Николай Гейнце (1852–1913)

Прощёное воскресенье. Из личных воспоминаний

— Доброе слово, в час сказанное, — сила, государь мой, великая сила.

Так сказал между прочим наш приходской священник отец Алексей, когда, после обедни, в воскресенье, я по обыкновению зашел напиться чаю к гостеприимному пастырю и к не менее радушной его хозяйке — матушке-попадье Марье Андреевне.

Перед нами дымились уже не первые стаканы душистой китайской влаги, и мы основательно успели отдать должную честь разным «яствам и питиям», большею частью домашнего приготовления, собственноручного или под наблюдением матушки-попадьи, от которых буквально ломился стол со стоявшим на нем свистевшим и пыхтевшим внушительных размеров самоваром, вычищенным до блеска червонного золота.

Отец Алексей был свежий и бодрый старик лет шестидесяти, с умным и добродушным, открытым лицом — весьма редко встречающееся соединение.

Около двадцати лет служил он все в одном и том же богатом петербургском купеческом приходе и был положительно боготворим своими духовными детьми, привлекая их и своевременною строгостью, и своевременным словом утешения, и добродушно-веселым нравом во благовремении.

Господь благословил его двумя, как принято называть, «красными» детками: сыном и дочерью. Первый учился в университете и жил отдельно от отца, а вторая была замужем за одним из московских присяжных поверенных.

Отдельная жизнь сына была далеко не результатом натянутых отношений с отцом. Напротив, отец Алексей сам настоял на этом, не желая стеснять молодого человека, избравшего себе иную, светскую дорогу.

— Сами были молоды, сами были студентами, хоть и духовными, а бывало, к товарищу, что в родительском доме живет, на канате не затащут. И сидит он, горемычный, сиднем один, или сам из-под крова родительского убежит; а для молодежи обмен мыслей — первое дело. В спорах они и развиваются… Ну, покутят там, Бог с ними, все мы люди, все мы человеки. А зато ума друг от друга набираются… Ко мне придет — милости просим, значит, по доброй воле с отцом-стариком побеседовать желание возымел, — говаривал отец Алексей, когда заходил разговор о его сыне.

Таким образом, он жил лишь вдвоем с женою, почтенною старушкою, такою же, как и он, свежею, бодрою и веселою, в маленьком флигеле его собственного дома, стоявшем в глубине его обширного двора и окруженном небольшим садиком с выкрашенной яркою зеленою краскою решеткою — уютном гнездышке двух состарившихся голубков, каковыми, несомненно, представлялась всякому эта примерная супружеская чета.

В маленькой уютной столовой этого-то флигелька и шел тот разговор за чаем, который служит предметом настоящего рассказа.

Было это лет десять тому назад, в последнее воскресенье на Масленице, именуемое Прощеным.

Темою разговора была только что произнесенная отцом Алексеем проповедь на тезисы молитвы Господней: «И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим».

Отец Алексей был один из выдающихся петербургских проповедников.

Основная идея этой проповеди была та, что мало испросить прощенье у ближнего на словах, надо заслужить это прощенье и делом, и словом, и помышлением и, главное, самому безусловно, непоколебимо, с чистым сердцем, простить врагов своих. «Якоже и мы оставляем должником нашим» — таково условное обращение к Богу Отцу, предписанное нам словом Бога Сына.

Проповедь эта, произнесенная с тою силою и рельефною картинностью, которыми отличалась речь отца Алексея, произвела на слушателей потрясающее впечатление. Я был положительно растроган до глубины души и рассыпался в искренних восторженных похвалах проповеднику.

— Не в картинности и витиеватости сила нашего «духовного» слова, — скромно остановил меня отец Алексей, — а в удаче и счастье найти среди слушателей хоть единую душу, куда навеки западет сказанное слово, и исполнится на ней слово Евангелия: «А иное семя упало на добрую почву и дало плод». Доброе слово, в час сказанное, — сила, государь мой, великая сила!

Не успел отец Алексей окончить этой фразы, как в передней раздался сильный звонок.

Отворившая горничная пришла доложить, что пришел посланный от купца Синявина, который и просит отца Алексея немедленно пожаловать к ним.

