Может быть, только настоящие трусы вроде Кочо Стоянова еще сохраняют равновесие над бездной противоречий, неудач и опасений, но равновесие это выражается в храбрости за колоннами жандармерии.
— Ты хочешь, Гешев, начать процесс над доктором Пеевым. Хочешь узнать мнение на этот счет высших кругов. Я перевешал бы их всех, но Пеев — политическая личность. Решайте сами. Узнайте, если это возможно, согласится ли Иван Добрев быть председателем состава. Добрев умеет судить — и пустяки, и убийства. Да, а процесс над Пеевым поможет нам закончить дело.
Богдан Филов не имел даже элементарного представления о политике. Неужели он не видел за обыкновенным процессом колоссальный интерес журналистов из нейтральных и союзнических стран? Интереса советской миссии? И возможность нанести удар по СССР этим процессом? Не видел, что именно это было целью посещения Гешева — узнать, следует ли бить по СССР или обстановка заставляет заигрывать с этой страной?
Гешев уже ничего не хотел. Поблагодарил, и аудиенция закончилась. Полицейский ругался. Что происходит в государстве? Одни должны умереть. Он убьет их. Другие должны быть осуждены. И это будет. В ближайшие дни полиция вновь возьмет верх над своими соперниками. Снова добраться туда, откуда волна событий подхватит его выше. Очень высоко. Богдан Филов, когда придет его время, еще узнает, почему это произошло.
Доктор Делиус настаивал, чтобы процесс шел при закрытых дверях. Он был категоричен в своем требовании. Гешев консультировался с ведомством прокурора о системе, по которой вырабатывается обвинительный акт. Ему хотелось, чтобы процесс был публичным. Пеев — человек из высших кругов. Беспощадный удар, направленный на него, обрушится на передовую интеллигенцию. В последнее время к Гешеву поступали многочисленные сведения о встречах бывших политических руководителей с коммунистическими функционерами. Процесс мог бы выявить кое-что в этом направлении.
Директор тюрьмы твердил, что он не имел никакого законного основания препятствовать желанию Пеева предоставить ему уголовный кодекс, военный закон и закон о защите государства. У Гешева опускались руки: этот опытный адвокат все еще строит какую-то защиту. Но как? На какой базе? Ведь вещественные доказательства полицейского расследования доказывают его деяния.
Надзиратели отделения тюрьмы, где находились привлеченные к судебной ответственности люди Пеева, рассказывали, что подсудимые чересчур веселы.
— Поют разные песни, русские и болгарские, — докладывали они.
Доктор Делиус также расспрашивал надзирателей. Может быть, поэтому у него не хватало смелости желать открытого процесса.
Гешев отказался от своего первоначального намерения. Пусть процесс будет закрытым. На нем будут присутствовать только нужные ему люди.
Полковник Иван Добрев принял Гешева в своем кабинете. Он был удивлен: не знал, что его рекомендовали председателем состава, который будет судить группу доктора Пеева.
— Странно, у нас не было практики предварительно определять суд, господин начальник. — Он похрустывал суставами пальцев, силясь понять, кому обязан такой честью.
— Практики нет, однако господин регент желает видеть в вашем лице того, кто наладит это на будущее.
Гешев рассказал ему о своем намерении раскрыть связь советской миссии с Пеевым, хотя расследование доказывало обратное. Пеев действительно встречался с советскими людьми, но это были не служащие миссии, а разведчики, проникшие в Болгарию неведомыми полиции путями. Необходимо доказать суду и публике огромную роль полиции в деле раскрытия группы разведчиков, любой ценой подчеркнуть неспособность полковника Костова и его людей заниматься контрразведкой.
Добрев не любил Костова. Наступил удобный момент нанести ему удар. Он согласился с точкой зрения Гешева ради той услуги, которую полиция оказывала ему. Он понял, что кто-то рекомендовал его Богдану Филову и этот кто-то был Гешев. Он и раньше знал силу полиции и радовался, что, пока служит ей, сумеет развить свои успеха последних лет.
Гешев хотел вести процесс таким образом, чтобы подчеркнуть то самое важное, что интересовало полицию: разведка и ее связи с советской миссией, разведка и коммунистическая партия.
— У нас нет данных в этом направлении, — проговорил Добрев и покачал головой.
— И у нас нет. Однако надо подвести базу под наши догадки, господин полковник. Если мы не сумеем доказать это, эффект будет не тот.
Добрев согласился. В первую очередь вопреки практике надо найти прокурора и уже вместе с нам сесть за обвинительный акт. Документ этот должен стать образцом разоблачения коммунистов. Он должен быть противопоставлен их атакующей силе — Отечественному фронту, чтобы оправдать полицейскую версию.
Добрев проводил Гешева. На другой день он должен был встретиться с полковником Костовым. Начальник РО, несмотря на личную неприязнь, пришел к нему оговорить подробности дела. Он сел и, желая показать, что по чину он старше, закурил, не предложив сигареты председателю. Добрев хотел было возмутиться, но решил поберечь нервы. Чувствовалось, что Костов пришел не случайно.
— Должен сообщить вам, что кое-кто указал мне на вас как на председателя будущего состава. Прошу вас не быть скупым.
— Господин полковник, я не скупился, когда раздавал приговоры коммунистам.
Костов усмехнулся.
— Речь идет о другом. Скажите, как вы могли бы применить статью 681 из военно-судебного закона к массовому коммунистическому движению и прямой ответственности каждого сочувствующего коммунистам, попадающим под действие статей закона о защите государства.
Добрев почти обиделся. Вся его практика военного судьи доказывала именно то, что он всегда стоял за экстренные меры против коммунистов. За приговоры, которые подрубят коммунистическую партию, что называется, под корень. В доказательство он мог откопать десятки дел, где не имелось никаких оснований для смертного приговора, а подсудимые были уже покойниками.
Даже обжалование как форма расценивалось им как ненужная архаичная демократичность. Добрев сделал бы все возможное, да и делал, чтобы пресечь попытки осужденных обжаловать приговоры или надеяться на амнистию.
— Кроме того, господин полковник, мы хотим увидеть, как доктор Пеев действовал против Болгарии, как он унижал национальное достоинство болгарина.
Доктор Пеев не унижал национального достоинства. В этом Добрев был убежден. Однако, как коммунисту, приговор ему был уже вынесен независимо от доводов, которые теперь могли идти от полковника. Смерть. Это уже предрешено.
— Кроме того, господин полковник, — задумчиво перечислял свои требования Костов, расстроенный известиями о сражении под Курском, — должен быть вынесен приговор и генералу Никифорову, хотя по каким-то странным соображениям он к делу не привлекается.
На третий день к полковнику Добреву пришел Говедаров, известный как политически благонадежный человек. Сел. Предложил ошеломленному полковнику сигарету. Поговорив на разные темы, перешел к главному:
— Вы будете судить лицо, которое является капиталом для нации, господин Добрев. Я имею в виду доктора Пеева. Знаю, что генерал Никифоров оставлен в тени по тем же соображениям, которые привели меня сюда потребовать от вас быть внимательным к ним. Назревают события, неблагоприятные для людей, которые очень близки к Германии. Пеев еще будет спасителем Болгарии.
Добрев не знал, что делать. Глаза его беспокойно забегали. Помолчав, он высказал свои соображения:
— Я могу быть объективным. Но объективный материал говорит только о смертном приговоре. Я занимаюсь этим делом уже трое суток. Изучил его основательно. У меня нет личного мнения, но есть данные полицейского расследования. Перехвачены шифровки. Обнаружена радиостанция. Поймана шпионская группа. Как спасать, господин Говедаров?
Говедаров собрался уходить:
— Вы можете иметь тысячи данных для двух тысяч смертных приговоров, но этот процесс не обычное судебное дело. Оно затрагивает интересы Болгарии. Если кто-то не понимает этого, надо разъяснить. Меня называют буржуазным политиком. Я действительно таков, но вижу истину, и она не страшнее нашего лакированного политического пейзажа. До свидания, полковник. Будьте благоразумны.
Полковник остался в кабинете один со своей тревогой. В словах этого господина было очень много правды. Но это одна сторона медали. А другая — его личное отношение к коммунистам. Он ненавидел эту партию, этих людей. Нужно ли во имя каких-то далеких целей буржуазного политика пренебрегать чувством ненависти? Он выполнил бы приказ о помиловании и зачитал бы пожизненное заключение, если бы нашелся человек, который приказал бы ему сделать это. Из регентского совета или военного министерства. Но там едва ли у кого были такие намерения.
Говедаров решил встретиться с генералом Русевым. Отправился к нему в военное министерство. Войдя в кабинет, сел. Умышленно положил сигареты перед хозяином. С улыбкой спросил генерала:
— Русев, что вышло из молниеносной стратегии нашего фюрера?
Генерал подскочил: Говедаров не позволял себе подобного семь-восемь месяцев назад.
— Русев, скажу тебе одно. Нас всех расстреляют наши же. Меня, тебя и всех нас. Признайся, что дело наше далеко не в шляпе.
— Кто, Говедаров, — русские или наши на Балканах? Кто пустит сюда русских? Теперь уже известно, что англичане и немцы зондируют почву для сепаратного мира, то есть они за войну только против СССР.
Говедаров знал новое направление немецкой политики.
— Русев, ты оптимист. Я не таков. Тебе хочется вернуть доброе старое время с направлением «нах Остен», я же забыл о нем. Перейдем к Пееву.
— Пеев! Прошу тебя, не говори мне о нем.
Говедаров высказал свои соображения. Сообщил, что если немцы хотят компромисса в войне и ищут пути к Великобритании, то это тем более необходимо маленькой и беспомощной Болгарии. Русев грыз ногти.
— Говедаров, Пеева нужно повесить. Этого хочу я.
Говедаров ушел. Он знал, что посеял семена сомнения, хотя бы сомнения. Для начала этого было достаточно, потом он снова придет поприжать генерала.
Даскалов встретился с Говедаровым и категорически отказался говорить об Александре Пееве. Для него процесс был только полицейской акцией. В нем не было никакой политики, никакой дипломатии. Ничего, кроме заурядной судебной истории. Он даже не видел ничего тревожного в том, что немцы ищут пути выйти из войны с Англией. И в частности, в том, что Болгария ищет свои пути.
Генерал Михов пошел прогуляться по Борисовскому саду. Деятельность Пеева задевала Михова, и поэтому смертный приговор вполне устраивал его. Да, только смерть этого человека частично избавит его он неприятностей, которые обрушились на его голову.
Михов покраснел:
— Что у тебя за позиция? Разве не с помощью немцев мы поправили свои границы?
— Мы не можем поправить их так легко. Это не настолько мелкий вопрос. Тут будет иметь значение наше поведение, когда сядут за стол мирных переговоров.
— Берлин будет диктовать.
— Это кончилось, Михов. Диктовать будет кто угодно, но только не Гитлер. Может быть, даже Москва. Сделай что-нибудь для Пеева. Он будет нужен отечеству больше, чем я и ты, как только события в корне переменятся.
Генерал не привык к подобным разговорам. Этот удивил его, потом огорчил и, наконец, вывел из равновесия.
— Говедаров, тебе не кажется, что за такие слова ты можешь считать себя арестантом?
— Знаю. Тогда почему бы не арестовать Мушанова, Кимона Георгиева и еще кое-кого? Такие завертелись дела, а мне еще сорок три. Война протянется еще лет пять, если Гитлер станет таскать каштаны из огня для англичан, воюя против России.
— Нет! Нет! Не хочу из-за Пеева признавать вещи, которые ясны и ребенку, — что мы сидим между двух стульев. Мы создадим военно-полицейское правительство или что-нибудь сверхдемагогичное. Другого выхода не вижу. Но все же предпосылок пока нет. Царь умер вовремя.
Говедаров встретился с Логофетовым[22], парламентским львом государства, и Калфовым[23], его соперником в парламенте. Оба были обеспокоены в связи с предстоящим процессом над Александром Пеевым. Они не собирались заниматься его спасением или вообще делать что-то в этом направлении. Но обещали, если представится возможность, поговорить с Богданом Филовым и князем Кирилом.
Говедаров был уверен, что позиции всех этих господ в парламенте, в правительстве, во дворце были потеряны. Что у них нет сил защищать не только кого бы то ни было, но и самих себя. Его неотступно преследовала мысль: неужели государство по инерции будет катиться к пропасти, в которую его толкнули Филов и Борис? Он устал присоединяться к новым политическим силам и группировкам, настроенным против власти, и не имел моральных сил быть с ними заодно. Он не продал бы своей совести, но стал бы дипломатом и политиком, неспособным к активной деятельности.
Цепь замкнулась.
