.
В качестве другого примера можно назвать ст. 5, запрещавшую погашать любые долги государства по рентам и займам до заключения мира. Но как быть с теми кредиторами, которые уже успели получить выкупные платежи? Очень просто — все получатели таких денег, начиная с 1635 г. (с начала войны), должны вернуть их в казну! А если погашение производилось по завышенным нормам, превышавшим законный процент, излишек должен быть возвращен в четырехкратном размере!
Всячески третируя финансистов, ПСЛ старалась облегчить положение рядовых рантье, держателей обязательств, гарантированных Парижской ратушей. Предлагалось выделить особый фонд для производства рентных платежей (до окончания войны — в урезанном размере: 50 %–62,5 % от нормы, в зависимости от фонда доходов, к которому они были приписаны).
Немногие статьи, специально посвященные вопросам судопроизводства, отличались решительностью. Особого внимания заслуживает ст. 6, гласившая: «Никто из подданных короля, кем бы он ни был (de quelque qualité et condition qu'il soit), не должен содержаться под арестом долее 24 часов, в течение которых он должен быть допрошен согласно ордонансам и передан его природному судье (à son juge naturel — т. е. суду регулярного трибунала, а не чрезвычайной комиссии)». Все узники, находящиеся в тюрьмах без намерения предать их суду (sans forme ni figure de procès), должны быть немедленно освобождены и возвращены к исполнению их обязанностей[449].
Это была важнейшая юридическая новация. Столь четко сформулированной нормы «24 часов» не было во французской юридической традиции. Конечно, в старых ордонансах можно было найти выраженные в общей форме предписания не затягивать судебные процессы, однако они всегда имели в виду обычные гражданские и уголовные дела, но не обвинения в политических преступлениях. Надо отдать должное французским юристам: отвращение к методам «чрезвычайной юстиции», применявшимся при Ришелье, привело их к формулировке важнейшего правового принципа гарантии свободы личности. Он был несовместим с укоренившейся практикой административных арестов и совершенно неприемлем для правительства.
Судьи из ПСЛ не только осудили деятельность чрезвычайных трибуналов, но и предложили пересмотреть все их приговоры (ст. 10). Это могло бы привести к реабилитации (хотя бы посмертной) многих жертв репрессивной политики Ришелье.
Только две статьи были посвящены проблемам торговли и промышленности. Они не отличаются оригинальностью (ст. 24 — об отмене торговых монополий; ст. 25 — о запрете ввоза во Францию сукон и шелковых тканей из Англии и Голландии, позументов из Фландрии, кружев из Испании и Италии) и были приняты одними из последних, из чего следует, что им не придавалось особого значения.
Итак, 30 июля, перед началом утреннего заседания парламента, собиравшегося закончить обсуждение вопроса о судьбе больших откупов, коронные магистраты объявили, что королева уже через час ожидает прибытия к себе парламентской делегации с ремонстрациями по поводу уже верифицированных деклараций. Моле мог только огласить перед регентшей просьбу о снижении тальи 1647–1649 гг. на 25 %. И только тогда парламентариям было официально сообщено, что уже завтра им предстоит присутствовать на королевском заседании и зарегистрировать большую декларацию, которая объявит о решениях по вопросам, выдвинутым Палатой Св. Людовика.
Анна готовилась к оглашению этой декларации как к последней уступке, после которой отступление правительства должно закончиться, возвратится общее спокойствие и стабильность. В своем кругу она говорила, что идет к парламентариям «бросить им в лицо букет роз, но если они и тогда не образумятся, она сумеет их наказать»; что она не боится мятежей в столице: «Полка гвардии будет достаточно, чтобы подавить в зародыше народные волнения, — в крайнем случае непокорные поплатятся разграблением 20–30 домов»[450].
Декларация, оглашенная в парламенте 31 июля[451], начиналась заявлением, что она представляет собой лишь предварительный регламент, список тех реформ, которые обстановка позволяет провести уже сейчас, а заканчивалась обещанием созвать, как только это будет возможно, большое совещание с участием принцев, герцогов-пэров, коронных сановников, государственных советников и «главнейших оффисье» парижских верховных палат для составления генерального регламента по вопросам юстиции и финансов. (Парламентариям и их союзникам оставлялась надежда, что еще не принятые предложения ПСЛ будут одобрены этим совещанием, но давалось понять, что время их собственного законотворчества закончилось: в собрании нотаблей они окажутся в меньшинстве, горланы из апелляционных палат туда допущены не будут.)