Гаврила Семенович Синявин был купец-миллионер — один из выдающихся тузов петербургского хлебного берега. Он был вдовец и жил с дочерью, Надеждою Гавриловной, красивой двадцатидвухлетней девушкой, чернобровой, круглолицей, как говорится, кровь с молоком, обладающей тем типом русской красоты, о представительницах которой сложилась поговорка: «Взглянет — рублем подарит».

Несмотря на миллионное приданое, она продолжала сидеть «в девицах», и об этом обстоятельстве ходили разноречивые толки.

Утверждали между прочим, что она без памяти влюблена в одного из «молодцов» своего отца, а потому и отказывает всем другим женихам, но не решается сознаться в этом своему родителю, хотя и боготворящему свою единственную дочь, но человеку нрава крутого, способного на всевозможные самодурства под девизом: «Нраву моему не препятствуй», — девизом, впрочем, общим для представителей серого петербургского купечества, во главе которого стоял Синявин. Толки эти, однако, большинством относились к области сплетен.

Мы с отцом Алексеем вышли в переднюю к посланному.

— Заболел, что ли, кто у вас? — справился отец Алексей у подошедшего под его благословение посланного «молодца».

— Никак нет-с, батюшка, все, слава Богу, в добром здоровьи…

— Молебен, что ли, служить?

— К молебну не готовятся.

— Что же случилось?

— Этого мы не можем знать, чудное что-то делается…

— Что же такое?

— Вернулись Гаврила Семенович от обедни, да прямо в образную и прошли. С час места там пробыли и вышли оттуда сияющий такой, радостный, — никогда мы его такого не видали. В столовую прошли, а оттуда тотчас приказ вышел: Алексея Парфеновича, что у нас в кухонных мужиках служит, и сына его, нашего же «молодца», Петра Алексеевича, к чаю позвать, а меня — бежать к вам, а потом и их к нам пригласить.

Посланный «молодец» при последних словах обратился ко мне. Я был уже несколько лет поверенным Гаврилы Семеновича.

«Зачем я-то вместе с отцом Алексеем понадобился? Завещание, что ли, хочет переписать? Да ведь недавно еще оно написано», — недоумевал я.

Получив ответ, что мы сейчас явимся, посланный удалился.

Алексей Парфенович жил у Синявина хотя и не совсем в «кухонных мужиках», как выразился посланный, но, собственно говоря, «по милости на кухне».

Изредка из досужих уст врагов Гаврилы Семеновича слышались рассказы, что будто бы Парфеныч, как обыкновенно звали этого худенького, вечно задумчивого, молчаливого, как бы пришибленного тяжелым горем старичка, был когда-то богачом и хозяином Синявина, служившего у него «старшим приказчиком». Доверившись последнему, Алексей Парфеныч задумал «вывернуть тулуп», что на купеческом жаргоне означает объявить себя несостоятельным. Переведя на его имя все свои лавки и дом, он, по благополучном окончании несостоятельности, сделкою остался ни при чем, так как Синявин наотрез отказался перевести имущество на имя его настоящего владельца. Управы на него искать было нельзя, ибо все было сделано на законном основании.

Алексей Парфеныч сперва рвал и метал, но, пробившись, как рыба об лед, года два в Петербурге и потеряв за это время свою жену, он смирился и обратился снова к Синявину, совершившему с ним «коммерческий оборот». Тот милостиво отвел ему место на кухне, а сынишку его, Петра, взял мальчиком в одну из лавок.

Этот-то Петр и был тем «молодцом», ради которого, как утверждала молва, Надежда Гавриловна осталась «в девицах». История с Парфенычем, за давностью лет, повторяем, припоминалась лишь изредка и была почти забыта.

Богатые хоромы Синявина были невдалеке от церкви и от дома отца Алексея, а потому не более как через четверть часа после ухода посланного мы уже входили в столовую Гаврилы Семеновича.

В столовой, кроме «самого» и его дочери, были старушка-тетка Надежды Гавриловны, сестра ее матери, вдова купца, умершего несостоятельным, заведовавшая хозяйством Синяви-на, и два соседа по лавкам Гаврилы Семеновича, нарочно, как мы потом узнали, приглашенных хозяином. Тут-то, у стола, в сконфуженно-недоумевающем ожидании, на кончиках стульев сидели старик Алексей Парфенович и его сын Петр — красивый брюнет лет двадцати пяти.