Доктор Александр Пеев должен был явиться в суд и выступить как руководитель группы людей, обвиненных в деятельности, которая по законам страны подсудна. Это нашумевшее дело закончится тихо приговором, какие выносятся каждый день. Но случилось нечто необычное. Странное. Страшное.
Со службы доктору Делиусу была отправлена вырезка из советской газеты «Правда» с известием о встрече князя Кирила с политическими деятелями, на которой обсуждались попытки правительства, поддерживавшего версию о верности фюреру, связаться с англичанами.
Выходило, что кто-то продолжал то, что доктор Пеев делал столько лет подряд. Что секреты кабинета и дворца уже не тайна. Что за событиями в Болгарии пристально наблюдают. Что напрасно считали ликвидацию группы Пеева окончательным ударом по советской разведке в стране.
Гешев хотел отложить процесс. Нужно было обнаружить возможную связь советских разведчиков с арестованными. Сделать что-то такое, что не поставило бы под сомнение деятельность его службы «А». Доктор Делиус пригласил на совещание Гешева и Антона Козарова. Встреча состоялась на вилле Тевекелиева в Княжево. На ней присутствовали Костов от РО и несколько помощников Делиуса. Совещание проходило как-то очень вяло. Не так, как до сих пор.
Напрашивался вывод: после многомесячной борьбы полиция ухватилась за какой-то конец клубка с сотней концов. Ниточка только немного размоталась. Клубок же оставался целым. Выходило, что Советы работают слишком хорошо, что их разведчики практически неуловимы, что они действуют неизвестными ни Гешеву, ни Делиусу методами, причем настолько действенными, что арест группы в Варне с Милкой Георгиевой и Пеева в Софии ни в коей мере не расстроил деятельности разведчиков.
Делиус доложил о появлении сигналов радиостанция в Варне и Пловдиве, о непрерывном радировании нелегальных раций, о попытках заслать провокаторов в партию и неудачах этих провокаторов. Гешев молчал и думал о том, что есть только один выход, и этот выход знают только они вместе с Кочо Стояновым. Не пришло ли время действовать через Кочо? Если дела обстоят именно так, то пусть процесс идет при закрытых дверях под строжайшим полицейским контролем. А сейчас надо потребовать от князя и профессора Богдана Филова дать власть в руки Гешева и… Кочо Стоянова.
Совещание фактически не дало никаких результатов. Констатировали, что надо искать новых советских разведчиков.
Гешев вышел с опущенной головой. Козаров ворчал, ругался.
— Послушай, Козаров, ты близок к князю. Однако у тебя нет желания делать большую политику. Поддержи меня. Увидишь, корень будет вырван.
Козаров встрепенулся:
— Сможешь?
— Смогу. Пятьдесят тысяч убитых за один месяц. Звучит? Потом двадцать три тысячи, а может быть, даже тридцать тысяч за четыре дня, теперь еще будет пятьдесят тысяч. И те на Балканах останутся без связных. Изголодавшись, сами выйдут. А тут станет тихо и спокойно. Все красные семьи — политзаключенных и партизан — должны быть уничтожены. Чтобы не оставалось людей для мщения. Вот чего хочу я. Я это сделаю с Кочо.
Козаров усмехнулся.
— Нет, Кочо будет только крутить нагайкой. Это нужно делать вместе с немцами. Фон Брукман. Бекерле.
Он умолчал о самом главном, о том, что, в сущности, поддерживало его при царе, поддерживает и теперь при регентстве Богдана Филова, при князе, — его заверения, что он не занимается политикой страны, а лишь выполняет приказы вышестоящих.
А Гешев хотел быть личностью и в политике, жаждал пробиться наверх посредством интриг, из-за которых иногда теряют голову. Расправа с Пеевым оказалась не концом, а лишь этапом в большой борьбе против коммунистов. Могли ли варфоломеевские ночи кому-нибудь помочь?
Отказаться от розыска тех, кто действительно занял место Пеева? Гешев сидел за письменным столом и пил кофе. С чего начать. Было бы хорошо захватить новую группу во время подготовки процесса.
Следствие было закончено, и предполагалось, что обвинительное заключение будет объявлено подсудимым примерно к первому октября. Однако Гешев потребовал месяц отсрочки, чтобы иметь время заняться новой опасностью. Радиостанция в Варне снова заработала. Он «снизошел» до приморского города. Объездил его вдоль и поперек, председательствовал на двух совещаниях с агентами и начальниками отделений и групп, был в Шумене и Русе и вернулся в Софию обескураженным. Ни одна ниточка ни от одного арестованного в Варне, Шумене, в Русе не вела ни к новой радиостанции в Варне, ни к группе в Софии. А группа тем не менее существовала. Один человек не в состоянии вести такую разведывательную работу.
— Черт побери, мне нужны не эти молокососы с хлопушками, а стреляные воробьи!
Теперь ему нужны были провокаторы, тайные агенты, незнакомые нелегальным функционерам партии. Кроме того, ему нужно было время, чтобы сориентироваться, собрать все по крохам.
На другой день около двух часов Гешев позвонил Кочо Стоянову и выразил желание встретиться с ним, но встреча должна быть застрахована как от подслушивания дворца военной разведки, так и от доктора Делиуса.
Кочо Стоянов прибыл на виллу Паскови, один. Гешев ждал его в комнате, где уже был накрыт стол. Хозяин виллы тактично удалился, предоставив приемную в распоряжение полицейского и того, кто должен был встретиться с ним.
— Скажи, Гешев, к чему такая конспирация? — Генерал поздоровался с ним за руку. И снова нервный тик руки, которая прижалась к бедру, произвел неприятное впечатление. Этот человек вряд ли спал спокойно. Может быть, он окончательно спился или потерял контроль над собой? И, несмотря на это, он оставался самой сильной личностью в государстве. Как не понимают этого при дворе? И почему князь Кирил до сих пор не остановил своею взгляда на нем?
— Кочо, хочу посоветоваться с тобой. Есть одно дело… Только мы с тобой можем провернуть его.
Гешев хотел узнать, кто имеет влияние одновременно и на князя и на Богдана Филова. Надо было нанести удар по теперешнему председателю совета министров Добри Божилову с его неопределенной политикой как внутри, так и вне страны. Заменить его человеком Гешева. А верховным главнокомандующим армии должен стать Кочо Стоянов.
— Я об этом думаю день и ночь, — разоткровенничался Стоянов.
— И я думаю об этом не из-за каприза, генерал. Для меня это необходимость. Надо очистить страну до основания. Мне надоели полумеры. Большевики по-прежнему действуют.
Генерал глядел на полицейского немигающими глазами.
— Если будем действовать в перчатках, здесь через год будут развеваться красные флаги, а мы будем висеть на фонарях.
Кочо Стоянов в раздражении закричал, что Евдокия теперь командует тверже, чем когда-то Борис, что ее слово, в сущности, направляет страну, что она покровительствует Багрянову, что этот господин уже сделал заявление в «Фёлькишер беобахтер» и в «Винер Курир», сделал заявление турецким журналистам о «возможности для Болгарии оставаться вне войны, даже в стороне от символической войны против Великобритании, не подрывая союзнических отношений с рейхом». Эта игра, диктуемая издалека Евдокией, должна покровительствовать Багрянову и впредь, и фюрер согласился с такой концепцией.
— Так что твои идеи о каком-то другом премьере — фикция. Но действительно, за чьим-то фасадом, к примеру того же Багрянова, ты мог бы стать такой же, как наша Евдокия, самой сильной личностью… понятно, после нее. А я, как генерал и шеф жандармерии, могу лишь слушать тебя. Кроме того, если немцы не вмешаются в эти комбинации, а для этого их надо убедить, что я могу дать им армию не только для Восточного, но и для любого другого фронта…
— Так. С этим предложением ты можешь явиться к фон Брукману.
— Снова тайно?
— Наоборот. До обидного явно. Демонстративно. Разболтав друзьям Евдокии, что предлагаешь фон Брукману… Вот тогда она заинтересуется тобой. После этого явишься к ней с нашим проектом, отрапортуешь и… если ты мастер своего дела, уже утром будешь главнокомандующим армией и жандармерией.
Кочо скривил губы:
— Не потерять бы того, что имеешь.
Встреча Кочо Стоянова с фон Брукманом была назначена на десятое октября. В тот же день закончилась подготовка к процессу над членами группы «Боевого». Генерал был доволен: аргументы в подкрепление его тезиса о «решительной и окончательной расправе» были налицо. Они рассматривались в зале суда…
Фон Брукман был недоволен точностью доктора Делиуса. Полковник считал, что гестапо напрасно продолжает надеяться, что группа доктора Пеева будет разрастаться в глубину. Неудача с дипломатом Янко Пеевым доказывала, что кто-то в Болгарии — даже без помощи советской миссии — информирует Москву о тайнах полиции и «политической погоде» в стране.
Фон Брукман встретился с генералом Кочо Стояновым в Военном клубе. Генерал первым выдал свое беспокойство. Его крайние взгляды на борьбу с подпольем поражали своим размахом. В сущности, они сводились к двум моментам: первый — полностью блокировать села и тщательно прочесать окрестные леса; второй — очистить государство от всех сомнительных элементов. Кочо Стоянов повторил свое предложение, отправленное в коронный совет еще до смерти Бориса, — уполномочить лицо, которое возьмет на себя ответственность за ликвидацию даже ста тысяч коммунистов. Тогда Борис признался, что не имеет ничего против такого развития борьбы, если только найдется общественная сила, которая станет опорой уполномоченному. Теперь Кочо Стоянов хотел обработать полковника, и фон Брукман понимал, что тот будет использовать его как своего союзника, во-первых, перед Бекерле и, во-вторых, перед регентом Богданом Филовым.
— Военно-судебный отдел готовит процесс над Пеевым и его людьми, — рассуждал генерал. — Как мне кажется, доказательства их вины налицо. А если потребуется, вырвем признание у каждого по отдельности. Нужно сесть двум писарям и составить протоколы некоего процесса и дать мне этих маменькиных сынков. Я бы их собственноручно расстрелял. Почему говорю вам это? Любые наши церемонии с красными говорят о каком-то страхе, господин фон Брукман.
Полковник согласился. Генерал, очевидно, не знал, что полномочные министры шести нейтральных стран, в том числе и Турция, проявляют интерес к процессу. И если даже вести его при закрытых дверях, без суда невозможно ликвидировать ни одного человека из группы, так как журналисты шведского и швейцарского телеграфных агентств, ждали материалов, чтобы подтвердить ими тезис, что в Болгарии правосудие подчинено полиции.
— Процесс должен состояться, господин генерал. Должен, — проговорил фон Брукман. — Скажу вам еще что-то. Даже если это будет плохой фарс, один такой судебный процесс повредит нам меньше, чем наличие партизан в десяти километрах от Софии. Это верно, что группа из ста человек сожгла Кремиковский монастырь?
— Да. Верно. — Генерал побледнел. — Только их было не сто, а девять человек.
— Вас беспокоит цифра? Один или тысяча — это не имеет значения. Вы уже упустили момент, господин генерал. Вчера стало известно, что левые силы в государстве создали какой-то Отечественный фронт…
— Я им создам!
— Господин генерал, это факт.
Кочо Стоянов подавил тяжелый вздох:
— Господин полковник, почему мне не разрешается только одно… я прошу, настаиваю… Бывший генерал Никифоров остался в стороне от процесса. Почему? Прости, великий боже, он умен, и через него я хочу раскрыть остальных генералов, которые настроены против трона. Но царь мертв, а господин регент Филов сказал, что хочет освободиться от Никифорова. Почему же его не дают мне? Не говорит ли это о страхе перед красными, господин полковник?
— Нет. Доктор Делиус, взвесив сведения из Берлина, пришел к выводу, что Советы будут искать связи с Никифоровым. Кто-то играет около него.
Кочо Стоянов зло усмехнулся:
— Доктор Делиус баран! Тупица! Кто будет рисковать связываться с провалившимся агентом, окруженным наблюдением?
Фон Брукман иронически улыбнулся:
— Господин Бекерле задал этот вопрос господину Филову. Регент согласился с ним, но Мушанов, Лулчев, Груев, Багрянов, а через него и княгиня Евдокия заняли другую позицию. Вы не информированы о новой тактике, господин генерал. Она скоро станет господствующей в государстве. Громкая демократизация и усиленная антипартизанская война. Никифоров в этом отношении очень удобен. Своеобразная витрина.
Кочо Стоянов нервно наливал монастырское вино. Для него вся эта дипломатическая возня была пустой игрой. Генерал — своеобразная витрина. А не лучше ли за одну ночь ликвидировать всех тех, кто не согласен с ним, Кочо Стояновым?
— Брукман, вы проявляете большой интерес к процессу, не так ли?
— Да. И понятно почему, господин генерал.
