ГЛАВА 13

1

«Любезный мой брат!

Годы разлуки давно укрепили меня в мысли о том, что обида, нанесенная тебе мною, не стОит настоящей братской дружбы и должна быть в скорейшем времени забыта. Да, я был виноват перед тобой, но сегодня, через многие годы разрыва, готов предоставить тебе полную сатисфакцию, если, конечно, ты склонен мне верить и согласишься дважды войти в одну реку. Однако те высокие чувства, которые ты некогда испытывал, которые не понимал наш отец и которые однажды я оскорбил, позволяют мне все же надеяться, что встреча с известной особой снова всколыхнет твою душу и возбудит в ней новый прилив прекрасного состояния, именуемого любовью. Я искренне верю, что это еще возможно!

Кроме того, любезный мой брат, есть еще одно дело, не требующее отлагательств, в котором мне жизненно необходима именно твоя помощь, ибо никому другому я доверять не могу. Речь идет о Ковчеге Завета, который после гибели Великого магистра усиленно ищет король Филипп. Мне пока не известно местонахождение Ковчега, но я очень надеюсь с твоей помощью отыскать его и не позволить этой величайшей реликвии оказаться в руках столь жестокого и алчного человека. Свою миссию после разгрома нашего Ордена я вижу в том, чтобы сохранить в недосягаемости для врагов самую дорогую святыню современного мира.

Если ты по-прежнему чувствуешь братскую привязанность ко мне (а я утверждаю, что моя — к тебе — и вовсе никогда не иссякала!), то прошу откликнуться на мое приглашение и как можно скорее прибыть в Париж. Мой человек, передавший это письмо, проводит тебя. Он получил указание служить тебе беспрекословно, как служит мне.

Остаюсь с любовью и надеждой вскоре увидеться с тобой, любезный мой брат. Твой Венсан.

P.S. Она очень ждет тебя…»

Над Лондоном вторые сутки висел дождь. Он сеялся на город мелкой, пронзительной, совсем не весенней сыпью, покрывая улицы и крыши домов мокрым холодным глянцем, воруя у пристального взгляда острые углы и детали.

Северин де Брие задумчиво и неторопливо сложил письмо вчетверо, засунул в карман штанов и подошел к окну. Улица Флит и церковь Святого Дунстана расплывались в бесформенные силуэты.

Граф долго и неподвижно стоял, вглядываясь в серую даль. Казалось, он совсем позабыл о человеке, доставившем письмо и теперь ожидавшем в гостиной. Тот терпеливо переминался с ноги на ногу, боясь издать лишний звук. Мелкие капли воды на его промокшем плаще соединялись в более крупные и то и дело стремительно скатывались на пол, образуя серповидную лужицу вокруг коренастой фигуры.

— Ты долго искал меня? — вдруг спросил Северин, поворачиваясь к вечернему гостю.

— Нет, сеньор, — поспешно ответил Тибо. — Лондон устроен гораздо проще Парижа, здесь нельзя заблудиться. К тому же, многие говорят по-французски.

— Ты просто не знаешь этого города, — усмехнулся де Брие. — Если только захотеть, здесь можно без труда затеряться.

Он отошел от окна, приблизился к Тибо и пристально вгляделся в его лицо. Бывший оруженосец преданно смотрел в ответ, не отворачиваясь. В его голубых глазах плескался неподдельный восторг.

— Как он узнал мой адрес?

— Это мне не известно, ваша милость.

— Ладно, я выясню позже. Как тебя зовут?

— Тибо Морель, ваша милость.

— Ты давно служишь Венсану?

— Мы знакомы больше десяти лет. Наши пути тогда случайно пересеклись. А через несколько лет мы встретились снова, и сеньор принял меня оруженосцем, с тех пор мы не расстаемся.

— Так ты еще и воин! Брат высоко отзывается о тебе.

— Я стараюсь служить ему верой и правдой!

— Тебе знакома тамплиерская тайнопись?

— Нет, сеньор. Но даже если бы я ее знал, ни за что бы не прочитал чужое письмо.

— Брат написал, что дал тебе указание служить и мне, если понадобится.

— Да, я готов исполнить любое ваше поручение, сеньор!

— Венсан приглашает меня в Париж.

— Я буду сопровождать вас.

— Но я еще не решил, ехать мне или нет.

— Я буду ждать вашего решения столько, сколько понадобится.

— А где ты собираешься в это время жить?

— Где угодно, ваша милость. Я привычен ко всему, мне и на постоялом дворе будет удобно.

