Вскоре произошло событие, взволновавшее всю литературную общественность, и не только литературную. Не стало Есенина. Павел Николаевич был с ним знаком, встречался в Союзе, а в то утро он, как секретарь Союза поэтов, был в гостинице "Англетер", а потом - все дни до отправки гроба с телом в Москву - был связан с последними хлопотами и проводами поэта.

Сегодняшний читатель может и не знать (ведь сколько поколений сменилось) некоторых литературных имен тогдашнего Ленинграда, упоминающихся в записях. Некоторые из упомянутых были друзьями Есенина, другие в эти последние дни так или иначе соприкасались с поэтом и его творчеством.

Вот эти люди: поэты Николай Тихонов, Всеволод Рождественский, Илья Ионов (он же заведующий Ленинградским отделением Госиздата), Вольф Эрлих, Михаил Фроман, Илья Садофьев, Василий Каменский, Николай Клюев, Николай Браун, Елизавета Полонская, Мария Шкапская, Ида Наппельбаум; прозаики Борис Лавренев, Георгий Устинов, Николай Никитин, Борис Четвериков, Николай Баршев; актриса Эльга Каминская; литературоведы Борис Эйхенбаум, Павел Медведев, Борис Соловьев; фотографы Моисей Наппельбаум, братья Виктор и Александр Буллы.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

Декабрь 1925

Утро в гостинице. У Есенина - Эрлих, Устинов и кто-то еще. Есенин и Эрлих брились. Оставив бритвенный прибор, Есенин сказал: "Черт знает, что за гостиница... Даже чернил нет..." Что-то говорили в тоне самом обыденном, полушутливо. Потом Есенин вынул из внутреннего кармана пиджака листок бумаги и засунул его во внутренний карман Эрлиху. Тот поднял руку, хотел вытащить и прочесть.

- Брось, не читай... Успеешь... - с улыбкой сказал Есенин.

Эрлих не стал читать и забыл о бумажке - забыл до следующего дня, когда в гостинице, у тела Есенина, Устинов ему напомнил о ней. Эрлих вынул из кармана и прочел написанное стихотворенье: "До свиданья, друг мой, до свиданья..."

Весь день 27-го до 6 вечера Есенин, Эрлих и Устинов провели вместе, в разговорах не было решительно ничего необычного. Говорилось о том, что завтра предстоит много беготни по городу, говорилось о журнале, который хочет организовать Есенин. В 6 часов все ушли, и Есенин остался один. Эрлих забыл у Есенина портфель и около 8 вечера зашел за ним. Дверь была незаперта, Есенин принял его, несколько минут болтали. Есенин хотел спать. Эрлих ушел.

В этот день у Фромана собрались: Лавренев, Баршев, Спасский, я, Наппельбаум и еще несколько человек. В десятом часу к Фроману пришел и Эрлих. Болтали о разных разностях, между прочим, и о Есенине. Шутили, смеялись, вечер прошел обычно. Часа в 2 ночи все разошлись. Эрлих остался у Фромана ночевать.

Утром 28-го, около 9 с половиной часов, Эрлих пришел в гостиницу к Есенину. Стучал. Долго не открывали. Эрлих позвал коридорного. Открыли дверь запасным ключом.

Описание комнаты - известно. Эрлих позвонил в Госиздат Садофьеву, позвонил Фроману. Пришли сейчас же они и те, кто случайно оказался в Госиздате: Вс. Рождественский, Б. Лавренев, П. Медведев и др.

Милиция (на полу нашли разорванную фотографию, карточку сына).

Позвонил в "Вечернюю Красную газету". Половина номеров тиража была уже выпущена. Другая половина вышла с таким извещением: "Сегодня в Ленинграде умер поэт Сергей Есенин".

Отправил телеграмму в Москву сестре, жене.

Есенина положили на дровни - на нем было белье и брюки, ботинок и пиджака не было. Накрыли простыней. Отвезли в Обуховскую. Комнату запечатали.

В 3 - 4 часа дня почти все уже знали о смерти Есенина. Позднее узнали и об обстоятельствах смерти. Тихонов был ошеломлен, говорил по телефону с Фроманом, узнав из газеты. Мне звонили от пролетарских поэтов (Ленинградское отделение ЛАПП. - В. Л.), спрашивали подробности. Вечером было экстренное заседание "Содружества писателей".

29. 12. 1925

Утром - заседание правления Союза поэтов. Утром приехала жена Есенина Софья Андреевна. Ее встретила Шкапская. На автомобиле со Шкапской и с Ионовым поехали в Госиздат за документом, а затем уже без Ионова в Обуховскую больницу. Шкапская неотлучно была с Софьей Андреевной весь день; они вдвоем хлопотали у тела.

В пять часов вечера в помещении Союза писателей (Фонтанка, 50) была назначена гражданская панихида.

В углу первой комнаты - возвышение. Комната полна народу, не протиснуться. Тихонов, Садофьев, Полонская, Пяст, Рождественский, Клюев, Каменский, члены "Содружества", пролетарские поэты, большинство членов Союза, посторонняя публика.

Около 6 часов привезли тело Есенина. Оркестр Госиздата, находившийся во второй комнате, заиграл похоронный марш. Тихонов, Браун, я и еще человек 6 внесли гроб, поставили на возвышенье, сняли крышку. Положили в гроб приготовленные заранее цветы. С двух сторон - венки. На одном - лента: "Поэту Есенину от Ленинградского Отделения Гос. Издата"...

В течение часа длилось молчание. Никто не произносил речей. Толпились, ходили тихо. Никто не разговаривал друг с другом, а посторонних, которые стали шептаться, просили замолчать: Софья Андреевна стояла со Шкапской у стены - отдельно ото всех. Бледный и измученный Эрлих - тоже у стены и тоже отдельно. Тут он уже не хлопотал - предоставил это другим. Клюев стоял в толпе и, не отрываясь, смотрел на Есенина. Плакал.

В гроб, в ноги Есенину, кто-то положил его книжки, и наверху - лежало "Преображенье".

От толпы отделилась какая-то молодая девушка в белой меховой шляпке, подошла к гробу. Встала на колени и склонила голову. Поднялась. Поцеловала руку Есенину. Отошла. Какая-то старуха, в деревенских сапогах, не то в зипуне, не то в овчинном полушубке, подошла к гробу. Долго крестилась. Приложилась и тоже заковыляла назад. Больше никто к гробу не подходил.

Около 7 часов явился скульптор Золотаревский со своими мастерами. Гроб перенесли во вторую комнату. Поставили на стол. Публику просили остаться в первой комнате. Во второй тем не менее скопилось много - все свои.

Софья Андреевна в кресле в углу, у печки. С виду спокойна. Шкапская потом говорила, что весь этот день С. А. была в тяжелом оцепенении. Тихонов - белый - сидел в другом углу на стуле, отдельно от всех. Какой-то интервьюер схватил его за рукав: "Несколько слов, товарищ Тихонов. Несколько слов". Тихонов устало отмахнулся от него рукой.

Было тихо. Только в соседней комнате гудел разговор оркестрантов... Один из них штудировал маленькую летучку - извещенье о гражданской панихиде и о проводах тела Есенина, которую разбрасывали по городу газетчики.

Публика прибывала. Стояли уже на лестнице. Пришел Ионов, давал распоряжения. Я пошел отыскивать ножницы. Софья Андреевна отрезала прядь волос - всегда пышно взлохмаченных, а сегодня гладко зачесанных назад.

Маски сняты. Гроб перенесен опять в большую комнату. Хотели отправляться на вокзал, но исчезла колесница. Тихонов и еще кто-то побежали в бюро похоронных процессий за другой.

Фотограф Булла раздвинул треножник, направил аппарат на гроб. Все отодвинулись. По другую сторону гроба встали Ионов, Садофьев, еще несколько человек, вызвали из толпы Клюева и Эрлиха. Они медленно прошли туда же и встали в поле зрения аппарата.

Кто-то сзади усиленно толкал меня, стараясь протиснуться к гробу, чтобы быть сфотографированным. Но толпа стояла так плотно, что пробраться он все же не сумел.

Вспыхнул магний.

Колесница стояла внизу. Стали собираться в путь. Браун, Рождественский, я поднесли крышку гроба и держали ее, пока друзья Есенина прощались с ним. Клюев склонился над телом и долго шептал и целовал его. Кто-то еще подходил. Крышка опущена. Мы вынесли гроб. Вторично заиграл оркестр.

Погода теплая. Мокрый снег ворочается под ногами. Темно. Шли по Невскому. Прохожие останавливались: "Кого хоронят?" "Поэта Есенина". Присоединялись. Когда отошли от Союза, было человек 200 - 300. К вокзалу пришло человек 500.

Товарный вагон был уже подан.

Поставили гроб в вагон - пустой, темный...

Жена Никитина устанавливала горшки с цветами, приспосабливала венки; в вагон приходил Эйхенбаум, но скоро ушел. Перед вагоном - толпа. Ионов встал в дверях вагона. Сказал небольшую речь о значении Есенина. После Ионова выступил с аналогичной речью Садофьев. После Садофьева Эльга Каминская прочла 2 стихотворения Есенина.

Софья Андреевна и Шкапская вышли из вагона.

Кто-то просил Тихонова сказать несколько слов. Тихонов отказался.

К 10-ти часам все было прилажено, устроено. Публика разошлась. Оркестр ушел еще раньше, сразу после прибытия на вокзал. Последней из вагона вышла жена Никитина. Вагон запломбировали.

Мы собрались в буфете, пили чай и говорили. За столиком: Тихонов, Никитин с женой, Садофьев с женой, Полонская, Эрлих, Шкапская и, кажется, Б. Соловьев. Отдельно от нас, за другим столом - Софья Андреевна, Наседкин, скульптор и кто-то еще.

Мы, печальные, усталые, обсуждали все, что нужно было сделать еще. И вспоминали. Тихонов рассказывал, как после первого известия он в буквальном смысле слова - вспотел, как не мог успокоиться до вечера, как не спал всю ночь - почти галлюцинируя. И только увидев тело сегодня в Союзе, он как-то спокойнее стал, как-то отдал себе отчет в происшедшем. А происшедшее было так ошеломляюще, что никто не мог понять его до конца, никто из нас еще не умел говорить о Есенине - мертвом.

Знали, что завтра в газетах будет много лишнего, ненужного и неверного. Решили принять меры к тому, чтобы этого не случилось - надо просмотреть весь материал для завтрашних газет. Тихонов и Никитин поехали по редакциям. Никто не сомневался в том, что Есенина надо хоронить в Москве, а не в Рязанской губернии. Садофьеву поручено было хлопотать об этом в Москве (как оказалось после, Москва сама так же решила).

Около 11 вечера вышли на платформу. Поезд был уже подан, и вагон с гробом прицеплен к хвосту. В 11.15 поезд тронулся. Я протянул руку к проходящему вагону и прошуршал по его стенке. В Москву уехали Софья Андреевна, Садофьев, Наседкин и Эрлих. На платформе остались: Шкапская, Никитина, Садофьева, Соловьев, Вл. Пяст. Пошли по домам.

Газеты этого дня пестрели уже сведениями о смерти Есенина, воспоминаниями, подробностями. Кое-что в газетах было искажено, например, рассказ о стихотворении, будто написанном кровью, и другие мелкие подробности.

Во все последующие дни в клубах, в райкомах, в других местах устраивались вечера памяти Есенина, читались доклады, стихи... До сих пор слово "Есенин" не сходит с уст. Где бы ни встречались люди друг с другом, темы о смерти Есенина не миновать. И не только в литературном мире.

В один из последующих дней по телеграмме из Москвы от похоронной комиссии я получил одежду Есенина из Обуховской больницы - кулек, завернутый в простыню и перевязанный веревкой.

Вещи держал у себя, пока их не взял у меня приехавший из Москвы Эрлих.

И. Наппельбаум сфотографировала лист со стихотворением, отпечаток можно получить у нее.

8.01.1926

Вернувшийся из Москвы Садофьев сделал в Союзе поэтов доклад о похоронах Есенина в Москве. Комнатки Союза были переполнены, редко бывает такое сборище. После доклада читались стихи памяти Есенина.

29.01.1926

На 25 января был назначен большой вечер памяти Есенина в помещении филармонии. Вечер должен был быть устроен Союзом поэтов. Была избрана организационная комиссия, в которую вошли: Садофьев, Лавренев, Фроман, Эрлих, Четвериков и я, однако из-за отсутствия средств - зал стоит 400 руб. - вечер устроить не удалось. Дело передали КУБУчу1, и вечер должен состояться 8 февраля. Поэты будут читать стихи, посвященные Есенину, артисты декламировать стихи самого Есенина.

Записи о встречах с Мандельштамом, беседы с ним, то здесь то там разбросанные по дневнику, а также записки самого Мандельштама, сохранившиеся в архиве, можно собрать в отдельную работу. Мандельштам - человек экстраординарный - не был призван спокойно и постоянно ладить с окружающими его людьми. Но Лукницкого он ценил, и дружеское общение у Мандельштама с ним получалось. Он к этому общению стремился и часто даже был инициатором его. Павел Николаевич, пожалуй, единственный, с кем Мандельштам ладил всегда.

Лукницкому было тяжко вдвойне: он воспринимал не только мандельштамовскую неуравновешенность, но, находясь в "плену" Ахматовой, еще и ее глазами - неоднозначно, противоречиво, в зависимости от ее обстоятельств и ее настроения...

Это можно проследить, читая в е с ь дневник. Но дневник есть дневник, и, пока он не опубликован, читатель найдет в этой книге несколько записей Лукницкого о Мандельштаме вне контекста, как, впрочем, и многие другие записи...

1.02.1926

Встретив на Невском только что вернувшегося из Крыма Осипа Мандельштама и отдав свой локоть его руке, я направился с ним в сторону, противоположную той, куда шел. Обменявшись приветствиями и расспросив о Крыме, я услышал робкую, хотя и торжественным тоном произнесенную, фразу:

- Павел Николаевич, вы не смогли бы одолжить мне денег?

- Сколько, Осип Эмильевич? То, что есть у меня, - в вашем распоряжении.

- А сколько у вас есть? - пытливо заглянул он мне в глаза.

- У меня есть рубль с хвостиком.

- Если б вы дали мне полтинник, я думаю, что этого хватило бы мне.

Мандельштам шел на почту отправлять телеграмму жене, и было у него в кармане девяносто копеек. Но, дойдя до угла Невского и Михайловской, он неожиданно свернул на Михайловскую:

- Давайте зайдем сначала к Александру Николаевичу Тихонову... Он в "Европейской" живет и завтра уезжает.

Гордо, не смотря на открывшего дверь швейцара, Мандельштам, за ним я вошли в гостиницу.

- Дома Тихонов, который живет в двести двенадцатом номере? - спросил Мандельштам.

- Он живет не в двести двенадцатом, а в триста двадцатом. Дома.

