Глава 2

Денни Дойл

В какой-то момент Денни Дойл заметил на платформе человека, лицо которого показалось ему знакомым. Это мучило его до тех пор, пока он не вышел на Тридцать третьей улице; воспоминание пришло к нему, словно яркая вспышка в темной комнате. Смуглое лицо ирландца, одно из тех костлявых лиц, что вечно показывают по телевизору, когда речь идет о жертвах ИРА.[2] Этот человек напомнил ему репортера из «Дейли Ньюс», который года два назад пришел к ним, чтобы написать статью о подземке. Отдел общественных связей транспортного управления представил ему Денни, как типичного машиниста-ветерана, и сообразительный пройдоха-репортер задал ему множество вопросов. Некоторые сначала показались ему смешными, но, когда он немного подумал, оказались достаточно умными.

— О чем вы думаете, когда ведете поезд?

Какую-то долю секунды Денни думал, что вопрос таит ловушку, что репортер каким-то образом выведал его тайну, но этого быть не могло. Он никогда не говорил ни слова ни единой живой душе. Нельзя сказать, чтобы это было таким уж нарушением; просто трудно было представить, что взрослый человек может играть в такие глупые игры. Не говоря уже о том, что транспортное управление наверняка пришло бы в ярость.

Так что он тотчас невозмутимо ответил:

— У машиниста нет времени думать о чем-либо, кроме работы. У него масса дел.

— Послушайте, — не отставал репортер, — вы же день за днем делаете одно и тоже. Откуда же у вас масса дел?

— А как же иначе?.. — Денни притворно возмутился. — Это же одна из самых загруженных железных дорог на свете. Знаете, сколько поездов мы пропускаем каждый день, сколько миль путей…

— Мне дали официальную справку, — прервал репортер. — Около четырехсот миль железнодорожных путей, семь тысяч вагонов, восемь или девять сотен поездов в час во время пик. Это впечатляет. Но вы не ответили на мой вопрос.

— Отвечу, — великодушно отмахнулся Денни. — О чем я думаю, когда веду поезд. Как не нарушить расписание и соблюсти правила безопасности. Я наблюдаю за сигналами, переключателями, дверями. Стараюсь, чтобы для пассажиров поездка прошла как можно спокойнее. Вовсю слежу за рельсами. Мы говорим, если ты знаешь свои рельсы…

— Ладно, но все-таки. Неужели вы никогда не думаете, ну, скажем, о том, что будет на обед?

— Я это просто знаю. Потому что сам его готовлю утром.

Репортер рассмеялся, и слова про обед в самом деле угодили в репортаж, опубликованный в «Дейли Ньюс» несколько дней спустя. Его имя было упомянуто в статье, и на несколько дней он стал знаменитым, хотя Пегги сердилась.

— Что ты имел в виду, утверждая, что ты сам его готовишь? Кто вытаскивает тебя каждое утро из постели и собирает тебе обед?

Он объяснял ей, что не собирался похитить её славу, просто так получилось. Потом, к его немалому удивлению, Пегги спросила:

— Так, черт возьми, о чем ты все же думаешь?

— Я думаю о Боге, Пег, — торжественно заявил он, на что она ответила, чтобы он приберег эту чушь для отца Моррисси, вернула тем самым себе преимущество на поле боя и снова стала жаловаться, что теперь никто не поверит, что она готовит ему обед, и все их друзья станут думать, что она валяется в постели до полудня…

Но что он мог поделать — не говорить же ей, что он подсчитывает вес поезда? Что большую часть времени он спокоен и устойчив, как столп церкви? Да, Господи, нужно что-то делать или просто хлопать глазами. Правда состоит в том, что после почти двадцати лет работы поезд ведешь почти автоматически, вырабатывается связь между глазами и сигналами, руками, контроллером и тормозной рукояткой, так что кажется, что все работает само по себе. За почти двадцать лет работы он не допустил ни единой серьезной ошибки.