В вопросе о снижении тальи правительство пошло на небольшую уступку: талья сокращалась на 25 % только для 1649 г., для исправных плательщиков; для 1647–1648 гг. все осталось по-прежнему. Эти 25 % вычислялись не от размера брутто, а от нетто, после вычитания charges, что сокращало размер скидки.
Впредь все новые сборы — говорилось в декларации — не будут вводиться иначе как по эдиктам «должным образом верифицированным» (где именно, сказано не было). Все уже введенные сборы должны продолжать взиматься, пока состояние дел не позволит их уменьшить (итак, отвергалось намерение парламента придать обратное действие декларации 14 июля), а во избежание злоупотреблений Государственный совет (не парламент!) составит их «тариф». Только одна уступка была сделана: отменялся совсем недавно введенный сбор в 21 су с мюида вина, ввозимого в Париж, без права его восстановления.
Будут отсрочены (но не отменены!) выплаты процентов королевским кредиторам, ассигнованные на различные налоги. Впредь до заключения мира выкуп займов и должностей производиться не будет (но, конечно, не было и речи об истребовании обратно уже выплаченных денег).
В тексте декларации ничего не было сказано — конечно, не случайно — о созыве Палаты правосудия, и только Сегье упомянул в своей вступительной речи, что судьи этой палаты уже назначены и через несколько дней (они растянутся надолго) парламент узнает их имена: все они являются членами четырех парижских верховных палат (из чего следовало, что правительство отказалось от своей идеи ввести туда провинциалов, но в пику парламенту не допустит дискриминации Большого Совета).
Частично восстанавливались выплаты по жалованью оффисье, для которых они были полностью аннулированы в феврале 1648 г.: они должны были получить 25 % от нормы в текущем году, 37,5 % в 1649 г. и 50 % в 1650 г., пока состояние дел не позволит платить им больше.
Легко были приняты такие предложения ПСЛ как создание специального фонда для регулярных платежей по рентам ратуши, запрет повышать почтовые сборы и официальная отмена тех поборов («в знак любви к Парижу»), которые фактически уже были сорваны: «абонирование домениальных платежей» и «туазе»; отказались и от создания 12 новых должностей королевских докладчиков. Явные дерзости («правило 24 часов» и требование пересмотра всех приговоров чрезвычайных трибуналов) были обойдены молчанием. В заключение просуществовавшая месяц Палата Св. Людовика была объявлена распущенной.
Засим парламентариев ожидал приятный сюрприз (тот самый «букет роз», о котором говорила Анна): была оглашена составленная накануне специальная королевская декларация о возобновлении полетты для оффисье всех верховных палат на льготных условиях, без урезания жалованья и принудительных займов.
Ответные речи официальных представителей парламента, Моле и Талона, были выдержаны в оппозиционном духе и не свидетельствовали о готовности безоговорочно принять новую декларацию (хотя она, как и подобало, была верифицирована из уважения к присутствию монарха). Первый президент сосредоточился на нежелательной теме обличения финансистов: «Пора, сир, выжать из этих губок все, что они столь неправедно издавна вобрали в себя…»[452]. Генеральный адвокат, забыв о своих страхах полуторамесячной давности, обратился к теории, доказывая, что ожесточенная внутренняя борьба полезна и необходима для гармонии в государстве (см. выше, гл. II).
Уходя из Дворца Правосудия, Анна сочла нужным лично сказать Моле, «что она ожидает от него повиновения приказам короля и что он не допустит дальнейших общих собраний парламента»[453]. Первый президент дал такое обещание, но мог ли он надеяться его исполнить? Могли ли парламентарии, добившиеся права обсуждать постатейно акты, зарегистрированные на королевских заседаниях, сейчас, на вершине своей славы, от этого права отказаться?