Мандельштам стал подниматься. Но служитель остановил его и предложил снять калоши. Снял. В этот момент человек, указавший номер Тихонова, подбежал снизу:

- Вы просили Тихонова? Я ошибся. Он не в триста двадцатом, а в триста третьем, и его нет дома.

Мандельштам невозмутимо:

- Недаром мне показалось странным, что человек в час дня может оказаться дома, не правда ли?

И начал искать калоши, которые услужливый портье уже убрал в сторону. Нашел их, вставил в них ноги. Некоторое время простоял, не двигаясь, видимо, размышляя, можно ли не платить за такой короткий срок хранения калош. Должно быть, решив, что не платить можно, и улучив секунду, когда служитель отвернулся ?

Мандельштам сделал быстрый и крутой поворот "кру-гом" и, намеренно медленно шагая, чтобы служитель не заподозрил его в желании скрыться, пошел по направлению к выходу

- Я хотел поговорить с Тихоновым о "Шуме Времени", который я хочу переиздать в "Круге"...

Мы пришли на почту. У окошка стояли человек десять. Я занял очередь, а Мандельштам быстро подошел к столу, за которым люди составляли тексты телеграмм, наклонился к столу из-за спины какого-то мужчины и торопливым движением выхватил из-под его руки бланк. Бланк оказался уже исписанным сидящим за столом человеком, и тот удивленно, с явным неудовольствием мгновенно протянул за листком руку. Сконфуженный Мандельштам принялся извиняться.

- Это верх рассеянности... Бога ради простите!

Найдя наконец чистый бланк, он отошел в угол комнаты, к конторке, и начал писать. Через несколько секунд я услышал его жалобный возглас:

- Павел Николаевич!..

- Осип Эмильевич?..

- Подойдите сюда!

Я оставил очередь, подошел. Он кончиком пера показал мне расплывшуюся букву "я" и растерянно, как-то застенчиво спросил:

- Ведь это уже не "я"?

- Да, это уже клякса.

Пошел искать новый бланк. Наконец телеграмма в двадцать два слова, кончавшаяся словами: "пишу ежедневно", была составлена, и Осип Эмильевич мгновенно высчитал, сколько она стоит. Я всыпал ему в перчатку, сквозь дыры которой виднелись бледные пальцы, серебряную мелочь. Телеграмма отправилась в Ялту, а мы вышли и зашагали по Невскому, беседуя о лопнувшем Госиздате, об уезжающем в четырехмесячный отпуск Ионове, чья мечта, по мнению Мандельштама, стать после всех этих событий редактором "Красной Нови", и о Пастернаке, с которым Мандельштам провел вчера весь день в Москве и который прочел ему огромное количество стихотворений.

10.05.1926

Вечер у Спасских.

Вечер оказался лучше, чем я думал, потому что хорошо играла на рояле Юдина, и музыка, которой я давно не слышал, дала мне несколько минут гармонического существования. А в 1-м отделении читали прозу и стихи К. Федин, М. Кузмин, Б. Лившиц, К. Вагинов, С. Спасский и Н. Баршев.

Домой вчера вернулся в 1-м часу и до 4-х читал Шенье и Пушкина.

А сегодня - вот уже 4-й час ночи, и я кончаю эту запись. В окно уже брезжит предутренний свет - светлеет очень быстро. Скоро придут белые ночи. Хороши они были в прошлом году...

12.05.1926

Поехал к А. Н. Толстому. Он еще не встал. Ждал его в столовой. Вышел он в белой пижаме. Пил с ним кофе. Толстой рассказывал медленно, но охотно о Гумилеве, и о дуэли его с Волошиным, и о подноготной этой дуэли, позорной для Волошина. Я спросил Толстого, есть ли у него автографы. Он предложил мне перерыть сундук с его архивами - письмами. Пересмотрел подробно все - нашел одно письмо. "Вам вернуть его после снятия копии?" - спросил я. Толстой махнул рукой: "Куда мне оно! Берите".

Толстой знает, что у него будет собственная биография и почему не сделать хорошего дела для биографии другого? Звал меня обедать, обещая за обедом много рассказать о Гумилеве, сказал, что записать все мне придется в несколько приемов...

20.05.1926

К АА должны были прийти Гуковские1 и Данько2. Я ушел на вечер Маяковского.

Народу была тьма - на плечах друг у друга сидели. С Тихоновой, с Эрлихом и еще 3 другими пошли к Тихоновым и сидели у них до утра. Пили чай, и Тихонов рассказывал о Маяковском. Рассказывает он великолепно.

18.12.1926

У М. Шкапской. Шкапская с самодовольством демонстрирует всем свои литературные "сокровища" - толстую тетрадь с автографами, портретами, анекдотами и разными наклейками. Собрались К. Вагинов, А. Шварц, И. Оксенов3, П. Медведев, Н. Павлович, М. Фроман, Н. Дмитриев.

В 11 часов вечера пришел Тихонов. Сидя на столе, прочел новую свою поэму - в ней Кавказ, медвежонок, тигр и пр. - 680 строк. Много хороших мест, большая ясность и точность выражения. Очень много экзотики. Фроман говорит: "Тихонов, как пастух, слова гоняет стадами. Ходасевич - напротив работает над отдельными словами, а Ахматова - над строчкой..."

Память наполнится

воздухом, ветром сырым...

ИЗ ПИСЬМА РОЖДЕСТВЕНСКОГО

23.06.1926

Дорогой Павлик! Вчера был в Геленджике, купался в море и вспоминал тебя. Здесь нашел Мануйлова (издатель альманаха "Норд", бакинский студент)4, который весьма похож на тебя не только возрастом, разговорами, но и литературными интересами. Живет он у своего отца, профессора-медика. Место дивное, едва ли не лучше Гурзуфа, потому что берег бухты сохранил очень многое от своей дикости, а окрестные горы (которые еще ближе, чем это было в Крыму) не вполне исследованы и могут служить целью самых заманчивых прогулок.

У нас с Витей Мануйловым зародилась мысль. У него всегда есть возможность достать здесь большую комнату за 30 рублей в месяц, надо только поторопиться. Обеды около 50 копеек. Черешня 15 - 20 коп. фунт... Витя очень уговаривал меня взять комнату пополам, но я связан работой и рекомендовал ему тебя, он с радостью ухватился за эту мысль. Добавил, что если еще кто-нибудь с тобой приедет, будет еще лучше.

Если тебе такой план улыбается, напиши сейчас же. Тебе нужно иметь 15 рублей на комнату плюс 15 - 20 - на питание и билет до Новороссийска.

Расскажи о Геленджике Козакову, Лавреневу - одним словом, всем, кто хочет выбраться из Петербурга. Попроси Брауна написать мне или самому приехать сюда. Прокормимся.

Обнимаю тебя, привет друзьям. Вс. Рождественский

Воспользовавшись случаем, лето 1926 года, а потом и 1927-го Павел Николаевич провел в Крыму и на Кавказе. Отрывался для горных прогулок и прибойных волн. Но волны влекли его, и он, возвращаясь с гор, нанимался матросом на парусно-моторные шхуны керченских греков и итальянцев, херсонских и одесских рыбаков, питался мамалыгой и барабулькой, пересаживался от одного "хозяина" к другому. Одетый в парусиновые штаны да заплатанную рубаху, обутый в драные сандалии, на полубаках этих шхун он был счастлив несказанным счастьем свободы и вольности. Стоя у самого бугшприта, орал он встречным тяжело рушащимся белопенным валам дикие, веселые песни, сочиненные в те же минуты стихи о шаландах, шхунах, бухтах, морских звездах - и ничего, казалось, другого ему не было нужно!..

В следующем, 1928-м, году он уже не просто прогуливался по горам, а пешком прошел Сванетию, Дигорию, Абхазию. И хотя компания составилась литературная - все изощрялись в остроумии, розыгрышах, шутках, - для него это было пробой сил, разбегом к будущим серьезным путешествиям.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

17.06.1928

Я уезжаю на Кавказ вместе с Николаем Тихоновым, его женой и В. Кавериным. По Кавказу пешком или на мажарах в Теберду, там пробудем недели две, затем пойдем по Военно-Сухумской дороге. Пробудем некоторое время на побережье, может быть, побываем в Батуме и Тифлисе и приедем в Новороссийск. Лично мне хочется из Новороссийска проехать морем в Одессу...

С деньгами приблизительно устроился: 100 рублей мне ссудил Литфонд да и из Союза поэтов, с журнала "Звезда" и с литературной страницы "Правды" я набрал еще рублей 100, на переписку биографической канвы Н. Г., сделал ее до 1918 года, истратил 35 рублей...

Ехать очень хочется. С нетерпением считаю дни до отъезда, стараюсь прожить их наспех, как-нибудь, не заметить. Жалко очень отрываться от работы, очень трудно не видеть АА несколько месяцев, но ехать надо, надо... Набраться впечатлений, обдумать все...

Каверина совсем не знаю. Жена Тихонова тоже чужая. Легко с Тихоновым, простым и хорошим. Ну да ладно, я уживчивый, обойдется.

Все полтора месяца работал по Н. Г. Эта работа пока только для меня. Чтобы привести ее в окончательный вид, надо еще много повозиться, надо исправить ее со стороны методологической. Надо также привести в окончательный вид все воспоминания, характеристики, материалы для биографии, письма. После этого, прочитав всю литературу, можно будет приступать к биографии. То же и со стихами, текстами, библиографией и прочим, чтобы можно было приступить к изучению творчества.

Стихов я почти не писал, а очень хочется скорее испытать новые пути, те, которые я начинаю нащупывать.

Волнует судьба Нобиле, да и не только меня, кажется, всех. Даже странно: мы так привыкли ко всяким трагедиям, так спокойны к слову "смерть". И все же эта трагедия, хотя и далеких, неизвестных нам людей, всех нас волнует и трогает...

ИЗ ПИСЕМ РОДИТЕЛЯМ

26.06.1928

Выехали из Баталпашинска (ныне Черкесск. - В. Л.) во время дождя. Ехали весь день до темноты. Ночевали в ауле Красногорском и в 4 часа утра выехали дальше. Ехали снова весь день. Все аулы, аулы. С одной стороны горы, с другой - кипящая Кубань, долина и тоже горы. Навстречу верхами карачаевцы в черкесках, совсем лермонтовские. Поднимались в горы, шутили, было очень весело. Увидели снежные вершины, увидели новую строящуюся столицу Микоян-Шахар (в которую был переименован город Карачаевск (1919 - 1944). В. Л.). Нас нагнали два черкеса верхами. Я похвалил лошадь одного из них, и они нам предложили поехать верхом. Так мы с Тихоновым ехали верхом, а черкесы сидели в линейке с остальными. Вид у них был разбойничий, но они были радушны и приветливы. Долина реки суживалась, расширялась, раскрывалась веером и закручивалась спиралью. К темноте приехали в Теберду. Круглая коробка, сверху прикрытая ватой облаков. Из коробки два выхода - северный и южный. За городом большой березовый лес, где ничто не напоминает о юге. Проехали по дрожащему мосту. Местность ничем не похожа на прочие части Кавказа и Крыма. Это - Швейцария, точно изображенная. Над нами одна двадцатая обычно видимого неба, все остальное - горы, с лесом, густым и темным, а выше снежные хребты Аманауса. Перевал еще непроходим, будем ждать.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

1.07.1928

...Пошли вверх по Теберде, по ее левому берегу. Шли по дороге, потом сбились и попали в лес. Шли по стволам лежащих деревьев. Через ручьи, через заводненные места, сквозь чащу. Выбрались на дорогу и шли все вперед, пока не достигли коша. Девочки-карачаевки продали нам айран и землянику. Их отец сказал, что до Бодукских озер отсюда 3 - 4 версты. Мы поверили. Прошли больше 12 верст, полезли в гору. Лезли безостановочно. Слева - горный поток Бодук, справа - гора. Лес, сначала сосновый, потом березовый. Налево мостик и разветвление потоков. Пошли по правому. Уже кончились леса, уже ясно было, что идем по неверному пути. М. К. устало плелась сзади, Каверин ругался и уговаривал вернуться. Забрались к облакам... Мшистые камни, альпийская флора, холод... Тогда Каверин сел и решительно объявил, что дальше не пойдет. Еле-еле уговорили. Я был впереди с Тихоновым. Вверху, уже совсем близко, кончались горы, ничего не было - словно граница мира. Только густые облака со всех сторон. На самом хребте увидел людей и овец. Быстро по камням стали карабкаться. Тихонов, не доходя шагов сто, вдруг остановился и стоял неподвижно несколько минут. Меня встретили лаем громадные сторожевые собаки. У поднебесного коша сидела группа горцев-карачаевцев: пастухов, полтора десятка ребятишек и несколько женщин и девушек. Одна из них совершенно поразительной красоты. Встретили смехом и оживленной болтовней на непонятном языке. Скоро подошел Тихонов, потом - остальные. В тридцати шагах от коша снег. Быстро падали облака, ложились на снег, на гору, на нас... Мы иззябли и вошли в кош. Сидели у огня. Вся семья собралась тут же. Пили айран, заедали чуреком, пытались разговаривать. Оказалось, мы поднялись по Хаджибию на перевал, а Бодукские озера остались далеко влево, внизу. Кош - с крышами и стенами в громадных щелях, в которые дует ветер; когда бывает дождь - все промокает до нитки. Сидели минут 15, заплатили рубль серебряными полтинниками. Горец расплылся от удовольствия.

Облака были всюду: ниже нас, и вокруг, и над нами. Наш быстрый шаг вниз по крутой тропинке, почти бегом, был похож на бегство от этих облаков. Не останавливаясь, достигли долины Теберды. Усталости не чувствовал. Тихонов тоже. Каверин скулил. Возвратились, когда было уже совсем темно.

4.07.1928

Совершили путешествие к ледниковым горам Азгека. Подъем и спуск - по 16 верст. Ходили вчетвером. Крутая колесная дорога в лесу, верст 5 - 6, дальше - альпийские луга в широкой долине. С трех сторон снега. Пока шли вдоль реки Мухи, видели за собой горы Джемагата, а далеко внизу - реку Теберду. Впереди - луга и перевал. Справа - горы, ровные, скалистые, слева вся в лесах гора Хатинара. У впадения реки Азгека в Муху спустились, перешли мост с воротами от коров и стали взбираться вдоль реки Азгек. Снеговые, скалистые горы впереди - наша цель. Скоро леса пропадают совсем. Мелкий кустарник. Много ручьев, вытекающих из снегов. Горы изборождены следами потоков и лавин. Наконец мы у последнего коша. Все время иду далеко впереди всех. Перед нами скалы, хаос камней и снег. За ними далеко вверху должны быть озера. Лезем. Я не останавливаюсь. Первый снег, пенный, розовый. Влажная земля. Незабудки и альпийские цветы. Последнее карабканье по отвесной круче над потоком, бегущим в снежном туннеле. И озеро - ослепительно голубое, невиданной чистоты, прозрачности и спокойствия. Озеро - в воронке снежных скал. В озере плавают льды, белые наверху и совершенно голубые под водой. Пью. Вода ледяная. Если бросить камень, вода вспыхивает голубым пламенем. Подтаявший на поверхности лед разбивается, звеня, как стекло. Справа из озера вытекает поток, за ним - пропасть.