Фактически за все время работы он совершил только одну настоящую ошибку, и случилось это вскоре после того, как он закончил обучение и отработал обязательных шесть месяцев в депо. Боже мой, тогда он натворил дел! И не потому, что считал вес поезда; тогда об этом ещё не было и речи. Просто на скорости сорок миль в час он проехал на красный сигнал светофора. К счастью, он вовремя это заметил, но, когда его рука схватилась за тормоз, сработала автоматика, и произошло экстренное торможение.

Вот и все. Никакого несчастного случая. Неожиданная остановка несколько встряхнула пассажиров, но никто не пострадал и жалоб не было. Он выбрался на пути и вручную отключил автомат, вот и все. Позднее он получил хорошую взбучку, но его инструктор, старик Меар, принял во внимание, что он ещё совсем зеленый, и не подал рапорта. Фактически на него никогда ничего не писали, это кое-что значило.

Дело было в том, что он знал свою дорогу, знал её настолько хорошо, что ему не нужно было о ней думать. Он знал больше чем свою дорогу; он знал, как работают поезда. Если он когда-то что-то узнавал, то не забывал этого уже никогда. Не то, что это было бы так нужно, чтобы быть надежным машинистом, но он действительно знал, что каждый вагон приводится в движение четырьмя стосильными моторами, по одному на каждую ось, и что третий рельс с помощью контактных башмаков передает напряжение в 600 вольт постоянного тока, и что переключение его контроллера в рабочее положение посылает сигнал в ячейку управления каждого мотора… Он даже знал, что эти сукины дети стоят по четверти миллиона долларов каждый, то есть когда вы ведете поезд, состоящий из десяти вагонов, в вашем распоряжении оборудование стоимостью в два с половиной миллиона долларов!

Правда в том, что все операции он проделывал автоматически, не задумываясь. На Гранд Централь нужно включить задние габаритные огни. Он знал, что они горят, хотя не мог их видеть, и знал, когда они погаснут. И сейчас, направляясь к тридцать третьей улице, он все делал машинально, контроллер автоматически пощелкивал через равные промежутки времени, глаза или подсознание, назовите как хотите, воспринимали сигналы — зеленый, зеленый, переключающийся на желтый, а потом на красный, что значило, что он движется с правильной скоростью, чтобы красный сигнал перед ним переключился на желтый, а потом на зеленый. Еще это значило, что если ему понадобится нажать на тормоз, он сможет это сделать, не потревожив пассажиров.

Об этом вообще не думаешь, а просто делаешь.

Так что если не думать о том, как вести поезд, можно позволить себе думать о чем-то другом, чтобы занять мозг и как-то справиться с монотонностью работы. Он готов был держать пари, что многие машинисты во время работы играют в какие-то игры. Например, Винсент Скарпелли; судя по тому, сколько фишек он однажды уронил, можно было представить, сколько их у него было. По крайней мере его собственное приятное времяпрепровождение ничего страшного не представляло.

Он снова прикинул вес. На тридцать третьей улице вышло около двадцати человек, вошла примерно дюжина. Стало быть, пассажиров стало на восемь человек меньше. Если считать по 150 фунтов на человека (если проектировщики эскалаторов, рассчитывая их грузоподъемность, исходят из этой цифры, то и для него она вполне сойдет), то потеря веса составила 1200 фунтов, и теперь полный вес равен 793 790 фунтов. Разумеется, всего лишь грубо приблизительно. Если учесть длину поезда и малое время на подсчет, он никогда не мог сказать точно, сколько человек вышло и сколько вошло, так что реально это была всего лишь оценка, основанная на большом опыте. Но получалось у него весьма неплохо, даже для большой толпы в часы пик.

Конечно, глупо прибавлять этот вес к весу самого вагона, который никогда не менялся (приблизительно 75 000 фунтов для вагонов отдела А, несколько больше — для вагонов отделов Б-1 и Б-2), если не считать изменения количества вагонов. Однако это делало цифры более впечатляющими. Вот сейчас, например, хотя в поезде было всего 290 пассажиров (43 500 фунтов), да ещё следовало накинуть по фунту на книги, ручную кладь, женские сумочки (290 фунтов) и прибавить этот вес к весу десяти вагонов по 75 000 фунтов каждый, то в сумме получится 793 790 фунтов.