— Слушаю вас, Брукман.
— В последнее время поляризация политических сил в стране коснулась и генералитета. Уже чувствовалось безмолвное брожение среди высшего офицерства. Была замечена переориентация господ офицеров в сторону Англии, России. Отечественный фронт. Неужели это нечто незначительное? Сведения доктора Делиуса говорят о том, что коммунисты пытаются связаться даже с людьми из левого крыла радикалов, демократов. Даже к Стойчо Мушанову отправили человека, и он полчаса занимал его программой фронта.
— Господин генерал, я держусь за этот процесс по ряду соображений. Могу высказать их вам. Первое. Группа действовала против нас. Второе, господин генерал. Мы хотим доказать Москве, что все еще сильны в своем глубоком тылу.
С соседнего стола поднялся сияющий Дочо Христов. Он уже успел создать себе репутацию надежного друга Гитлера. Фюрер упомянул о нем в одном из своих выступлений. Не было секретом, что Бекерле успел вовлечь его в свою сферу. Злые языки говорили, что господин Дочо Христов был не только идейно связан с нацистами, и эта его идейность обходится довольно дорого адмиралу Канарису.
— Господа, позвольте отнять у вас несколько минут. — Он остановился перед фон Брукманом. Очевидно, Кочо Стоянов почти не интересовал его. — У меня есть новость для вас. Чудесная новость.
Чокнулись.
— Господа, регентский совет с удовольствием встретил мое предложение создать политическую опору режиму. Моя общественная сила явится его оплотом против какого-то Отечественного фронта.
Фон Брукман был информирован о намерениях Дочо Христова. Они были внушены Берлином не ему, а доктору Делиусу. Дочо притворялся наивным, хорошо зная, что исполнял лишь приказы, и его самовосхваление звучало неубедительно, даже зловеще на фоне предыдущего разговора.
— Господин Христов, как вы относитесь к Никифорову?
Дочо Христов прищурился. Покраснел.
— Я повесил бы его на воротах военного училища, чтобы юнкера колотились своей головой о его ноги. К сожалению, верховное руководство думает не так, как я.
Фон Брукман предложил выпить. Завтра утром он пойдет в суд в зал заседаний, чтобы следить за процессом. А эти господа — паук с когтями коршуна Христов и волк Кочо Стоянов — пусть пьют за высокие интересы своего отечества. Но ему не вырваться из рук фюрера. Оно отдано рейху.
Директор тюрьмы лично присутствовал при выводе подсудимых. Он приказал охране занять свои места почти за четверть часа до отправления.
Две закрытые полицейские машины стояли у выхода из тюрьмы. Целое отделение солдат с ружьями с примкнутыми штыками охраняло машины. Шесть тюремщиков, пять жандармов, один служащий из судебной палаты и два агента стаяли у выхода.
Эмил с улыбкой разглядывал небо, низкие облака, раскачивающиеся верхушки голых деревьев.
— Вот как нас уважают, — сказал он громко. — Эскорт, как у царя.
Директор тюрьмы не выдержал:
— Твоя голова, Попов, так и хочет скатиться с плеч! Много болтаешь!
Эмил не обратил на эти слова никакого внимания. Он был поглощен облаками. Небом. Уже осень. Чудесная осень. Последняя для фашистов.
Один из надзирателей проверял, кого выводили и кого уже он передал агентам в машинах:
— Иван Стефанов Джаков!
— Здесь.
Джаков шел тяжело, медленно. Он знал свою вину перед царскими законами и свою невиновность перед народом. О, они не знают всего того, что сделали его отекшие от побоев руки.
— Иван Илиев Владков! — крикнул надзиратель.
Владков покосился на него краем глаза и, не удостоив ответом, сел в машину.
— Александр Костадинов Пеев!
Пеев, когда-то энергичный адвокат и политик с цветущим здоровьем, с трудом передвигал ноги. Остановился перед надзирателем, оглядел его с головы до ног и проговорил:
— Запомни меня хорошенько. Мы не будем зверствовать, как вы, но не простим вам даже мелкие обиды.
Надзиратель продолжал выкрикивать имена подсудимых:
— Бончо Цветков Белинский.
Белинский был болен и потому без конца кашлял. Он боялся, что болезнь эта вынесет свой смертный приговор раньше суда.
— Анна Рачева Димитрова!
Анна шла с высоко поднятой головой. Не смотрела ни на директора тюрьмы, ни на любопытных полицейских, ни на многозначительные подмигивания агентов, ни на солдат. Впрочем, она заметила, что двое из них с трудом удерживали спокойное выражение лиц. Она улыбнулась им, подняла левую руку, потому что за правую уцепилась ее мать:
— За победу, товарищи!
Агенты стали озираться, чтобы увидеть, кому предназначалось приветствие, но никто не дрогнул ни в строю полицейских, ни в строю солдат. Стоянка шепнула:
— Ой, сумасшедшая девочка! Мало ли мук приняла, дочка!
— Димитр Неделчев Димитров…
Бай Димитр шел следом за женой, однако его посадили в другую машину вместе с Манолом Божиловым. Он не мог спокойно смотреть на этого человека, убийцу Эмила Маркова и Эмила Попова, но сел рядом с ним и толкнул его. Божилов смущенно глядел себе в ноги. Обещали не судить, а били и били. Теперь же ведут на суд. В эту машину втиснули и нового человека, попавшего на процесс по линии Эмил Марков — Христо Лольов. Он сильно пострадал от побоев и поэтому без конца кашлял и вытирал кровь с губ.
Во дворе тюрьмы продолжалась возня и суета. Погруженных в машину снова проверили. Полицейские влезли к арестованным, щелкая затворами ружей. Снаружи на подножки встали агенты, сопровождающие машины. Власти, видимо, опасались нападения по пути к судебной палате.
Доктор Пеев требовал сообщить его семье день, на который будет назначен процесс, но прокуратура отказала. За день до судебного расследования он почувствовал, что на следующий день начнется комедия суда, и снова отправил через надзирателя свое требование прокурору сообщить жене дату. У нее есть документы, которые он хочет использовать на суде, и Пеев откажется давать показания при судебном расследовании, если не получит этих документов. Приказ был категоричным — никого не допускать на процесс и не сообщать его точную дату.
Директор тюрьмы приказал привести к нему в кабинет упрямого подсудимого.
— Ну говори, какие такие документы! Мы пошлем людей взять их у твоей жены!
— Я не верю болгарской полиции, а правосудию и того меньше.
Директор тюрьмы позвонил Гешеву. Тот запретил требовать документы у жены Пеева, но Антон Козаров разрешил, а потом по неизвестным причинам отменил свое распоряжение. Директор тюрьмы позвонил в министерство юстиции и в военное министерство, но там не знали, запретить или разрешить. Председатель суда отрезал:
— Пусть делают что хотят. У меня достаточно доказательств, чтобы повесить его при всех условиях!
Директор тюрьмы по-прежнему пытался заставить Пеева отказаться от своего намерения требовать документы, но потом вдруг махнул рукой и показал на телефон:
— Он у вас еще не отнят.
Доктор медленно поднял трубку и набрал номер. Затаил дыхание. Теперь он звонит в кабинете, куда уже больше никогда не вернется. Дверь открыта. Елизавета идет по ковру. Он видел, как она спокойно ступает, несмотря на пережитое.
Он слушал гудки. Вот она присела на стул, подняла трубку:
— Алло! — услышал он ее голос — Алло, кто говорит?
Пеев прикусил губу. Закрыл глаза.
— Елизавета, это я, Александр.
Молчание. Он слышал, как билось ее сердце. Оно готово было выскочить из груди. Трепетало, как раненая птица.
— Я, Сашо… Мне разрешили… Впрочем, ничего не нужно. Дело мое завтра.
Молчание. Елизавета тяжело дышала в трубку. Значит, он жив!
— Скажи хоть слово, — попросила она. Одно-единственное.
Директор протянул руку и отключил телефон.
— Господин директор, благодарю за услугу. Теперь знают, когда процесс. Можете сообщить, что я сделал.
Подсудимых ввели в комнату для арестованных за залом заседаний. Коридор был очищен от любопытных. Перед входом в зал стоял солдат с ружьем с примкнутым штыком. В самом зале было больше десятка полицейских в форме. Тем самым полиция говорила, что считает группу опасной даже сейчас.
Публики не было. Сидело человек пятьдесят. В гражданских костюмах, в форме генералов и полковников. Это была правящая элита государства.
Кочо Стоянов. Около него фон Брукман. Никола Гешев рядом с доктором Делиусом. Советники регентов. Представители княгини Евдокии. Бывший советник царя Лулчев. Представитель святейшего синода. Два немца из миссии. Антон Козаров. Полковник Куцаров. Эти люди не были публикой. Тут присутствовали одни только палачи. Публика толпилась снаружи. Через двери зала, за рисунком из цветного стекла, Пеев видел толпу. Это не случайные любопытные. Это коммунисты или свои люди, которые близки к коммунистам.
Пеев посмотрел на председателя суда в тот момент, когда полковник торжественно входил в зал… Ага, Иван Добрев. Этот господин в военной форме писал когда-то письмо в министерство просвещения, в котором требовал переменить наименование одной улицы в Битоле, названной в честь коммуниста, патриота Павла Шотева. Этот господин будет разыгрывать комедию суда. Пеев вспомнил мнение Никифорова о Добреве. Человек, который ненавидит коммунистов, уничтожает их по своей воле и приговаривает по воле вышестоящих и старается не выпустить никого из своих рук живым. Такие господа опаснее вдохновителей массовых убийств. Они опаснее даже палачей. Таким же убийцей, как он, был и полковник Младенов, который осудил на смерть стольких коммунистов, в том числе и членов ЦК БКП.
Пеев узнал и безликого капитана Христо Иванова, члена состава суда, и второго из этого состава — поручика Паскалева с ею неясными амбициями и ненавистью к коммунистам.
Прокурор полковник Любен Касев вошел с опущенной головой, посмотрел через плечо, попытался притвориться, что торжествует. Наверняка рассчитывал блеснуть своей речью. В другой раз вряд ли будет такая аудитория, которая может поднять его еще на одну ступень в прокурорской иерархии государства. Обвинительный акт подготовлен плохо. В нем имеются явные изъяны, которые свидетельствуют о неумении опереться на очевидные факты. Но какие, в сущности, факты? Каждый мог пользоваться шифром с целью скрыть содержание своих писем. Это опровержимо. А радиостанция у радиотехника — не такое уж редкое явление. Да, нужно атаковать.
В зале тишина. Подсудимые, судьи и присутствующие стоят выпрямившись. Именем его величества Симеона II заседание военного суда открыто. Будут судить…
Подсудимые садятся.
Доктор Пеев прекрасно знал процессуальный порядок. На лицах судей — торжественность: они судили антифашистов, убивали, чтобы подняться наверх. Но далеко они не уйдут. Их остановят.
Вид сидящих в зале подсказывал Пееву, чьи интересы будут защищать судьи. Официальный адвокат, знакомый ему ранее, стоял у своей скамьи, опечаленный открытием, которое сделал этим утром. Он должен отказаться от любой возможности, которую предоставляло ему расследование, помочь подсудимым. Его предупредили, что здесь «смертники». Чтобы он случайно не напутал что-нибудь. Это обойдется ему слишком дорого!
Пеев не перекрестился для присяги. Поднял голову и сказал:
— Я коммунист и не верю в бога, так что клянусь своим честным именем, которое сохранял столько лет. Буду говорить правду, клянусь не утаить ее…
Добрев отозвался со своего председательского места:
— Подсудимый не имеет слова!
Но подсудимый уже успел дать первый сигнал остальным.
Наступила очередь прокурора. Касев облокотился на кафедру. Сапоги его блестели. Судейская мантия придавала строгий, почти средневековый вид его костлявой фигуре и лицу, оттененному сединой. Теперь очередь этого человека блистать. Блещи, блещи, Касев. Все равно останешься таким, какой ты есть: заурядный юрист, ставший полковником по выслуге лет и за собачью преданность.
Обвинительное заключение с указанием происхождения подсудимых, образа действия каждого было им предъявлено. Деяния, подпадавшие под действие закона. Нет, это был не обыкновенный обвинительный акт. Это было признание революционной и партийной деятельности группы мужчин и женщин, которые всегда видели больше и дальше других.