Того же 31 июля Мазарини в письме французскому послу в Швеции Шаню выразил свое удовлетворение ситуацией. «Не только окончились все споры, но е. в-во извлечет из всего этого неоценимую выгоду… Ведь король с согласия контрактантов и к их полному удовлетворению (ибо они опасались худшего) отсрочил выплаты им процентов и погашение долгов, обеспечив себе определенный фонд на продолжение войны»[454]. Конечно, в письмах, адресованных за границу, кардинал так и должен был подчеркивать свой оптимизм и умалчивать об опасениях, но какие-то надежды на мирное урегулирование у него, судя по всему, были. Тем более, что новая декларация могла понравиться умеренному крылу судейской элиты. Д'Ормессон оценил ее весьма положительно. «Она должна удовлетворить разумных людей; подобной ей нельзя было ожидать еще месяц назад, и она всегда будет предметом гордости для людей мантии»[455].
Но совсем иным было отношение большинства парламентариев. Уже 1 августа советники апелляционных палат решительно потребовали провести общее собрание для постатейного обсуждения декларации, которую они называли «обманом и надувательством, сводящим на нет все, что сделали палаты для облегчения общества»[456]. Моле не смог выполнить обещание, данное королеве, тем более, что регентша не посмела официально, в письменной форме, запретить общие собрания парламента.
4 августа такое собрание открылось. Обеспокоенный за его исход, во Дворец Правосудия прибыл сам Гастон Орлеанский. Было внесено три предложения, причем за отказ от обсуждения не выступал никто. Самые умеренные предлагали назначить комиссию для изучения декларации, дабы она затем сообщила свои суждения о возможных ремонстрациях, а до того времени вернуться к судейской практике.
Более неприятным для министров было предложение Клемана Леменье: в ожидании доклада комиссии продолжать обсуждение на общих собраниях всех оставшихся рекомендаций ПСЛ.
Но самым радикальным было мнение Брусселя: не только готовиться к подготовке ремонстраций по декларации 31 июля и продолжать разбор «статей» ПСЛ, но и поручить генеральному прокурору и его заместителям в провинции немедленно начать расследование финансовых злоупотреблений, согласно с парламентским постановлением 4 июля. (Напомним, что королевский патент 16 июля о создании Палаты правосудия отводил парламентскому прокурору пассивную роль получателя записок). Со спокойным старческим лукавством Бруссель сказал, что такую работу нужно срочно провести перед созывом Палаты правосудия, чтобы виновные не успели уничтожить уличающие их документы; а если правительство не хочет созывать этот высший трибунал, то как же можно не исполнять постановление 4 июля?[457]
Предвидя неизбежное поражение, Гастон даже не хотел являться на следующий день в парламент. Тогда вечером королева собрала Узкий совет, на котором было решено «завтра взять под стражу тех из парламента, которые не дадут согласия» на устраивающее правительство решение[458].
На заседании 5 августа Гастон, наконец, открыто объявил парламентариям приказ короля: нужно прекратить их общие собрания, возбуждающие смуту в провинциях; однако королева согласна, чтобы парламент назначил комиссаров для рассмотрения декларации 31 июля, сопоставления ее со всеми рекомендациями ПСЛ и представления ремонстраций. Таким образом, правительство согласилось на план умеренных советников парламента и смирилось с неизбежностью ремонстраций (что было новым отступлением), но и это решение провести оказалось непросто. После первого тура голосования сторонники мнения Брусселя получили меньше всего голосов (около 50) и нужно было выбирать между двумя первыми предложениями, причем большинство склонялось ко второму, означавшему продолжение общих собраний. Гастону пришлось пустить в ход все возможные приемы давления: он то порывался уйти, грозил прекратить всякое свое посредничество, то почти умолял посчитаться с желанием королевы… Наконец, парламент, идя на уступки его просьбам, принял решение: поблагодарить регентшу за дарование полетты, просить ее распространить льготные условия ее возобновления и на нижестоящие судебные трибуналы; назначить четырех комиссаров для изучения декларации 31 июля и оставшихся предложений ПСЛ и обсудить их доклад, начиная с понедельника, 17 августа[459].
Итак, правительство получило передышку на 12 дней. Но никаких иллюзий у министров уже не оставалось: предстояла новая схватка с парламентом, и к ней надо было готовиться. 14 августа Мазарини отправил французскому делегату на Вестфальском мирном конгрессе, своему верному клиенту Абелю Сервьену письмо, выдержанное в откровенном тоне[460]. Он писал, что внутреннее положение Франции как никогда заставляет желать мира. «Парламенты королевства, подражая парижскому, считают своим долгом и правом, не опасаясь наказания, принимать выгодные для себя решения, нижестоящие трибуналы тоже осмеливаются с них обезьянничать. Отовсюду только и слышно о неповиновении и покушениях на королевских откупщиков и тех, кому они поручили собирать их деньги. Народу начинают нравиться послабления и злонамеренно внушаемые ему надежды, что он не будет платить почти ничего, и единственным лекарством от этой болезни может быть только насилие, которое подчас бывает гораздо хуже самой болезни». Все это привело к финансовому краху: «Кредит иссяк, источники денежных поступлений истощились, и закрылись все кошельки».