Самой интересной эта игра становилась в часы пик, когда специально нанятые люди заталкивали пассажиров в вагоны в невероятном количестве. Происходило это главным образом в экспрессах, и именно там он установил свой личный рекорд. Согласно данным транспортного управления, предельное число пассажиров, которые могли поместиться в вагон, составляло 180 человек (220 — для вагона компании БМТ), но этим дело не ограничивалось. Временами, особенно после задержки поездов, можно было затолкать в вагон дополнительно ещё человек двадцать, так что оказывались занятыми все 44 сидения и ещё от 155 до 160 человек стояло в проходе. Так что можно было поверить в старую байку про то, что однажды человек умер в вагоне от сердечного приступа на станции Юнион-сквер, но проехал стоя до Бруклина, пока не вышло достаточно пассажиров, чтобы тело смогло упасть.

Денни Дойл улыбнулся. Он сам рассказывал эту историю, утверждая, что она случилась именно в его поезде. Если такое действительно могло произойти, то скорее всего в час пик несколько лет назад. Тогда прорвало магистральную трубу, вода затопила пути, так что когда движение восстановилось, на платформах скопились толпы народу, на каждой станции поезд стоял по нескольку минут, и люди давились насмерть, лишь бы втиснуться в вагон. В тот вечер в каждом вагоне ехало больше 200 пассажиров, да плюс ещё багаж — больше миллиона фунтов!

Он снова улыбнулся и повернул рукоятку тормоза: поезд подъезжал к остановке на двадцать восьмой улице.

Том Берри

Закрыв глаза и раскинувшись на сидении в головной части первого вагона, Том Берри полностью расслабился, успокоенный покачиванием вагона и усыпленный нестройной мешаниной звуков. В приятной и неясной дымке мелькали станции, и он не утруждал себя считать их. Ему нужно было выйти на Астор-плейс, а когда это сделать подскажут привычка и какое-то шестое чувство, инстинкт выживания, выработавшийся у жителей Нью-Йорка на многочисленных фазах вооруженного сосуществования с городом. Чтобы справляться с бесконечными угрозами, они как животные джунглей или растения адаптировались и выработали специфические средства защиты. Разрежьте жителя Нью-Йорка, и вы увидите такое строение мозга, такие связи в его нервной системе, каких нет ни у одного обитателя любого другого города в мире.

Он улыбнулся собственной мысли и задержался на ней, отшлифовывая её и даже придумывая ту небрежную фразу, которой поделится с Диди. Уже не в первый раз ему пришло в голову, что Диди для него очень много значит. Как падающее в лесу дерево не шумит, если рядом нет никого, кто может его услышать, так и для него ничто не имело значения, если он не мог поделиться этим с Диди.

Возможно, это была любовь. Может быть, именно так можно было обозначить тот запутанный клубок сумасшедших и противоречивых чувств, его охватывавших: сексуальное неистовство, враждебность, удивление, нежность и почти непрерывная конфронтация. Это и есть любовь? Если это действительно так, то чертовски не похоже на то, как описывают её поэты.

Улыбка погасла, и брови нахмурились, когда он вспомнил вчерашний день. Он вышел из метро, прыгая через три ступеньки, почти бежал, мечтая о своей капризной возлюбленной, сердце забилось в предвкушении, что он сейчас её увидит. Она открыла дверь на стук (звонок уже три года не работал), развернулась и ушла, не произнеся ни слова.

Том замер у двери, разинув рот с застывшей на губах улыбкой. Даже в этот момент удивления и растущего гнева она оказалась сильнее его; этому не мешали даже скрывавшие её красоту брюки из грубой ткани, неряшливо обрезанные выше колен, очки в металлической оправе, каштановые волосы, небрежно падающие на щеки.