— Нет, Тибо, на постоялом дворе тебе нечего делать, — сказал Северин де Брие. — Ты остановишься у меня. Как видишь, я живу одиноко, прислуги не держу, и тебе придется полностью заботиться о себе.

— Я справлюсь, сеньор.

— Возможно, мне понадобится уехать на несколько дней…

— Я готов сопровождать вас, — повторил Тибо.

— В этом нет необходимости. Мне просто нужно завершить некоторые дела, прежде чем отправиться в Париж. Сам понимаешь, приглашение брата столь неожиданно…

— Так вы все же решили ехать?

— Еще нет, — ответил Северин де Брие и снова задумался.

Тибо рассматривал этого человека и удивлялся тому, какой щедрой и удивительной бывает природа. При внешнем абсолютном сходстве братьев де Брие было что-то едва уловимое, что-то ускользающее, что делало их разными. Тибо замечал эту разницу, но объяснить ее не мог.

— Я тебя совершенно не знаю, — вдруг сказал Северин. — Но уж если за тебя поручается мой брат, то мне не остается ничего иного, как довериться Венсану.

— Вы можете быть совершенно спокойны, сеньор!

— Хорошо. Я уеду завтра. Деньги на еду получишь утром. Только одна просьба, если угодно, приказ.

— Слушаю…

— Возможно, ты захочешь погулять, выпить и повеселиться. Возможно, у тебя появятся новые знакомые. Прошу только об одном: никого не води сюда.

— Что вы, сеньор! Как можно!

— Я надеюсь, что так и будет. А сейчас мы поужинаем, Тибо, и ты расскажешь мне о моем брате.

— Вы поразительно похожи!

— Я знаю, я хорошо это знаю…

— А сколько лет вы не виделись?

— Сколько? Об этом больно подумать и страшно произнести вслух…

— Вот удивительное дело! — воскликнул Тибо, заметно осмелев. — Вы оба состояли в Ордене, но за долгие годы ни разу не встретились!

— Возможно, мы и сами не хотели этого, — задумчиво ответил Северин де Брие.

— Простите, ваша милость, не смею вмешиваться…

— Ничего, Тибо, не робей.

— Да я и не из робких.

— Это и понятно. Иначе мой брат не взял бы тебя оруженосцем.

— Ваш брат очень смелый и отчаянный человек! И годы не меняют его характер.

— Идем же скорее на кухню! Мне не терпится выпить с тобой, Тибо, по кружке вина и услышать рассказ о Венсане.

* * *

Приземистое, монолитное строение, состоящее из центральной базилики и двух боковых, соединенных между собой пространными нефами, утопало в зелени яблоневого сада. Сюда, в церковь Святого Михаила в местечке Брэй, что на правом берегу Темзы в двадцати милях от Лондона, Северин де Брие приехал перед полуднем.

Дождь закончился еще накануне ночью, в высоком ослепительно синем небе снова сияло солнце, быстро высушивая сочную траву и сокращая размеры луж. Воздух пьянил цветением деревьев, его хотелось не вдыхать, а пить, как нектар.

Впрочем, Северину де Брие было не до романтических сравнений — он оставался хмур и сосредоточен на своих мыслях. Сойдя с лошади, всадник привязал ее к столбу неподалеку от центрального входа в церковь, а сам обогнул здание с левой стороны и уверенно вошел в узкую дверь, расположенную почти в самом конце базилики. Задержавшись на несколько мгновений у входа, чтобы глаза привыкли к полумраку, де Брие направился к алтарю. Там у большого деревянного распятия стоял и молился священник. Несколько прихожан сидели на скамьях, обращая свои взоры и молитвы к ликам святых.

Де Брие приблизился к священнику сзади, перекрестился в сторону распятия, шепча одними губами «Pater noster», потом тихо сказал:

— Здравствуйте, святой отец. Рад видеть вас во здравии и труде.

Священник оглянулся. Это был высокий худощавый старик с красивой благородной сединой и лицом смиренного человека. Узнав де Брие, он ответил с редким достоинством:

— И тебе здравия, сын мой. Помолись со мной рядом, и да услышит Господь чаяния твои. Полагаю, серьезное дело привело тебя ко мне?

— Именно так, святой отец.

— Что ж, помолимся и за то, чтобы всё наилучшим образом разрешилось.

Через четверть часа в комнате для переодеваний двое мужчин продолжили разговор.

— Давно я тебя не видел, сын мой! Сколько воды утекло…

— Да, я не приезжал к вам несколько лет. На то были веские причины, святой отец.

— Не оправдывайся, я тебя ведь ни о чем не спрашиваю.