Но правительство не намерено терпеть этот разброд и вскоре примет свои меры. Следует многозначительная фраза: «Но дела еще не испортились в такой степени, чтобы их нельзя было исправить в один момент (en un instant); принятое решение заставить каждого (и особенно Парижский парламент, если он пойдет против воли короля, выраженной в его декларациях) вернуться к исполнению его долга могло бы очень легко произвести усмиряющий эффект».
Значит, уже было принято решение о внезапном, ошеломляющем ударе, который власть нанесет по оппозиции; речь могла идти только о том, когда же он будет нанесен.
Как мы видели, Мазарини особенно беспокоило подражание Парижу со стороны провинциальных парламентов. Прослышав, что впредь законными будут считаться только поборы, должным образом верифицированные, они, как и парижане, решили придать этому закону обратную силу и принялись изучать, какие именно налоги подлежат отмене. Бордосский парламент приостановил взимание добавок к местному таможенному сбору («convoi de Bordeaux»)[461]; при регистрации 6 августа королевской декларации об отзыве интендантов по примеру парижан заявил о необходимости снижения тальи в 1647–1649 гг. на 25 %; многие парламентарии настаивали на роспуске конкурирующей с ними Налоговой палаты Гиени «как учрежденной без законной верификации и к их ущербу»[462]. Мазарини в письме от 15 августа губернатору Гиени д'Эпернону (тогда еще поддерживавшему сносные отношения со своим парламентом) посоветовал воздействовать на бордосцев угрозами: «Против них можно было бы применить целые армии, которые освободятся к концу кампании, и Вы можете воспользоваться этим доводом в интересах королевской службы»[463].
Руанский парламент уже 29 июля принял решение провести проверку всех налогов, собираемых по не верифицированным постановлениям. Нормандские судьи дошли даже до такой заносчивости, что, получив для регистрации копию королевской декларации 31 июля, отложили ее обсуждение на неопределенное время, не считаясь с тем, что эта декларация узаконивала все уже взимаемые поборы. В постановлении Государственного совета от 8 августа это поведение руанцев было названо «беспримерным оскорблением для королевской власти»; были отменены все решения Руанского парламента, противоречащие декларации 31 июля (парламентарии уже успели приостановить взимание двух дополнительных косвенных сборов с продажи вина и сидра) и разъяснено, что вопрос о налогах вообще не входит в его компетенцию[464]. Тогда же, 8 августа, Госсовет кассировал и постановление Счетной палаты Нормандии от 8 июля (см. выше, сн. 77) о проверке не верифицированных поборов, «вследствие чего возникли такие волнения, что служащие (commis) откупов были вынуждены бежать из своих бюро и прекратить всякое взимание налогов»[465].
Только под давлением губернатора Нормандии герцога Лонгвиля Руанский парламент решил приступить к рассмотрению декларации 31 июля, затянув ее обсуждение до конца августа. Постоянным источником напряженности в его отношениях с правительством было существование второго «семестра», восстановленного в конце 1645 г.; удвоение состава привело к падению цен на парламентские должности[466]. Советники старого «семестра» добивались уничтожения нового, но правительство не намеревалось идти им навстречу[467].
Об общей напряженности в Нормандии свидетельствовал процесс отмирания ее Штатов. Формально она еще была «землей Штатов», хотя и «неполноценной»: налоги собирались по элекциям королевской администрацией.
До 1634 г. небольшое (около полсотни депутатов) трехсословное собрание созывалось ежегодно, затем — с большими перерывами. Собравшаяся в первый год регентства (ноябрь — декабрь 1643 г.) сессия Штатов оказалась очень бурной: делегаты требовали снижения тальи по Нормандии вдвое и возвращения им права ежегодного созыва.
После этого Штаты Нормандии соберутся только в 1655 г., уже после Фронды, и это будет последняя сессия в их истории.
