Москва,
1 января 1885 г.
Как давно не писал я Вам, мой бесценный, милый друг! Две причины препятствовали мне беседовать письменно с Вами. В самый сочельник утром я получил телеграмму о смерти Котека. Кроме того, что это известие поразило и сильно опечалило меня, на меня еще легла тягостная обязанность уведомить несчастных родителей о потере любимейшего старшего сына, бывшего уже и в материальном отношении поддержкой бедной семьи. Три дня целых я не решался на нанесение им страшного удара!.. Судя по ответной телеграмме, они в совершенном отчаянии... На меня всё это произвело бы подавляющее впечатление, если бы не случилось, что вследствие спешной потребности и неимения хороших корректоров, я не принужден был в течение нескольких дней сам делать труднейшую корректуру моей новой сюиты. Бюлов будет исполнять ее на днях в Петербурге в симфоническом концерте, и нужно, чтобы к пятому числу всё было готово. Оказалось, что за мое пребывание в Петербурге и за границей дело без меня ни на шаг не подвинулось, и вот пришлось засесть за мучительную, утомительнейшую работу. Я сердился, негодовал на г.г. граверов, на Юргенсона, утомлялся до чрезвычайности, но зато не имел времени постоянно думать и сокрушаться о смерти бедного Котека.
Несколько дней я провел у Вас в доме один, так как Коля с Анной ездили в Петербург. Я не могу не доложить Вам, что Ваш старый слуга Иван Васильев оказывает мне самую бдительную заботливость и что я очень тронут его старанием, дабы в Вашем доме я был окружен всевозможным комфортом и удобствами.
Об Анне и Коле скажу покамест одно. Они живут душа в душу... Даже позволю себе заметить, что слишком душа в душу.
Не без удивления заметил я с первого дня моего у них пребывания, что умственный и нравственный облик одного из супругов потерял свою индивидуальность, что супруг этот поет до такой степени в унисон с голосом другого, что нет такой подробности, на которой их взгляд, чувство, мнение разнилось бы хоть на волос. Отмечаю это явление, не анализируя и не обсуждая его. Конечно, хорошо, когда муж и жена составляют как бы две половины одного существа, но... мне и немножко жаль чего-то и немножко страшно, а главное, нужно еще подождать, чтобы высказаться на их счет безошибочно верно. И то, что я сейчас написал, и то, что, быть может, напишу о них впоследствии, должно остаться между нами. Прошу Вас, дорогая моя, не давать им чувствовать, что я писал о них. Ко мне лично и тот и другой чрезвычайно милы и ласковы; и того и другого я очень люблю, хотел бы, чтобы можно было только радоваться, глядя на их единение и взаимную любовь, - но если мои радости иногда будут омрачены некоторыми тенями, если о тенях этих я буду иногда говорить с Вами, то простите, что некоторым образом насильственно врываюсь в Вашу семейную сферу. Мне так трудно быть неоткровенным с Вами!
В Каменку я решил покамест не ехать. Хочу попробовать поискать вблизи Москвы какую-нибудь маленькую усадебку для найма. Сегодня в полицейской газете вышла публикация от меня. Если удастся найти что-нибудь подходящее, устроюсь в деревне и опытом узнаю, может ли одинокая деревенская жизнь удовлетворить меня настолько, чтобы раз навсегда я устроился таким образом. Если да, то с будущего года начну подыскивать маленькое имение для приобретения в собственность.
Будьте здоровы, дорогой, бесценный друг, молю бога, чтобы Он ниспослал Вам на предстоящий год всякого благополучия. Ваш навсегда
П. Чайковский.
Благодарю Вас за теплые сочувственные слова о моей музыке в последнем письме Вашем.
Москва,
5 января [1885 г.]
Дорогой, милый друг мой!
Не знаю, достаточно ли ясно я разъяснил в телеграмме мои планы. В будущую среду, 9-го числа, я еду в Петербург, для присутствования в концерте Муз[ыкального] общ[ества], где Бюлов будет играть мою новую сюиту. Останусь там около недели, возвращусь в Москву и довольно долго здесь останусь. В настоящее время все помыслы мои устремлены на то, чтобы устроиться где-нибудь в деревне близ Москвы на постоянное жительство. Я не могу больше довольствоваться кочеванием и хочу во что бы то ни стало быть хоть где-нибудь у себя, дома. Так как я убедился, что купить я покамест еще порядочного именьица не могу, то решился хоть нанять какую-нибудь усадьбу. С этой целью я пустил здесь в “Полицейском листке” публикацию, и предложений имею уже много. В понедельник еду осматривать одну усадьбу, которая, кажется, вполне подходит к моим требованиям, и если понравится, то вскоре по возвращении из Петербурга, может быть, и перееду.