Не успели мы показаться с отцом Алексеем в дверях столовой, как из-за стола поднялась красивая, атлетически сложенная фигура Гаврилы Семеновича.

Все остальные сидевшие поспешили вскочить со своих мест.

Он быстрою, твердою походкою подошел к отцу Алексею и совершенно неожиданно для него упал на колени и поклонился ему в ноги.

Пораженный служитель алтаря остановился недвижимо.

— Великое дело совершил ты надо мной, добрый пастырь стада Христова, — начал Синявин, сделав три земных поклона, — свет пролил мне в душу словом Божиим, просветлил мой ум, и совесть моя чернее ночи мне показалась. Помоги мне и ее осветить светом истины. Помолись за меня, великого грешника, отец мой духовный!

Гаврила Семенович стал лицом к громадному образу Спасителя в массивной золотой ризе, висевшему в столовой, Божественный лик которого был освещен мягким светом литой серебряной лампады.

Отец Алексей, не ответив ему ни слова, стал громко читать молитву Господню. При словах «и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим» из груди упавшего ниц Синявина послышались глухие рыдания.

— Яко твое есть Царство и сила и слава во веки веков! Аминь! — закончил священник и остановился.

Гаврила Семенович поднялся с колен.

— Выслушай же теперь, отец мой, — снова обратился он к отцу Алексею, — мою исповедь. Выслушайте и вы, православные.

Синявин сделал нам всем три поясных поклона.

— Исповедь греха моего, который я скрывал даже на духу в течение двадцати лет!

Он в коротких словах рассказал историю своего поступка с Парфенычем, уже известную читателям.

— Просветленный пастырским словом, хочу я смыть с души моей этот тяжкий грех. Горячо, придя от обедни, молился я, и Господь вразумил меня. Ни мне, ни Алексею Парфеновичу не нужно богатство — о другом богатстве помышлять нам пора, — а потому все свое состояние передаю я сыну его, Петру Алексеевичу. Вас прошу я это оформить по закону, но, слышите, все-все! — закончил он свою речь, уже обращаясь ко мне.

Я молча поклонился в знак согласия, положительно потрясенный всей этой сценой.

— А теперь я могу с чистым сердцем попросить у тебя, Алексей Парфенович, прощения.

Синявин упал в ноги старику, обливаясь слезами. Тот поднял его и трижды облобызал. Оба несколько времени искренно плакали.

Все присутствующие хранили гробовое молчание. Его нарушил Петр Алексеевич.

— Надо ведь и меня стоит спросить: соглашусь ли я сам принять этот дар?

Все в недоумении установились на него.

— Я согласен только при условии, что это состояние я получу как приданое за моей будущей женой, а вашей дочерью — Надеждой Гавриловной! — твердым голосом продолжал молодой человек, обращаясь к Гаврилу Семеновичу.

Он подошел к зардевшейся, как маков цвет, девушке, взял ее за руку и подвел к отцу.

— Благословите…

— Ин будь по-твоему! Благодари отца Алексея, просветившего душу мою. Заикнись ты вчера… и в глазах Синявина мелькнул на секунду прежний огонек самодурства, но тотчас угас. Он обнял жениха и невесту. Отец Алексей, по согласию обоих родителей, тоже благословил их.

Все успокоились и сели за стол, на котором появились дымящиеся блины и всевозможные разносолы.

Во время Великого поста я устроил перевод состояния, а на Красной горке Надежда Гавриловна стала госпожой Парфеновой.

Гаврила Семенович, совершенно удалившийся от дел, и Алексей Парфенович неуклонно посещают и по сей день церковные службы в храме, где и до сих пор священнодействует отец Алексей.

Их можно всегда видеть стоящими у алтаря.

Оба живут у сына и дочери.

Дела фирмы Петра Парфенова, бывшей Гаврилы Синявина, идут блестяще.

Несмотря на протекшие десять лет, для меня памятно и, вероятно, останется памятно на всю жизнь это Прощеное воскресенье, и я душой понимаю до сих пор звучащие в моих ушах слова отца Алексея:

— Доброе слово, в час сказанное, — сила, государь мой, великая сила!

Загрузка...