— Я и не оправдываюсь. Как живете?

— Когда я был магистром тамплиеров в графстве Беркшир, — неторопливо, будто взвешивая слова, сказал святой отец, — когда меня еще все знали как Филиппа де Мьюса, я не чувствовал одиночества, дорогой мой Северин. Я был на виду, у меня была сила и власть над людьми. Ко мне стремились те, кто нуждался в помощи и защите. И я всегда давал им то, что они ждали.

— А теперь?

— А теперь всё изменилось. Когда меня арестовали и под пытками заставили подписать отречение… Знаешь, Северин, я уже не молод и всякого повидал на своем веку. Но мне до сих пор не по себе. А ты? Ты тоже был арестован?

— Мне удалось избежать этой участи, святой отец. Я долго скрывался, пока не закончились преследования.

— Ты не знаешь, что такое Тауэр, ты не знаешь, что такое пытки инквизиции… И слава богу, что не знаешь!

— Хвала Всевышнему, он уберег меня от этого!

— А меня не уберег. Но я держался мужественно, как и многие рядом со мной.

С этими словами священник порылся в бумагах на столе и протянул Северину свиток, исписанный мелким почерком.

— Прочитай это, сын мой, — сказал он печальным голосом.

— Что это?

— Это заявление, которое мы, рыцари Храма, взятые под стражу, передали епископам Лондонскому и Чичестерскому в церкви Всех Святых в Беркипгчерч, когда нас доставили туда на допрос.

Северин развернул документ и прочитал следующее:

«Да будет известно достопочтенному отцу нашему, епископу Кентерберийскому,

примасу всей Англии, и всем прелатам святой церкви, и всем христианам, что все

мы, братья-тамплиеры, которые собрались здесь, все вместе и каждый в отдельности,

как добрые христиане веруем в Господа нашего Иисуса Христа, и веруем в Бога-Отца

Вседержителя, создавшего небо и землю, и в Иисуса, Сына Его, зачатого от Святого

Духа, рожденного от Девы Марии, претерпевшего страдания и страсти, умершего на

Кресте за всех грешников, спустившегося в ад, а на третий день восставшего от

смерти к жизни, и поднявшегося на небо, и воссевшего одесную Отца, и грядет Он в

день Страшного суда судить живых и мертвых, и сие да пребудет вовеки; и веруем

во все, во что верует святая церковь и наставляет нас. И что наше монашеское

служение основано на повиновении, целомудрии, нестяжательстве и пособничестве в

завоевании Святой земли Иерусалима, всеми силами и мощью, кои дарует нам Господь.

И мы полностью отрицаем и не признаем, все вместе и каждый в отдельности, все

виды ересей и злодеяний, кои противоречат вере святой церкви. И во имя Бога и

милосердия мы просим вас, тех, кто представляет нашего святого отца, папу,

видеть в нас истинных детей святой церкви, ибо мы хранили и блюли веру и закон

церкви и нашего собственного монашеского братства, доброго, честного и

справедливого, в соответствии с привилегиями и ордонансами римского престола,

объявленными, утвержденными и принятыми Собором; и оные привилегии, вместе с

уставом нашего ордена, записаны в римской курии. И мы могли бы пригласить всех

христиан (кроме врагов и клеветников наших), с кем мы хорошо знакомы и среди

которых мы жили, чтобы они рассказали, как и каким образом проводили мы нашу

жизнь. И если при допросе мы сказали или сделали что-либо дурное из-за незнания

слова, ибо мы неграмотны, то мы готовы пострадать за святую церковь, подобно

Тому, Кто умер за нас на Святом кресте. И мы веруем во все церковные Таинства. И

мы молим вас во имя Господа и во имя вашего спасения, чтобы вы судили нас так,

как придется вам ответить за себя и за нас пред Господом; и мы просим, чтобы

наши показания были зачитаны перед нами и перед всеми людьми на том языке и в

тех самых словах, в каких они были даны и записаны на бумаге».

— Кто составил этот документ? — спросил Северин.

— Уильям де ла Мор, магистр Храма, твой покорный слуга и еще несколько наших братьев.

— А что было потом?

