21

В прежнюю, общую палату возвращалась как в родной дом. Как легко становится «домом» временное пристанище! Кого-то с огорчением недосчиталась. За время моего отсутствия выписали двух: веселую Дусю в гипсовом сапожке и старушку Лидию Ефремовну с одуванчиковой головкой. «B престарелый отправили! — пояснила Ольга Матвеевна. — Там ее быстренько сбазлают!» Что значило «сбазлать», я не знала, но смысл был ясен и грустен. На местах выбывших лежали две новенькие, обе на вытяжении, с серыми холмами в ногах кроватей. И опять ни одной ходячей! А нянечек нет, не докличешься...

Дарья Ивановна встретила меня бледной улыбкой восковых губ: «А я хожу! Как Баба-Яга в ступе!» — «Да ну?»

И в самом деле! Настал физкультурный час, методистка Софья Леонидовна ввезла в палату сооружение на колесах, нечто вроде детского «ходунка», только высокое, по грудь взрослому, подняла, как пушинку, Дарью Ивановну, поставила ее внутрь «ходунка», и вот старушка, опираясь локтями на фанерное кольцо, двинулась-покатилась вперед... «Носочками работайте, носочками! — приговаривала Софья Леонидовна. — Только следите за равновесием, а то будет у нас чепе!» Лицо Дарьи Ивановны светилось неземной радостью: хожу!

Этой ночью по старой привычке опять был у нас разговор.

— Я так рада за вас, Дарья Ивановна! Вы уже ходите, правда, в каталке, или как ее там, а потом перейдете на костыли... А там и без костылей совсем здоровой будете!

— Не буду, Кира Петровна. Не буду я здоровой. Я до сих пор не признавалась: рак у меня.

— Откуда вы взяли? Кто сказал?

(Такого обычно больным не говорят.)

— Да что, я сама не понимаю? По врачам сообразила. Да еще по облучению. Разве у кого не рак, на облучение посылают?

— Посылают, — слегка покривив душой. — Из профилактических соображений.

— Нет, у меня не из профилактических. Большую дозу назначили. А я не боюсь. Живу с раком, как и без рака. Судьбу не переспоришь. Только бы человечье лицо не потерять, когда вовсе уж невтерпеж станет. Люди не теряли. Сергея Лазо, того в паровозной топке живьем сожгли, а лица не потерял. Неужто мне хуже его будет?

— Дарья Ивановна, — сказала я, невольно соскальзывая на привычный врачебный тон, — бросьте эти мрачные мысли! Надейтесь на лучшее. Даже если рак — сегодня он излечим. Тысячи людей лечатся, выздоравливают... Вот у нас в больнице...

— Неоперабельный у меня, — перебила Дарья Ивановна как отрезала. — А насчет мыслей, они у меня не мрачные. Очень даже светлые мои мысли. Жизнь прожила не зря. Сына, дочку воспитала, живут хорошо, у обоих кооператив. Внучка Лидочка, что свет небесный: «Баба Даша! Вам книжку почитать?» — «Почитай, моя ласточка». Внук Федя, тот еще мал, в штаны писает, но тоже развитый для своих лет. «Папа-мама» говорит, а ведь года еще не сравнялось. А главное — муж, Николай Прокофьевич. Чудо какой заботливый. И руки золотые, и душа брильянтовая. Нет, я из женщин счастливая. Вот приобучусь на каталке, там на костылях стану скакать. А сколько жить отмерено, это не нам знать. Коля обещал мне стул катучий сварганить, он ведь у меня и по дереву мастер. Сяду в стул и стану раскатывать, как царица небесная. Плохо ли? За покупками-то, видно, уж не пойду, а сготовить-постирать сумею, потихоньку да полегоньку, а куда спешить? Время, оно само идет, в одну сторону катится...

Поговорила с Дарьей Ивановной, посмотрела на себя со стороны — чего-то не хватает до полного человека. По Дарье Ивановне мне бы равняться, да нет — свое «я» рядом путается, мешает.


Через несколько дней меня, все еще в гипсе, поставили на костыли. Поначалу трудно было перемещать свое тело — какой-то каменный брус. Но Софья Леонидовна, мастер своего дела, терпеливо учила меня ходить, придерживая за талию (да что там осталось от талии!), приговаривая: «Ать-два! Ать-два! Еще разик!» — и пошло понемногу.

Кто долго не лежал, тому не понять, какое это счастье — ходить! Просто ходить, перемещаясь в пространстве! Какое разнообразие, богатство впечатлений! Сколько на свете помещений, коридоров, переходов, сколько окон, солнца! Особая радость — добраться до раковины и там не спеша вымыться, вычистить зубы... А помочь кому-то из лежачих? Принести что-то из холодильника?

— Ходить как можно больше! — говорил Ростислав.