Забрался еще выше, глядел на озеро сверху, все такой же прозрачности у берегов - голубое, оно посредине - черное. Усталости как не бывало. Впечатление другого, первозданного мира, ничем, никогда не оскверненного. Словно людей на земле еще нет. Словно я в гостях у бога, и облака надо мной - большие цветы рая.

5.07.1928

Погода превосходная. Тихонов и Каверин грелись на солнце, сидя на большом камне, выступающем из реки. Окончив писать, полез к ним, но едва выпрямился, как ветром снесло в реку мою шляпу-осетинку. Тогда я скинул с себя одежду и прыгнул в воду, прыгнул, как прыгаю всегда - "ласточкой". Что-то ударило меня по ноге, я не обратил внимания, доплыл до шляпы и вышел с ней на берег. Резкая боль в ноге. Глубокая рана. Все поздравляли меня с "победой", но замолчали, увидев кровь. Носовым платком туго перетянул ногу. Тихонов сел со мной, и я предложил ему сюжет для рассказа "Путь шляпы". Придумывали разные сюжеты и разбирали их. Одноножкой допрыгал до раскладушки. Рана пришлась как раз между двух вен, не задев их, и должна зажить скоро.

ИЗ ПИСЕМ РОДИТЕЛЯМ

11.07.1928

... Мы выходим в Сухум на рассвете. Компания наша увеличилась. Кроме меня, Тихонова с женой, Лопыревой с проводником, Каверина прибавился родственник Тихонова. Нас сейчас семь человек, но в Сухуме, вероятно уже разъедемся в разные стороны.

22.07.1928

... Дни бегут со страшной быстротой. Дорогу от Теберды до Сухума мы прошли за 5 дней, сделав 160 верст. Шли весело. Путешествие было прекрасным, только стоило очень дорого. Оказывается, дорога почти всюду разрушена и нужен опытный проводник, хорошо знающий горные тропы. Вьюк был на ослах, потом на лошадях.

Пишу это письмо на берегу перед отправлением шхуны. Каверин скис и в конце пути ехал верхом шагом. В последний день скисла и жена Тихонова ехала на линейке. Я, Тихонов и еще двое (компания разрослась до десяти человек) шли пешком до самого Сухума. Мы буквально "завоевали" море и первое купание приняли, как заслуженную награду. В Сухуме нет хлеба. Выдают его по одному фунту жителям, и приезжие только к обеду в столовых получают его. Едят здесь кукурузные чуреки.

К Сухуму я остался без копейки и задолжал Тихонову и Каверину. Все путешествие стоило неимоверно дорого, во-первых, вообще из-за дороговизны, во-вторых, потому что проводники и вьюки в общей сложности обошлись мне больше чем в сорок рублей, и, в-третьих, потому что Тихоновы и Каверин привыкли жить в культурных условиях, а я вынужден был жить с ними (все расходы делились на равные доли).

Из Сухума Тихоновы, Каверин и барышня уехали в Новый Афон, оттуда в Хосту, а я решил с ними не ехать, опасаясь новых расходов не по средствам. Я остался в Сухуме и на следующий день после их отъезда, 21 июля, "вступил" на борт мингрельской парусной шхуны "Астрапи", куда меня чернорабочим устроил капитан порта. Три дня я провел в море, ходили за грузом дров на юг.

24-го на рассвете "Астрапи" вернулась в Сухум, и тот же день на шхуне "Сергей Преображенский" я отправился в Батум, куда прибыл вчера утром. Пока шхуна стояла в порту, был на Зеленом Мысе. К вечеру вернулся, ночевал на шхуне и сегодня на той же шхуне ухожу в Сухум, и дальше - в Пицунду и Гагры. В Гаграх распрощаюсь со шхуной, доберусь до Хосты и если Тихоновы еще там, то задержусь на несколько дней. Из Хосты буду пробираться дальше на Север. Вероятно, буду в Новороссийске. Мое желание - добраться до Одессы. Если оно осуществится, то, вероятно, буду в Херсоне, в Феодосии, в Ялте, в Севастополе. Думаю все время путешествовать морем - частью на шхунах, частью на пароходах, везде наниматься рабочим, матросом, грузчиком. Шхуны парусно-моторные, по ходовым своим качествам ничем не отличаются от пароходов, потому что мотор обеспечивает их от штиля и от бурной погоды...

Перевалив Главный Кавказский хребет, Лукницкий отделился от спутников и в море. Нанимался на шхуны, и не было порта, какого он не посетил бы. Его пленили и Новороссийск, и Керчь; он забирался во всякие морские уголки - в Скадовск и Джарылгач, Херсон и Поти; он объездил все без исключения населенные пункты побережья от Батуми до Одессы. Попадал в жестокие штормы, горел на траверзе Ялты, в совершенстве изучил лоцию Черного моря, знал все створные огни маяки и множество историй, удивительных и интересных... Сочинял стихи, печатал их там же, в газетах "Красный черноморец" и "Норд-ост". В то же время шли его публикации и в центральных журналах. В его поэтическом сборнике "Переход" - поэма "Каботаж", "Сказ о банде Сапожкова", "Баллада о топоре", стихи о Даниле Горелове; в московском издательстве "Зиф" - роман "Мойра".

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

31.07.1928, Туапсе

...Из Батума вышел на парусном моторном судне "Сергей Преображенский" в Сухум. Там работал на разгрузке, затем отправился в Гагры, с заходом в Пицунду - чудесное место с сосновым лесом. В Гагры пришел вечером и, выйдя на берег, увидел Тихоновых и ту девушку, которая шла вместе с нами по Военно-Сухумской дороге. Встреча была неожиданной и тем более приятной. Весь вечер пробыли вместе. Ночевать отправился к Тихоновым.

ИЗ ПИСЬМА РОЖДЕСТВЕНСКОГО

23.07.1928

Дорогой Павлик, геленджикский краб, я тебе завидую! Ты каждый день идешь и плывешь, куда тебе вздумается. А я увяз на неопределенное время в болоте. Да, только так и можно назвать этот проклятый Майкоп, город, у которого душа спрятана в самый обыкновенный мучной мешок!

Хочется мне на север, в Петербург, в свою комнату у Царскосельского вокзала. Пора мне писать. Стихи по осени считают, а я не писал еще ни строчки.

Спасибо за кавказский привет. Теберда у меня на очереди.

Грустно, что это лето не проводим вместе.

Будь я императором, я прибавил бы особым рескриптом к твоей фамилии "Павел Верный".

Крепко тебя обнимаю - верный спутник, пылкий друг пространства, поэт разграфленных таблиц и неисправимый энтузиаст.

Вс. Рождественский

... И как красавица, шнуровкой

Стянувшая тугой корсаж,

Она матросской дрессировкой

Повиновала такелаж

.........................................

Порты и пристани сбегались

И в белый камень одевались,

Когда она кидала зов

И черной розою ветров

Ум капитана украшала,

И влажной поступью цыганской,

Скользя вдоль ночи океанской,

Двуякорную песню шало

Гремушным голосом бросала.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

1.08.1928, Туапсе

С утра - к капитану порта, в контрольный пункт ОГПУ и на шхуну. Попал к завтраку - помидоры, барабулька, хлеб. Угостили и меня. На "Озирисе" выгружали дыни. Я взялся помогать. Перекидывали с рук на руки и в арбу. Переругивались шутя. Много гнилых дынь - торговец терпит убыток, но фрахт уплатил честно.

Окончили разгрузку. Приводим шхуну в порядок: моем палубу, подметаем трюм. Взяли отход. Подтянули якорь, стали поодаль от мола. Капитан видел, что торговец оставил на шхуне мешок с мукой. Попросил у соседней шхуны шлюпку (своя уже поднята на палубу), отправил ее к торговцу. Матросу дал за это дыню.

Капитан хотел выйти вечером, чтобы к рассвету попасть в Архипо-Осиповку для погрузки дров и вечером выйти в Керчь. Но задержали два плавучих крана, входивших в порт на буксирах и отдававших якоря. Мы боялись, что они нам "пересыпят якорь", и подтянулись еще. Вышли в полночь, при полной луне и норд-осте. Я помогал команде поднимать якорь, парус. Ветер пять баллов, холодный, Подняли "фок", идем узлов 6.

Часа в 2 лег наконец на палубе. Идем ночью для экономии рабочего времени.

2.08.1928, Керчь

... Сегодня на рассвете на шхуне "Озирис" прибыл в Керчь. Путешествие было превосходным: плавание в море, без заходов в промежуточные порты напрямик Туапсе, Керчь - лучше в тысячу раз, чем мучения от жары и работы на пароходах. Капитаны и команда быстро становятся моими друзьями, впечатлений много...

16.08.1928, Ялта

... В Ялте - крупный строительный сезон и есть большая потребность в технических силах. Решил пока устроиться здесь десятником на ремонтно-строительные работы, основываясь на том, что уже работал десятником десять лет назад.

МАНДЕЛЬШТАМ И ЛУКНИЦКИЙ - АХМАТОВОЙ

25.08.1928

Дорогая Анна Андреевна,

Пишем Вам с П. Н. Лукницким из Ялты, где все трое (Мандельштам был с женой - Надеждой Яковлевной. - В. Л.) ведем суровую трудовую жизнь.

Хочется домой, хочется видеть вас. Знаете, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми - с Николаем Степановичем (Гумилевым. - В. Л.) и с вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется.

В Петербург мы вернемся ненадолго в октябре. Зимовать там Наде не велено.

Мы уговорили П. Н. остаться в Ялте из эгоистических соображений. Напишите нам. Ваш О. Мандельштам.

Дорогая Анна Андреевна!

Сегодня меня приняли на службу десятником, и сегодня же рабочком уволил меня со службы, п. ч. здесь другие кандидаты, из "выдвиженцев". Но все же работаю все это время на сдельной, очень утомительной и грязной работе делаю обмеры и планы подвалов. Устаю.

Уеду из Ялты, как только заработаю денег на дорогу до Одессы, - через неделю-полторы.

Сейчас 8 часов вечера, я пришел к О. Э. прямо с работы; приятно провести этот вечер не в одиночестве. Сегодня получил письма из Одессы. Мама пишет о Вас, о том, что Вы нездоровы. Не надо, не надо; поправляйтесь скорее.

Приду домой, буду думать о "Костре"1 и вспоминать стихи.

О. Э. напрасно пишет о своем эгоизме, даю Вам слово.

Мне грустно сейчас на юге, но надо работать - все это довольно унылая авантюра.

Целую руку. И мне, и мне напишите. Ваш Лукницкий.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

26.08.1928

Сегодня в Ялту пришла знакомая мне шхуна "Озирис" и идет во вторник или в среду опять в Скадовск. Капитан зовет меня с собой, предлагает опять работу. Я подумал и решил ехать, пожить там немного, чтобы пописать, а оттуда двинусь через Голую Пристань, Херсон и Очаков - в Одессу. Сейчас иду в Гаспру к Вс. Рождественскому.

На шаланде "Голубка" ходил на остров Джарылгач, а оттуда к соляным промыслам, к пустынным устричным отмелям и островам, где живут миллионы пронзительно и громко кричащих бакланов, чаек, "мартынов" и разных других, где цапли не боятся людей, а дельфины живут в домашней обстановке - лежат на песке и медленно и лениво жуют рыбу, которая сама лезет в рот. Ловил камбалу, дрессировал ящерицу, после работы бродил по почве, усыпанной устричными ракушками. Все это - Бретань, Нормандия, все, что угодно, только не Черноморское побережье. А теперь на парусно-моторном судне "Красный казак" попал в Хорлы, самый затаенный уголок в Черном море, одинокий, тихий и заброшенный. С рассветом отсюда отправляюсь на том же судне в Херсон, а из Херсона поеду через Очаков в Одессу. Пишу на палубе под аккомпанирующую ругань грузчиков, выносящих из трюма пшеницу и уголь, сейчас тоже начну работать.

Здесь не море - медузья каша, но я все-таки купался и плавал, ловко лавируя между этими жестоко жгущими "розами моря"...

17.09.1928

...Сегодня утром на парусно-моторном судне "Красный казак" попал в Херсон. А сейчас по Днепру среди камышей на пароходе "Воровский" иду в Голую Пристань. Завтра на "Озирисе" отправляюсь в Очаков и Одессу. Путь из Хорлы в Херсон был увлекательным, как всегда, и странно было менять море на реку, но Днепр - хорошая, глубокая река, и рыбаки ее любят...

Все эти горно-морские путешествия, безусловно, расширяли кругозор, закаляли. Однако чувствуется, что "вояжи" уже не удовлетворяли Павла Николаевича полностью. У него появилась потребность в более глубоком понимании жизни. Тогда он и написал Ахматовой: "Мне грустно на юге, но надо работать - все это довольно унылая авантюра". Он был не против таких авантюр, наоборот, ощущал их пользу. Почему бы не поработать в летнее время на южном берегу рабочим или матросом, чтобы заработать на очередной рейс и многое увидеть? Но все хорошо в свое время. Путешествия по Кавказу и Крыму, как бы они ни были заманчивы и приятны, переставали его интересовать как самоцель. Он начал приходить к мысли: чтобы стать писателем, надо видеть жизнь не со стороны, а быть постоянным и активным участником ее. И стремление к более глубокому познанию людей и жизни национальных окраин страны не случайно привело его на Каспий, а затем дальше - на Памир.

Но до этого было одно важное письмо...

ЛУКНИЦКИЙ - ФЕРСМАНУ

11.05.1929

Глубокоуважаемый Александр Евгеньевич!

Я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, имеющей для меня громадное значение. В 1925 году я окончил Ленинградский университет по этнолого-лингвистическому отделению. Моя специальность - литература, поэзия. Имею книгу стихотворений, сотрудничаю в ленинградских лит.-худож. журналах, состою членом правления Л/о Всероссийского Союза поэтов и членом Вс. Союза писателей. В настоящее время занялся также и беллетристикой: мною написан роман, который, предполагаю, выйдет в одном из здешних или московских издательств.

Может быть, правильнее было бы, обращаясь к Вам, заручиться рекомендациями кого-либо из известных Вам профессоров.

Я близко знаком с большинством представителей литературного мира. Из профессоров меня хорошо знают Б. М. Эйхенбаум и В. К. Шилейко. Если их рекомендации могут иметь для Вас значение - надеюсь, они не откажут мне в них.

Литературная работа в настоящее время сопряжена с большим нервным напряжением, в некоторых отношениях требует от человека больше, чем он может и хочет дать, поэтому застойная жизнь в городе и только для литерат. работы не всегда удовлетворяет. Помимо всего, писателю нужен этнографический, бытовой материал.

Я люблю всякую работу. Люблю путешествия и, кажется, способен к ним - у меня есть некоторый опыт. Ниже я скажу об этом подробнее.