— Это заявление никак не устраивало папских инквизиторов. Понтифик, узнав о таком повороте событий, написал строгое письмо королю Англии Эдуарду, и тот направил новые приказы мэру и шерифам Лондона, велев поместить тамплиеров в отдельные камеры и заковать в цепи. С нами обращались то строго, то снисходительно — и в эти моменты нас посещали ученые прелаты и мудрые доктора теологии, которые путем увещеваний, убеждений и угроз пытались вырвать у нас требуемые признания. Так продолжалось больше двух месяцев. Мне казалось, я побывал в аду! — Святой отец замолчал. Было видно, с каким трудом даются ему воспоминания. — Шестого июля, я хорошо помню этот день, епископы Лондонский, Винчестерский и Чичестерский беседовали в Саутворке со мной и несколькими братьями-служителями Нового Темпла в Лондоне. Они сказали, что мы очевидно повинны в ереси. Клирики объясняли нам, что мы жестоко заблуждались, считая, что магистр ордена, который не имеет священнического сана, был вправе отпускать нам грехи, и предупредили, что если мы станем упорствовать в своем заблуждении, нас признают еретиками, и что если мы не можем очистить себя от этого обвинения, нам следует отречься от всех ересей, в которых нас обвиняют. Мы ответили, что готовы отречься от заблуждения, в которое впали, и что смиренно и почтительно подчиняемся приказаниям церкви, моля о прощении и милосердии. Затем епископы торжественно отпустили нам грехи и приняли в лоно церкви. Нас выпустили на свободу, а мне, как священнику, разрешили вернуться к своей прежней деятельности.

Однако, признав свою вину, тем самым я признал себя слабым. От всего, чему я так долго учил других, пришлось отречься. Я предал не только братьев тамплиеров, я предал себя и веру! И я пришел к Нему — не столько для того, чтобы в иной форме продолжить путь наставления, а больше для того, чтобы замолить собственный грех.

— Вы считаете, что оставшись твердым в своих убеждениях и, возможно, разделив участь Великого магистра, вы принесли бы больше пользы Ордену и человечеству в целом?

— Об этом судить не мне, дорогой Северин, а тому, кто распоряжается людскими судьбами.

— Как говорится, грешно подменять собственной волей творящую волю Бога. Не так ли?

— На мне уже достаточно грехов! — сокрушенно воскликнул священник. — До самой смерти хватит, о чем молить Всевышнего.

— Я полагаю, Он распорядился вашей судьбой именно так, чтобы привести к выполнению еще одной миссии, — понизив голос, сказал Северин. — Возможно, самой главной и ответственной в жизни…

— Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь…

— Я поясню, святой отец. Для этого я и приехал.

Старик внимательно посмотрел на гостя. На лице Северина де Брие не дрогнул ни один мускул.

— Это связано с какой-то тайной? — предположил де Мьюс.

— Да, вы правы. Это связано с тем, что спрятано в подземелье этой церкви.

— Ковчег?! — воскликнул старик. — Ему угрожает опасность?

— Пока еще нет, но есть вероятность, что такое возможно.

— Откуда ты знаешь?

— Вчера я получил письмо из Парижа. Человек, которому у меня нет оснований не доверять, сообщил, что тайные агенты короля Филиппа разыскивают Ковчег по всей Франции. Не исключено, что они могут напасть и на британский след. Когда восемь лет назад Жак де Моле привез эту святыню в Англию, его сопровождало немало людей. Далеко не каждому было известно, что именно везет в своем багаже Великий магистр. Но были и те, кого де Моле посвятил в тайну. Где эти люди сейчас? Кому они служат? Этого мы с вами не знаем, святой отец. Поэтому я считаю необходимым как можно скорее перенести реликвию в другое место. И чтобы знали об этом только два человека: вы и я.

— Ты сразил меня наповал! — сказал де Мьюс. — У меня путаются мысли. А если бы инквизиторы что-то прознали тогда…

— Теперь вы не станете отрицать, что остались жить на этой земле для высокой цели?

— Да, Северин, эта цель стОит того, чтобы именно за нее отдать свою жизнь.

— Но этого от вас никто не требует.

— И, тем не менее, я готов!

— Нам нужно обговорить детали, — сказал Северин. — Прежде всего: куда переправить Ковчег?

— Тут нужно подумать.

Филипп де Мьюс опустил подбородок на сжатый кулак и задумался. Северин не стал торопить старика с ответом. Он хорошо знал своего старшего собрата по Ордену: пройдет минута-другая, и у того будет готово решение — продуманное и взвешенное.

Наконец священник встрепенулся и поднял голову.

— В десяти милях от Херефорда на берегу реки Монноу стоит церковь, — тихо сказал он. — Знаешь, чье имя она носит? Святого Михаила, как и наша. Там, неподалеку от валлийской границы, была одна из старейших в Англии прецепторий. И мне знаком капеллан этой церкви — верный и надежный человек. Я думаю, что Святой Михаил, который так долго охранял Ковчег здесь, постарается сберечь его и там.