Обвинительная речь текла. Это дело прокуроров — говорить. Нагромождать данные и факты. Предлагать судьям выбирать тот или иной приговор. Публике надлежало внимательно слушать: видите, какие у нас способные полицейские, вот какого человека они сумели схватить, и не только его, но и всю группу. Судите, господа судьи, выносите смертные приговоры…
Здесь находился один солдат, попавший в наряд. Он стоял со своими двумя нашивками кандидата в подофицеры у дверей зала и внимательно слушал. Ему этот господин с усами и в очках, очевидно сильно избитый в полиции, с желтым и опухшим лицом, казался недосягаемым. У юноши в селе была веялка, на току он собирал обмолоченное жито вместе с мякиной, и руки у него буквально отваливались, когда он долго вертел машину. Он единственный в селе имел веялку. Она была его гордостью. Она помогла ему жениться на той девушке, которую он любил. А господин подсудимый был другом генералов, которые стояли в салоне и глядели на него с удивлением и ненавистью. Солдат видел их взгляды. Пусть рассказывает прокурор, что подсудимый продался. Какой смысл имело продаваться, если сам он был богат? Зачем ему деньги, когда он имел свои?
Солдат с удивлением смотрел на заключенных — людей с завидным общественным положением. Взять хотя бы Джакова, у него такая профессия. Электротехник. Как можно купить такого человека? Другими куплены они, но господин прокурор, типун ему на язык, не имеет сил признать правду. Юноша в погонах переминается с ноги на ногу. Винтовка внезапно становится тяжелой. Она здесь не нужна. Ведь состязаются две правды. Две истины. Почему же тогда одни связаны, а другие держат концы веревок?
Началось судебное разбирательство. Допрашивали подсудимых. Солдат обратил внимание на человека с усами и в очках. Тот улыбался. Вид же у него был такой, будто господа судьи не интересовали его. Он перебирал перед собой листочки. Готовился отвечать.
Полковник Добрев спросил его первым:
— Как вы объясните нам вашу деятельность?
Доктор Пеев приметил солдата. Он был далеко от него, и доктор не видел, выражало ли его лицо восторг или только сочувствие. Но мысленно поблагодарил юношу.
«Я буду держаться мужественно. Хотя бы только для тебя, солдат. Ты здесь самый младший начальник, но тебе предстоит узнать очень многое о твоих старших начальниках».
И процесс словно изменил направление. Еще один человек увидел правду. Один из тех, который должен нажать курок. Ничего, пороховой дым рассеет иллюзии у юноши в погонах.
— Уважаемый господин полковник, председатель суда, подсудимому задан несоответствующий практике судопроизводства всеобъемлющий вопрос, или вопрос-ловушка. Прошу повторить вопрос точно и конкретно.
Добрев вдруг почувствовал силу этого человека.
— Хорошо, конкретизирую.
Доктор Пеев вслушался.
— Вы спрашиваете, что я имею добавить к обвинительному акту. Такового намерения у меня нет. В нем слишком много нелепых обвинений в несуществующих провинностях, не доказанных вопреки истязаниям в полиции, не подкрепленных следственными материалами. Что же касается гипотез господина прокурора о шпионской и прочей предательской деятельности, то я открою большую скобку. О предательстве вообще. О предательстве в частности.
Может быть, Добреву надо прервать его? Но как? Когда? Ведь он не произнес еще ни одного оскорбительного слова. В зале напряжение. Доктор, выпрямившись, стоял у скамьи подсудимых и, снимая и надевая свои очки, говорил по существу.
— Предатели иногда любят перекладывать собственную вину на тех граждан, которые ценою жизни, с риском быть испепеленными в огне колоссальной несправедливости, рожденной самим строем, сущностью государства, стараются исправить последствия законного предательства.
— Предатели, чья сущность — не что иное, как раболепие, бесхребетность и политическая близорукость, могут быть облечены всевозможными видами власти. Они могут даже законодательствовать или просто применять законы. В таком случае порождается двойное беззаконие. В подобной обстановке деятельность прозревших людей дает сигнал — и тогда начинается расправа с этими патриотами.
Этот смелый человек, переживший ужасы Дирекции полиции, вселил в Добрева страх. Удаление его с заседания вряд ли помогло бы. К тому же подобная мера недопустима при рассмотрении такого дела. В зале произошло самое страшное, что только могло произойти. Генералы беспокойно завертелись. Кочо Стоянов громко выругался. Так, что услышал весь зал. Гешев вытянул голову вперед и закрыл лицо руками. Как закрыть рот Пееву?
— Приказываю вам говорить по существу! — закричал председатель.
— По существу? Я развил только одну сторону вашего неконкретизированного вопроса, заданного вопреки процессуальной практике, господин председатель. При этом я знаю статьи, те статьи из военно-уголовного закона, из уголовного закона и закона о защите государства, которые уже обеспечили мне веревку. Условимся вопреки процессуальному закону, который вы нарушили уже четыре раза с начала заседания, что моей единственной программой будет доказать, что вы судите не мои деяния, не меня как личность, а мою партию, ее борьбу и мой народ, которому я служу и который понимает меня.
У Добрева не хватило сил сдержаться. Ударив кулаком по красному сукну, он крикнул:
— Хватит!
В перерыве полковник Куцаров вошел к председателю и сказал ему:
— Полковник, что вы делаете? Как вы ведете процесс? Почему вы не учли изобретательности подсудимого? Не подготовили вопросы?
Гешев позвонил председателю:
— Полковник, это Никола Гешев. Я отправлю к тебе двух охранников выбить пыль из твоей спины. Что за свинство? Разве так надо вести допрос такого человека, как Пеев?
Вспотевший председатель расстегнул высокий ворот куртки. Прокурор, позеленевший от злости, прохаживался взад и вперед по просторному кабинету:
— Нужны односложные вопросы, ответ и «хватит, благодарю!». Только такая тактика. Другой не вижу. Он изворотливее кошки. Не дождусь, когда слетит его голова.
Господину Богдану Филову доложили результаты первого заседания. Регент громко смеялся над попыткой председателя криком «Хватит!» прекратить речь подсудимого:
— Господа, вы не догадались еще, что коммунисты сильнее нас в словесной борьбе? А что, если они победят нас словами? Для этого вам нужен был такой процесс, господа! Теперь сами расхлебывайте кашу!
Гешев знал эти слова Богдана Филова. Он сразу же захотел с ним встретиться, чтобы изложить ему свою точку зрения. Филов приказал секретарю передать полицейскому следующее:
«Мне известна отрезвительная и оздоровительная работа полиции. Будет благоразумным использовать до конца свою неограниченную власть. Чего вам больше, когда имеете власть?»
Богдан Филов решил, как бы делясь с друзьями во время ужина в малом царском дворце в Чамкории, доложить регентскому совету предложение Гешева.
— А что будет, если этот энергичный человек займет пост министра внутренних дел? Эта комбинация с начальником штаба армии в лице Кочо Стоянова дала бы нам дополнительные возможности…
На процесс над доктором Пеевым у Богдана Филова была своя точка зрения, но он воздержался определенно высказать ее, потому что не знал, что думает по этому поводу Евдокия. И хотя Кирил был регентом, эта женщина, в сущности, являлась преемницей Бориса и наставницей Симеона. Еще был свеж в памяти скандал, когда она приставила двух католических попов к царю вместо двух православных. Она хотела видеть Симеона только формально в числе православных.
Евдокия была уже осведомлена о ходе процесса и с беспокойством смотрела на сердитого Багрянова:
— Ваше превосходительство Иван, — она любила называть его превосходительством, чтобы не чувствовать себя униженной любовником крестьянского происхождения, — для успеха нашей линии я рекомендовала бы тебе Кочо Стоянова и Гешева. Одного — для войны, другого — для внутренних дел.
Багрянов улыбнулся. Он знал о встрече Кочо Стоянова с фон Брукманом и о недвусмысленном жесте Берлина. Кочо Стоянову было направлено приглашение присутствовать в середине ноября на сборе генералов, носивших Рыцарский крест за храбрость. Это означало намек Евдокии, и она спешила.
— А доктора Пеева надо осудить на смерть. Любой ценой, даже если бы ни суд, ни кто другой из известных нам прокуроров не смог бы это узаконить.
Багрянов придерживался другого мнения:
— Я бы осудил его на пятнадцать лет заключения, но «помог» бы ему умереть от сердечного приступа или чего-либо подобного через два месяца после процесса.
Евдокия вспыхнула:
— Я повешу этого Александра Невского. Разве это не тот самый человек, о котором говорят, что он знал тайны дворца?
Багрянов попытался успокоить ее.
Богдан Филов встретился с княгиней по какому-то незначительному поводу. Она хотела отправиться путешествовать в Швейцарию, но считала, что рано оставлять Болгарию, такую неустроенную после смерти Бориса. По ее сведениям, Йоанна делала реверансы то влево, то вправо.
В ходе разговора регент как бы случайно заметил со вздохом:
— А сейчас у меня только головная боль от этого сложного процесса, на котором будет разоблачена русская миссия.
Евдокия сидела близко около регента. Она постучала пальцем по его руке, уставившись в его водянистые, тусклые глаза:
— Мы думаем, господин регент, что вы никого не разоблачите. Вам останется разоблачить самих себя. Это ясно уже после первого дня. Русские звонили в министерство иностранных дел и протестовали против необоснованного шума вокруг них и против намеков, имевших место на процессе. Поэтому повесьте Пеева, и конец. Ведь вы ради него пришли, господин регент?
Филов усмехнулся. Это было знаком согласия.
Вечером он позвонил военному министру, чтобы тот потребовал от своего председателя суда поднять антисоветскую кампанию на процессе и ударить именно здесь. Не поддаваться ни на какие уговоры и осудить Пеева на смерть.
Военный министр спросил как бы между прочим:
— А не привлечь ли Никифорова?
Богдан Филов промолчал. Потом со вздохом обронил самую большую тайну дворца:
— Он единственная надежда царицы. Она верит, что Никифоров спасет ее перед большевиками. А перед англичанами — другой. Посмотрим, кто нас спасет после расправы над Пеевым, — и он засмеялся глухим невыразительным смехом. Впрочем, он уловил одну недовысказанную истину, недовысказанную временно. В том, что она станет фактом, он уже почти не сомневался.
В помещении караула тюрьмы светилась тусклая лампочка. Свободные от наряда спали. Бодрствовавшие сидели снаружи в накинутых на плечи шинелях. Курили. Лениво разговаривали, утомленные тяжелым днем, однообразными и потому убийственно тяжелыми были все дни.
Кандидат в подофицеры лежал на спине на жесткой кровати. Руки его онемели под головой. Глаза были устремлены в грязный потолок. Мрачные мысли сковали его. Он шесть часов был на заседании. Ноги от долгого стояния отекли, но это еще было ничего. Теперь же у него щемило сердце. Почему он так одинок и беден? Почему вынужден стоять перед распряженными волами в городе у покрытого инеем кубометра краденных из общинного леса дров? Почему обижают его, когда покупают его труд и страх? Почему он испытывает беспросветную нужду? Почему к муке уже с Димитрова дня начинают примешивать смолотую лебеду и кукурузные стебли? Почему во всем доме на девять человек — одна-единственная чашка, в которой несколько кусочков сахара, — для кутьи, когда устраивают поминки или если кто-нибудь из детей заболеет, чтобы подсластить чай из ромашки или липы?
Почему господин Капралов продает на два миллиона скота и за один вечер пропивает у корчмаря Жеко шесть тысяч левов? Он видел, как тот отсчитывал деньги! А он зарабатывает шестьсот левов в месяц и кормит четырех из десяти в доме? Этот доктор в очках говорит что-то о тайнах тех, что воюют на фронтах Востока и теснят немцев на запад. В докторе — обаяние героев из легенд о гайдуцких защитниках, сила тех, которые не стояли смиренно перед пашами. В нем сила стариков, которые показывали раны, полученные восемнадцать лет назад, когда в селе зажгли большой огонь на кургане и сожгли портреты царя.
Солдат прикусил губу. Он чувствовал, что на процессе защищают его самого, его судьбу, его будущее. Ему казалось, что вот он становится рядом с доктором Пеевым, берет часть его вины на себя, как тот радист Эмил, и отвечает председателю суда словами доктора:
— Если и есть у нас предательство, то это предательство дворцовой прогерманской клики, которая предала нацию фашистам. Если это национальное предательство начало катастрофы, то причина ее в основе экономического и государственного строя.
И, словно специально для солдата, доктор усмехается, показывает куда-то в направлении выходной двери и говорит:
— Поэтому голодающие хотят знать причины голода, а им отвечают пулями и нагайками. Поэтому виновники нищеты нашего народа судят теперь коммунистов, тех, кто знает, как залечить раны, каково будущее нации…
Будущее нашего народа мрачно и тревожно. Это беспокоит коммунистов, а также людей из народа с честными мыслями, с правдивыми душами, с искренними сердцами. Тогда, господа, за что меня судить? Меня называют большевистским шпионом. Хорошо, вам нравится эта формулировка: она пугает своей грозностью. Но это не предательство — спасать свой народ посредством разведки от предательства, спасать свою страну от разгрома и национальной катастрофы. Это не шпионаж — охранять с помощью разведки свой народ от платных шпионов, находящихся на службе, которую должны занимать только предельно честные, бескорыстные люди!