Гренобльский парламент ощущал рост своего влияния с тех пор как с 1628 г. перестали созываться Штаты Дофине. Вступив в союз со Счетной палатой и финансовым бюро[468], он счел себя вправе отдавать распоряжения членам постоянной администрации бывших Штатов и через их посредство просить губернатора Дофине герцога Ледигьера о созыве долженствовавшей быть преемницей Штатов Ассамблеи десяти городов. Главной задачей этой последней должно было стать обсуждение вопроса об облегчении налогового бремени. Особые претензии вызывал недавно заключенный и должным образом не верифицированный контракт по взиманию специального сбора на содержание армии (estappe), который, по мнению оппозиции, следовало считать незаконным. Гренобльский парламент готов был отправить в Париж делегацию; она должна была не только представить двору свои просьбы, но и завязать союзнические отношения со столичными коллегами.
6 августа правительство поспешило направить властям Дофине письма за королевской подписью, где был дан отказ в созыве Ассамблеи десяти городов и предписывалось безоговорочно зарегистрировать декларацию 31 июля[469].
Политическая ситуация в Провансе определялась острой борьбой за власть в верхах провансальского общества, дошедшей в 1648 г. до фактического разгона Эксского парламента. С 1637 г. областью жесткой рукой правил губернатор граф Луи-Эмманюэль д 'Алэ (1396–1633), сын бастарда Карла IX герцога Шарля Ангулемского; он находился в тесной связи с Конде, будучи по матери двоюродным братом молодого полководца. При нем в 1639 г. прекратили свое существование Штаты Прованса. На смену им в той же функции вотирующего налоги органа пришла Ассамблея общин Прованса, собрание представителей имевших на то право муниципалитетов (в основном их первых консулов); в промежутке между ежегодными сессиями действовал постоянный комитет ассамблеи («прокуроры Прованса», которыми были консулы столицы провинции Экса). Правительство было заинтересовано в контроле над этой представительной системой; губернатор зорко следил за муниципальными выборами, обеспечивая избрание угодных власти кандидатов, иногда он даже с королевской санкции вообще отменял выборы, заменяя их назначением. Особое внимание обращалось, естественно, на состав консулатов Экса и крупнейшего города провинции Марселя, к 1648 г. эти посты были заняты прямыми ставленниками д'Алэ. Впрочем, существенных конфликтов с Ассамблеей общин не возникало: правительство запрашивало у нее очень умеренные суммы, опасаясь раздражать столь же горячих, сколь и прижимистых провансальцев, так что чисто антиналоговых волнений в год начала Фронды в Провансе не было.
Интенданты в Провансе действовали рука об руку с губернатором как его помощники. В отличие от своих коллег в «элекционных землях», они не могли участвовать в организации сбора налогов, но все же определенные возможности для вмешательства в местную экономику у них были. Они имели особое поручение руководить проверкой и ликвидацией долгов городских и сельских общин, чья задолженность очень выросла со времени Религиозных войн. Это означало вторжение в компетенцию парламента и Объединенной финансовой палаты (последняя в Провансе совмещала функции Счетной и Налоговой палат). Обе стороны предъявляли друг к другу претензии. Многие члены судейской элиты были кредиторами зависимых от них общин, и интендант не мог положиться на их объективность; судейские же обвиняли в некомпетентности и недобросовестности доверенных лиц интенданта (его «субделегатов», набиравшихся им из второразрядных провансальских оффисье), проводивших на местах такую проверку.
И губернатор, и интенданты относились к не зависящим от них трибуналам — особенно к парламенту — с предвзятой враждебностью, подозревая их (зачастую вполне справедливо) в готовности через свою клиентуру провоцировать городские волнения. Кризису в отношениях правительства с Эксским парламентом было положено начало в 1641 г.: в составе этой коллегии была создана новая, четвертая палата («Палата прошений»)[470]. Когда д'Алэ явился с соответствующим эдиктом в парламент (8 марта 1641 г.), парламентарии демонстративно удалились из зала заседаний, а губернатор с не меньшей бесцеремонностью «провел регистрацию» лично с помощью своего секретаря.
Палата прошений была организована, но старые советники упорно не желали признавать новых коллег, и только в 1644 г., убедившись, что регентша не намерена отказываться от этого наследия Ришелье, смирились с фактом их существования, но напряженность осталась, проявляясь в различных мелких инцидентах.