Моя просьба сводится к следующему:

Вы сделали бы для меня очень много, если б оказали мне содействие в устройстве меня в любую экспедицию, преследующую научные или какие-либо другие цели. Безразлично - куда и на каких условиях. Хорошо знаю - это сопряжено с трудностями, у меня нет научной специальности. Но есть горячее желание быть полезным, по мере сил и уменья, в любой работе, на которую я окажусь способен. Трудно говорить о себе, но я убежден, что и мои внутренние качества никогда и ни при каких обстоятельствах не послужат к умалению чувства человеческого достоинства.

Если Вы сочтете возможным помочь мне в моем желании, не откажите в любезности назначить мне любой день и час - для личных переговоров.

Прилагаю при сем "анкетные" сведения о себе.

Прошу у Вас извинений за причиненное Вам настоящим письмом беспокойство. С глубоким уважением П. Лукницкий.

Написал, а сам в ожидании ответа стал готовиться в путешествие к туркменским берегам...

В 1935 году в "Звезде" А. Е. Ферсман в письме-обращении "Познать свою страну" призовет писателей к участию в экспедициях - не свидетелями, не фотографами, а работниками, бок о бок с учеными, чтобы возникло чувство общности, без которого писательская профессиональная задача не может быть решена, по его мнению, успешно.

На это письмо-обращение Лукницкий ответит в печати. Но он ответит не только статьей. Гораздо раньше - своим участием в экспедициях Таджикской комплексной и Таджикско-Памирской в 1930, 1931, 1932, 1934 годах, а также вместе с самим Ферсманом - в Полярной экспедиции 1931 года. Позже путешествиями по Казахстану в 1935 и 1936 годах, по Заполярью в 1937-м, по Таджикистану в 1934 и 1938-м, экспедициями в Сибирь в 1939-м.

Задолго до выступления Ферсмана ленинградский писатель почувствовал потребность "познать свою страну", активно участвуя в ее преобразовании.

Может быть, письмо-призыв - это результат и экспедиционного опыта Лукницкого?

А дневниковые записи продолжаются своим чередом, разрастаются не только описанием фактов, событий, встреч, но, как и прежде, по старой его привычке, характеристиками людей, литературной среды.

В Москве, встретившись впервые с П. Антокольским и Б. Пастернаком, он тут же пишет их портреты. Потом он много раз встречался и с тем и с другим, и каждый раз это непременно фиксировалось записями.

Так и каждая встреча с Мандельштамом оставляла след. Портрет Мандельштама у Лукницкого оказывается весьма сложным. И Лукницкий ему очень сочувствует.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

13.06.1929

Мандельштам, испытывая какую-либо неприятность, представляющуюся ему бедой, поразительно умеет вовлекать в происходящее событие все окружающее его: вещи, людей, явления - пропитывать все живое вокруг себя ощущением колоссального крушения, сознанием неминуемой, обрушивающейся на все и на вся беды. Люди, пропитанные таким ощущением, больны тревогой, течение времени останавливается, царит хаос. Но стоит им перешагнуть за черту "чура" - они опять легки и свободны, как рыба, брошенная в родную воду с того берега, на который была вынесена штормом. И на все связанное с Мандельштамом, все, чего они сами только что были участниками, они глядят со стороны, глядят, как на копошащийся где-то рядом, вовсе не нужный им мирок растревоженного муравейника.

Событие ничтожно само по себе. Иной человек не задержал бы на нем внимания, не задумался бы о нем - и событие прошло бы мимо него, не задев его, не причинив ему боли, не разрастаясь. Но Мандельштам фиксирует на нем всю силу своего пафоса, всю свою энергию, все свое существо. И событие начинает разрастаться, оно, как ядовитым соком, наливается отношением к нему Мандельштама, оно питается им и чудовищно гиперболизируется, и становится большою смутною бедой, которая, ища новых соков, начинает жадно впитывать в себя все другие, лежавшие в покое, в нерастревоженном лоне ближайших ассоциаций, события. События влекут за собой людей, Мандельштам заражает их таким же, как свое, отношением к происходящему. Событие, переросшее в тревогу, в беду, в катастрофу, брошено в пространство, оно летит, сокрушая все на своем пути, оно не может остановиться.

Человеку, в этот момент взглянувшему на него, невозможно в нем разобраться, невозможно его проанализировать. Если из чувства самосохранения человек не отскочит в сторону, чтобы потом недоуменными глазами проводить пронесшегося мимо него дракона, он неминуемо будет втянут в это безумие, он потеряет себя самого, он станет бессильной и безвольной частицей того же, мандельштамовского хаоса.

Таким я помню Осипа Мандельштама в Ялте, когда мелкое жульничество хозяина пансиона разрослось в катастрофу. Таким представляется мне и происходящее сейчас в Москве дело его с Заславским и "Федерацией".

Сегодняшнее письмо Мандельштама к Ахматовой - залетевший сюда метеор от громадной, разлетевшейся в мировом пространстве кометы.

Метеор пламенеет, кричит, взывает, но разве можно спасти комету? Разве есть на земле средства для такого спасения?

Для этого надо было бы перестроить Вселенную. Но разве для перестройки Вселенной достаточно требований, желаний, энергии одного, только о д н о г о (ну - двух, трех, десятка, наконец!) из квадрильона мириад, составляющих Вселенную миров?

ПИСЬМО, ПОЛУЧЕННОЕ А. А. АХМАТОВОЙ

13.06.1929

Дорогие товарищи!

Если теперь сразу собрать Исполбюро, я прошу ленинградцев потребовать смены редакции Литгазеты, которая казнила меня за 20 лет работы, за каторжный культурный труд переводчика, за статью в "Известиях", за попытку оздоровить преступно поставленное дело, - казнила пером клейменого клеветника, шулера, шантажиста, выбросила из жизни, из литературы, наказала варварским шемякиным судом.

Я требую вырвать Литгазету из рук захватчиков, которые прикрываются ВАШИМИ ИМЕНАМИ.

Федерация с ее комиссиями превращена в бюрократический застенок, где издеваются над честью писателя, над его трудом и над советским, - да, над советским делом, которое мне дорого.

Я призываю вас немедленно телеграфно объявить недоверие, резкое осуждение редакции Литгазеты и исполнительным органам Московской Федерации. После того, что со мной сделали, жить нельзя. Снимите с меня эту собачью медаль. Я требую следствия. Меня затравили, как зверя. Слова здесь бессильны. Надо действовать. Нужен суд над зачинщиками травли, над теми, кто попустительствовал из трусости, из ложного самолюбия. К ответу их за палаческую работу, скрепленную ложью. Я жму руку вам всем. Я жду. О. Мандельштам.

Без даты

Дорогой Осип Эмильевич!

Все мы, ленинградские поэты, объединяемые Секцией поэтом ВССП, были свидетелями той, печальной памяти, истории, которая в свое время вызвала справедливое Ваше негодование и следствием которой был Ваш уход из литературы. В то время мы не смели просить Вас не делать этого шага, потому что и сами в полной мере разделяли Ваше негодование. Все мы, однако, остро ощущали Ваше молчание. Молчание одного из лучших поэтов СССР в эпоху напряжения всех творческих сил страны не может не отразиться на самой советской поэзии, не может не обеднить ее.

Мы полагаем, что в реконструктивный период страны каждый гражданин СССР должен преодолеть всю личную боль, нанесенную ему тем или иным фактором, и во имя Коммунистической революции все свои силы отдать творческой, созидательной работе.

Узнав о Вашем возвращении в Ленинград, мы обращаемся к Вам с призывом вернуться в ряды тех, кто своим творчеством строит Советскую поэзию. Не потому, что мы или Вы забыли о причинах, побудивших Вас выйти из этих рядов, а потому, что Советская Поэзия нуждается в Вас.

С товарищеским приветом.

Председатель Бюро Секции поэтом ВССП

Секретарь Бюро Секции поэтов ВССП

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

18.06.1929, Москва

...В 10 часов вечера я у О. Э. и Н. Я. Мандельштам, в квартире брата О. Э., в Москве, около Маросейки. О. Э. - в ужасном состоянии, ненавидит всех окружающих, озлоблен страшно, без копейки денег и без всякой возможности их достать, голодает в буквальном смысле слова. Он живет отдельно от Н. Я. В общежитии ЦКУБУ, денег не платит, за ним долг растет, не сегодня-завтра его выселят. Оброс щетиной бороды, нервен, вспыльчив и раздражен. Говорить ни о чем, кроме своей истории, не может. Считает всех писателей врагами. Утверждает, что навсегда ушел из литературы, не напишет больше ни одной строки, разорвал все уже заключенные договоры с издательствами. Хочет уехать в Эривань, где его обещали устроить на какую-то должность. Но на отъезд в Эривань нужны деньги, взять их решительно негде. О. Э. выдумывает безумные планы доставанья этих денег - планы совершенно мифические и, конечно, неосуществимые.

Ушел вместе с О. Э. около часу ночи. Вместе ехали в трамвае до Николо-Песковского. Он в отчаянье говорил, что его после часа ночи не пустят в общежитие...

О. Э. произвел на меня тягостнейшее впечатление. Надо, необходимо что-то сделать. Но что сделать? Что можно сделать, когда такая, т а к а я, животная косность! И потом, кто авторитетный, имеющий вес, может загореться, может взорвать броню, сковавшую все, связанное с мандельштамовской историей? Конечно, никто!

19.06.1929, О Б. Пастернаке

Громадное лицо, из глыб, умные, большие какие-то - с зеленым - глаза. Чудесное отношение ко мне. Долгий, интересный разговор. Передал ему фотографию АА с ее подписью...

Много говорили о Мандельштаме... Пастернак сказал, что чувствует себя немного виноватым, потому что был в конфликтной комиссии, обещав Мандельштаму не быть там, и потому, что говорил не так, как ожидал Мандельштам...

Просил меня подарить книжку моих стихов. Я не дал, сказав, что очень плохая, но обещал прислать вместо нее новую хотя бы в рукописи. Пастернак обещал прислать "Поверх барьеров". Б. Л.: "Все меня ругают за переделку ее!"

Ушел от Пастернака в 8... Да, громкий голос, порывист, точен в формулировках, но без всякого пафоса - очень прост в обращении.

9 часов вечера, У П.Антокольского

Разговоры о литературе, о поэзии, о Тихонове, о Тынянове, Каверине. О его новой книге (собрание). Читал им мои стихи, по просьбе Павла Григорьевича. Пришел С. Марков, тоже читал стихи. Чай с конфетами. Антокольские предпочитают акмеистические стихи другим. Жена в половине двенадцатого ушла на репетицию. В 12 вышли вместе: Антокольский, Марков, я.

Антокольский мне нравится, живой, быстрый в движениях, энергичный.

АНТОКОЛЬСКОМУ

26.06.1929

Многоуважаемый Павел Григорьевич!

Очень сожалею, что не удалось еще раз повидать Вас перед отъездом из Москвы.

Передал Ваш поклон Тихонову. Он четыре дня бродил по болотам в районе Васкелова и Токсова. Собирается на Кавказ. Тынянова повидать не пришлось: он уехал на месяц в Кисловодск. Просьбу Вашу о пьесе для театра Вахтангова я передал его жене. Она обещала передать ее Ю. Н. в письме.

С большим удовольствием вспоминаю вечер, проведенный у вас в Москве.

Целую руку Зое Константиновне.

Преданный Вам П. Лукницкий.

ИЗ ПИСЕМ РОДИТЕЛЯМ

15. 07. 1929

...Путешествую прекрасно. Сейчас в Цее, позавчера был на леднике, в Кассарском ущелье встретил Вс. Рождественского. В Цею пришли Тихонов и Эрлих. Завтра уходим в Дигорию на неделю, берем осла, проводника, будем идти дней семь и придем в Грузию. В Дигории интересные древности. В Кутаиси предполагаю быть в конце июля, оттуда ехать во Баку и на Каспийское море...

17.08.1929

... Уехал в Сухум, чтоб оттуда совершить перелет на самолете в Баку. В Сухуме я сразу же взял билет на аэроплан на 11-е или 12-е и ждал места в самолете - место очень трудно получить, т. к. самолеты летят в Сочи переполненными. Надо приходить на аэродром к посадке, т. е. в 5 час. утра и только тогда, когда самолет подходит, выясняется, есть место или нет. Телеграф в Сочи работает отвратительно. Чтоб не таскаться из города на аэродром, я поселился, с разрешения начальствующих лиц, на самом аэродроме вернее, на деревянной трибуне ипподрома. Спал под открытым небом.

12-го утром пришел переполненный самолет "К-217". "К" - значит "Калинин": 5-местные кабины, очень быстроходные аппараты, но несколько медленно берущие подъем. Из Кутаиси было сообщение, что там ураган и что Сурамский перевал закрыт туманом. Поэтому "К-217" остался в Сухуме ждать хорошей погоды. Два пассажира вышли в Сухуме, осталось одно свободное место (через перевал "К-217" берет максимум 4, а не 5 человек, за счет груза бензина). Часов в 11 - сообщение, что перевал открылся, и мы решили лететь, не снижаясь в Кутаиси, - прямо до Тифлиса.

...Уселся в кабину на переднее место, спиной к движению, заложил вату в уши, и мы поскакали по полю, плавно отделились, забрали подъем над морем, сделали вираж и пошли к Кутаиси. Сухум исчез через несколько минут...

...Я боялся, что меня укачает, - так много мне рассказывали о воздушной качке. Нас, действительно, качало, но никого из нас не укачало, и я убедился в полнейшей несостоятельности слышанных мною россказней. Словом, всю дорогу до Баку я чувствовал себя превосходно.

Через 15 час. мы прошли над Кутаисом, сбросили почту и пошли к Сурамскому перевалу, забрав 1800 метров высоты.

Тут один из пассажиров заметил, что по стенке кабины льется бензин, и обратил на это внимание летчика. Летчик сразу же круто повернул назад, и через 5 минут мы мирно опустились на Кутаисский аэродром. Оказывается, у нас лопнул правый бензиновый бак, и летчик из предусмотрительности опустил аппарат в Кутаисе. Тут мы стояли часа полтора, пока бензин переливали из правого бака в левый.

В 2.34 мы вылетели в Тифлис... Очень трудно узнавать помеченные на карте селения...Прилетели ровно через 2 часа - в 4.34, спокойно сели на аэродром. В Баку уже поздно было лететь, и летчик объявил, что мы будем ночевать в Тифлисе. Так как задержка произошла не по нашей вине, то Укрвоздухпуть отвез нас на чудесном автомобиле в город, поместил в лучшей гостинице - "Палас отель", и все за свой счет. Я был очень доволен: мой билет стоил 30 руб., почти то же что стоило бы мне путешествие пароходом и поездом, а один только номер, в котором я ночевал, стоил Укрвоздухпути 11р. 50 к. - почти половину уплаченных мною денег. Помывшись и пообедав в духане, я отправился к Т.1, пробыл у нее 2 часа, принял холодный душ, выпил несколько стаканов воды - жара ужасная в Тифлисе - и часов в 11, побродив еще по городу, вернулся в гостиницу.

