— У тебя татуировка, — я киваю на ее запястье, — Что она значит?
Дана замирает на мгновение, а потом осторожно отвечает:
— Важная дата.
Я смотрю на черные римские цифры на ее левом запястье. XXIII.VIII.MMIX
— Это был хороший день? — спрашиваю я
— Самый лучший, — тихо отвечает она.
Я не спрашиваю, что это за день, просто замолкаю. Я чувствую, что она не хочет об этом говорить.
— А эта? — киваю на правое предплечье. Там действительно надпись на латыни, я смог ее рассмотреть.
— Эту я сделала, когда закончила школу. Здесь написано «Господь — Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться». 22 псалом.
— Интересно. Ты набожна?
— Не знаю, — она пожимает плечами, — Наверное, нет.
— Но у тебя на руке написан отрывок из псалма? — я хмурюсь.
— Понимаешь, я никогда не ходила в церковь. Вообще, я всегда отрицала церковь, церковные обеты и обряды. Я считаю, что все это пустое и не нужно. Я читала Библию. В ней нет ни слова о том, что человек должен исповедоваться каждое воскресенье или ходить на службы, — она замолкает, и задумывается — Однажды, я спросила свою маму, почему о некрещеных не молятся? Знаешь, что она ответила?
— Что?
— Что Бог не знает не крещеного. Мне кажется это чужим. В Библии сказано, что Господь любит каждого человека. Как он может не знать кого — то, если тот не крещен?
— Да, это было бы странно.
— Я сделала эту татуировку, потому что верила в Бога. Но не верила в церковь.
— Верила? То есть, сейчас не веришь?
— Я не уверена, что он есть, — она вздыхает и делает глоток воды из бутылки, — Посмотри, что творится в мире. Дети голодают, война и разруха. Люди убивают себя этим, — она кивает на бутылку пива в моей руке, — Убивают друг друга. Если бы Бог это видел, он бы стер нас с лица Земли и начал бы все заново. Если бы он был с нами, он бы никогда… — она осекается и замолкает. Качает головой, — В общем. Я не верю в то, что он еще с нами.
— Может быть, он взял отпуск? — шучу я, — А когда вернется, наведет порядок?
— Было бы неплохо, — она робко улыбается.
Мы сидим на диване в моей гостиной, и разговариваем ни о чем. Она закинула ноги на кресло — мешок. Когда она его увидела, она долго хохотала.
— Почему розовый?
— Не знаю. Просто захотелось.
— Господи, он смотрится здесь, как слон в посудной лавке.
— Зато оживляет интерьер, — я тоже смеюсь.
— Не то слово.
Я смотрю на нее, на ее темные волосы, собранные нелепым пучком на макушке. В них воткнута моя золотая ручка Паркер. Она всегда была моей любимой. И она отлично сочетается с темными волосами Даны.
Она одета в простые джинсы, небрежно потертые, словно им не один десяток лет. В белую майку, которая не скрывает ее татуировок. Надпись на правом предплечье, на ключице с той же стороны фраза Шекспира «Не знает юность совести упреков» и несколько крошечных птиц, словно улетающих с левого плеча.
— Я всегда мечтал о татуировке, — неожиданно для себя признаюсь я.
— Почему не сделал? — она с интересом смотрит на меня, как будто я мамонт.
— Не знаю, — пожимаю плечами, — Как — то не довелось.
— Что бы ты сделал?
— Не знаю. Может быть, ты посоветуешь, что — то?
— Ну, я тебя не очень хорошо знаю. Я бы сделала какую — нибудь надпись. Чтобы она напоминала тебе что — то важное.
— Сможешь придумать?
— Я? — она вскидывает брови и, вдобавок, складывает губы бантиком.
— Ты.
— Попробую. И ты сделаешь? — Дана чуть прищуривается.
Не верит, что я говорю искренне.
— Да.
— Серьезно?