— Святой отец, я не сомневался, что вы примете самое верное решение! — сказал Северин.

— Это решение продиктовал мне Он, — ответил священник, поднимая глаза к небу.

— Мы не договорились — когда.

— Ты сам говорил, что тянуть с этим опасно. Ведь так? В таком случае, давай завтра же отправимся в путь. Ты достанешь лошадь и повозку, я подготовлю провиант в дорогу.

— А сколько туда ехать?

— Не больше двух дней.

— Хорошо. Я пока вернусь в Лондон, — сказал Северин. — А завтра к вечеру приеду к вам уже с телегой. Не станем же мы выносить Ковчег из церкви среди белого дня.

— А все-таки как здорово, что я в свое время посвятил тебя в эту тайну! — воскликнул де Мьюс. — Если бы ты не знал о Ковчеге…

— Даже страшно подумать, что бы могло произойти…

Они помолчали несколько минут.

— Я ни разу за все эти годы не спускался туда, — вдруг сказал священник.

— Это глубоко?

— В комнату ведет узкий коридор, он делает два поворота и все время опускается вниз. Если не ошибаюсь, там восемьдесят семь ступенек. На какую глубину они ведут — определить трудно.

— А вход?

— Вход в подземелье находится под алтарем. Крышка над входом накрыта ковриком.

— Как всё просто! — воскликнул Северин. Потом добавил: — Вы помогали де Моле восемь лет назад?

— Нет, ему помогали другие люди, я не помню их имен. Я только сопровождал Великого магистра.

— А что кроме Ковчега хранится в подземелье?

— Ничего.

— А Ковчег тяжелый?

— Одному, пожалуй, не под силу. Я видел, как его несли двое. Не беспокойся, Северин, я хоть и стар уже, не подведу. Теперь мы просто обязаны справиться, чего бы нам это ни стоило!

* * *

Спускаясь вниз, Северин невольно вспоминал подземелье в Ренн-ле-Шато: такие же ступени, такой же спертый воздух, в котором не было даже глотка жизни — только дыхание тайны, граничившей с вечным покоем.

…Несколько лет назад, когда его по личному распоряжению Жака де Моле из командорства Кампань-сюр-Од перевели в Лондон, Северин де Брие даже не предполагал, какую высокую миссию ему, в конце концов, придется выполнять. Набожный и смиренный, он строго придерживался устава Ордена, не позволяя себе даже думать о каком-то продвижении по службе. И когда в Ренн-ле-Шато с инспекцией прибыл Великий магистр, Северин де Брие, будучи новоиспеченным комендантом крепости, никоим образом не пытался как-то угодить главе Ордена, выделиться и казаться нарочито полезным.

Жак де Моле, давно знакомый с Венсаном, не переставал удивляться тогда не столько внешнему сходству братьев де Брие, сколько различности их характеров. Как мудрый и дальновидный человек, Великий магистр быстро уловил перспективы от такого знакомства. Решительный и твердый, а порой жесткий в поступках Венсан нужен был Великому магистру для быстрых и продуктивных действий, мягкий и деликатный же Северин — для более тонкой деятельности, невидимой, скрытой от всеобщего обозрения, но от этого остающейся не менее важной для Ордена.

И он назначил его помощником прецептора Лондона с особыми полномочиями, о которых могли знать только три человека: магистр Ордена в Англии, Жак де Моле и сам Северин.

— От тебя, брат мой, не требуется геройство на полях сражений с неверными, — говорил Северину Великий магистр во время ужина tete-a-tete в Кампань-сюр-Од. — Для этого есть другие люди, коих я высоко ценю и переживаю за судьбу и здоровье каждого. От тебя требуется умение анализировать и сопоставлять, умение предупреждать и предвидеть, умение убеждать и возлагать доверие на тех, кто, по твоему собственному разумению, окажется наиболее достоин этого. Ты будешь сам распоряжаться, кому можно доверять, а кому нельзя. Ты будешь моим вторым сознанием, моей неотъемлемой частью, ты будешь тенью Ордена, завесой, покрывающей его тайну. Мой мальчик, я уже не молод, мне порой трудно охватить разом всю деятельность Ордена. Поэтому я избрал тебя для самого ответственного и деликатного задания и убежден, что именно ты на этом поприще проявишь себя наилучшим образом.

— Весьма благодарен вам, мессир, — с трепетом сказал Северин де Брие. — Для меня остается неразрешимой загадкой, почему вы для этой деятельности избрали именно меня, а не кого-то другого. Есть ведь немало в вашем окружении людей, достойных самых высоких оценок.