Кстати, в этот самый день в Тифлисе были Тихонов и Эрлих. Я не знал этого и не видел их. Они прислали еще открытку из Баку.

В 4 утра за пассажирами заехал тот же автомобиль, и через 15 минут мы были на аэродроме, где уже рулил и пробовал мотор наш "К-217". Здесь я успел сбегать в духан, съел простокваши с хлебом и опять уселся в автомобиль, он отвез нас на другой конец аэродрома, куда прирулил и "К-217".

Вылетели в 5 утра и летели четыре часа с минутами до Баку без посадки. ...Открылись внизу степи, пустыни, унылые и бесплодные. Промелькнула Ганджа, какие-то маленькие горы (наверно, они вовсе не малы в действительности) проходили под нами. Мы шли на высоте 1000 метров. Ближе к Баку начались озера и болота, с северо-востока - высокие горы, и впереди нас туман...Обычно аэроплан летит прямо через горы, но здесь, чтоб не рисковать, летчик сделал крюк, - идя над железной дорогой, увидели море...Вообще, трудно себе представить, как расширяются горизонты с аэроплана и какое это непривычное, странное и, я сказал бы, смешное, ощущение "пожирания пространств". Можно вести пальцем по десятиверстной карте - и это соответствует истинному движению. Ведь за семь с половиной часов мы пролетели 1000 верст! Фантастика!

Опустились в Баку, подкатили к самому зданию воздушной станции, и я с сожалением об оконченном полете выпрыгнул из кабины.

И вот город. Автомобиль мчится по пыльному асфальтовому шоссе, потом по булыжной мостовой, масса встречных арб, ленинградские трамваи. Экскурсионная база с клопами, пыль, жара и духота...

В порту стояла туркменская парусная шхуна "Нау" - "Мусульманин", которая с грузом пустых бутылок отправлялась в Красноводск. Два дня Павел Николаевич провел в хлопотах, устроился, прожил на шхуне три дня, подружился с командой и заручился бумажками от Туркменского полпредства. Из Красноводска решил идти на остров Челекен, в Кара-Бугаз и в другие местности восточного побережья Каспийского моря, чтобы познакомиться с бытом туркмен-моряков, - материал в то время был еще совершенно не использован в литературе.

...С обложки небольшой книжки, страницы которой пожелтели от времени, смотрит на нас мужественный моряк в не совсем обычном наряде - полосатом тельнике и туркменском меховом головном уборе. Впрочем, ничего удивительного тут нет, Книжка так и называется - "Туркмены-моряки". Изданная около шестидесяти лет назад, она давно уже стала библиографической редкостью. А между тем именно она была первой ласточкой в ряду произведений советских писателей, посвященных Туркменистану. Ее автор - Павел Лукницкий.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

15.08.1929

С утра - на почте. Открытка от Тихонова и В. Эрлиха из Тифлиса, от 12.VIII.1929.

Комендант погранохраны Гриднев дает мне письменное разрешение отправиться на "Мусульманине" в Красноводск. Возвращаюсь на базу. Собираю вещи... в 10 часов вечера прихожу на "Мусульманин". Туркмены не спят приглашают меня на соседнюю лодку-"туркменку" "Красная Москва" слушать "скрепку" (скрипку).

Широкая каюта - во всю ширину судна. Дощатый пол, покрытый циновками, а по циновкам - кошмами. Вещи в кошмах, по бокам полочки - с посудой и мелкими вещами. Коротковолосый туркмен в чистых белых подштанниках и синей рубахе, скрестив ноги, играет на самодельной скрипке (тыква, железный прут для упора в пол, смычок из конских волос, слабый). Перед ним почему-то зеркало. Гости туркмен с соседних судов в каюте, в задумчивых позах, молчаливые, часть - на кошмах на крыше каюты. Звук скрипки так негромок, что сверху слышен только у люка... Слушают, свесив голову в люк. Те, кто наверху, иногда разговаривают, тихо, потом слушают опять. Когда скрипач кончает мелодию, кто-нибудь из туркмен его хвалит. Хвалю и я - есть за что хвалить, играет он чудесно типичная, оригинальная восточная музыка. Лунный свет. Огни Баку. Тихое море. Вечерняя прохлада, сырость. В каюте закипает самовар, меня долго спрашивают, где лучше пить - в каюте или наверху. Отвечать нейтральное не удается добиваются прямого ответа. Пьем чай на воздухе ("на холодок" - говорят туркмены).

Выпив чаю, кончив разговоры, переходим на "Мусульманина", с моего "разрешения" туркмены устанавливают навес из паруса (называется это "сделать холодок"). Ложимся спать, мне дают подушку, несмотря на мои протесты. Сплю прекрасно, только сквозь сон чувствую укусы комаров.

"Мусульманин" - 7 человек команды с командиром Ходжа-Кули Нуриевым. Все родом с острова Челекена.

16.08.1929

С утра до 2-х часов дня на парусной лодке "Мусульманин", у 26-й пристани. По случаю праздника погрузки нет, поэтому команде делать нечего. Выкупался. Потом - чай с хлебом, пью из своей кружки, мой сахарный песок, хлеб - команды. Разговоры, потом - запись дней, потом - сон, "в холодке".

Проснувшись, снова выкупался и пошел с Нуриевым в город. Сегодня день состязаний на плаванье; гребные и парусные команды водников, горняков, военного флота. Оркестр, мальчишки в воде, зрители на набережной, на пристанях, на шлюпках... С утра, кроме чая с хлебом, ничего не ел, хочу есть, но жду окончания состязаний. Состязания кончаются игрой в поло.

"Мусульманин" принадлежит отцу Ходжи-Кули - кузнецу с острова Челекена. На "усти-кают" (на крыше каюты), кружком, поджав под себя ноги, сидим, едим суп из громадной миски. С нами и капитан Бакинского порта (он временно живет в домике конторы на 26-й пристани). Суп - вкусный, с лапшой, картошкой и мясом. Едим деревянными ложками. Под миской маленькая круглая плетенка из соломы - скатерть (супра). Съели суп - едим отдельно второе блюдо: тоже мясо и картошку. Мне и капитану дают отдельную - одну на двоих - эмалированную тарелку. Капитан не ест, я съедаю все один. После обеда долгие разговоры о распределении фрахтовых денег между командой. Капитан часто по всем поводам восклицает мне: "Вот настоящая коммуна!"

Фрахтовые деньги здесь делятся на равные паи: вся команда получает по паю, один пай идет на продовольствие, один пай - в фонд, на ремонт судна и один - владельцу его.

17.08.1929, Баку

Проснулся около 5 утра от переполоха в порту: гудки, сирены, свистки, в "черном городе" - пожар! Горит нефтяная вышка. Еще темно. Пламя вышки как факел. Мы стоим - пятнадцать "туркменок" у 26-й пристани. Зашевелились пестрые, с цветочками, ватные, ситцевые одеяла, команды проснулись, повскакали с мест. В порту, на пристани - то же самое. Слышим: едут пожарные автомобили, трамваи, идет пожарный пароход. Столб черного дыма от вышки далеко в море... Восход солнца... Пожар потушен. Море - тихое, как розовое масло...

Пришли рабочие-грузчики, заканчивают погрузку "Мусульманина". Поэтому на судне полнейший переполох и сумятица. Подносят ящики с бутылками, бутылки вынимаются и складываются в трюм, каюту тоже заполняют до половины. В 2 часа дня погрузка закончена. Может быть, снимемся сегодня.

...На столе каравай хлеба, принадлежащий береговому матросу. Все проходящие мимо отщипывают. Говорю матросу. Он смеется: "Это ничего, здесь никто не смотрит - твое-мое".

Матросы-туркмены считаются частниками, хотя по сути дела решительно не отличаются от всех прочих граждан СССР. Зарабатывают они в среднем рублей 40 - 60 в месяц. Заборные книжки у них существуют, но дома, на Челекене, из которого они ушли уже 2 месяца назад. И вот, по существующему в Баку правилу, они не могут приобретать в бакинских кооперативах хлеб и продукты по казенной цене, а вольны добывать их где угодно, т. е. у частника по двойной цене и тройной. Положение совершенно ненормальное, тем более что команды всех других судов могут получать хлеб и продукты в кооперативах "КасПО".

Спросил их, почему они не протестуют. "Мы люди темные, а тут надо в Москву писать".

Теперь о вчерашнем случае. Матрос судна "Красная Москва" был послан капитаном на поиски хлеба для 8 человек команды. "Красная Москва" собиралась сегодня уходить и уже взяла отход. Матрос пришел в кооператив и упросил зав. кооператива отпустить ему 12 кг. Тут же в кооперативе нашелся рьяный тип, который задержал матроса и, несмотря на все попытки последнего объяснить дело, потащил его в 18-й район милиции. Здесь был составлен протокол, у матроса отобрали хлеб и документы и арестовали его. Матрос просидел с 10 утра до 4 дня, пока команда через Уполтуркменцика Максимовича не выхлопотала его освобождение. Хлеб и документы, однако, возвращены не были. "Красная Москва" осталась в Баку ночевать.

Я возмущен всем этим и решил завтра идти разбираться.

18.08.1929

Встал в 5.00. Мытье, чай с хлебом. В 7.30 Ходжа и другие вышли в город, к Максимовичу, по поводу хлеба, вчерашнего дела и чтоб закончить все на берегу.

В 9 часов - в конторе Максимовича. Жду его вместе с матросами и пишу заметку-фельетон о вчерашнем деле в газету "Вышка". В 10 часов пришел Максимович. Одобрил и заверил мою заметку. Сказал, что вопрос этот поднимался уже в Азербайджанском Совнаркоме, но решен был так: могут получать в специальных лавках по 30 - 40 коп. кило (в кооперативных хлеб стоит 18 - 20 коп. кило), т. е. вопрос разрешен неудовлетворительно под тем предлогом, что туркмены - частники.

Отнес заметку в "Вышку", дал ее Волину. Зашел в Правление Ц. Р. К. (Центральный рабочий кооператив. - В. Л.), получил ордер еще на 2 кило хлеба. Зашел за туркменами, с одним из них пошел получать хлеб - удалось вместо 2-х кило получить 5, а потом в другом кооперативе, с помощью моих документов разрешение еще на 4 кило, и по нему вместо 4-х получил 5. Вернулись на "Мусульманина" в 11 часов. Здесь уже снимаются: отошли от пристани, выбирают якорь, поднимают на борт шлюпку. Якорь зацепился за что-то, долго возились, с помощью шлюпки с соседней "туркменки" снялись в 12.00. Жаркое солнце, ветер, который с утра был попутным, переменился, теперь он восточный и противный нам. Подняли главный парус. Медленно идем направление на остров Нарген.

19.08.1929

Мы всю ночь шли, сейчас ровный горизонт, кругом открытое море. Впереди виден парус "Красной Москвы". Идет тем же курсом, что и мы.

Сразу после заката - вкусный плов. Ходжа упрашивает меня есть больше, спрашивает, сыт ли я, и просит не стесняться вообще, а просить всегда, когда мне что-нибудь нужно.

Часов в 8 - 9 ветер переменился, стал попутным. Подняли третий парус на главную мачту (на ней уже два поднятых: главный и задний, один параллельно другому, как лепестки, как коридор парусов). Мне сказали, что если такой ветер продержится, то к утру пройдем половину расстояния от Баку до Красноводска.

Полная луна. Сидел на носу с Элки и Хакимом. Заговорили об их женах. Они просили говорить тише, чтоб остальные не услышали, - стесняются.

У Хакима жена "старая" - ей 22 года. Хаким женат уже девять лет, сейчас ему 28 лет.

Элки молчалив. Хаким полуизвиняющимся тоном объясняет мне, что он так болтлив потому, что хочет учиться лучше русскому языку. Урок вопросов и ответов, я поправляю речь Хакима.

20.08.1929

Ходжа-Кули задал всем на сегодня работу: вытащил пучки старых сетей, побелевших от соли и моря. Из этих сетей туркмены будут вить канат. По краям сетей навязано множество узелков, края связаны маленькими веревочками. Нужно все эти веревочки снять, развязывая узлы или разрезая их. Каждый пучок нужно освободить от веревочек с двух сторон. На каждой стороне много, больше ста веревочек. Ходжа-Кули дал каждому на сегодня по 10 пучков. Вся команда засела за работу. Я тоже. Я неопытен и делаю медленно. Работая, туркмены поют, поют они вообще все время: и днем, а рулевой и ночью. Ходжа говорит: "Когда нет ветра, надо работать, иначе ветра не будет".

Часам к 10 сделал 2 пучка и прыгнул в воду. За мной полезли купаться все, купались долго, с баловством. Гуссейн безобиден, его топят, его задевают всегда - шутливо. Он сносит все это с поразительным хладнокровием. Ходжа-Кули бросил в воду щетки чистить днище и борта судна.

После обеда лежим на юте, разговоры - расспрашивают меня о географии, о республиках наших, о Китае и в чем у нас дело с ними. Рассказываю суть конфликта.

Долго не засыпаю, обдумываю телеграммы, которые пошлю из Красноводска, потом впитываю в себя зрительные впечатления. Ходжа сказал, если так пойдем, часа через 4 будем в Красноводске.

Ходжа-Кули плавает 18 лет. До этого он работал на соляных рудниках на Челекене года 4, а потом лет 6 занимался торговлей. Ходжа любит спорить.

Хаким называет себя культурным человеком и жмет мне руку. Хаким умеет говорить по-русски, научился у московского инженера. Говорит порядочно, но очень плохой выговор и искажены слова, особенно окончания: к глаголам прибавляет "ся". Дервиш плавает 12 лет, ни разу не терпел крушения.

8 часов - полный штиль. "Мусульманин" не движется. Я "пообещал" ветер в 12 дня. Общее купанье. Потом "тор" - сети - опять бесконечные узелки.

В 10.00 - завтрак, то же, что вчера. Дервиш и Курбан сидят на краю, Ходжа-Кули столкнул их в воду - полетели за борт. Веселье. Опять "тор". Я сделал два пучка быстрее других.

Красноводск. Пошел на почту, отправил домой телеграмму, съел на базаре шашлык, купил винограду и вернулся на судно. На юте "Мусульманина" чистота, кошмы... Вся команда оделась в чистое, у всех туркменские шапки и русские пиджаки, несмотря на жару. Начались хождения туркмен в гости друг к другу - с судна на судно.

На кошмах несколько гостей, стариков и молодых - все на корточках и поджав ноги. Один старик с очками на лбу. Другой - почтенный и дородный туркмен - Анна Гельди Мурадов. С ним долгий разговор после чая, лежа на кошмах. Он говорит о туркменских обычаях, о боге. Сам он верит, что "бог" это "природа" и что "что-то есть", но не молится и намаз не делает. Говорит: "Ученый человек всегда говорит, что мало знает, а неученый - что все знает". Еще говорит: "Хуже всех те, кто кончил 3 - 4 класса, - от рабочих отстал, а к интеллигентным не пристал".