Он взглянул на пустые глаза и оттопыренную нижнюю губу.

— Ты регрессируешь. Это состояние мне знакомо. Ты впервые его испытала в три года.

— Тебя блестяще подковали в колледже, — хмыкнула она.

— В вечерней школе.

— Да-да, в вечерней школе. Сонные студенты и преподаватель в мятом пиджаке, целый час преющий над проблемой, как избавиться от мучительной скуки.

Он шагнул к ней, стараясь не ступать на потертый рваный коврик, едва прикрывавший покоробившиеся доски пола. В некоторых местах они приподнялись, в других — просели, словно их покорежило землетрясением да так и бросили, и продолжал улыбаться, но уже совсем невесело.

— Это чисто буржуазное презрение к низшим классам, — заметил он. — Многие не в состоянии посещать колледж в дневное время.

— Многие люди. Ты не человек, ты — враг рода человеческого.

В нем начала подниматься мрачная ярость; движимый упрямством (а, может быть, не только упрямством, образующим узкую полоску между любовью и ненавистью и соединяющим страсть и гнев), Том почувствовал, как его охватывает сексуальное возбуждение. Он знал, что если Диди это заметит, то непременно воспользуется своим преимуществом, а потому повернулся к ней спиной и ушел в противоположный конец комнаты. Выкрашенные оранжевой краской книжные полки покосились, как пьяные. На распухшей от множества слоев старой краски каминной доске тоже стояли книги, они же лежали и в неработающем камине. Эбби Хофман, Джерри Рубин, Маркузе, Фанон, Кон-Бендит, Кливер — стандартный набор пророков и философов Движения.

Голос девушки достал его и там.

— Я больше не желаю тебя видеть.

Он ожидал и этих слов, и до последнего нюанса выдержал выверенный тон. Не поворачиваясь, он ответил:

— Думаю, тебе стоит сменить имя.

Том рассчитывал подобным заявлением вывести её из равновесия. Но едва произнеся эти слова, понял всю их двусмысленность и то, что она неправильно их истолкует.

— Я никогда не верила в разумность брака, — заявила Диди. — И даже будь это так, предпочла бы жить с… ну, с кем угодно… чем выходить замуж за свинью.[3]

Том оперся спиной о каминную доску.

— Я не собирался предлагать тебе замужество. А имел в виду твое имя. Диди — слишком легкомысленно для революционера. Революционеры не должны носить бессмысленных имен. Сталин, Ленин, Мао, Че — все это четкие диалектические имена.

— Как насчет Тито?

Он рассмеялся.

— Один-ноль в твою пользу. В самом деле, я ведь даже не знаю твое настоящее имя.

— А какая разница? — Потом, пожав плечами, она добавила: — Дорис, я его ненавижу.

Кроме своего имени, она ненавидела ещё множество вещей: истеблишмент, систему, мужской шовинизм, войны, бедность, полицейских и особенно отца, неизменно преуспевающего финансиста, который обеспечивал её шелком, атласом, любовью, вставными зубами и образованием в колледже Айви-лиг; который почти, но не до конца, понимал и её нынешние нужды, и от которого, к его величайшему огорчению, она принимала деньги только в самых стесненных обстоятельствах.

Нельзя сказать, что в большинстве своих мыслей и чувств она была слишком уж не права, но отсутствие последовательности во многих вещах буквально сводило его с ума. Если она ненавидела отца, ей ни в коем случае не следовало принимать от него деньги; если она ненавидела полицейских, ей не следовало спать с одним из них.

Она раскраснелась и стала очень привлекательной и какой-то беззащитной. Он мягко спросил:

— Ну ладно, в чем дело?

— Не пытайся обмануть меня своим притворно невинным видом. Мои друзья были в толпе и все видели. Ты так жестоко обошелся с невинным негром!

— А, да. Так это все, в чем я провинился?

— Мои друзья были там, на Сен-Маркс-плейс, и рассказали мне, что там произошло. Меньше чем через полчаса, как ты ушел отсюда, из моей постели, ты избил до полусмерти негра, который абсолютно ничего не сделал.