Кандидат в подофицеры поднял голову:
— Кто это?
— Спишь, начальство? — заглянул ему в лицо солдат. — Беги, подпоручик зовет тебя.
Подпоручик, сын учителя, был мобилизован еще до войны. Этот юноша, как говорили солдаты, походил на девушку. Он был начитан и замкнут, служил в тюрьме случайно, замещал какого-то подпоручика из кавалерии. Пришел сюда, потому что его ранили на Балканах во время сражения с партизанами.
— Садись, Ильо!
— Слушаюсь, господин подпоручик! — И солдат опустился на стул.
— Ильо, побудешь под арестом этой ночью. А утром не ходи в судебную палату.
Кандидат в подофицеры замер:
— Разрешите спросить, господин подпоручик, почему?
— Генерал Кочо Стоянов видел, как ты глядел на того с усами, Пеева. Приказал убрать тебя из зала суда.
— Первый раз вижу таких людей, господин подпоручик.
— Ты в этом уверен, Ильо? — Офицер предложил сигарету. — Большевизм — отрава для народа, Ильо. Он гонит людей бунтовать ради куска хлеба, проливать кровь из-за того, что существуют рабы, Ильо. Большевизм страшен, потому что хочет отобрать миллионы у миллионеров, Ильо.
Солдат слушал как громом пораженный. Подпоручик говорит точно так же, как и другие офицеры, — против коммунистов, а тебе хочется слушать его еще, еще и еще.
— Я не буду смотреть на господ подсудимых, господин подпоручик. Я буду смотреть только на портрет его величества.
Офицер пожал ему руку:
— Я сообщу, что ты исправился. Разрешаю тебе уйти. Если подведешь меня, пострадаем оба, Ильо.
Солдат лежал, закинув руки за голову. «Да, большевики отнимут миллионы у миллионеров, а раз так, все станут равны. Пусть даже не раздают миллионы. Пусть только дадут человеку возможность иметь хлеб от молотьбы до молотьбы. Пусть будет хотя бы полкилограмма сахара на человека в год. Пусть не будет долгов в записной книжке Желювия, долгов фельдшеру. Не будет недоимок… не будет лесных штрафов…
Чудес на свете не существует. А большую правду вижу. Он показал ее мне. Если его оправдают, значит, не совсем он был прав. Если осудят, значит, верно было все, что он сказал на процессе…»
Елизавета Пеева перебирала фотографии Александра.
Для нее он уже был человеком обреченным. Его ждала смерть. Никакого чуда не произойдет. Ведь чудес не бывает. Тот, кто шел на Голгофу, сошел после смерти с креста, пронесенного на израненных плечах через толпу головорезов. Саша тоже воскреснет из мертвых, но не по божеским законам, а по законам правды.
Елизавета никого не искала. Понимала, что процесс будет идти при закрытых дверях. Кого просить о разрешении присутствовать на нем? Никто не обращал внимания на ее просьбы. Она сидела дома и слушала шуршание неопавших листьев, шум реки, свист ветра и стук дождя по железному подоконнику. Мир — это шум, голоса, надежда и борьба. И смерть. Лучшие уходят. Остаются миллионы хороших, но они обречены, потому что существует рабство. Сашо хотел уничтожить рабство и потому должен уйти из жизни.
Елизавета была тысячу раз благодарна Никифорову. Он звонил по телефону, хотя знал, что их разговоры подслушивают, сочувствовал, желал быть мужественной. Его взволнованный голос выдавал благодарность Сашо, который не выдал никого из своих боевых друзей. Никифоров был в стороне от процесса, но он был из тех, которые наверняка сядут на несколько лет в тюрьму. До падения фашизма.
Ей хотелось, чтобы кошмары исчезли, хотелось проснуться утром и увидеть внизу, под тополями, танки с пятиконечными звездами. Лукаво улыбаясь, Сашо открывает дверь и произносит:
— Я говорил тебе, что мы их встретим.
Это чудо могло бы и произойти. Елизавета причисляла его к тем единственным чудесам, которые были возможны и нужны. Но возвращение Александра рисовалось только в ее воображении, было ее мечтой, которой не суждено было сбыться. Никифоров сказал по телефону:
— Твое известны причины, по которым я нахожусь в стороне от процесса. Это кураж, Елизавета! Если можешь, передай мой привет ему и остальным товарищам!
Передать привет. Как? Она не могла попасть ни на суд, ни в тюрьму. Адвокат воскликнул:
— Мадам, вы не вправе требовать от меня, чтобы я сел в тюрьму заодно с вашим супругом! У меня семья, мадам!
Елизавета сидела у окна и молчала часами. Целыми днями. А по ночам плакала. Временами видела Сашо, выпрямившегося за письменным столом. Вот он кричит ей.
— Слушай, помоги мне, а то я не закончу и до завтрашнего утра.
В суде Маруся видела Ивана лишь мельком.
Этого было достаточно, чтобы дать дорогу слезам. Что из того, что отец учил ее не плакать даже тогда, когда умираешь, даже когда убивают кого-то на твоих глазах, даже когда сердце разрывается от боли. Она не могла не плакать! Привела Руменчо на последнее свидание с отцом. Она отправлялась с группой в концлагерь.
Охранник с сочувствием смотрел на нее:
— Не реви! Молодая еще, найдешь себе другого. Этот отправил тебя в лагерь! Себя не бережешь!
Поезд несся на юг, а она, сжавшись, сидела на деревянной скамье, убитая предчувствием самого страшного.
Процесс продолжался. Заслушивались показания свидетелей по делу. Прокурор пытался выжать из агентов, нанятых следить за Пеевым, то, чего они никогда не видели. Те клялись, что видели Никифорова и Пеева вместе.
— Разве это такая уж тайна, господа? В тот же день, о котором идет речь, я был и с господином генералом Миховым.
Михов глядел вниз.
Полковник нервно зазвонил:
— Мы вас не спрашиваем, с кем вы еще были.
— А я говорю, что в один и тот же день был с двумя генералами, и не в порядке вещей считать двух за одного. Один из них столько же виновен, сколько и другой! — громко проговорил Пеев.
Допрашивали Ивана Владкова.
— Видите ли, господин председатель, я ни в чем не виновен, чтобы прикидываться наивным и просить милости. Скажу вам прямо, я военнослужащий, я болгарин и люблю свое отечество. То, что я делал, я делал для Болгарии. Я ведь не знал, что в вашей Болгарии наказывают за патриотизм. В нашей Болгарии будут наказывать за такое предательство, как ваше.
Мария Молдованова оказалась слишком твердым орешком для председателя. Она умело подхватывала вопрос, притворно соглашалась с допрашивающим и потом неожиданно наносила удар. Ее спросили, как она оценивает свою работу.
— Для меня все это кошмар. Я виновата, потому что поверила провокатору. Этому пигмею Манолу. Потому что доверила судьбу Эмила Попова человеку, у которого на уме одни только пакости. Я виновата в том, что не успела ускользнуть. В этом моя вина, господин председатель.
Прокурор крикнул:
— Запротоколировать. Свидетельница угрожает, что путем вооруженной борьбы свергнет нашу власть.
— Да что вы! Я говорю о борьбе в классическом смысле слова.
— Молдованова, без циркачества! — зло бросил председатель и посмотрел на прокурора, который рассеянно рассматривал слушателей. — Не увертывайтесь!
— А что делать?! Позволить вам обвинять меня в несуществующих провинностях? У меня одна вина: плохо знала тактику борьбы.
Эмил Попов тихо зааплодировал. Прокурор показал на него пальцем:
— Подсудимый, поведение в суде обязывает…
Эмил поклонился:
— Извините, не сдержался.
Дед Димитр вытирал слезы:
— Ну и ребятишки! Что за молодцы! До чего ж лютые в бою!
Стоянка улыбнулась Марии, но когда подошла ее очередь давать объяснения, поглядела на председателя суда и подняла руку, грозя ему:
— Ученый человек, звезды от плеча до плеча, а он все еще не знает, что мы жизнь свою прожили бедняками, бедняками и останемся, но за правду душу отдадим. Вот она, берите ее!
Процесс, по оценке Пеева, подходил к заключительной своей части. Он видел солдата, посмотрел в его потемневшие глаза и понял все. Как не благодарить юношу, который признал его правоту! Один подпоручик из охраны встал по стойке «смирно», когда подсудимые проходили в комнату для задержанных.
Пеев отвечал на вопросы. Рассказывал о своих намерениях. Хотел показать суть тех, что сидели в зале, и все это ради солдата.
Одна интересная подробность произвела впечатление на солдата, который охранял подсудимых. Он заметил взгляд Эмила Попова, устремленный на Анну.
Он слышал, как Эмил приводил факты. Видел, что тот боялся повредить Анне, о которой солдат уже знал, что она дочь бай Димитра, что Стоянка — ее мачеха. И что соседи называют ее самой работящей женщиной.
— Я только два раза ходил к подсудимым. Во второй раз был пойман у них. Это правда, — говорил Эмил, — но подсудимая Анна не знала, что я разведчик. Она всего лишь подруга жены покойного Эмила Маркова, и по чисто гуманным соображениям… она не имела в виду ничего другого. Я был у них в гостях как приятель Эмила Маркова.
Солдат заметил добрый взгляд доктора Пеева, которым тот наградил эту молодую женщину.
— Господин прокурор считает, что я подготовил эту явку радиста нашей группы. Искренне сожалею, что впервые вижу Анну. Она прекрасный человек, знать ее более длительное время — счастье!
Прокурор заорал:
— Подсудимый, объясните политическую роль Анны!
Эмил пожал плечами. Председательствующий показывал на крест перед собой:
— Вы должны говорить правду!
Иван Владков усмехнулся:
— Господин председатель, мне задали вопрос, готовят ли коммунисты заговор против власти. Такой вопрос обиден для коммунистов. Мы делаем революцию, а заговоры устраивают только господа генералы.
Доктор Пеев отвечал на вопрос прокурора, как он получал сведения от генерала Никифорова. Зал безмолвствовал — шла последняя, самая важная часть допроса. Потом суд пойдет на совещание, заслушав адвокатов.
— Я не ставил никаких задач Никифорову или Лукашу, Даскалову или Михову. Они сами рассказывали мне о тайнах нашей жалкой политики.
— Говорите уважительно о господах генералах и не смешивайте имена господ генералов с именем Никифорова, вашего сотрудника!
— Господин председатель, от имени разведки, которой я служил, выражаю благодарность за информацию господам Михову, Даскалову, Русеву, Лукашу, Никифорову. Всем им было забавно наблюдать, как я буду реагировать на их рассказы о победах… о наступлении… о репрессиях… о гибели России… о полицейских акциях. Я интересовался именно этим. Благодарю их. Они были полезны родине, которую давно продали немцам, точнее Гитлеру, еще точнее, фашизму.
Добрев ударил кулаком по столу:
— Вы отягчаете свою судьбу.
— Скажите, пожалуйста, что может быть легче смерти, господин председатель? Дознание и нынешний ход дела говорят о том, что меня ждет смерть. Не думаете ли вы, что мне приятно находиться здесь? Нет, я люблю жизнь! Люблю работу! Люблю наших измученных, исстрадавшихся людей! Люблю правду! Я знаю пути спасения человека от мук вашего ада! Знаю, почему умираю, и не оплакиваю свою судьбу. У меня нет прегрешений по вашему церковному кодексу, у меня нет прегрешений перед моральным кодексом нашей современности. Я нарушил ваше узаконенное различными способами беззаконие. Я не дал издеваться над демократией. Я смутил спокойствие хозяев страны.
— У подсудимого острый язык! — завопил один из членов суда. — Прошу, господин председатель, принять меры.
— Меры скоро будут приняты, господин капитан. Я буду расстрелян или повешен. Вы можете не дать мне последнего слова. Но я сохраняю право защищаться, потому что мой официальный адвокат едва ли выразит мнение, отличное от вашего. Он ваш прислужник, господа. Запомните: вы можете называть мою деятельность какими угодно словами, но от этого шпионы не превратятся в ангелов, а я не стану таким шпионом, как они.
Господа, в наше время служить коммунизму означает прежде всего две вещи: что ты служишь человечеству и его будущему и, второе, что ты служишь своей родине и ее будущему. Господа, в то время, когда силы мира предельно дифференцированы, когда коричневая чума противостоит красному знамени, честные люди, естественно, стоят под флагом борьбы за счастье человечества. Они поднимут красный флаг и у нас. Встаю рядом с ними с сознанием того, что помогаю всем, чем могу, победе!