Я и ходила. Болели подмышки, подпертые костылями, — терпи! С каждым днем все тверже, уверенней! Все бы хорошо, если бы только не черный, ненавидящий взгляд Зины. Теперь я лучше понимала Зину. Она ненавидела меня, как я там, в реанимации, свою соседку.

Однажды я решилась: от раковины пошла не к кровати своей, а к Зининой. Та лежала с напряженным лицом. Вблизи это лицо не казалось таким красивым, как издали: что-то в нем бешеное, дисгармоничное. Лицо, как разинутый в крике рот.

— Послушайте, Зина, за что вы меня так ненавидите? Что я вам сделала?

Черным сверкнули Зинины глаза (все-таки хороша!):

— Дело мое — люблю, ненавижу. А если вы насчет денег, что у вас брала, то не беспокойтесь, отдам.

— Бог с вами, Зина, да я и думать забыла об этих деньгах!

— Никогда. Не такой человек, чтобы забыть. Ваш брат, врачи, все до одного жадные. Только бы побольше нахапать!

— Стыдно так говорить, Зина!

— Не я одна, все говорят: хапуги они. Зря небось говорить не будут!

— А тут именно зря говорят. А вам-то особенно стыдно! Разве Ростислав Романович ради денег мучился с вами, собирал по кусочкам?

— Не ради денег, так ради авторитета. Авторитет — те же деньги. Не знаю я, что ли?

Ну что тут возразить? Я повернулась и, стуча костылями, пошла к своей кровати.


Ночью тихо, как шелест камыша, — вопрос Дарьи Ивановны:

— Соседушка, не спишь?

Она теперь звала меня «ты» и «соседушка». Как мне это было отрадно!

— Не сплю.

— Ты на Зинку-то не обижайся. В ее сердце тоже надо войти. Пока ты там лежала, к ней Рудик опять объявился. Как услыхал про квартиру, что ей дали, видно, жадность в нем взыграла. В его-то однокомнатной старая жена с ребенком. Не поладил он с ней или что, а только пишет он Зине письмо: так, мол, и так, не могу больше видеть эту жену, надоела до пса. Спит — храпит, котлеты жарить не умеет, все через коленку, а квартира на нас двоих теперь записана, свой личный счет, подлюга, выправила. На развод в крайности согласна, но только чтобы я квартиру разменял на две однокомнатные. А где ее разменяешь, когда санузел совмещенный? В крайности на две комнаты в коммуналках. А я, пишет, по своему уровню в коммуналке жить не могу. Я, пишет, человек своей эпохи, привык к удобствам. И еще пишет: я, мол, Зиночка, осознал мою неправоту в твой адрес и прошу прощения, и давай снова по-хорошему. Зина прочитала письмо это Рудиково, слезами так и облилась. Кричит: «Не прощу никогда, он всю жизнь мою изгадил, я через него калекой стала». Потом — потише, не так уверенно. Посылает мне записку через ходячую из восьмой палаты: «Дарья Ивановна, не сердитесь за нрав мой собачий, только не с кем посоветоваться, кроме с вами. Как получила это письмо от Рудика, насердилась-наоралась, и стало мне ясно, что я его люблю и жить без него не могу. Написать мне ему или характер выдержать? Если советуете все же написать, кивните головой, а если нет — помотайте. Как скажете, так и сделаю».

Прочитала я записочку и сама не знаю, кивать мне или мотать. С одной стороны, любит она его, а любовью не только человека, пня можно выправить. А если он это затеял только за-ради квартиры? Подумала-подумала и решила: дай кивну головой, пиши, мол, там разберетесь. Да.

Написала она ему письмо и отправила через ходячую. Пишет: люблю и все такое прочее, жду ответа, как соловей лета. День назначила, когда ему прийти. Накануне волосы на бигуди накрутила, расчесала — ну кукла и кукла. Даже губы накрасила, а он нейдет. Может, у него работа срочная? Все бывает. Только больше о нем ни слуху ни духу. Зина не в себе, тихая стала, только глаз полыхает. Думаю, зря я тогда кивнула... Плохо девке. Рудик обманул. Был сын, и того своими руками отдала. И мать ей вроде не мать, а захватчица. Ничего не скажешь, заботится о Зинке, белье меняет, передачи носит, а любить не любит. Опять же заново запивать стала. Одно время, как Зина покалечилась, бросила было, а теперь снова здорово!

И в самом деле, когда Марья Михайловна пришла (уже без Владика, его больше не пускали) и стала протирать пол под моей кроватью, я явственно почуяла запах спиртного. Окончив уборку, она с нелепой улыбкой на миловидном лице села на табурет, расставила ноги и сипло запела «Ромашки спрятались, поникли лютики»... Зина со своей кровати кинула в нее стакан. Марья Михайловна с цирковой ловкостью поймала его. Все это походило на бред...

Загрузка...