После чая объясняю туркменам простейшие астрономические законы затмения, землетрясения, вулканы, приливы и прочее. Рассказываю о Копернике. Слушают внимательно, с интересом. Много русских книг переведено на туркменский. Грамотность здесь высока - почти все читают.

В 9 вечера снова иду в город, брожу полчаса. Душно. Пустой город. Несколько спящих у дверей своих домов людей, два-три прохожих да одинокий мороженщик. Нет ни одного источника - вода привозится в цистернах по железной дороге. Кроме того, есть опреснители. Сушь - страшная.

21.08.1929

Проснулся в 4 утра и с удивлением увидел поднятый парус над собой. Оглянулся - мы в море, а вся команда бодрствует на юте. Смеются: "Идем в Челекен". Оказывается, переходят к другой, железнодорожной, пристани для разгрузки. Два галса - и мы у пристани. Стали под выгрузку, но нет вагонов. Здесь очень трудно с вагонами. 6 парней русских - грузчики. Их безработица загнала сюда. Разгружаться будем очень медленно, прямо в вагоны, вероятно, 3 - 4 дня. Наши недовольны такой медлительностью. В пятидесяти метрах против таможни застыли на якорях две лодки, пришедшие сюда из Персии. Они привезли рис. Перс в белом совершает намаз. С горизонта - две черные мушки возвращаются на веслах рыбачьи лодки, еще дальше - пятно судна. Надо мной, выше телеграфных столбов, резвятся аэропланы - громадные стрекозы. Стремительны и волнообразны их движения... Очень интересуются аэропланами.

Опять предлагаю Ходже вступить в пай расходов по продовольствию. Он не хочет. Потом сказал, что спрашивал команду и те тоже не хотят брать с меня денег.

Иду с Ходжой в город. Ему нужно добыть парусины, два куска для починки паруса. Сначала идем в почтовый регистр, ищем долго моряка, идем к нему на квартиру, потом - на пристань и опять на квартиру. Представляюсь ему. Он здесь живет с 1916 года и не жалуется. На руке татуировка: "Боже, храни моряка". Дает разрешение. Дальше - к капитану порта. Тоже - разговор. Он подписывает. Потом - в исполком. Хорошее каменное здание. Тут - все, и председатель исполкома. Разговариваю с председателем. Даю удостоверение Максимовича. Он раскрывает его и, не читая, возвращает. Обмен любезностями и знаками дружества.

10 часов утра. Брожу по городу. Городской опреснитель, клуб, городская библиотека. Заведует ею выдвиженец, малограмотный, но рьяный. Разговор с ним. Зимой читают очень много, летом - мало.

В час дня - пристань. Приход почтового парохода. Масса народу, все транзитные идут прямо на вокзал. Пошел и я. Толкучка. Подошел милиционер. "У вас есть разрешение?" - указал на кинжал. "Я ленинградский писатель". - "Как фамилия?" Я сказал. Подал бумагу: "Запишите!" Я записал и спросил зачем. "Может, встретимся когда". Здесь 29 милиционеров на 12 000 жителей.

2 часа дня. Блужданье по Красноводску. Желание поговорить с интеллигентным человеком, поэтому заговариваю со всеми, кто попадается. Спрашиваю, есть ли в Красноводске литературный кружок. "Это что такое? Читальня? Читальня есть". Какая-то девица объясняет: "Литературный кружок это там, где пишут разные вещи - рассказы, например, или стихотворения".

Вечер. При лунном свете горы вокруг Красноводска особенны: резкие, четкие, горячие и сухие. Чуть розовеют - розоватая синева. Как те, что на Кавказе, которые выше лесов, около ледников. Вдруг пожар... Горит квартал пекарни, частники, мануфактура, кооператив. Высокое пламя, искры, появились сотни людей, светло, как днем. Пожарная команда: пожарники в касках, босиком, в трусиках. Бочки как игрушечные и без лошадей. Их таскают люди. Напор воды - качают вручную - так слаб, что струя не доходит до огня, падает на середину улицы.

В 11 пожар уменьшился, здание КасПО - соседнее, удалось отстоять. Возвращаемся на судно. Очень сильный ветер.

23.08.1929

Вчера загрузили вагон бутылок, сегодня грузят еще два. Один из вагонов грузит команда "Мусульманина".

...Расколотая бутылка со звоном упала в угол. Раз, раз...Бутылки шлепались одна за другой. Ходжа- Кули тихонько ругнулся и, наклонившись, выдернул из босой ноги впившийся в нее кусочек зеленого стекла. Кровь потекла тонкой струйкой. Возбужденные и потные лица не обернулись к нему: не до него было. Ходжа плюнул и вновь схватился за горлышко бутылки. Раз, раз... дзынь, дзынь... Стекло звенело и описывало дуги в воздухе.

Все это делалось молча. Азарт мешал говорить. Кто больше? Это было веселое состязание! Только иногда слышались задыхающиеся восклицанья. Жара и духота замешивали п том грязь, растекавшуюся по голым спинам. Солнце медленно кружило косые столбы стеклянной пыли. Товарный вагон подрагивал на неподвижных рессорах. В раздвинутые настежь двери вваливались все новые ящики. Поставив на пол вагона ящик, Хаким и Овез сбегали по сходням обратно на палубу "Мусульманина", подставляли спину Гуссейну и, крякнув, в сотый раз начинали медленный подъем, цепляясь корявыми пальцами ног за перекладины пружинящей сходни и поправляя закинутыми назад руками сползавший со спины груз.

В вагоне помещалось двадцать тысяч бутылок. Вагон нужно было набить до отказа к вечеру, нельзя же было показать этим урусам-бездельникам, что мы, туркмены, работаем хуже их. "Мы" - потому что и я на эти дни превратился в туркмена: ел с ними с одного блюда, пил воду их кружкой из привязанного к палубе бочонка, спал на одной кошме с ними. Я был признанным и уважаемым гостем. Я должен был делить с ними труд. Мне никто не намекнул на это. Я догадался сам, а когда догадался и принялся за работу, мне лишний раз подтвердили: "Твоя - харош чылвэк. Твоя правильно дилаышь"... Признаться по совести, мне совсем не хотелось работать сегодня утром, гораздо приятнее пойти на бережок и купаться, до изнеможенья купаться в изумительно зеленой, прозрачной, как глаза лгущей женщины, воде Красноводского порта. Я бы спасся от разъяренного солнца, от мозолей и рваных царапин, от удушья в горле, от едкого пота. Мне никто не сказал бы ни слова. Так всегда и поступают здесь русские, если редко, очень редко случится им гостить на туркменской парусной "Нау". Но ведь Ходжа-Кули, и Курбан, и Хаким, и все остальные искренно меня полюбили, а заработать искренность в их всегда ровном и уважительном отношении... совсем не так просто.

...У нас уже тринадцатый ряд зернистой баррикады бутылок. У меня ноют руки, и звон, забившийся в уши, разросся в туман. Но все-таки нам не обогнать заката солнца: уже краснеют сотни маленьких солнц на все менее прозрачных бутылках, уже черной становится мачта нашей "Нау" с подсолнечной стороны и набираются длинными тенями белые стены прибрежных пакгаузов. Мы не обедали и не пили чаю с утра. Скорее, скорее... С каждой выгруженной бутылкой все ближе становится остров Челекен, долгожданная родина, дети, жена, дом - все, что покинуто командою "Мусульманина" три новолунья назад. Последний рейс - наработались, наплавались, опять побывали в Баку, в Энзели, в Гасан-Абаде, в порту Ильича. С подарками, с беспокойством, с мужской настоявшейся силой прийти на рассвете в аул Караголь. Там жены поутру выходят из круглых кибиток, и бродят по песчаной косе, и смотрят в бинокль когда же парус, вот этот, с рыжей заплаткою в переднем углу, появится на горизонте. Там знают уже, что идет "Мусульманин" домой, там сказал об этом "Стамбул", который разминулся с нами, в двухстах километрах от берега, веселый и торопливый, на прямом пути к острову Челекен.

Оттого такое нетерпенье. Оттого нельзя терять ни одного часа. Оттого взялась команда Ходжи за перегрузку бутылок из трюма в вагон. Моряки не любят погрузок, какое им дело? На это в порту должны быть рабочие-грузчики, но что же делать, если их не прислали сегодня? Не ждать же вот этих парней, которые даже прикинуться не могут рабочими, волыня и пропуская сквозь пальцы драгоценное время, которые вот бросили бутылки на пристани и ушли бранливой оравой, не догрузив своего вагона. Матросы взялись за работу сами, и чем напряженней будут сгибаться их спины, тем скорее, чем утомительней труд сегодня, тем лучше им завтра...

В жизни писателя есть много более важных дел, чем разгрузка стеклотары. Что в этом увлекательного, поэтического? Но Павел Николаевич видит за второстепенными деталями главное: он видит, что туркмены - люди другой национальности - приняли его в свою трудовую семью, как брата, так же, как в гражданскую его приняли казахи, в Ташкенте - узбеки, позже абхазцы, аджарцы, с которыми он плавал по Черному морю, и тоже не пассажиром, а членом команды.

Лукницкий понимает, что люди все одинаковы и, естественно, везде стремятся к равенству. И он начинает нащупывать свою тему в литературе.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

24.08.1929

Кончилось рабочее время, и на берег, к пристани, явилась ватага русских. Это были веселые парни. Они явились в трусиках, с непокрытыми головами. Звонким смехом и шутками они разбили голубую стеклянную тишину предвечерья.

- Эй, братва, становись!.. Алешка, ты выходи первым... Ваня, отмерь дистанцию... Бери диск, Алешка...

Это были русские физкультурники.

Алешка, поджарый и длинный, в пестрых, черно-красных трусах, сделав выпад левой ногой, ревизовал прищуренным глазом требуемое расстояние и мускульным инстинктом рассчитывал силу броска. Каменная тарелка диска тяжелила его закинутую назад, напряженную в кисти руку.

- Вали!..

Алешка свился в спираль, разогнулся мгновенной пружиной, врылся ногою в стопорящий ее песок, выбросившая энергию рука забыто медлила в воздухе - и взоры всех шли дугой, за коловращением летящего диска.

Туркмены не утерпели. Все, сколько их было на лодках, сохраняя медлительность в спешащих шагах, двинулись с пристани на берег, сгрудились толпою на почтительном расстоянии от игравших и увлеченными глазами стали следить за игрой. Каждый новый полет диска отражался быстрым, гудящим шепотом в их ораве. В лице Ходжи я заметил азарт. Плотный и коренастый Элки выдвигался вперед, улыбаясь как зачарованный. Выйдя несмело из круга туркмен, он вдруг решился, пробежал несколько шагов по направлению к игравшим, остановился, поднял руку...

- Агы... Давай мая брасат!.. Таварыш... Пазвалай мэн!..

Физкультурники озадаченно оглянулись, поняли, засмеялись.

- Вали, иди становись сюда... Давай ему диск... Вот будет потеха!.. Гляди, он нам покажет сейчас - за самую гору закинет...

Физкультурники подхватили Элки, повели его, расчистили ему место, подали ему диск.

- Стань! Вот так надо брать! - Алешка наложил пальцы Элки на ребро диска. - Вот... Теперь так, разверни плечо... Понял?.. Бросишь, когда скомандую.

- Понымал. Давай. Хады старана... - Элки положил диск на землю, засучил широкие, синего полотна, штаны, нахлобучил поглубже тельпек, поднял диск, осмотрелся. Он был центром внимания.

Алешка принял важную позу:

- Ну... Готовься, как я говорил... Раз... Два... Вали!

Элки повернулся на месте, что было силы кинул диск, потерял равновесие... Диск взметнулся высоко над головой, пошел стороной, - быстрее, быстрее, - хлоп - и плюхнулся в море.

Неудержимый хохот покрыл хлюп воды. Хохотали неистово, сгибаясь и хлопая себя по коленям. Хохотали все - и русские, и туркмены. Туркмены хохотали громче и безостановочнее, со всхлипываньем, до слез, потирая ладони, закрывая лица руками... Элки смылся мгновенно. Никто бы не мог его сейчас обнаружить. Спортивная карьера его была окончена раз и навсегда...

...Я лежу на кошме, и темнота вокруг густа, как смола. Хаким ставит передо мною фонарь, ложится рядом со мной на живот, кладет перед фонарем листок бумаги и карандаш и говорит:

- Учи меня!

Каждый день, на пути из Баку, я учил его трудной русской грамоте. Хаким по-русски пишет ужасно, но он - пишет! И я диктую ему и исправляю его ошибки. Его узкоглазое, сосредоточенное лицо перед фонарем. Все остальное туловище, ноги и весь окружающий мир - в непроницаемой темноте. Только звезды еще существуют, но мы забываем и о них, и даже о плеске воды в наветренный борт забываем, потому что труден урок русской грамоты и потому что очень прилежен Хаким. Он жует карандаш, обдумывая, какие буквы он должен будет вывести, чтобы получилось слово "главный". "Ашхабад - это главный город Туркменистана". Вместо "главный" написано: "хлатни", но это не беда, и Хаким, конечно, добьется поездки в Москву для поступления на восточный факультет загадочной школы, которая называется "Вуз".

Милые туркмены! Я целый час потратил на объяснения. И они поняли наконец, что закон прав, не давая мне допуска, и что я совсем не обижен, и что справедливость никем не нарушена.

25.08.1929

Мы трогательно прощались. Гуссейн вынес мои вещи на пристань. Командир лодки "Суринджа", пришвартованной к пристани с другой стороны, перетащил мои вещи к себе на палубу. С этого часа я становился его гостем: Ходжа-Кули познакомил его со мной. Ходжа-Кули сказал мне про него: "Дурды - савсым харош чылвек" - и позвал его к себе в лодку, и, когда старый Дурды Нияз, поглаживая черную бороду и освещая улыбкой глубокие морщины лица, взошел на палубу "Мусульманина", Ходжа-Кули, взяв меня под локоть, сказал мне:

- Дай мне руку.

Первое, что сделал Дурды, пожав мне руку, - он вынул из нагрудного кармана длиннополого серого халата серебряные часы и показал их мне, нажав пружинку. Я прочел на откинутой крышке: "За усердие на трудовом фронте от ТУР ЦИАКа - Дурды Софи Гели Ниязову. 1927 год".

Дурды улыбнулся с достоинством и молча положил часы в карман.

"Мусульманин" готов к отходу и не отходит только потому, что Элки не достал хлеба. Закрыты хлебные лавки. Между 3 и 4 дня Элки купил хлеб, я добываю еще 3 с половиной фунта сахару, фунт оставляю себе. В начале 5-го все на борту "Мусульманина", обмениваюсь с туркменами адресами, мне все по очереди жмут руку и ровно в 5 выбирают якорь. Машут руками...

Ходжа, стоявший у руля, снимает шапку, делает мне несколько взмахов. Судно ушло совсем далеко. Вдруг вижу, кто-то лезет на мачту. Влез, снял флаг, машет им мне, потом по вантам спускается вниз.