— Ну, нельзя сказать, что совсем ничего…

— Подумаешь, помочился на улице. Разве это преступление?

— Он не просто мочился на улице. Он это сделал на женщину.

— На белую женщину?

— Какая разница, какого цвета была её кожа? Разумеется, она подняла крик. И не говори, что это был символический политический акт. Этот глупый и подлый подонок получил по заслугам.

— И ты избил его до полусмерти.

— В самом деле?

— Не пытайся отрицать. Мои друзья видели всю твою полицейскую жестокость.

— И как же они описали то, что произошло?

— Ты же не думаешь, что я не понимаю: для белого расиста нет лучше средства возбуждения, чем вид черного пениса, этой универсальной угрозы, угрозы, которая демонстрирует высшую степень потенции?

— Он вовсе не выглядел мощным. Скорее, съежился от холода.

— Это неважно.

— Послушай, — терпеливо вздохнул Берри. — Тебя там не было. Ты же не видела, что случилось.

— Зато видели мои друзья.

— Очень хорошо. А твои друзья видели, как он кинулся на меня с ножом?

Диди презрительно хмыкнула.

— Я ждала, что ты скажешь нечто подобное.

— Этого твои друзья не видели? Ведь они там были — верно? Ну, ладно, я тоже там был. Видел, что там произошло, и вмешался…

— По какому праву?

— Я — полицейский, — раздраженно огрызнулся он. — Мне платят деньги, чтобы я поддерживал порядок. Ладно, пусть я представляю репрессивные силы. Но разве можно назвать репрессией, когда одному человеку мешают мочиться на других? Права этого мерзавца нарушены не были, а права женщины — были. Конституция предоставляет каждому человеку право, чтобы на него не мочились. Вот почему я и вмешался. Вмешался от имени Конституции.

— Хватит, нечего острить на эту тему.

— Я оттолкнул его от женщины и приказал застегнуться и убираться прочь. Да, действительно, он застегнулся, но убраться не захотел. Он вытащил нож и шагнул ко мне.

— И ты не ударил его и не сделал ничего подобного?

— Я его толкнул. Даже не толкнул, а только подтолкнул, чтобы заставить убраться.

— А… Превысил меру.

— Это он превысил. И набросился на меня с ножом. Я вырвал у него нож и при этом сломал ему запястье.

— Ты считаешь, сломать человеку запястье не означает превысить меру? Разве ты не мог отобрать у него нож, не ломая запястье?

— Он не дал мне этого сделать и все время пытался меня ударить. Потому я и сломал ему запястье. Единственная альтернатива состояла в том, чтобы позволить ему меня пырнуть, а я не готов на такие жертвы ради сохранения гармонии в обществе.

Диди нахмурилась и помолчала.

— Или, — осторожно добавил он, — чтобы доставить удовольствие своей девушке с её свежеиспеченными радикальными идеями.

— Пошел к черту! — с неожиданной яростью она вихрем пронеслась по комнате. — Убирайся! Ты — свинья, мерзкая свинья!

Он недооценил силу её порыва и отлетел на задрожавшую каминную доску. Смеясь и протестуя, попытался было завладеть её руками, но тут она снова его удивила — сжав кулак, ударила его в живот. Никакого вреда это ему не причинило, но заставило резко согнуться в рефлекторном защитном движении.

Выпрямившись, Том схватил Диди за плечи и встряхнул так, что у неё лязгнули зубы. Дикая ярость вспыхнула в её глазах, она попыталась ударить его коленом между ног. Он увернулся, потом поймал её колено и зажал между своими. И тут снова почувствовал, как накатывает возбуждение. Она тоже невольно это почувствовала, перестала сопротивляться и удивленно подняла глаза.

Так они оказались в постели.