— Есть, брат мой, и есть действительно немало, — ответил Жак де Моле. — Но свой выбор я остановил на тебе и объяснить этого не могу… Должно быть, это был голос свыше, который дал мне подсказку… Видишь ли, Северин, возможно, в скором будущем Орден ждут большие и серьезные перемены. Возможно, случится так, что я не смогу в полной мере управлять этой огромной организацией. Возможно, существование Ордена перейдет в несколько иную форму или же окажется перед угрозой полного исчезновения…

— Я слушаю вас с внутренним трепетом, мессир…

— А мне приходится с трепетом говорить эти слова.

Жак де Моле сделал паузу. Он отпил вина из кубка, задумался. Северин, затаив дыхание, наблюдал за Великим магистром.

— Самое главное — это сохранить святыни, — произнес, наконец, де Моле. — И ты, брат мой, справишься с этим. Здесь, в Ренн-ле-Шато, на протяжении многих лет хранится Ковчег завета. Скоро я поеду в Англию и сам перевезу его туда — подальше от короля и папы, каждый из которых давно стремится им завладеть. В Англии есть надежное место, где Ковчег можно спрятать. Об остальных реликвиях и об архиве Ордена я тоже позабочусь в свое время. И ты, брат мой, непременно обо всем узнаешь.

— Ковчег завета хранится здесь?! — воскликнул Северин. — И в нем — каменные скрижали Моисея?!

— Да, брат мой, именно так, — ответил Жак де Моле.

Северин, всегда отличавшийся спокойствием и сдержанностью, вдруг поднялся с табурета и зашагал по трапезной. Сделав несколько шагов, он остановился, потом встал перед Великим магистром на колени.

— Мессир! — возвысив голос, произнес рыцарь. — С глубочайшей благодарностью я принимаю от вас это новое для меня назначение и клянусь все силы и всю жизнь положить на то, чтобы оправдать ваше высочайшее доверие ко мне.

— Я не сомневаюсь, мой мальчик, что сделал правильный выбор, — ответил тогда Жак де Моле.

…Спускаясь в подземелье церкви Святого Михаила, Северин вспоминал этот разговор с Великим магистром. Тогда, восемь лет назад, ему не удалось как следует рассмотреть святыню: он оставался у входа в пещеру, тогда как люди Жака де Моле, завернув реликвию в несколько слоев плотной серой ткани, вынесли ее из темноты многолетнего захоронения в темноту ночи и погрузили на телегу.

Великий магистр подошел к Северину и сказал, положив одну руку ему на плечо, а другой указывая на повозку за спиной:

— Брат мой, ты вскоре отправишься в Англию, где встретишься с ним. Наш преданный друг и брат Филипп де Мьюс поможет тебе обустроиться. Помни лишь одно: никто из христиан не может снять крышку с Ковчега, никто не может заглянуть внутрь — это привилегия избранных, для остальных — это мучительная смерть. Почитай Талмуд, и ты узнаешь об этом подробнее. А теперь прощай…

…И вот сейчас, приближаясь к святыне, Северин снова вспоминал эти слова Жака де Моле, и трепет снова охватывал его. Шуршал песок под ногами, потрескивал факел в дрожащей руке. Наконец, ступени кончились, и перед ним открылся проем, за которым угадывалась небольшая комната.

— Это здесь, — произнес де Мьюс, выглядывая из-за спины Северина.

Оба мужчины вошли в комнату, в которой едва ли могли развернуться три человека. Свет факела выхватил из темноты серые стены и низко нависший потолок.

— Ничего не понимаю! — воскликнул святой отец. — Как такое возможно?!

Северин холодно посмотрел на священника и повернулся лицом к выходу.

— Я не виноват, я ничего не знаю! — Голос де Мьюса дрожал. — Надеюсь, ты меня ни в чем не подозреваешь?

— Подозревать вас — значит растоптать веру. Этого я себе позволить не могу, — ответил Северин, шагнув обратно в коридор.

2

Снег растаял, сошел очень быстро, превратился в воспоминание. Водостоки приняли последнюю зимнюю влагу, помогли асфальту быстрее высохнуть. И во второй половине февраля пришла весна — еще робкая, осторожная, но все-таки настоящая. И всё проснулось, потянулось к свету, к теплу, к жизни. Разнообразие красок, звуков, запахов. Разнообразие лиц. И мыслей. И чувств.