Пытливого человека не обескураживают временные неудачи. Томительно тянется время на берегу в ожидании нового рейса. Но для литератора это уйма возможностей для наблюдений, изучения местных обычаев, языков, фольклора. И постепенно появляются в дневнике новые записи. Какую же добрую службу сослужат они писателю позднее!

И дело не только в рельефных зарисовках плавания по Каспию. Ценность для наших современников представляет свидетельство очевидца и о Красноводске - старом и юном городе, сегодняшний облик которого показался бы неузнаваемым путешественнику двадцатых годов.

Итак, на туркменской лодке "Суринджа" появился новый матрос. Перед отходом из Красноводска новичка предупреждали о многих трудностях, с которыми он столкнется в море, а самого капитана охарактеризовали как угрюмого контрабандиста. Но на поверку все вышло иначе. Трудности с лихвой окупились знакомством с замечательным человеком.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

26.08.1929

Лодка принадлежит Ниязу Дурды. Берет груза 1800 пудов. Из Красноводска в Куули зафрахтована Сольсиндикатом.

Снялись с якоря, пошли 2-мя галсами к 17-й пристани - последней на краю города с востока. Пили чай. Отшвартовались. Пришли рабочие-грузчики туркмены и персы. Погрузка кирпичей - 3000 штук. Я недолго писал, потом забрался в трюм, выкладывал кирпичи. Работал часа 4. Малым ветерком, помогая веслом, пошли к 9-й пристани грузить ячмень. Я пошел в город, в прачечную. Прачечная - гордость Красноводска. Организована 2 месяца назад коллективом безработных при бирже труда, работает хорошо, вода из опреснителя. Ведро стоит 4 копейки. 8 рабочих. Стирка дешевая: 35 копеек белые брюки, 20 копеек рубашка. Обстирывает всю железную дорогу, - постельное белье от Москвы до Красноводска. "Убивает частника и проституцию". Скоро разрастется: берет 2-й дом, хочет устроить вторую прачечную для больницы и мастерские починки и чистки.

В 12 часов осматривал городской опреснитель. В день 500 ведер воды, котлы, перегонка через пар. Соль осаждается в котлах с плоскостями "кличами". Вода получается кипяченая.

Сегодня опять не уходим. Иду бродить по пристаням, захожу на пароходы, расспрашиваю, кто куда идет. У 3-й пристани моторная лодка. Говорят, через 2 часа уйдет на косу, повезет продукты изыскательской партии, вернется сегодня вечером или завтра утром. Решил съездить на косу.

В 2 часа дня отправляемся.

Предполагаемый канал в 14 верстах отсюда, в самом узком месте косы 200 метров длины - будет шириной в 120 м, глубиной 18 футов - 3 сажени. Работа будет производиться землечерпалками. Изыскательская партия будет работать месяц, если погода не помешает. В Красноводске предполагается постройка мола, камни уже добываются в Уфре.

... Уфра - складочное место для нефтяных (нефть, керосин, масла, бензин) материалов, провозимых наливом из Баку и отправляемых отсюда по Туркменистану. Имеется 8 баков, общей вместимостью приблизительно 400 000 пудов. Сейчас, в связи с постройкой Турксиба и по плану пятилетки, строятся еще баки, одни из них будут вместимостью в 250 000 пудов. Работают артели котельщиков, плотников, клепальщиков.

Став матросом на "Суриндже", Павел Николаевич долго плавал по Каспию на лодке Дурды Ниязова. Побывали в Куули, на Кара-Бугазе, на Огурчинском, в Гасан-Кули, обошли большую часть восточного побережья Каспия.

Попробуй-ка сунься до Волчьих ворот,

Там парус, как плошку, на волны кладет,

Там ветра четыре, там глаза четыре,

Клади поворот в поворот.

Там ясной погодою в рачьей квартире

Пирует подводный народ.

Попробуй-ка сунься, останься живым

Мы лодку и парус тебе отдадим,

Ходи себе в море, - Каспийское море

Останется детям и внукам твоим,

Когда ж борода твоя станет как дым.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

30.08.1929

Снялись с якоря в 12.15, идем двумя парусами, хорошим ходом. Из Уфры вышел и обогнал нас пароход "Революция". Дурды - в меховой шапке, босиком, серая рубаха, синие штаны, Вытащил из каюты ружье --старинное, длиннодулое, заржавленное, однокурковое, с медными кольцами, скрепляющими ложе со стволом. Оглядел его внимательно, сел на кошме, поджав под себя одну ногу, другую согнув в колене. Стал чистить. Степенно вняв один за другим медные обручики, - два последних не дались сразу, - постучал по ним молотком, обстукал со всех сторон, сжал их руками - спали. Оборотной стороной молотка отвинтил большой шуруп, за курком, - ствол освободился от ложа и приклада. Из холстинного мешочка вынул паклю, пересыпал из него же дробь, продувая ее в ладонях, всыпал обратно. Чистил напильником ствол, придерживая его правой рукой, чистил левой. Встал, прошел на середину судна, взял кусок парусины, подложил ее под себя, сел, продолжал чистить.

Гильшиняз - двоюродный, 26-летний брат Дурды, - на руле, в рыжей папахе, белом белье. Аман - старший сын, выправляет снасть. Шестнадцатилетний, младший сын Мемет - возится на кухне. Я - на запасной рее, оперся на круги канатов. Зеленая зыбь, идем очень быстро. Солнце жарит. Труба из кубрика торчит, прикрыта железным листом, дым стремительно стелется вниз, под парус. Точный горизонт, светлое-светлое небо.

У Дурды широкие, плоские пальцы. На 2-м пальце от мизинца левой руки тонкое кольцо из медной проволоки. Черная борода как хорошо расчесанная жесткая пакля - только от висков, тонким перешейком под ухом и скулами, немного с сединой. Но очень глубокие морщины, вернее, глубоко прорезанные складки за губами, от щек полукругами, под подбородок. Нос прямой, мясистый. Изогнутые по краям черные брови, узкие, но густые.

3 часа дня. Ветер усилился, качает, рябь по зыби, гребешки и брызги. Идем на оконечность Кызыл-Су. Пена за кормой. Дурды, встав во весь рост, протирает уже собранное ружье, упирая его вертикально перед собой. Идет к подветренному борту, - он над самой водой, - моет руки, сидя на корточках, потом вытирает их размотанным концом каната, стоя и поглядывая по сторонам, на море. Указывает мне по ходу судна рукой: "Во-он остров Челекен". Вижу чуть заметную полоску впереди. Складывает вместе с Меметом циновки, лежащие на юте вокруг каюты, вытряхивает их, чистит веником ют.

ВРЕМЕННОЕ УДОСТОВЕРЕНИЕ

Сим удостоверяю, что туркмен острова Челекена НИЯЗ ДУРДЫ в 1920 году оказал громадные услуги 1-й Советской Армии срочным и исправным перевозом по Каспийскому морю в тревожное время уполномоченных Реввоенсовета 1-й Армии тт. Немченко и Иомудского по делам службы, по поручению Реввоенсовета - к Персидской границе и работал честно и ревностно. В удостоверение этого ему т. Немченко было выдано удостоверение, аттестат, взятые у него Красноводской таможней.

Немченко ныне служит в Москве, в НКИД. Сим свидетельствую изложенное и ревностную работу Нияз Дурды для Реввоенсовета.

1924 - мая. Красноводск.

Состоящий в распоряжении Совнаркома

Туркреспублики Иомудский

На обороте:

Подлинность подписи Иомудского и достоверность факта - службы Нияз Дурды в 1920 году уполномоченным Реввоенсовета 1-й Армии удостоверяю подписью и приложением печати.

Председатель Челекенского

волисполкома Клычев

Акционерное общество "Каспар"

Управление Красноводского

Торгового порта г. Красноводск

СПРАВКА

Настоящая выдана Управлением Красноводского торгового порта владельцу лодки "Суринджа", гр-ну МУРАДОВУ НИЯЗ ДУРДЫ в том, что он 13 апреля с. г., будучи на стоянке в ауле Карагель, первым отозвался на зов терпящего аварию судна на южной оконечности о-ва Челекена п/х "Фрунзе" и, невзирая на свой религиозный праздник, он - Мурадов - немедленно вышел на своей лодке к месту аварии, где при энергичной работе с командой судов "Иран" и "Буревестник" оказал большую пользу по выгрузке груза и снятию с меляка п/х "Фрунзе". Отмечая отзывчивость, стойкость и преданность делу оказания помощи терпящему аварию п/х "Фрунзе", ему - Мурадову Нияз Дурды - от лица Красноводского торгового порта объявляется благодарность и присваивается звание "Достойного моряка Каспийского моря".

Начальник Красноводского

Торгового порта Савельев

31.08.1929

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

31.08.1929

Проснулся около 6 утра - после восхода. Абсолютный штиль, стоим на месте, полощутся паруса, все спят, кроме Дурды, который на руле. Штиль, оказывается, начался с часу ночи, и мы всю ночь проболтались на месте. Встаю, купаюсь, плаваю вокруг судна. Затем прополаскиваю в море зеленые брюки, одеяло, носки, развешиваю все. Все встают. Пьем чай с хлебом. Дурды ложится спать. Мемет устраивает мне из весла, багра и одеял навес. Ложусь под него, как в низкую палатку, читаю "Тихий Дон".

А Мемет рядом, читает по-туркменски толстый том избранных стихотворений Махтумкули, читает вслух, нараспев, ритмично, с преобладанием носовых звуков. Вчера вечером эту же книгу читал в каюте Гильшиняз...

Достойный моряк Дурды Нияз

За борт опускает железный кувшин

И моет лицо, - но между глаз

Никак не смыть ему трех морщин...

А длинный дым его бороды

Прячет алмазы морской воды,

Но их от зари не упрятать никак:

Она их тащит к себе в солончак.

Достойный моряк Дурды Нияз

Взглянул на часы, кладет намаз,

Коленками глухо палубу бьет,

Встает и опять поклоны кладет.

А сыну Дурды шестнадцать лет,

Он тоже достойный моряк,

Глядит от руля на отцов силуэт,

Посмеиваясь в кулак.

Глядит, как, подпрыгнув с красной волны,

Солнце взлетает в страну вышины

И гонит бакланов в облачный лес,

Лучи ощетинив наперевес.

И горд Дурдыев сын Мемет,

Других туркмен бесстрашнее он;

Он первый в море за тысячу лет

Посмел осмеять закон.

...По жестким зыбям бежит кулаз,

Мечет широкий струйчатый след.

Спиною к солнцу стоит Нияз,

И к солнцу лицом - на руле - Мемет.

1.09.1929, Куули

Вышел на берег, зашел к управляющему соляными промыслами. Федорову 40 лет, до революции был телеграфистом, до приезда сюда работал в Кабарде и Чечне, работал в редакции газеты в Грозном. Интеллигентен, чрезвычайно энергичен и тверд и проведении партийной линии в работе с нацменьшинствами, хороший думающий организатор. Живет совершенно обособленно, со здешней приезжей интеллигенцией (человек 10: инженер, техник, бухгалтеры, конторщики, завхоз, их жены) не сближается и не позволяет никому распускаться. Всех держит, как говорится, в ежовых рукавицах. Очень чувствует свое одиночество, скучает. Если б он имел возможность получить отпуск, хотя бы в Баку, - встряхнулся бы для новой энергичной работы. Но пока такой возможности нет. Нет замены.

Федоров много размышляет о работе с местным населением. Говорит, что с современного поколения уже сходят понемногу черты забитости, дети уже смелыми глазами смотрят на мир. Он призывает людей к самостоятельности, будит в них энергию, учит работать с удовольствием, воспитывает в них чувство ответственности за свою работу и преодоление страха перед ней.

И еще задача: убить влияние мулл, ишанов - тех патриархов, которые тормозят прогресс в сознании молодежи. Для этого нужно быть примером местному населению, нужно заслужить уважение к себе.

Привлекает на работу и женщин. Уже работают три. Это - важный агитационный фактор. За одну из них просил ее муж: "Моя жена очень хочет работать!" При мне еще две женщины просились - одна ходила полдня вокруг дома Федорова, не решаясь войти. Наконец, вошла со стариком-туркменом и встала так, чтобы ее из окна никто не увидел, - стыдится своих. Федоров охотно предоставляет им легкую, но заметную для других работу.

Дал мне верховую лошадь для поездки на солеразработки...

Путь верхом по степи, потом по соляному озеру, к месту разработок... Маленький домик и навес для лошадей... Спешился. На озере - только слой соли, воды нет, вода бывает зимой...

Коканов - в прошлом беспризорный киргизенок, а теперь комсомолец, выдвинутый Федоровым в десятники. Он один заведует всеми работами на солеразработках, справляется прекрасно, управляет рабочими, ведет отчетность табеля. И другие есть. При этом характерно: пока за плечами такие работники чувствуют моральную поддержку Федорова - все идет прекрасно. Но стоит Федорову уехать, например, в Красноводск, люди сразу теряют уверенность в себе, и все разваливается. Вот этот момент Федоров стремится тоже преодолеть. Поэтому и не едет в отпуск пока. Сейчас он подготавливает себе и всем русским здесь смену из местных.

Коканов говорит: "Мы киргиз дурак будем" - и хлопает себя по лбу, объясняя, что русские, коммунисты, себе денег в карман не кладут, а заставляют киргиз работать для самих же себя и что деньги идут киргизам же, а киргизы все еще чего-то боятся и сторонятся русских. Напрасно, мол. Русские строги - гонят с работы плохих работников, зато хороших заваливают работой и всячески выдвигают. По словам Коканова, есть три актива: 1-й "нервный" актив (горячащиеся в работе), 2-й - "деловой" (спокойные хорошие работники), 3-й - "вредный" (те, кто на глазах у начальства вылезают с работой, а чуть начальство отошло в сторону - лодырничают и вредят работе). Такой актив Коканов видит в среде мулл, ишанов, баев, еще попадающихся на работе. Их Коканов ненавидит...

Путешествие тем временем подходило к концу. Пришел в Куули "Богатырь" большой пароход, которому предстояло отправиться с грузом соли в Баку.

Простившись с туркменскими берегами, Павел Николаевич не простился еще пока с моряками-туркменами. И вот - очередное знакомство с новым экипажем. Вечером Павла Николаевича пригласили в каюту: Ходжи-Берди читал вслух, нараспев стихи Махтумкули. Здесь собрались все. Аман-Мемет, лежа на животе, занес ноги на нары, цокал языком и восклицал, качая головой. Читалось о праведной и о посмертной жизни, о том, что ждет праведников и грешников за гробом. Ходжи-Берди, интонируя на носовых звуках, доводя их почти до звона, делая длинные завывания на рефренах, - читал. Разные стихотворения он гнал на разные мотивы, то быстрым темпом и громко, то снижая голос почти до шепота. Он полулежал на кошме, подложив под бок подушку и уперев рукою голову. Иногда отрывался, отдавал приказания рулевому и тут же продолжал опять нежным тягучим голосом. В каюте на полу слабо светила керосиновая лампочка. В люк заглядывали звезды... Судно шло без огней, вода неслась мимо, шипя...

