Накануне операции, вечером, мне сделали укол. Спала как убитая (видно, «что надо, то и вкололи»). Утром разбудили, повезли в операционную. Каталка пошатывалась, с нею вместе — потолок и стены. Полусознание, полусон.
Над большим, как поляна, столом плоско сияла бестеневая лампа. Неведомо как я оказалась под плоским сиянием. Тысячи глаз меня разглядывали.
Кругом — врачи, сестры, не в белых — в зеленых халатах, колпаках, бахилах. Белы только марлевые маски, закрывающие у каждого нижнюю часть лица. Что-то вроде инквизиции или ку-клукс-клана...
Подошла сестра со шприцем, нащупала вену во внутреннем сгибе локтя. Легкая, почти приятная боль от укола. И сразу же, буквально в тот же миг (ничего не успело ни произойти, ни подуматься), ощущение чего-то лишнего в ноздрях.
Открыла глаза. Светло. Бело. Зеленых нет.
Незнакомая сестра в белом, полненькая, с завитками на шее, подошла и сказала приятным голосом:
— Вот и проснулись. Как самочувствие?
— Когда будет операция? — спросила я.
— Прошла, прошла ваша операция! Это вы проснулись после наркоза.
Как так? Прошла? Не может быть! За то мгновение, долю секунды, отделившую укол в ямку локтя от ощущения лишнего в ноздрях? Взглянула — это были трубки, резиновые, красные, похожие на червей.
— Уберите их, — попросила я.
— Можно уже снять, если они мешают.
Выдернула. Сразу легче.
Значит так: прошла уже операция. Все позади.
А сейчас — блаженство. Боли нет. И сестричка эта полненькая. И палата кефирно-белая, в изразцах. И окно с прохладно дышащей фрамугой. И кислородный баллон — гордый, крутоплечий, в голубом ошейнике...
До чего же приятны могут быть самые обычные вещи! И эта сестра с завитками на шее, похожая на Анну Каренину. Современная Анна Каренина, трудовая. Такая бы не испортила жизнь Вронскому своей глупой ревностью. А та все приставала: ты меня меньше любишь, чем раньше... Мужчины таких разговоров не переносят, правильно сказала Дарья Ивановна. Хорошо еще, что в те времена не было телефона: она бы умучила его звонками... Жалко стало Вронского — ну прямо до слез... Бедный Вронский...
И вдруг — поезд. Стук колес. Убегающие снега. Бедный Вронский с телефонной трубкой в руке стоял у изголовья, рядом с кислородным баллоном. Прямые плечи, черно-бронзовые глаза архангела. И я его любила, мне это было теперь совершенно ясно.
Жгло щеки. Видимо, поднималась температура.
Пророкотала каталка. Ввезли и положили на койку напротив что-то очень большое, величиной со шкаф. Не сразу сообразила я, что это не вещь, а женщина. И эта женщина ругалась. Бог знает какими словами! Было ясно, что она поносит какого-то «его», который испортил ей жизнь. А ведь как могла бы быть счастлива! Она-то, с ее красотой, умом, золотыми руками...
Я стоном подозвала сестру. Та подошла, спросила: «Больно?» — «Нет, только почему она все время бранится? Неприятно слушать». — «Не обращайте внимания. На выходе из наркоза такое у многих бывает. Человек еще в полусне, самоконтроль отключен».
— Неужели и я после наркоза что-то такое про себя говорила?
— А как же? — улыбнулась сестра.
— О чем же я говорила?
— А вам этого и знать не надо. Поток подсознания.
Вернулась к своему посту, открыла книгу. Судя по виду, медицинскую. Анатомия, гистология? Наверно, заочница, будущий врач.
— Сестрица, милая, ну скажите мне, скажите, пожалуйста, что я говорила, выходя из наркоза?
— А я и не помню. Что-то из классической литературы. Что-то религиозное...
Так и есть, про Вронского. Про полковника с глазами архангела. Неужели не только подумала, но и вслух сказала «люблю»? Почему-то это казалось важным...
Боль прорезалась. Восторг проходил. Черт знает, что я могла найти в этом баллоне?
Застонала. «Больно?» — спросила сестра. «Очень». Она сделала мне укол. Потом все спуталось.
Проснулась. Раннее розовое утро. Что такое хорошее произошло? Ах, да: операция позади.
Лежащая напротив женщина-гора (вчера она казалась шкафом) заговорила:
— Возмутительное, ну просто возмутительное обслуживание! У меня серьезный перелом, тяжелое состояние, чувствую — наступает клиническая смерть, а они — ноль внимания, фунт презрения!