Весной почему-то больше всего думается о начале — начале пути, начале отношений, начале творчества. С началом пути все ясно: билет на поезд или самолет, решительный шаг к новым горизонтам. Можно и пешком — просто уйти из дому — куда глаза глядят, лишь бы от прошлого. Тоже ведь начало. И в чем оно: в твоей мысли о том, что пора бы уже что-то поменять? Или в железнодорожной кассе, куда ты пришел за билетом? Или в том дереве, из древесины которого сделана бумага для билета?

С отношениями — тоже нет ясности. Когда они зарождаются, где тот самый — тот самый — взгляд? Или вздох, или мысль? В какой момент времени, в какой точке пространства? Что должно пересечься и почему, какая искра должна вспыхнуть? «Любовь с первого взгляда» — общепринятая формулировка. Чушь собачья — невозможно влюбиться от одного лишь первого взгляда! Мало этого, мало… А тембр голоса, а поворот головы, а жест, а запах волос или духов, а шуршание платья или шагов, да и сами шаги — их размеренность или их торопливость, а касание рук… Какое касание, спросите вы? Не было? А легкий ветерок от тела к телу, неощутимый, неосязаемый, как взмахи невидимых крыльев, а флюиды, что сталкиваются в полете навстречу друг другу — это не физика, это не подзаконно, а если все же физика, то из такой тонкой материи, куда еще не проникла со своими грубыми формулами человеческая мысль. Вот и касание! Начало…

Впрочем, в чем состоит начало творчества — разве с этим определением нет проблем? Да тут их еще больше! Творческий процесс непредсказуем, он вообще не поддается описанию, поскольку находится за гранью общепринятых схем, за гранью логики. Он приходит к тебе, сваливается из ниоткуда и захватывает тебя целиком — не отвертеться… Вдохновение — легкое, как бабочка над цветком, неуловимое, невесомое, просто несуществующее… Это то редкое, что подарено человеку Богом без всяких объяснений. Заметим — подарено далеко не всем. Почему? Разве не мог Творец приобщить к творчеству каждого, сделать всех гениальными? Наверное, мог, но как тогда можно было бы отличить великое от обыденного? Как можно было бы заметить «Сикстинскую мадонну» или «Джоконду» в ряду похожих полотен? Как можно было бы услышать Сороковую симфонию Моцарта или Первый концерт Чайковского, если отовсюду бы звучало нечто подобное? А Слово? Разве существует необходимость, чтобы Словом владел каждый? Если все будут писать — кто останется читателем? Это как в военной авиации: есть ведущие в звене, а есть ведомые. Кому-то дано принимать решения, а кому-то — им подчиняться. Кому-то дано говорить, а кому-то слушать. Следует только помнить, что Слово — это движение. Слово — есть воплощение мысли, выраженной устными или письменными символами. А поскольку сама мысль подвижна — вслед за ней подвижно и Слово. И пока это так — продолжается жизнь. И пока это так — ширятся страдания, потому что творчества без страдания не бывает. ОН так задумал…

* * *

«Перед тем, как уснуть, промелькнула в голове неясная мысль о тебе, не словами, а каким-то странным образом — как газо-пылевая туманность. Вот, жаль, что ты далеко и Атлас звёздного неба смотрю я одна. Много бы ты мне мог порассказать, думаю я, засыпая… И ещё думаю, смогу ли я за это время долететь до тебя мыслью? И за этот час приснился сон — тоже про тебя, только мы были не люди — а вот эти туманности, или частицы — мы носились где-то в космосе и никак не могли встретиться. Зазвенел будильник на телефоне, открыла глаза и никак не могла понять — кто я, где я… почему тут… и одна?.. ведь ты только что был рядом… и зачем я сюда сегодня — с утра… тут пусто и безлюдно… и не видно следов человека… за моим окном пусто и темно — и здесь пусто и темно также… я знаю, чтО это — это начало полярной ночи, начало пустоты и одиночества… я ничего не прошу… и пусть бывают в полярной ночи северные сияния — но у меня не та широта, чтобы им быть… да и когда взгляд всё время вниз… от того, что груз тяжек… трудно заметить сияние в небе… и Солнце… и Луну… заметишь отражённый свет, подумаешь: как счастлив тот, для кого они светят… без зависти — потому что понимаешь: раз Бог не дал, значит, недостойна… и бредёшь себе дальше своей дорогой… и глотаешь свои горькие слёзы, склонив голову… чтобы не увидал никто…

Я ведь начала писать — снова… уже несколько стихотворений тебе послала, ты мой первый читатель. Знаешь, Андрей, как-то так радостно от этого! Будто какая-то опора в жизни опять появилась, какая-то цель, что ли… писать, мучиться от того, что никак не подберешь слова… рифму… Тут только жаловалась, что в школе устаю, а сама про стихи… От них я не устаю, от них — тепло, от них — свет в душе, от них — смысл жизни, наверное… Пафосно сказала, да? Но это же правда. И всё это ты всколыхнул во мне! И волны, как на море, накатываются, накатываются… Прости, не могу думать о тебе только как о де Брие… не могу…