Процесс близился к концу. Доктор сделал попытку указать полковнику Добреву, что настоящее судебное заседание не делает исключения из общего правила режима: это, в сущности, расправа, а не правосудие. Документы полиции можно оспаривать, потому что при обыске не было понятых — лиц, не состоящих на службе в полиции. Показания свидетелей, обвинения доказывали противное проискам прокурора, недвусмысленно доказывали патриотизм отправленных на скамью подсудимых.
— Господин председатель, господа судьи, обвинение против меня и подсудимых сформулировано в связи со статьей 112 «г» уголовного кодекса. Но чтобы уважаемый суд мог сказать, что мы совершили преступление, упомянутое в этой статье, нужно констатировать наличие передачи чужой державе таких сведений, которые представляют действительно государственную тайну.
Господа судьи, согласно определению понятия «государственная тайна», сформулированного в самом законе, это «факты, или сведения, или предметы, сокрытие которых от другой державы необходимо для блага болгарской державы и особенно для ее безопасности».
Согласно этому определению могут ли сведения, которые мы передавали советскому командованию, считаться государственной тайной? Я вас спрашиваю, можно ли не принять за предательство предоставление болгарского Черноморского побережья в распоряжение немецких частей, расположенных по соседству со страной, с которой Болгария не находится в состоянии войны; предоставление болгарских аэродромов в распоряжение немецких военно-воздушных сил; то, что весь болгарский транспорт находится в руках германской военной машины, что все болгарское производство безвозмездно предоставлено Германии, а болгарский народ голодает. Так ли уж необходимо для болгарского народа сохранение всех этих фактов в тайне?
Все факты, которые я привел, направлены против нашей независимости. Но господин прокурор в своей речи не нашел в себе сил указать истинных виновников, лиц, которые совершают их и которые наносят непоправимый вред болгарскому государству и его безопасности.
Так думаю не только я. Так думает огромное большинство болгарского народа, которое видит, что нынешнее правительство ведет страну к новой национальной катастрофе.
— Говорите по существу!
— Я говорю только по существу! Картина ясна. Все внутренние мероприятия нынешнего правительства, которые относятся к инкриминированным против нас обвинениям, приносят пользу только Германии. И следовательно, сокрытие этих мероприятий от другой державы необходимо не для нас, болгар, а для безопасности исключительно фашистской Германии. В таком случае возникает вопрос: есть ли налицо хоть один из необходимых элементов статьи 112 уголовного кодекса, то есть налицо ли «государственная тайна» в смысле закона? Очевидно, этот необходимый элемент из состава этого «преступления» отсутствует. Следовательно, не может быть и речи о совершении мной и остальными подсудимыми преступления.
Господин председатель, это мое понимание находит подкрепление и другим важным обстоятельством, а именно: Болгария не заключала военного союза с Германией и не находится в состоянии войны с Советской Россией, чтобы было возможно объявлять как разглашение государственной тайны предъявленные нам обвинения.
Кочо Стоянов покинул зал.
— Спрашивается, какой из двух сторон в гигантской борьбе между Германией и Советским Союзом следует помогать, чтобы сохранить нашу независимость? Понятно, что необходим разгром фашистской Германии!
Прокурор вскочил, крикнул:
— Подсудимый, вы оскорбляете наших союзников!
— А вы оскорбляете болгарский народ!
Председатель суда сильно нажал на звонок:
— Вы лишаетесь слова, Пеев!
— Я буду говорить, господин председатель! Когда меня поведут на расстрел, ружья будут салютовать моей смерти и залп будет услышан от Белого моря до Черного. Когда я умру, я буду говорить своей смертью живым, и они узнают, почему меня убили!
Эмил Попов стоял прямо у скамьи подсудимых. Лицо его было спокойным.
— Вижу, даете последнее слово. Но почему последнее? Я не замолчал, господа. По эфиру еще носятся мои точки и тире. Вы разве не слышите их, господин Гешев?
Полицейский вышел из зала.
Нужно потребовать вернуть арестованных и подсудимых к нему в Дирекцию. Откуда он знает, что этим утром из Дрездена раздался тревожный телефонный звонок?
«На территории Болгарии работает мощная передаточная станция на волне девятнадцать метров. Засеченная радиостанция находится в районе от Северо-Восточной Болгарии до Софии. Кроме двух засеченных передач, других сведений нет. Работа проводится неизвестным нам кодом».
Неужели Эмил Попов знает, кто новый радист и кто новый руководитель разведывательного центра СССР в Болгарии?
Десятки ночных допросов. Десятки ночей пыток. Десятки обманов. Десятки агентов. Всевозможные комбинации. Всевозможные попытки проникнуть в тайны разведки, которая работала умно и методично. И ничего. Арест доктора Пеева показал только огромную бездну, над которой стояло государство.
Гешев пошел в пивную «Чайка» и спрашивал себя, не были ли все мечты о власти, все комбинации с Кочо Стояновым напрасными. И не время ли для более серьезного дела.
Выпил кружку пива. Вторую. Третью. Остановился. Не хотел напиваться. Ему нужен трезвый ум, спокойствие, деловитость. Взял на стоянке машину фиат с газогенератором. Сел рядом с шофером:
— Послушай, ты не знаешь, где находится контора братьев Манукян, менялы Манукян?
Шофер свистнул:
— Продажа или покупка, господин?
— А пулю в затылок не хочешь, дорогой?
Шофер замолчал.
Фиат остановился перед домиком на углу бульвара. Табличка «Братья Манукян, бижутерия». Вошел.
Армянин встал. Поклонился. Этот человек давно не выходил на улицу.
— Приказывайте, ваше благородие! Приказывайте, господин начальник!
Это «ваше благородие», привезенное из России, где армянин был богат и почитаем, а здесь делал дешевые побрякушки для дам сомнительного поведения, как-то размягчило Гешева. Он сел.
— Манукян, здесь нас никто не услышит?
— Никто, господин Гешев.
— Манукян, сколько стоит золото? Килограмм?
— Около миллиона, господин Гешев. Грамм стоит девятьсот левов.
Манукян смотрел на полицейского не мигая. Неужели этот господин пронюхал что-то?
— Манукян, я, дам тебе денег. Сколько золота найдешь, столько и купишь. В банкнотах тебе отсчитаю. Хочу иметь золото в монетах.
Армянин развел руками:
— Очень трудно… И все же…
— Ты высчитай свою прибыль. Я и за нее тебе отсчитаю. Мне нужно скоро, очень скоро. Килограмм, два, три, десять. Понимаешь? И еще кое-что ты должен понять: если проболтаешься, череп раскрою.
— А если криминальная меня случайно поймает?
— Это касается меня. Но не пытайся скрыть за моей спиной остальные свои сделки, слышишь? Лева не увидишь, если используешь меня как ширму.
Двумя днями позднее Гешев вошел в кабинет одного из статистиков народного банка. Они были близки во время студенчества в Италии. Полицейский знал «пятнышки» в его поведении и потому держал его в руках. Предложил сигарету, чтобы выглядело так, будто он хочет разговаривать по-приятельски. Не улыбался — не было настроения.
— Так вот, коллега, не будешь ли ты так любезен сказать мне, что будет с тобой, если разболтаешь одну тайну? Если даже поделишься ею… со своей женой?
Чиновник сразу понял, о чем пойдет речь.
— Я не присягавший эксперт-счетовод, но служебные тайны храню, потому что это мой хлеб, Никола.
— Тогда объясни, какими неофициальными путями можно отправить в Швейцарию немного денег.
— Наш лев не котируется нигде, Никола.
— А золото не мертво?
— А как будут отправлены деньги… на вклад?
— Разумеется, на вклад.
— Да, только Швейцария. Но через Стамбул, Никола. Немцы могут конфисковать золото и…
— Так, так… Тогда не прогулялся бы ты до Стамбула? Не бойся, если тебя попробуют ограбить, коллеги из Анкары оградят тебя от мошенников. Обещаю тебе компанию из своих людей. Они поедут с тобой так, что ты не заметишь их.
Чиновник понял, что все это касается суммы, превосходящей его практику:
— Боюсь там только воров.
— Все будет устроено. Так ты понял, что все это тайна? Я ухожу. Придешь ко мне завтра под вечер в Дирекцию. Для паспорта дай мне две фотографии. Не надо, чтобы их видели в документации Дирекции, — будто ты и не выезжал из Болгарии. Понимаешь…
— Уж очень все запутанно, Никола. Скажи правду.
— Не спрашивай. Знаешь ведь, что не скажу.
Чиновник усмехнулся:
— Если бы мне иметь от этого хоть что-нибудь…
— Может, и ты получишь что-нибудь.
— Мерси, мерси. У меня есть сто тысяч… только вот с золотом не знаю как…
— Это твое дело. Ничем не могу тебе помочь. Найдешь золото, дам и тебе возможность вывезти его.
— Мерси. А таможня?
— Приготовь такие документы, чтобы вклад стал действительным и чтобы он был недоступен ни господу ни черту. Только мне или человеку, который будет знать вписанный в договор с банком мой пароль. Обыкновенная подпись и пароль.
— Будет сделано.
— Тогда завтра ко мне. Понял? И помни, я требую сохранения тайны. В противном случае поплатишься головой. Я тебя не запугиваю. Говорю правду. Мои люди найдут тебя, куда бы ты ни скрылся. Если будешь работать честно, и тебе перепадет.
Гешев шел по мрачной разбитой улице. Спотыкался о кирпичи. Он острее других чувствовал, что времена меняются. Лучше других понимал, что тучи сгущаются. Знал, что в настоящий момент еще есть кое-какие шансы спастись от большевизма, но не было никого, кто дал бы ему силы и власть.
Гешев решил работать, как и прежде. Коммунисты должны умирать. Он знал, что подобный способ борьбы бессмыслен, что в нем одна жестокость, и это в какой-то степени успокаивало его. Как-никак Гешев воюет против большевизма! Но приготовился в любой момент вскочить на коня. Пройдет какое-то время, и он покинет Болгарию.
…Иван Владков получил право на последнее слово.
— Благодарю за любезность, господа. Я думаю, что вам уже теперь ясно: наше слово не последнее, наше слово только начинает звучать, а ваше слово было первым, но оно уже отзвучало. Там, где был один солдат, поднимутся сотни кристально честных людей. Вы сами убедитесь, что у нас сотни друзей. Я прочту вам стихотворение, которое написал, пока слушал заключительную тираду адвокатов:
Я умираю. Свой долг выполнил я.
Слезы о немногом! За нами — штыки.
Перед нами — вечность. Победа и свобода. Радость.
Манол Божилов, размазывая слезы по лицу, проговорил:
— И я хочу сказать последнее слово… я, как все…
Бончо Белинский дернул его за рукав:
— Говори, гад! Говори, мерзавец!..
Дали слово Стоянке. Она поднялась. Перекрестилась.
— Вот вам крест, господа, если на брюхе приползете ко мне за куском хлеба, и корки не дам. Хоть золотом осыпьте меня. Вот вам мое последнее слово.
Процесс, по оценке доктора Пеева, вкратце отразил сущность антифашистской борьбы в Болгарии.
— Не имеет значения, из каких побуждений мы ведем борьбу против фашизма, мы, осужденные на смерть.
Мы враги национал-социализма. Мы за жестокое и справедливое возмездие! Мы за миллионы пострадавших от этой власти! И если хотите знать правду, я жалею не нас. Мы несем частицу страданий народа, которая по долгу падает на нас. Я жалею те тысячи невинных, которые еще пострадают, завоевывая победу.
Процесс окончился помпезным выходом состава суда из дверей, напротив которых висел портрет царя Симеона II.
Доктор Пеев знал свой приговор. Добрев смотрел в пол. Когда он начал читать решение суда, голос его задрожал. Эмил шепнул:
— Он вместо меня боится!
Иван Владков пожал плечами:
— Меня не забудут!
Когда их вели обратно в комнату для осужденных, чтобы отправить в тюрьму, они уловили момент и обняли друг друга. Анна тихо плакала. Доктор Пеев погладил ее волосы.
На улице перед судебной палатой был настоящий митинг. Сотни людей терпеливо ждали. Они высматривали подсудимых за цепью полицейских. Молчаливо смотрели, как их сажают в автомобили. Видели черные закрытые машины. Завыла сирена. И в этот мрачный, дождливый день кто-то зааплодировал. Рукоплескали десятки, сотни людей. Со двора судебной палаты послышался крик Владкова:
— Люди, спасайте Болгарию!
«Сто девяносто кошмарных дней. Удивляюсь, как можно было пережить их. По четыре раза среди ночи мне угрожали расстрелом…» — из письма Александра Пеева.