— Абсолютно, — я улыбаюсь.
— Тогда придумаю, — она тоже улыбается, — Но я пойду с тобой, чтобы ты не струсил.
— Ты думаешь, что я могу струсить? — я смеюсь.
— Ну, когда я заставляла тебя надеть ролики, ты был готов сбежать.
— Нет, это не правда, — я мотаю головой и поджимаю губы.
Трусом я никогда не был.
— Правда. Ты был напуган, как мальчишка. У тебя на лице все было написано, — она смеется, потом замолкает, и хмурится, — Неужели для тебя так страшно открывать вид делать что — то новое?
— Я не хотел сбежать. Я просто боялся ударить в грязь лицом. В прямом смысле.
— Боялся упасть?
— Ага.
— Но почему? Ты боишься боли?
— Нет. Я боюсь падать.
Дана пожимает плечами, и хмурится еще сильнее. На ее лбу появляется тонкая морщинка. Забавная.
— Падать не страшно, Эрик. Страшно терять что — то, чем ты дорожишь больше жизни.
— Ты так говоришь, как будто знаешь, что это такое.
— Знаю.
— Да, твои родители, — я осекаюсь, — Я забыл.
Как я мог забыть?
— Мои родители… Ну, это было ожидаемо. Мама долго болела, а отчим слишком сильно ее любил. Я не была удивлена, когда он заболел следом, и ушел за ней. Я была к этому готова.
— Но все равно это больно — терять близких.
— Наверное. Я уже не чувствую боли. Просто живу дальше.
— Ты странная, тебе говорили об этом?
— Да, миллион раз, — она наконец — то улыбается.
— Жаль, хотелось быть оригинальным, — я смеюсь и смотрю на часы. Почти полночь. — Скоро начнется.
— Включай звук.
Я нажимаю кнопку на пульте, и телевизор начинает разговаривать.
Да, мы сидели с включенным телевизором, но с выключенным звуком. Я никогда раньше так не делал. Дана сказала, что нет смысла слушать рекламу или маловажную информацию. Какой толк, если я буду знать, что Олвейс не протекают или Чаппи — лучший корм для собак? Я согласился, выключил звук и даже не обращал внимания на телевизор.
Мы посмотрели одну игру, и я начал втягиваться в процесс. Было что — то интересное в том, как мужики бегают по полю за мячом, честно. Я искренне кричал «Гол!» и расстраивался, если мяч пролетал мимо ворот. Это было здорово. Я никогда не думал, что смогу так просто сидеть на своем диване и смотреть футбол. Я никогда этого не делал.
На экране мелькает логотип чемпионата, проходят кадры предыдущих игр. Комментатор говорит стандартную речь, я смотрю на игроков и расслабляюсь.
Игра начинается. Очень быстро заканчивается первый тайм, в ничью с нулевым счетом. Мы синхронно двигаемся на диване, то приподнимаясь в особо острые моменты, то в разочаровании падая на него. Мы почти не говорим. Просто смотрим игру.
Я невольно смеюсь, когда она бранит корейцев, если те подбираются к воротам. Я смеюсь, потому что она закрывает глаза руками, когда в ворота Италии летит мяч и чуть ли не плачет. Второй тайм закончился со счетом 2–1 в пользу Италии. Дана говорит, что это не удивительно, хотя у корейцев неплохая команда. Мне понравились итальянцы. Макаронники неплохо играют.
Она собрала пустую посуду и поднесла ее к раковине. Включила воду и сполоснула тарелки, поставив их на кухонный стол. Я наблюдал за ней сидя на диване. Наблюдал, как она двигается, осторожно держит дорогой хрусталь, словно боится, что я расстроюсь, если он разобьется.
К черту все!
Я встаю, и подхожу к ней сзади. Она оборачивается. Я смотрю в ее глаза странного цвета и хриплым голосом произношу:
— Можно я тебя поцелую?