Голос — плаксивый, жеманный, очень дамский. Трудно поверить, что вчера он нес ругательства...
— Вы подумайте, тот мясник, кто меня оперировал, даже не появился! Нет, к такому обслуживанию я не привыкла! Прошлый раз, когда я с менее серьезной травмой лежала в...
Она назвала больницу, одно упоминание которой должно было меня ошеломить, но не ошеломило (слышала его в первый раз). Соседка стала рассказывать, какое «там» легендарное обслуживание: «День и ночь, день и ночь у моей постели двое персональных дежурных: сестра и нянька. Только издам звук, ползвука — бегут!»
Терпеть не могу, когда о лечении говорят «обслуживание». Спросила не очень любезно:
— А за что это вам такой почет?
— Как за что? Я теща такого-то (она назвала совсем неизвестную мне фамилию). Уж если таким, как мы, не оказывать внимания, кому же его оказывать?
— Всем больным.
— Утопия!
Я ее ненавидела, несмотря на боль, распластанность, слабость. Классовой ненавистью, как это ни странно в нашем обществе! Кого-кого, а их-то должны обслуживать по высшему разряду! Крупных работников, их жен, их детей, их тещ... И вдруг мысль: а я-то со своим «я сама врач!» разве не на особое внимание претендовала? Черт меня побери, конечно, на особое! Так что заткнись и лежи, сказала я себе.
А она все говорила. Перешла на питание. Попросту помои — иначе не назовешь. «Мой Джек в рот не взял бы!» (Джек, видимо, собака.)
— Пусть покушаю умеренно, — говорила соседка, — но на высоком уровне.
Боже, как я ее ненавидела! Это была первая больная, которую я ненавидела. А ведь говорила себе и другим, что люблю больных. Полно, так ли? Любила, но «больных вообще», а не каждого в отдельности. Их отношение ко мне. Любила, в сущности, только свою работу. Ее азарт, поглощенность, страсть. Работа — мой кумир, мой Молох всепожирающий. Не слишком ли много принесла я ему в жертву? Поздно раздумывать. Жертва принесена...
Отворилась дверь. Вошел Михаил Михайлович, «автор сустава», который меня оперировал. Осведомился о самочувствии. «В норме, спасибо». — «Что-нибудь нужно?» — «Ничего». (Только бы не походить на соседку!) — «Ну, теперь пойдете на поправку».
Как-то усиленно бодро он говорил. Вспомнила свои собственные усиленно-бодрые речи у постелей больных, когда была человеком, а не «историей болезни номер такой-то...». Почудилось мне, что не все со мной было в порядке. Но ничего не спросила.
Михаил Михайлович любезно потрепал меня по руке и собрался уходить.
Кислый голос соседки:
— Профессор, а я? На меня вы не обращаете внимания?
— Простите, вы не моя больная. Вас оперировал Владимир Степанович, по своей методике. Он, вероятно, зайдет вас проведать. А вы на что жалуетесь?
— Боли, боли и боли. Вся кругом в болях.
— В первые дни после операции это неизбежно. Придется потерпеть.
— Но это бесчеловечно — заставлять больного страдать! Снимите боли, для чего же вы существуете?
— Позвольте знать мне самому, для чего я существую, — сухо сказал Михаил Михайлович и покинул палату.
Всей душой я была на его стороне...
— Сестра! — закричала соседка. — Немедленно вызовите Владимира Степановича.
— Владимир Степанович на операции. Когда кончит, он к вам зайдет.
Сама вежливость. Вежливая враждебность.
— Мясник! — закричала соседка. — Он, видите ли, на операции, а я должна терпеть! Нет, я этого так не оставлю! Они у меня попляшут!
Я чувствовала: еще немного — и я задохнусь. Зато колебания между двумя сторонами преграды кончились. Я целиком была там, со своими. Какие бы они ни были. Даже с малосимпатичным Михаилом Михайловичем. Уже не говоря о Владимире Степановиче — он несколько раз заходил к соседке, великан-богатырь с древнерусским бородатым, спокойным лицом, какой-то Добрыня Никитич или Вольга Святославич. Удивительные у него были руки — большие, длиннопалые, руки умельца, артиста тонкой работы; каждый палец жил своей особой, талантливой жизнью. Каждый раз, когда он приходил, я любовалась на его руки. Это помогало мне не слышать вздорных претензий соседки.