Предсмертное письмо Пеева:
«Я спокоен. Не испытываю никаких угрызений совести в отношении того, что я сделал и за что осужден. Критика и презрение тех, которых пугает шпионаж, не трогают меня. Я встал на службу Советскому Союзу сознательно: был убежден в правоте дела, за которое он борется. В конфликте между Германией и Советским Союзом место каждого болгарина и каждого славянина на стороне России».
Письмо Эмила:
«Дорогие товарищи!
Смерть не так страшна, как думают многие. Умереть предателем действительно страшно. Предать свой народ — самое большое преступление. Но я могу спокойно сказать, что моя жизнь принадлежит народу. Я никогда не жил только для себя. Обращаюсь к тем товарищам, которые еще думают, стоит ли бороться. Пусть гордо поднимут головы и сообща добьют врага человечества — фашизм. А сколько великого в жизни, отданной этой великой борьбе. Победа идет. Она близка. Моя смерть, как и смерть тысяч других, таких же, как я, ускорит победу: смерть учит нас еще сильнее ненавидеть врага и не прощать его. Будьте беспощадны.
Письмо Эмила к маленькому сыну:
«Милое дитя мое, твой отец ставит свое отцовское чувство после долга. Но никогда не сердись на него и не сожалей об этом, потому что есть нечто великое в жизни, отданной за других!»
Иван Владков писал:
«Милые мои Маруся и Румянчо!
Скоро враг позовет нас на суд. Знаю, что, может быть, скоро паду в борьбе против подлого болгарского империализма, против предательства буржуазии. Вся моя жизнь украшена борьбой за социализм, борьбой за свержение эксплуатации. Не тужите! Знайте, что я пал в этой великой борьбе против подлого фашизма, который уничтожил свободу, культуру, сделал нас бесправными рабами.
Я люблю свободу, мирный труд, люблю и вас обоих. Прошу тебя, дорогая моя Маруся, сохрани нашего дорогого ребенка, чтобы он вырос борцом, которым будет гордиться освобожденная социалистическая Болгария, как она будет гордиться тобою и мною, павшим в борьбе.
Знаю, уверен, что ты будешь заботиться о нем. Трудно растить ребенка без отца. Победа близка, и это должно поддерживать тебя. Милая моя, сделай так, чтобы ребенок стал настоящим борцом. Когда он вырастет, расскажи ему о смерти его отца и дяди.
Скорблю о вас. Но скорбь моя переходит в гордость: я умираю как честный человек.
Свобода и социализм близки. И если я сожалею о чем-нибудь, то только о том, что не увижу Болгарию свободной. Умираю спокойно, потому что знаю, что светлый день не за горами. Враг спешит…»
Иван писал своим товарищам 19 ноября:
«Сильнее ненавидьте врага! Палачей расстреляйте!»
Он писал Румену:
«Дорогой сыночек, люби родину! Родина должна быть дорога тебе, как и моя любовь к тебе. Родина у человека одна!»
В «Дневнике осужденного на смерть» 21 ноября Иван писал:
«…Мысленно возвращаюсь к своему детству. Беднота! Переехали на новую квартиру. Старую лачугу бросили. Четверо детей, ухватившись руками за багаж, ехали на «новую квартиру», — такую же непригодную для жилья.
Родина для меня — это мой родной город Дряново. Вокруг него холмы. Я не слышал шума моря. Не был в старых Балканах, в красивой Розовой долине, не слышал шепота Дуная. У меня были свои любимые места в родном городе. Я уходил туда в моменты радости или горя. Нет ничего дороже родины!
Помню, мне говорили, что на том месте, где поднялся большой дом, стоял приземистый домишко, я родился там. Каждый камень, каждое дерево напоминает о многом. Очень дорогом.
Люблю родной город, хотя не имел ничего своего. Люблю его, потому что он мой, болгарский.
Родину люблю больше жизни.
Снаружи гремят ключи. Надзиратель смотрит на меня жалостливо, сочувственно. Не означает ли это, что утром нас поведут на расстрел?»
Они не разбудили их ни ночью, ни на рассвете.
Было около пятнадцати часов после полудня двадцать второго ноября сорок третьего года. Черная закрытая машина ползла по мокрому асфальту от Центральной тюрьмы к стрельбищу школы офицеров запаса в Лозенеце. Своей малой скоростью она растягивала последние минуты осужденных. Пошел сильный дождь, и откуда-то налетел порывистый ветер.
Вслед машине гремели удары деревянной обуви заключенных по дверям камер. Еще звенели коридоры от песни «Тот, кто пал в борьбе за свободу…», а директор тюрьмы кричал солдатам, чтобы они стреляли прямо по камерам и усмирили политических.
В тот же час Говедаров связался по телефону с Филовым и протестовал против отказа подписать указ о замене смертного приговора на пожизненное заключение. Богдан Филов усмехался в трубку и мягко отбрасывал нападки Говедарова. Он знал, что делал. Да, тремя меньше. Это уже хорошо.
— Господин Говедаров, проверьте в тюрьме. Думаю, что с ними покончено. На вчера было назначено. Да, да. Мы справедливы. Мы ведь государство.
Говедаров смотрел в землю и плакал. Он один из немногих людей, которые сознавали ужас подобных историй. Говедаров видел конец системы. Он знал, что за человек доктор Пеев и что теряет нация с его смертью, и понимал, что теряет Болгария не только с поражением, которое близко, но и с гибелью таких людей.
Ему пришло в голову обратиться к начальнику школы офицеров запаса. Они друзья. Пусть генерал не согласится привести в исполнение смертный приговор на своем стрельбище. Генерал поднял трубку, помолчал секунду-другую, потом произнес:
— Говедаров, знаешь ли… Мне кажется, что в этот момент внизу раздаются звуки залпов. Да, да, прости их господи. Наверно, так…
Туннель.
Напротив казарма. Трое идут, чувствуя плечи друг друга, чувствуя, как тяжелеют ноги, как они подкашиваются, как стеснено дыхание. И упадут одновременно все трое, если переступят еще шаг вперед. Их силы на пределе.
За ними — дула взвода для приведения в исполнение смертного приговора. Солдаты стоят прямо. Они бледны. Солдаты видели их лица и высоко поднятые головы. Видели фальшивую смелость офицера, который командовал взводом. Видели суетливость взводного подофицера, вздрагивающие руки подпоручика.
Слышали, как поп мямлил перед солдатами:
— И смерть, которую вы воздаете, чада мои, есть возмездие, и бог оправдает вашу десницу, ибо именем бога вы воздадите смерть врагам царя и отечества и божьего престола…
Слышали шепот обступивших прокурора офицеров и голос какого-то немца, который говорил на своем языке:
— У меня нет никакого желания ждать чьих-то дополнительных распоряжений… через две минуты…
Две минуты!
Кто-то связывает троим руки. Другой пытается завязать глаза. Хотят накинуть на голову мешок. Эмил Попов пожимает плечами и усмехается:
— Я без него не испугаюсь, господа. Пусть смотрят. Закрывайте лучше себе, когда наши отправят вас на этой машине.
Владков тряхнул головой, чтобы смахнуть слезы, предательские слезы.
— Мешок на голову?! Прошу вас, не будьте смешны. Ведь умирают коммунисты!
Доктор Пеев закрыл и снова открыл глаза:
— Делайте что хотите, господа. Но мешок не нужен. Умирать не больно. Больно, когда остаются жить такие, как вы.
Священник подошел исповедовать грешных рабов божьих:
— Покайтесь, чада божьи… ибо смерть есть…
— Поп, мы так исповедовались в Дирекции полиции, что, как улетим на небо, нас тут же произведут в ангелы, чтобы пугать тебя в ночное время, — с усмешкой проговорил Эмил.
— Отче, не трудитесь. Солдатам вы говорили, что им простится грех, после того как они убьют нас, а нам, если покаемся. Им лжете или нам… или вообще все только ложь? — бросил Владков.
— Отче, прошу вас! Я коммунист! Будьте любезны, отойдите.
Прокурор читал сокращенный текст приговора.
Эмил перебил его:
— Не «за антигосударственную деятельность», а за деятельность против государственных мерзавцев…
Доктор Пеев терпеливо слушал. Прочитали и его приговор.
— Благодарю. Формулировка плохо сделана. Таких юристов надо лишать удостоверения о высшем образовании.
Владков громко заявил:
— Товарищи солдаты! Слышите, какими небылицами набивают голову таким, как вы?
Официальные лица заняли безопасную позицию. Поручик заметил, что один кандидат в подофицеры низко опустил голову.
— Сейчас же покинуть туннель! Передать оружие и марш под арест!
Солдат передал оружие фельдфебелю и повернулся кругом. Но неожиданно остановился — за ним неслась песня:
«Тот, кто пал в борьбе за свободу…»
Послышался истерический крик: «Огонь!» Раздался нестройный залп.
Солдат наклонился, взял горсть земли и сжал ее в ладони. Покачнувшись, вышел наружу. Медленно расстегнул ремень. Снял фуражку. Прошел мимо куста еще цветущих хризантем у отвесного склона. Наклонился и высыпал землю около цветов.
— Вечная память героям, — прошептал он и пошел под арест.
Он лежал на нарах и шептал:
— Свершилась… Теперь я знаю, кто убийца, а кто человек из народа.
Лежа на нарах, он услышал второй залп. Значит, взвод стрелял плохо. Значит, солдаты пожалели осужденных. Почему же тогда не стреляли, дьяволы? Зачем мучили осужденных? Он вскочил. Бросился встречать взвод. Солдаты шли по опавшим листьям. Молча курили. Бледные, с осунувшимися лицами.
— Почему они ушли из жизни? — спросил солдат.
Кто-то положил ему руку на плечо:
— Иди сюда. Иди, я скажу тебе, почему они ушли. И скажу, что нужно делать отныне и в будущем.
Восьмого сентября сорок четвертого года Елизавета Пеева скорым поездом уехала из Пловдива.
Страну завертел вихрь событий. Елизавета спешила приехать в Софию до прибытия советских товарищей: хотела привести в порядок квартиру. Ей было известно, что с пятого сентября там не был ни один агент, ни один офицер из людей Делиуса. После вынесения приговора квартира была опечатана.
На станции никто не встретил Елизавету. Она шла по мертвым улицам столицы мимо вагонов, брошенных бастующими трамвайщиками, мимо безлюдных домов. Разминулась с полицейскими. Те спешили куда-то, нагруженные пулеметами и гранатами у пояса. Никто никого не искал. В столице напряжение чувствовалось особенно сильно. Она шла, сгибаясь под тяжестью багажа. Елизавета знала, как развивались события. Знала, что произошло в последние десять дней: о войне с СССР, о погромах во имя Багряновской «демократии», о попытках Муравиевых «спасти» государство. Она приехала в Софию, чтобы встретиться с Сергеем Петровичем Светличным. Знала, что или он, или кто-нибудь из его боевых товарищей и друзей Сашо придет к ней. Она шла к себе домой, чтобы встретиться во имя памяти Сашо с его боевыми товарищами.
Не было сына: Митко уехал в командировку в Асеновград. Он начал замещать отца, включился в борьбу партии в Пловдивском округе. Сын шел по пути отца с ясным сознанием того, что ждет борцов. И вот его нет. Она беспокоилась о нем, потому что у нее не было никого, кроме сына и партии.
Она не знала, что он вернется десятого, что остановится перед ней сияющий, онемевший от радости, счастья. Будет пытаться объяснить что-то. Потом притянет к себе девушку и забормочет:
— Мы… решили пожениться.
Елизавета не знала, что закроет глаза и увидит далекий милый образ Сашо, когда он спрашивал ее, считает ли она, что может жить без него. И в то же время… впрочем, она не хотела вспоминать ноябрь сорок третьего года, когда, обезумев от мук, повторяла его фразы, его слова его мысли… Она сожмет руку девушки, обнимет сына и всеми силами постарается не заплакать. Потом скажет:
— Хорошо, входи в нашу семью…
Елизавета вошла в свою квартиру. Все было разграблено. Остались только книги — они были не нужны полиции. Она заплакала. Потом решила взять себя в руки. Ведь увидев ее в таком виде, Сергей Петрович наверняка спросит:
— Разве только вы страдаете? Я потерял на войне сына, жену и мать. Будьте солдатом, товарищ Пеева!
Потом Елизавета позвонила Периклиеву.
Александр и его супруга пришли взволнованные, скорбные. Потом сделались возбужденными, опьяневшими от счастья, их захватила волна радости, причиной тому были сообщения по радио, события, происшедшие в столице.
Все трое стали приводить квартиру в порядок.