Она осторожно кивает, и я прикасаюсь к ней губами. Легонько, как будто боюсь, что она исчезнет в моих руках. Как будто она сделана из дождя.
Она пахнет дождем.
Я целую ее так, как будто никогда никого в жизни не целовал до этого. Осторожно, изучая каждый миллиметр ее губ. Она отвечает на мой поцелуй и обвивает мою шею руками. Я хочу прикоснуться к ней, хочу поцеловать каждый сантиметр ее тела. Я отодвигаю лямку ее майки и поочередно целую каждую из семи птиц на ее плече. Кожа у нее светлая, цвета слоновой кости. Я подбираюсь к белой шее, и вдыхаю ее аромат. Она не говорит ни слова. Просто прижимается ко мне всем телом и позволяет себя целовать.
Я не заметил, как мои руки гладят ее по плечам, спускаясь ниже. Как я провожу ладонями по ее спине, и она вздрагивает. Как я опускаю руки ей на талию и осторожно тяну за край майки.
Она отстраняется, кладет горячие ладони на мои руки и тихо говорит:
— Стой. Я… Я не могу.
В ее глазах я вижу слезы, и меня это пугает. Она медленно ведет нашими рукам вверх, приподнимая майку и оголяя живот.
В следующую секунду весь мой мир перевернулся, встал с ног на голову и взорвался на миллион маленьких кусочков.
Весь ее живот покрывают языки пламени. Яркие, красно — оранжевые, разной толщины и ширины. Они пляшут по ее животу, такие реалистичные, что на долю секунду мне показалось, что она горит. Я моргнул, пригляделся и смог рассмотреть то, что под ними.
А под ними были шрамы. Глубокие рубцы, настолько глубоко вросшие в кожу, что было не разобрать, где они начинаются, и где заканчиваются. На животе не было ни сантиметра целой, невредимой кожи, все было покрыто сплошным огромным шрамом.
Словно ее кожа расплавилась, растеклась, а потом ее перемешали и прилепили обратно одним махом.
— Я сделала ее, чтобы хоть что — то почувствовать. Я ничего не чувствую от пояса до колен. Я хотела помнить хоть что — то, поэтому сделала огонь. Он напоминает мне, как я горела заживо, и что я могла чувствовать ту адскую боль.
Я веду рукой по шрамам и опускаюсь на колени. Расстегиваю пуговицу и молнию на ее джинсах и осторожно спускаю их ниже, как будто я могу причинить ей боль. Она меня не останавливает, просто оцепенела, словно статуя.
Я должен увидеть.
Шрамы заканчиваются на середине тазовых косточек, которые все называют «крыльями любви». Они просто обрываются куском кожи, который немного не соответствует по цвету. Я вижу швы, где была пришита эта кожа. Я не дышу.
— Они сделали все, что смогли. Пересадили кусок чьей — то кожи мне на бедра. Ожоги на животе были меньшей степени, и они посчитали, что заживет.
Я замечаю, что ее крылья любви немного асимметричны. Одно выше другого.
— Они собрали меня по кусочкам. В буквальном смысле, — тихо говорит она, — Но одного они так и не смогли сделать.
Я поднимаю глаза, и вижу, что она смотрит в окно, не моргая.
— Потому что невозможно собрать разбитое, уничтоженное и разорванное в клочья сердце. Невозможно вернуть человеку душу. Тело — ничто, всего лишь оболочка. Я умерла тогда, вместе с мужем и сыном.
Я сажусь, подогнув колени под себя. Смотрю на татуировку на ее запястье.
XXIII.VIII.MMIX — 23 августа 2009 года.
Я дотрагиваюсь рукой до черной краски.
— В этот день родился мой сын.
Я чувствую, что горло сжимается в тиски, и я не могу вздохнуть.
— А через два года, пятнадцатого сентября его не стало.
Я хочу кричать, орать во все горло. Но не могу.