1 Выписка из "Указа Его Величества Государя Императора Александра Александровича, Самодержца Всероссийского и прочая и проч." No 4756, хранящаяся в домашнем архиве.

1 Гаврила Принцип (1894 - 1918) - национальный герой Югославии, главный организатор "Молодой Боснии". По заданию организации убил 28 июня 1914 года австрийского престолонаследника Франца Фердинанда (Сараевское убийство).

2 Русский дипломат, генерал-лейтенант Сов. Армии, автор широко известных мемуаров "50 лет в строю" (Прим. Н. Н. Лукницкого.)

1 Собор Андрея Первозванного, колокольня, колоннада, беседка, береговые башни - словом, вся архитектура Грузина была во время Отечественной войны разрушена фашистами. Остались уникальные, бесценные снимки П. Лукницкого.

1 В то время его официальное название - Туркестанский народный университет.

1 Мария Константиновна Неслуховская - жена Тихонова.

1 КУБУч - Комиссия по улучшению быта ученых.

1 Григорий Александрович Гуковский (1902 - 1950), литературовед, и его жена Наталья Владимировна, урожд. Рыкова, - друзья Ахматовой.

2 Наталья Яковлевна Данько (1892 - 1942) - скульптор. Ее сестра Елена Яковлевна Данько (1900 - 1942) - художница по фарфору.

3 Иннокентий Александрович Оксенов (1897 - 1942) - критик, поэт, переводчик.

4 Виктор Андроникович Мануйлов (1902 - 1987) - впоследствии литературовед, поэт.

1 Название сборника стихов Н. Гумилева.

1 Т. - Тотя - Антонина Николаевна Изергина, искусствовед, позже жена И. А. Орбели, директора Эрмитажа. Близкая подруга Лукницкого.

МАНДАТ

На основании мандата главному инженеру постройки А.В. Будасси и телеграммы

т. Ленина от 12/1 1920 года предъявителю сего тов. ЛУК-НИЦКОМУ Павлу Николаевичу настоящим мандатом пре-доставляется:

Я вернулся в мой город,

знакомый до слез

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

28.10.1929

... Это было чудесное лето, казалось, оно оживило меня навсегда. Казалось, бодрости и радости не будет конца...

28 сентября вернулся в Питер, и все сразу рухнуло. Сегодня ровно месяц я здесь, и как он прошел - стыдно говорить. Глупо прошел, уныло, хотя в этом месяце случилось несколько событий, занимавших "умы" окружающих: реорганизация Союза писателей в Союз советских писателей и др. - статьи в "Литгазете" и в прессе вообще; заседание правления Союза писателей; выход Замятина из Союза; выход К. Федина из правления Союза и письмо его, зажатое Л. Леоновым; поведение Козакова, Баршева, Форш, В. Шишкова и других; общее собрание Союза писателей с Авербахом, Фадеевым, Белицким, Либединским; мои разговоры с В. Шкловским, Л. Н. З1. , О. Форш, АА по поводу всего этого...

13.10.1929

Утром был у АА, позже у Б. Лавренева... К 6 вечера пошел в Союз писателей на общее собрание и перевыборы правления... В моем кармане заявление АА о выходе из Союза писателей: "В правление Союза писателей. Заявляю о своем выходе из Союза писателей. 13 окт. 1929. А. Ахматова" Но я не подал его. Все эти дни работа над темой сценария "Главиндж".

14.10.1929

В Издательстве писателей. Позже у Виктора Шкловского, потом прогулка с ним. Вечером работа над "Главинжем".

15.10.1929

С утра в Совкино. Сдал сценарий Пиотровскому. Позже работа по Союзу. Позже, в 3, пошел в Эрмитаж... Наводнение 8 футов... вернулся мокрый до нитки. Завтра опять работа по Союзу.

17.10.1929

...Завтра у меня общее собрание в Союзе поэтов, будет руготня. Мы тут исключили 10 человек и постановили слиться всем союзом с Союзом писателей. Очень бурно сейчас...

19.10.1929

Мы вчера закрыли Союз поэтов. Вводим его в качестве отдельной секции в Союз писателей. Заседал вчера 7 часов и совершенно обалдел. Вместо правления - теперь Бюро секции, я избран его секретарем.

В Федерации писателей дров нет, потому что надо было заказывать летом... Очень холодно уже. Ночью был мороз.

"Металлист" обещает печатать мои маленькие рассказы ежемесячно, это лишних 10 - 15 рублей в месяц.

"Звезда" взяла мое стихотворение для декабрьского номера. Написал еще одно - из цикла "Туркмения".

Большой вещи пока не пишу - все не могу начать, раскачиваю в голове сюжет...

В день рождения у меня была АА.

"КРАСНАЯ ГАЗЕТА"(26.10.1929)

В апреле 1929г. Ленинградский Союз поэтов праздновал пятилетие своего существования. Ленинградские поэты могли с некоторым удовлетворением оглянуться на пройденный путь.

При проведении пятилетних итогов у "ветеранов" молодого Союза возникали воспоминания о шумных вечерах в тесных комнатах Союза писателей или в "Доме печати" (своего помещения у Союза поэтов не было. - В. Л.), о горячих прениях по поводу прочитанных стихов, о выездах в районы, наконец, о трудностях, связанных с изданием сборников Союза.

С самого начала жизни Союза была взята правильная общественная установка всей его работы, Ленинградский Союз поэтов все более и более становился подлинно советским, живо откликаясь на запросы советской общественности. Общественная деятельность Союза заключалась не только в организации выступлений в рабочих клубах, домпросветах, вузах и т. д., но также в той общественно-воспитательной работе, которую Союз проводил среди своих членов, дисциплинируя их, повышая их творческую активность. Некоторые члены Союза занимали и занимают те или иные "командные высоты" в Федерации объединений советских писателей, в Литфонде и т. д .

...Преобразование Союза писателей в Союз советских писателей и перерегистрация членов последнего поставили перед Ленинградским Союзом поэтов вопрос об отношении к обновленному Союзу писателей.

Ленинградский Союз поэтов, путем ежегодной чистки проверявший свои ряды и создавший общественно-здоровый и художественно-сильный кадр работников стиха, не был застигнут событиями врасплох. В период, когда внимание всей советской общественности было приковано к литературным организациям, когда история диктовала необходимость объединения всех подлинно советских литературных сил, - Ленинградский Союз поэтов в лице своего правления принял правильное решение, уже утвержденное общим собранием: заявить о своем выходе из Всероссийского Союза поэтов и в полном составе вступить в качестве самостоятельной секции поэтов в Ленинградский отдел Всероссийского Союза писателей.

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

28.10.1929

Весь этот месяц думал о прозе, о романе, который надо было бы теперь писать, большой роман - года на два работы, роман из быта интеллигенции, из быта некоторых окружающих меня писателей, в котором я высказал бы все, что на душе наболело, в котором я показал бы их такими, какие они есть: действующими за страх, а не за совесть. Я написал бы не так, как Вагинов, который "сам такой", который сластолюбиво ковыряется в своих героях, сочувствуя им. Я написал бы его с ненавистью к трусости, подхалимству, карьеризму и всему их сопровождающему, ибо не должна наша земля выносить мерзавцев. Маяковский говорит, что у нас не только победы, но еще "много разной дряни и ерунды", что очень много разных мерзавцев ходят по нашей земле вокруг.

Я не боюсь разрыва ни с кем, но я боюсь одного - и вот причина, почему я не сажусь за этот роман: я боюсь впасть в неверный тон, я боюсь сфальшивить хоть в чем-нибудь. Такой роман не потерпел бы ни миллиграмма фальши. Очень уж много здесь психологических тонкостей.

Дело в том, что многие интеллигенты - раздвоены, находятся в состоянии колебания между старым и новым. У них бывают моменты, когда советская власть и все то, что с ней связано - новый быт, новое мировоззрение, - кажется им чуждым, ненужным и неправильным, порабощающим их индивидуалистическое "я". Тогда они недовольны, они несчастны и они боятся. Боятся, что новое ляжет на них непосильной тяжестью, раздавит их, уничтожит. В этот момент они таят злобу на все свершающееся в стране.. Но приходит другой момент - и они уже думают иначе: им кажется, что революция права, что это они чего-то не поняли, что-то неправильно истолковали. Они несчастны, сознавая собственную слабость и слепоту... Они, может быть, и хотели бы стать другими современными, нужными, сильными, но тут приходит опять боязнь. Страшно отсечь в себе все старое, что, как шлейф, волочится за ними. "Вот если я громко заявлю о своей солидарности с советской властью, если я приму новое со всеми вытекающими отсюда последствиями, то, что скажут те мои знакомые и друзья, которые еще не пришли к сознанью и миропониманию, к какому пришел уже я? Я увижу с их стороны презрение. Хорошо. Пусть, положим, я плюну на них и уйду. Но... примут ли меня те, к которым я иду, те, кто делает революцию? Поверят ли они мне, не заподозрят ли они меня в приспособленчестве, в двурушничестве? Не случится ли так, что, отстав от одних, я не пристану к другим? Не окажусь ли я между двух стульев?"

Вот между этими боязнями и колеблется та часть интеллигенции, о которой я говорю. И вот почему надо очень чутко, очень тактично вглядываться в интеллигенцию и влиять на нее. Сейчас уже вся интеллигенция лояльна, но она - мягкотелый народ, нерешительный. Сужу по себе: был и у меня мучительный период колебаний и душевной борьбы.

За эти два последних года я сильно переменился, и самому интересно наблюдать за собой. ...

Я чувствую себя участником дел великой эпохи. Пусть думают иные: Лукницкий уезжает в путешествия в поисках экзотики. Пусть думают. Не в поисках экзотики, а для того, чтоб видеть шире, чтоб понять современность, чтоб найти свое мироощущение. В пыльных, засиженных мухами писательских кабинетах не увидишь жизни, ничего не узнаешь и не поймешь. Останешься за бортом самого себя. Я счастлив, что я - современник. И я рад, что могу быть полезным. Теперь мне горько, что я так поздно завершил круг моего развития. Надо было бы раньше. Сколько драгоценного времени, энергии и сил потеряно. Все никак не мог уйти "из барских садоводств поэзии", из "соловьиного сада".

Времени совсем не хватает - сейчас вошел в работу, и каждая помеха злит. Дни коротки, ложусь не раньше 3-х. Совсем не бываю на воздухе, спасают обливания холодной водой по утрам. Нет дров. Топим печи торфом, случайно раздобытым. Я истрепался до крайности - буквально нечего надеть. Спасает пока серый костюм, хоть и затасканный страшно. Это, впрочем, мелочи, не обращаю внимания.

Под "барскими садоводствами поэзии" из "соловьиного сада" Лукницкий подразумевал, очевидно, ту часть литературной среды, в которую он попал в 1922 году в Ленинграде. Представители некоторых маленьких салонов, отдавая дань гладкописи, слишком перепевали упаднические настроения, интимные ощущения, копошились в себе самих. И Лукницкий, несмотря на то, что повидал и испытал многое, писал иногда тоже так, как члены тех салончиков.

Н. А. ШИШКИНОЙ

Не в комнате, - такой в ней не бывает дружбы,

В шатре степном и в отблеске костров

Мы пьем восторженно, спешащей жизни чужды,

Святую брагу песен и стихов.

Колдунья Шишкина! Из старины чудесной

Перенесенные сюда тобой,

Трепещут в омуте - уже не в сердце - песня,

Ночь звездная и табор кочевой.

Разлуки не было... Но тихо вдруг... И снова

Блеснул как будто потухавший свет.

И я ищу глазами Гумилева,

Забыв на миг, что Гумилева нет.

ИЗ КНИГИ Н. К. ЧУКОВСКОГО "ПРАВДА ПОЭЗИИ"(М., изд-во "Правда", 1987)

С 1923 г. наппельбаумовские сборища стали посещать два поэта, только что приехавшие в Петроград из Ташкента, - Павел Лукницкий и Михаил Фроман... В квартиру Наппельбаумов его (Лукницкого - В.Л.)привела пламенная любовь к Гумилеву, которого он никогда не видел. А Фромана привела сюда не менее пламенная любовь к Ходасевичу, и оба они опоздали. Гумилева не было в живых, а Ходасевич находился в Германии.

Любовь Лукницкого к Гумилеву была деятельной любовью. Не застав Гумилева в живых, он стал расспрашивать о нем тех, кто встречался с ним, и заносил все, что они ему рассказывали, на карточки. Карточек набралось несколько тысяч. Эта драгоценная биобиблиографическая картотека хранится у Лукницкого до сих пор...

Наверное, человек должен был быть удовлетворен такой насыщенной общетвенной деятельностью, какая открылась Лукницкому в Союзе поэтов. Все, что впереди в моей? жизни, будет только развитием этого процесса. То, что совершилось внутри меня, неминуемо будет облекаться и во внешние формы"?. Это была чистая правда. Лукницкий был искренним и честным. Тем паче эту его правду надо объяснить, потому что жизнь оказалась гораздо сложнее, чем ему представлялось тогда. И его внутреннее "я" оказывалось несбалансированным. Забегая несколько вперед, привожу записи, сделанные три года спустя и позже...

ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО

1.12.1932

Случайно попалась в руки тетрадь 1929 года. Перелистал. И поморщился, потому что прочитал ее с враждебным чувством к автору ее, ибо тот, кто делал записи в ней в 1929 году, - чужой, чуждый мне человек. Нехорошо отрекаться от самого себя, но, видимо, я действительно здорово переменился, если некоторые настроения мои периода 1929 года, о которых я сужу по отдельным страницам, сейчас вызывают во мне брезгливость. Как много еще там во мне слизнячества, нытья. Хорошо только, что я резко боролся с самим собой тогда, и жаль, что борьба эта началась, как я помню, в 1927 году, а не раньше.

Запись 1930 года уже мне нравится. С тех пор все сказанное в ней подтвердилось и укрепилось во мне. Три путешествия по Памиру, громадные энергия и воля, которые мне удалось воспитать в себе, очень расширившийся с тех пор горизонт сделали меня человеком полезным и нужным своей стране.

15.12.1932

15 октября арестован, и сегодня - два месяца, как ДПЗ содержится мой брат Кира. Я не знаю, что именно ему инкриминируется, и очень печалюсь. Человек, который по глубокому идейному убеждению в 1923 году вступил в комсомол, который все свои силы вложил в громадную любовь и преданность социалистической революции, который всегда был для меня образцом воли, честности и идейности, - сейчас арестован. Это не укладывается в мое сознание. Это нелепо. И хотя я глубочайшим образом убежден, что история эта основана на каком-то диком недоразумении и Киру по окончании следствия освободят совершенно реабилитированным, - меня удручает самый факт возможности такого недоразумения. Он может тяжело отразиться на нем, на всех моих домашних он действует очень плохо.

Загрузка...