Дом Пеева готовился встретить гостей. Они придут, и представитель бойцов невидимого фронта скажет:
— Вечная слава герою товарищу Александру Пееву! — Потом пожмет ей руку и, посидев немного, наденет фуражку, отдаст честь и, виновато улыбаясь, простится. — Извините меня, я не имею права оставаться дольше… война!
Манол знал, что Гешев все же прикрыл его. Не совсем и не полностью. Оставил лазейку, чтобы выбраться самому, если «красные действительно придут». Он сидел у двери камеры и молчал, обхватив колени руками. Выхода у него не было, нужно выкручиваться самому. Бежать? Но куда? В стране происходили такие события… В иное время он ждал бы их с радостью и надеждой, а теперь все изменилось.
Его не могли обвинить ни в чем существенном. Товарищи считали, что в полиции он не выдержал и проговорился. А предательства не совершал. Предательства в полном смысле этого слова.
Он знал все от начала до конца: телефонные разговоры с Гешевым, когда сообщал о своих встречах с Анной, места явок, квартиру, где, как предполагалось, устроились Эмил Марков и Эмил Попов.
Знал абсолютно все. Радовался, что его не бьют, потому что видел в коридоре изуродованных людей.
Он сидел у двери камеры и слушал, как тюрьма звенит, дрожит от песни. Поют. А может быть (так, по крайней море, предполагалось), полиция сделает попытку расстрелять политических? Он сжался в комок: не мог же он громко крикнуть: «Я подставное лицо Гешева!»
Не хватило бы смелости. Хотя когда-то умирать придется. Но откуда взять силы? Он бледнел. Почему он не выдержал? Почему не выдержал? Почему не остался с Эмилом на Витоше, чтобы рассказать ему о своих страхах? Эмил протянул бы ему руку.
Тюрьма звенела от песен. Что делать? Ждать возмездия? Пели «Тих белый Дунай…» Дверь закачалась. С шумом раскрылась. Кто-то вскинул руки:
— Товарищи! Братья! Свобода для всех!
Обнимались, радовались и плакали. Теперь никто не знал, что скрывалось за слезами Манола. Он плакал от страха. И никто не подошел и не положил ему руку на плечо. Манол ждал, что кто-то скажет:
— Этот останется. С этим будем разговаривать о старых грехах. Никто не вправе дарить ему свободу!
Не подойдут к нему и свои люди. Он видел братьев и сестер политзаключенных. Видел людей, о которых знал, что они были связаны с партией. Они заполнили двор тюрьмы своей радостью. Держа товарищей под руки, выводили их наружу. Было жарко. Солнечно. Прекрасно.
Манол пошел через толпу. Но куда? Почему его не ищут? Не предъявляют ему счет. Скрыться? Но от кого? Какая-то женщина поддержала его. Дала воды. Он стал приходить в себя.
— Боже, что сделали кровопийцы с человеком! — выкрикнула она.
А он знал все. Знал, что именно сделали кровопийцы и что сделал он. Знал, что ему придется пересечь весь город, прежде чем он доберется до дому. А за спиной, как панцирь черепахи, вместе с ним будет идти преступление. От него не избавишься.
Неужели так будет до конца дней его?
Стоев думал, что все произойдет иначе. С пятого сентября он делал попытки связаться с Гешевым, но из Дирекции полиции ему сообщили, что начальника нет. А если он и был, то не хотел отвечать. Стоев не сдался. Широко открыв глаза, сел на пол камеры, где пожелал остаться один. Он ждал. Директор мог бы отпустить его раньше, но и директор не имел власти и не мог решать вещи, за которые уже не перед кем было держать ответ. Он метался по коридорам и вглядывался в лица заключенных, ожидая приказа вывести их и расстрелять, но не было никого, кто выполнил бы эту угрозу Багрянова и Гешева. Стоев метался в своей камере и ждал. Пятое, шестое, седьмое сентября. Восьмого попытался снова связаться с Гешевым, но из Дирекции полиции ему сообщили, что начальник отделения «А» утром исчез. Никто не знает, где он. В Софии его нет. Новость поразила его. Стоев тяжело опустился в кресло. Директор тюрьмы понял все: начальник оставил его. Он вернулся в камеру с видом побитой собаки. Посидел немного. Потом бросился на кровать.
Наступила ночь этого последнего рокового для него дня. Беспомощность и отчаянность положения не давали ему покоя. Проснувшись, он сел. Потом снова лег на тюфяк, свернулся калачом и задумался о своем прошлом. В уме стал перебирать имена коммунистов, которых предал.
Девятого он уже знал свою судьбу. Снаружи бушевал митинг освобожденных заключенных, а его оставили под замком. Но вот дверь открылась. На пороге стоял низенький сутулый Бончо Белинский. За ним десятки людей. Его вывели. Человека Гешева. Предателя. Повели к какому-то столу. Море людей бушует. Он видит поднятые кулаки, полные гнева глаза. Конец. Кто-то говорит о его предательстве, рассказывает о его «подвигах» в Дирекции полиции. Догадались — Антон Козаров сообщил доктору Пееву, кто «выдал его голову». Гешев… и «Цыпленок». Стоев опустил голову на грудь. Гешев убил и его, своего человека, своего верного помощника.
Он видит заключенных. И в груди его поднимается злоба: если бы он мог, убил бы их всех, как убил доктора Пеева и Эмила. Стоев поднял голову и плюнул в толпу. В следующее мгновение кто-то бросил кирпич. Он почувствовал удар. Все кончилось.
Заключенные бросились за надзирателем-палачом Богданом, которого при тюрьме держали с девятого июня 1923 года специально для того, чтобы вешать осужденных на смерть антифашистов.
Мария Молдованова и Белина были освобождены из концентрационного лагеря пятого сентября. Мария уехала в Сливен к матери. У нее просто не было сил вернуться в Софию: она знала, что на улице Константина Стоилова никогда уже не встретит Эмила. Мария упала перед матерью на колени и долго плакала, счастливая и несчастная. Потом ушла из города по тропинке, которая была ей знакома. К людям, которые знали ее. Она знала, что делать, — воевать.
Белина не остановилась нигде. С сумкой за плечами, сломленная страданиями, она ехала в поезде. Напротив нее дремал полицейский.
— Госпожа, вы коммунистка? — спросил он. — Много греха сделало наше начальство, теперь мы расплачиваемся за их грехи.
Ехали молча. Пусть спрашивает ее не только об этом. Она теперь была уже совсем другим человеком. Не было того, кто стал для нее всем. Его ребенка еще не было рядом. Километры убегали один за другим, унося ее все дальше от кошмаров Дирекции полиции. Убегали ужасы допросов. Убегали ночи в лагере. Дружная семья коммунистов, оторванных от мира и борьбы. Она пришла к себе домой. Сиротливо. Ребенок? Он будет идти по жизни с тяжелыми воспоминаниями об отце. И она будет идти по жизни, израненная несчастьями. Как они будут жить?..
Позвонила.
Замерла. Затаила дыхание. Открыла Маруся — она узнала бы ее по одним шагам. Упала к ней на грудь, обняла и тихо заплакала. Потом посмотрела ей в глаза и поняла — ребенок жив и здоров. Вошла в квартиру. Румен и Николай играли. Дедушка стал смотреть в сторону.
Николай заморгал. Как зовут эту госпожу? Что-то дрогнуло в ребенке. Уголки губ у него опустились. Он готов был заплакать. Потом вдруг протянул ручонки и прошептал:
— Мама! Мама!
Маруся чуть слышно произнесла:
— Мы потеряли мужей, а отец — сына и зятя. Пусть дети найдут в нас и матерей и отцов.
Белина гладила головки малышей и уже не плакала. Она смотрела в завтрашний день. Советская Армия входила в Добруджу.
Потом был митинг. Шумный, стихийный, радостный. Маруся Владкова вела под руку деда Николу и кричала, чтобы он услышал ее:
— Успокойся, отец! Успокойся! Это победа! Эмил не убит, Иван не убит! Слышишь?
Их толкали со всех сторон. Море людей увлекало их к площади Святой Недели, к советской миссии. Они шли в толпе. Их целовали незнакомые люди, и они целовали их. Вдруг дед Никола увидел советского солдата. Простого солдата. В двух шагах от себя. У ворот миссии. Дед добрался до юноши со звездочкой. Взял его за руку и поцеловал, потом сказал:
— Юноша, я целую будущее своих детей! Пришло доброе время! Пришло счастье!
Крикнул «ура». Губы у него дрожали. И теперь, когда вся семья собралась в доме, когда женщины падали от усталости, дед Никола остановился перед фотографиями покойных, погладил их дрожащей рукой и прошептал:
— Не дожили, родные мои, я и за вас радуюсь. Теперь мне и помирать можно.
Арестовали министров, генералов, регентов. Арестовали полицейских, агентов, провокаторов, убийц. Арестовали сотни представителей власти.
Искали Кочо Стоянова. Он находился в Панчарево, на вилле, но там никто не открыл дверь, и партизаны решили, что он сбежал.
Кочо опустился на диван. Он дрожал. Не стрелял. Какой смысл? Пистолет против автоматов. Позвонил в полк. Ему ответили: «Рядовой из солдатского комитета Отечественного фронта Ангелов слушает». Положил трубку. Позвонил в штаб армии. Ему ответили: «Слушает член солдатского совета Отечественного фронта».
Он понял все. Не понимал только, почему не сбежал вчера. Даже в этот день. Почему не поднял дивизию три дня назад, чтобы овладеть Софией. Впрочем, не повторить ли попытку? Но с кем? Господа офицеры исчезли. Растворились.
Кочо Стоянов тяжело дышал. Да, теперь уже оставалось только одно — бежать. Бежать на машине на запад. На запад через Кулу, где находилась часть дивизии, оставленная для прикрытия немецкого фронта.
Он собрал чемодан с банкнотами. Записал:
1. Немецкие марки 3 376 000.
2. Американские доллары 13 000.
3. Итальянские лиры 53 000.
4. Французские франки 6 000.
5. Левы 2 232 325.
Несколько тысяч левов положил в портфель. Вышел на улицу в штатском костюме с чемоданом в руке и двумя пистолетами в карманах пальто. Его остановили для проверки документов. Отпустили, потому что не узнали. Он перевел дыхание. Но вот навстречу ему шли два партизана и юноша в солдатской фуражке. Они узнали его. Стали расспрашивать. Связать бы его и вздернуть на веревке. Кочо бросился назад. Влетел в какой-то подъезд. Мимо прошел его адъютант, бледный как смерть, в сопровождении двух солдат. Выждав удобный момент, добрался до своего дома. Влетел в спальню. Опустился в кресло. Чемодан поставил у ног. Вошел подпоручик.
— Подпоручик, мою машину!
— Это невозможно, господин генерал. Машины дает ефрейтор Стефанов из первой роты третьего батальона. Знаете его… коммунист.
Снаружи кто-то крикнул:
— Руки вверх, гады!
— Подпоручик, задержите их на секунду. Выходите немедленно!
Подпоручик, дрожа, вышел. Стоянов остался один.
Теперь откроются двери. Он будет стрелять. Нет, стрелять не надо. Какой смысл сдаваться живым? О, если эти красные поймают его и если откроется сотая доля того, что он сделал… Стоянов закачался и, выпрямившись во весь рост, прикоснулся дулом пистолета ко лбу:
— Нужно убивать… больше… больше миллиона… — и нажал курок.
Вошедший пнул ногой чемодан. Он открылся. На умирающего полетели банкноты.
— Стефан, иди сюда смотреть чудо! — закричал солдат со звездочкой. — Кровопийца в крови и деньгах.
А в Софии был митинг.
Скрестив руки, генерал Никифоров шел по тенистому бульвару Царя-освободителя среди тысяч таких, как он, сияющих и растроганных. Он знал, что все это — свидетельство любви к России. Он любил Россию. Но может быть, впервые понял, что такое любовь, и уверенно шагал по земле. Она была свободной.
Кто-то коснулся его руки:
— Товарищ «Журин».
Это был Сергей Петрович Светличный.
Генерал смахнул слезу. Обнял советского разведчика. Потом прошептал:
— Я бы попросил вас, товарищ Светличный, помочь воздвигнуть памятник «Боевому». Болгария ликует! Болгария свободна! Благодарим вас от всего сердца, товарищи!
Светличный стоял перед человеком, который потерял звание и пост, но был счастливее любого другого: он выполнил свой долг солдата.
Мимо текла людская река. В сумерках неслись слова песни «Когда смеркается… и сонные Балканы засыпают». Откуда-то издалека доносился шум моторов танков.
Танковый корпус покидал столицу. Силы, находящиеся в столице, перегруппировывались. Должно было начаться наступление против немцев в районе Кулы. Война продолжалась. Генерал Никифоров спросил:
— Где мое место теперь, товарищ Светличный?
— Вместе с народом, товарищ «Журин»!