Но вот в октябре 1647 г. появился эдикт о создании в Эксском парламенте «семестра», причем роль «семестра» должна была исполнять эта самая Палата прошений, а поскольку в ней было только 18 советников, в старых же палатах их состояло 53, предстояло продать 35 новых судейских должностей; эту операцию взял на откуп вездесущий финансист Табуре. Новые должности продавали вдвое дешевле, чем стоили старые, но покупатели все не шли. Решили не ждать: 28 января 1648 г. д'Алэ лично провел принудительную регистрацию эдикта в парламенте и сразу же предложил парламентариям уйти в полугодовой отпуск, уступив место «семестру». Судьи удалились с видом покорности, но принялись делать все от них зависящее, чтобы сорвать покупку новых должностей. Первый же покупатель, некто Гейдон, адвокат из Марселя, был смертельно ранен 18 марта неизвестными в масках. После этого цена на продаваемые должности снизилась на треть: потенциальные покупатели поняли, что рискуют не только кошельком, но и жизнью. Правительство прибегло к репрессиям: 29 апреля первый президент парламента Мегриньи был выслан из Прованса, и вслед за ним высылке подверглось большинство старых парламентариев. Было объявлено, что «семестр» будет работать в качестве парламента и по истечении своего полугодия, пока не будут распроданы все новые должности.
Многие высланные обосновались за близкой границей, в принадлежавшей папам области Авиньона, где у них были имения. Главой их стал молодой и энергичный президент Анри де Форбен, маркиз д 'Оппед (1620–1671; с 1655 г. первый президент Эксского парламента). Оппозиционеры не смирились с разгоном и принялись набирать на свои средства отряды наемников; в июле на тайном совещании они решили набрать на папской территории 2 тыс. солдат. Конечно, эти волонтеры без поддержки народа (а народ пока оставался безразличен к конфликту) не могли бы противостоять регулярным воинским частям под командой д'Алэ, но перспектива постоянных террористических актов становилась реальной. Парижские события подбодрили эксских парламентариев: они знали, что одним из предложений ПСЛ было уничтожение провансальского «семестра» и стали надеяться, что правительство все-таки уступит в этом вопросе (хотя такая уступка прямо исключалась текстом декларации 31 июля).
От трех больших «земель Штатов» (Бретань, Лангедок, Бургундия), где размеры получаемых короной налогов определялись по ее соглашению с местными сословными органами, правительство могло не ожидать серьезных осложнений.
Лояльность Дижонского парламента обеспечивалась его покорностью воле губернатора Бургундии Конде, чьи ставленники занимали руководящие посты в этой палате[471].
Лангедокский парламент в Тулузе пока вел себя достаточно спокойно, хотя было ясно, что его сочувствие на стороне парижан: 18 июля он запретил применение насильственных методов при взимании тальи[472], а 4 августа, пользуясь ситуацией, объявил незаконными недавно созданные на территории его округа без его санкции новые президиальные суды в Родезе, Монтобане, Прива и Лиму[473]. При всем том он до января 1649 г. воздерживался даже от публикации в Лангедоке прямо не относящихся к нему королевских деклараций об отзыве интендантов и снижении тальи.
Бретонский парламент в Ренне только что пережил острый конфликт с правительством, попытавшимся в январе 1647 г. ввести в Бретани до того отсутствовавший пост интенданта. Чтобы смягчить недовольство бретонцев, таковым назначили местного уроженца, советника Реннского парламента маркиза Коэтлогона. Это не помогло: парламент запретил всем подчиняться новоявленному интенданту, а самого Коэтлогона, не пожелавшего добровольно отказаться от почетного назначения, лишил права исполнять его парламентские обязанности. Правительство долго настаивало на своем, пыталось вызвать в столицу для надлежащего распекания наиболее активных оппозиционеров, но парижские события сорвали его планы, так что, одновременно с отзывом других интендантов, 16 июля 1648 г. было отправлено письмо короля Коэтлогону, освобождавшее того от возложенных обязанностей. Тем самым конфликт был исчерпан (но Коэтлогону еще год пришлось униженно просить коллег вернуть ему право заседать вместе с ними), завершившись полной победой парламентариев[474]. После этого парижская оппозиция могла рассчитывать на их симпатии, но не более того: министры оставили Бретань в покое (первый интендант появится там только через 40 лет, в 1689 г.), а сами бретонцы, пользуясь широкой автономией, общефранцузскими делами не очень интересовались.