Боже мой, думаю, сколько в нём трогательной, щемящей этой нежности, этой осторожности, словно хрупкий сосуд в руках. Даже от того, кто со мной был наяву, в физическом плане, я не получала столько заботы, столько ласки… никто не спрашивал, хорошо ли мне, сладко ли, тепло или прохладно. А ты мягок, нежен и ласков так, как, наверное, ждёт женщина от любящего мужчины. Просто за всю мою жизнь никому не было интересно — про меня, что я чувствую, что я думаю, что меня огорчает или радует. Тебе — это интересно — всё. И почему считается, что по-мужски — это обязательно сухо и сдержанно. Мне кажется, по-мужски — это сильные чувства, это бережно и нежно, это так — как ко мне относишься ты. Думала ли я, что Бог мне даст такое счастье? И, наверное, всё-таки хорошо, что мы далеко. Представь, что я бы обрушилась на тебя со всею своею любовью в непосредственной близости. Наверное, крышу бы снесло у обоих. А так — можно жить без потерь. И знаешь, после твоих писем — хочется летать и всех любить — а уж тебя-то — целовать во все места, обнимать, залезть под руку и мешать работать, потом, нахохотавшись, сесть рядом, положить голову на колено и просто наслаждаться близостью тебя, покоем, умиротворением, пока ты работаешь… если ты сможешь, конечно, работать…

Прости, я не сдержалась, а удалять… не поднялась рука…»

* * *

«А знаешь, я, когда начинал писать стихи — в периоды школьных влюбленностей, — мне казалось, что так глубоко и проникновенно не пишет никто. Представляешь? Ну, в юности каждому, кто пишет стихи, кажется, что он — непревзойденный поэт. Я просто был поглощен всем этим: постоянно влюблялся и постоянно писал. Не то чтобы метался в своих чувствах, а просто мне хотелось любить всех! Полно было вокруг хороших девчонок, повезло! А количество любви, заложенной в меня, видимо, было достаточным именно для этого. Я уже тогда где-то в глубине души ощущал свою особенность, отличность от других, но не думал, что это всё настолько затянется — практически навсегда. И стихосложение, и душевные муки…

Я стремился отыскать адекватную форму своим мыслям, своему страданию, сначала юношескому, потом — повзрослевшему. Днем набирался впечатлений, терпел, не торопил событий, оставляя самое сокровенное ночи.

И ночь брала меня в плен — поглощала, впитывала, растворяла в себе, и в благодарность за это безропотное подчинение — дарила сверхъестественные, космические фантазии, насквозь пронизанные несносным ароматом эротизма. И результатом этих невообразимых и бесконтрольных полётов были не только обильные брызги физиологических соков, смущавшие и обескураживавшие по утрам (прости за натурализм), но и бешеные по ритму, по напору, по эмоциональному посылу стихи. Они рождались внутри меня, но вне моего разумения. Вскакивая на рассвете, я записывал их в тетрадь — торопливо, размашисто, не экономя бумаги, рука моя будто парила над листами, а слова, не дожидаясь написанного окончания, уже вспархивали в полёт, начинали жить самостоятельной, независимой жизнью — и будто радостно перекликались между собой, освобожденные из плена безмолвия.

Вот так, практически ежедневно, ежемесячно и ежегодно преодолевая и радость, и сложности жизни, я становился поэтом, и мало что из возвышенного, романтического прошлого счастья с годами оставалось жить во мне. Чем больших высот мастерства и постижения я добивался — тем угрюмее и мрачнее становился сам. Мне теперь виделась откровенной и понятной разительная несправедливость мира, искусно завуалированная под всякие привлекательные блага, щедро сдобренная обманом и обернутая в яркую упаковку. И я уже мог ее осязать, мог сделаться ее аналитиком, ее хронистом — но никогда не умел с ней бороться. А те стихи… я никому их не показывал, они в моих старых тетрадях, спрятанные от всех… Они давно умерли вместе со мной — прежним…

И вот прошло много лет — не знаю, сколько. И вот настало сегодня. И вот появилась ты. И пришло то, что должно было прийти. Пришло ко мне и к тебе — к нам. Наверное, для того, чтобы мы вместе что-то преодолели: в мире или в себе. И неизвестно еще, что важнее…»

Загрузка...