Отдышавшись после оргазма, она вытянулась рядом с мокрыми от слез щеками и прошептала:

— Свинья, свинка. О, мой поросеночек…

Как обычно, Диди не позволила поцеловать себя на прощанье и даже дотронуться до неё после того, как он надел свой пояс с револьвером 38-го калибра. Но в тоже время не стала привычно сокрушаться, что Том предпочитает ей свое оружие или, больше того, ей с ним изменяет.

Том улыбнулся и машинально коснулся рукоятки револьвера. Поезд остановился, и он чуть приоткрыл глаза, чтобы посмотреть, какая станция.

Двадцать восьмая улица. Еще три остановки, потом четыре квартала, пять лестничных пролетов… Может быть, его привлекала неустойчивость их отношений? Он покачал головой. Нет. Он страстно хотел её видеть. Страстно хотел её коснуться, несмотря на её ярость. Он снова улыбнулся, весь погруженный в воспоминания и ожидание, и в этот момент двери поезда открылись.

Райдер

Поджидая поезд Пелхэм Час Двадцать Три, Райдер без особого любопытства разглядывал любителей головных вагонов. Самыми ярыми казались четверо: молодой негр с причудливой прической и какими-то мертвыми глазами, худой маленький пуэрториканец в перепачканной военной куртке, адвокат — во всяком случае он смахивал на адвоката со своим атташе-кейсом и острым взглядом интригана, — и понурый прыщавый паренек лет семнадцати с пачкой школьных учебников.

Четверо.

Может быть, — подумал Райдер, — то, что сейчас произойдет, отучит их экономить каждую секунду и кататься в головных вагонах.

На путях появился Пелхэм Час Двадцать Три. Янтарные и белые габаритные фонари в верхней части моторного вагона сверкали парой разноцветных глаз. Фары под ними, отбрасывавшие узкие пучки света, в силу какого-то оптического эффекта мерцали, как свеча на ветру. Поезд приближался, и как всегда казалось, что движется он слишком быстро и не сумеет вовремя затормозить. Но состав остановился очень плавно.

Райдер наблюдал, как любители головных вагонов направились к дверям и вошли внутрь. Пестро одетый негр прошел на переднюю площадку, остальные остались на задней. Райдер неловко поднял чемодан и сумку левой рукой, слегка согнувшись под их тяжестью. Потом неторопливо зашагал по платформе, при этом его правая рука лежала в кармане на рукоятке автоматического пистолета.

Средних лет машинист, седой и румяный, далеко высунулся из своего окна, наблюдая за посадкой. Райдер привалился к стене вагона, и когда машинист обнаружил, что поле зрения перекрыто, ткнул его в голову стволом пистолета.

То ли при виде пистолета, то ли от прикосновения ствола или неожиданности, машинист резко откинул голову и ударился о раму окна. Райдер сунул руку внутрь и прижал дуло пистолета к щеке машиниста точно под его правым глазом.

— Открой дверь, — приказал Райдер. Голос его звучал тихо и спокойно. На глазах машиниста навернулись слезы, казалось, что он совершенно растерян. Райдер ткнул пистолетом и почувствовал, как подалась мякоть щеки. — Слушай внимательно. Открой дверь кабины, иначе тебе конец.

Машинист кивнул, но не даже не шелохнулся. Он казался парализованным от растерянности; румяное лицо посерело.

Райдер ещё медленнее повторил:

— Говорю ещё раз, потом прострелю тебе башку. Открой дверь кабины. И все. Ни звука. Просто отопри дверь кабины, и поживее. Шевелись!

Левая рука машиниста коснулась стальной двери и скользила по ней, пока не нащупала задвижку. Пальцы машиниста дрожали, но с задвижкой он справился, и Райдер услышал легкий щелчок, когда она открылась. Дверь распахнулась, и поджидавший внутри вагона Лонгмен вошел в кабину с сумкой в руках. Райдер отвел пистолет от лица машиниста и сунул его в карман плаща, потом внес свои вещи в вагон. Едва он оказался внутри, двери захлопнулись. Он даже почувствовал, как они скользнули по его спине.

Загрузка...