Готовясь к решающему столкновению, правительство «подает сигналы» своим кредиторам: они не должны всерьез воспринимать его обещание о созыве Палаты правосудия. 12 августа в Государственном совете были заключены шесть откупных контрактов по сбору тальи с элекций Верхней Гиени, при комиссионных для контрактантов в 15–17%[475]. Стало ясно, что министры не собираются отказываться даже от такой одиозной в глазах народа акции, как сдача сбора тальи на откуп.
А 13 августа в Узком совете было заключено соглашение на 2 года с представителями двух крупных откупных компаний (эда и «Пяти больших откупов»)[476].
В эти два года финансисты Компании эда должны были выплатить королю 2 млн л. (900 тыс. л. в 1648 г. и 1–1,2 млн л. в 1649 г.), удержав за собой 500 тыс. л. комиссионных, при законной норме процента «из 18-го денье» (ок. 5,6 %). Таким образом, размер комиссионных составил 20 %. Это было существенно меньше, чем то, что компаньоны получали ранее, когда комиссионные могли доходить до 30 % (да и норма процента до того сильно превышала законную), но все же их доход оставался сносным, учитывая грозную политическую ситуацию. Соглашение с Компанией «Пяти больших откупов» было практически тождественным (2,2 млн л. в два года, при тех же размерах комиссионных и процента). Главным было то, что правительство давало гарантию: никакой общей пересдачи всех откупов не будет, как бы ни настаивала оппозиция на этом предложении ПСЛ.
В понедельник, 17 августа, закончилась данная парламентом передышка — парламентарии принялись за постатейное обсуждение декларации 31 июля. Результаты первых двух дней были сравнительно терпимы для министров, однако уже по ним можно было предвидеть, что вряд ли хоть одна статья декларации будет принята без оговорок. Но все же речь шла пока еще о ремонстрациях. В первый день было решено просить о конкретных разъяснениях, ограничивающих возможности эвокации судебных дел из верховных палат в Государственный совет. Во второй — парламентарии продемонстрировали свое несокрушимое упрямство в вопросе о снижении тальи, решив ходатайствовать, как и раньше, о сокращении этого налога на 25 % для 1647–1649 гг.
Однако 19 августа парламент принял решение, означавшее прямую конфронтацию с правительством. Вопреки королевской декларации, оставлявшей в силе не верифицированные поборы, парламент объявил их взимание незаконным. В духе своего постановления от 20 июля он решил создать комиссию по составлению «тарифа» всех разрешенных ко взиманию косвенных сборов, невзирая на то, что декларация 31 июля отстранила парламентариев от этой проверки, возложив такую обязанность на Государственный совет. Парламентскими комиссарами по «тарифу» были назначены те же два советника Большой палаты, что и 20 июля: Бруссель и Мишель Ферран. Все эти решения рассматривались как не требующие королевского согласия. Именно на этом заседании один из лидеров оппозиции — Клод Менардо — произнес восхитившую молодого Жана Лебуэндра «речь, достойную его великого гения», в которой сказал: «В этом королевстве воля королей не создает закона без согласия народа и этой нашей коллегии»[477].
20 августа в парламент прибыл Гастон Орлеанский, надеявшийся снова сыграть роль примирителя. Для начала он предложил «всего-навсего» добавить в постановление парламента слова «если на то будет королевская воля». Но стоило только Моле сказать, что надо бы исполнить пожелание дяди монарха, как в собрании разразилась буря, первого президента стали так яростно освистывать, что он не смог закончить речь. Все настояния Гастона не привели ни к чему[478].
Больший успех имело его второе предложение, хотя и оно вначале было встречено недружелюбно. Суть его была в том, чтобы, признав право парламентских комиссаров на проверку налогов (и пересмотрев в этом отношении декларацию 31 июля), поставить их под контроль министров, направлять их советами интендантов финансов — правительственных специалистов по финансовому управлению. Итак, Гастон предложил снова провести у него во дворце (как в июле) «конференцию» специально по «тарифу», в которой вместе с парламентскими комиссарами будут участвовать и представители правительства. С этим парламент согласился, но обязал своих комиссаров не принимать на этих встречах каких-либо решений и обо всем ходе переговоров регулярно докладывать коллегам на общих собраниях.
Придворный из свиты Гастона Орлеанского Никола Гула в своих мемуарах свидетельствует о бурной обстановке в парламенте в этот день его посещения генеральным наместником королевства. «Советники апелляционных палат считали, что Большая палата и в особенности ее президенты подкуплены, и когда кто-нибудь из них открывал рот и начинал говорить что-либо не во вкусе Фронды, они уже видели в нем предателя и перебежчика…»[479].
21 августа парламент решил провести заново аукционы по пересдаче всех больших откупов, поскольку раньше при этой процедуре имели место злоупотребления и мошенничества — требование совершенно неприемлемое, срывающее уже заключенные правительством соглашения с откупными компаниями, но тут хотя бы речь шла о «покорнейших ремонстрациях». Вечером того же дня Бруссель и Ферран посетили Люксембургский дворец; кроме Гастона, с ними там беседовали Сегье, Ламейрэ и интендант финансов Тюбеф, последний сообщил правительственные предложения по «тарифу» и представил некоторые документы по взимаемым сборам. Парламентские комиссары заявили, что для работы им нужно получить оригиналы контрактов, и было обещано их предоставить. Казалось, налаживается совместная конструктивная работа…
Но на следующий день, 22 августа, парламент принял решение, взорвавшее всю ситуацию. Обсуждалась та статья декларации 31 июля, где речь шла о выплате жалованья оффисье; хоть и восстановленное частично, оно оставалось урезанным по крайней мере до 1651 г. Сначала постановили просить о полном восстановлении жалованья, и чтобы впредь не производилось никаких урезаний иначе как по верифицированным эдиктам, и чтобы был создан неприкасаемый фонд для обеспечения этих выплат. Это было бы еще терпимо, но вот один из парламентариев заявил: все это хорошо на будущее, но надо подумать о прошлом. Кто-то же крал урезанное жалованье оффисье! Известно, кто — проклятые финансисты! Это им платили проценты по займам из фонда судейского жалованья! Тут прозвучали имена откупщиков: Кателан, Лефевр, Табуре… Всем известно, что это был источник их доходов.
Моле пытается напомнить коллегам о законности: «всем известно» — не довод, нужно заключение генерального прокурора[480]. Что ж — по предложению президента Первой палаты прошений Луи Шартона парламент подавляющим большинством голосов поручает своему генеральному прокурору Блезу Мельяну начать процесс по делу трех названных финансистов.
Взрыв был неожиданным, но не случайным. Еще 17 августа, в первый день обсуждения королевской декларации, Бруссель поднимал тревогу: постановление о созыве Палаты правосудия не исполняется, надо самим «назначить комиссаров для сбора информации»[481]. А 19 августа Новион говорил о финансистах: «Я с каждым днем убеждаюсь, что это проклятое отродье оправляется от потрясения; они снова толпятся, желая получить предлагаемые им контракты, более наглые, чем когда бы то ни было»[482]. И вот теперь над ними грянул гром — вопреки явному нежеланию министров созывать Палату правосудия она уже начинает работать, у нее уже имеются три первых подсудимых! Именно это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения.
Мазарини называет главным поводом к тому решительному удару, который попыталось нанести правительство «принятое парламентом постановление о начале расследования против трех лиц, чьи контракты затрагивали выплату жалованья оффисье и сбор сумм, которыми они облагались» (письмо к послу в Голландии Брассе от 28 августа 1648 г.)[483].
И как раз кстати, в тот же день 22 августа прибывает известие о блестящей победе, одержанной 20 августа полуголодной армией Конде над испанцами при Лансе. Анна напоминает Мазарини его слова о том, что решительный удар лучше всего нанести после крупного военного успеха[484]. Кардинал должен согласиться: да, действительно, в обстановке общего праздника удобнее всего вывести верные войска на парижские улицы.
Три праздничных дня затишья перед бурей. 23 августа — воскресенье. 24-го — день Св. Варфоломея. 25-го — день Св. Людовика. А на 26 августа назначен большой благодарственный молебен в Нотр-Дам в честь победы Конде. Но не о празднике думают министры. Вечером, 25 августа, Узкий совет принял решение арестовать лидеров парламентской оппозиции во главе с неподкупным и неугомонным старцем Брусселем.