Милый друг! Меня несколько мучит совесть по поводу моих неясных намеков на Колю и Анну в последнем письме. Теперь я могу Вам сказать, в чем дело, ибо имел объяснение с Анной и значительно успокоился насчет их. Перемена, о которой я писал Вам, состоит в том, что Коля оказался слишком слабым и слишком подчинившимся влиянию своей жены, а влияние это отразилось на нем неблагоприятно, как мне показалось. Прежде Коля казался мне необыкновенно симпатичным добряком, и в этом была его главная прелесть. Теперь я вдруг заметил, что в суждениях его о людях, в некоторых отзывах его появилась несвойственная его натуре резкость и иногда даже озлобленность. Из этого я заключил, что не Анна (которая, несмотря на многие свои превосходные качества, всегда страдала некоторою резкостью, излишком самолюбия) умягчилась под влиянием Коли, а, напротив, добрый и мягкий Коля заимствовал у Анны некоторые ее слабости и, главное, строгость, резкость, исключительность в суждениях. Это меня очень испугало и огорчило. Некоторое время я молчал, но дня три тому назад решился высказать Анне свою тревогу за их будущность и благополучие. К моему величайшему удовольствию, Анна приняла слова мои очень благодушно, нисколько не обиделась и, если я не ошибаюсь, отлично поняла, что не следует ей стараться изменить Колю, а, напротив, самой стараться быть более мягкой, уступчивой, доброй. В сущности, уверяю Вас, дорогая моя, что Анна от природы вполне хорошая, добрая, честная натура. Излишек самомнения и гордости происходит от обстоятельств ее жизни и воспитания. Я уверен, что, если действовать на нее убеждением, не молчать, а искренно указывать ее недостатки, как это я сделал теперь, она поймет свои ошибки и выкажет основные черты своей хорошей и богато наделенной умственными дарами природы. О, как бы я не желал, чтобы когда-нибудь, хоть мельком, Вы бы пожалели о том, что отдали Вашего добрейшего Колю Анне! Мысль, что когда-нибудь Вы раскаетесь в Вашем выборе, для меня убийственна.
Еще скажу Вам одно: Анна не изъявительна, и я боюсь, что она недостаточно умеет выразить Вам свою любовь, а между тем, я знаю, как она переполнена чувством любви и благодарности к Вам. Ради бога, никогда не сомневайтесь в этом.
Будьте здоровы и счастливы, бесценный друг мой!
Весь ваш
П. Чайковский.
Вена,
10 января 1885 г.
Дорогой мой, несравненный друг! От души благодарю Вас за то, что Вы откровенно высказываете мне Ваше мнение по предмету, касающемуся людей, близких нам обоим, и надеюсь, милый друг мой, что Вы и всегда будете так же откровенны. В настоящем случае открытие, которое Вы сделали, дорогой мой, для меня давно уже не новость: с первого приезда молодых ко мне в Cannes я уже заметила это, а летом, когда они жили у меня в Плещееве, для меня окончательно подтвердилось, что мой К[оля] совершенно под влиянием А[нны] и ее родителей. Я желала этого влияния и много раз выражала это К[оле], когда он сделался женихом, и вот почему. Я видела, что у К[оли] нет сильного характера и что он способен поддаваться влияниям, я очень боялась тех добрых людей, которые уже испортили жизнь моему бедному Володе, и потому я искала для К[оли] хорошую жену и из хорошего семейства, для того чтобы оградить его от дурных влияний, а напротив, поставить под благотворное влияние людей, которые естественно и логично должны заботиться о всём хорошем для него. Следовательно, то, что К[оля] совершенно под влиянием своей жены и ее родителей, меня не должно огорчать, но мне желательно при этом, чтобы влияния эти были направлены на то, что благородно и полезно для К[оли] как в материальном, так и нравственном отношении. Чтобы не отделяли К[олю] от его родных, не вооружали бы его против старшего брата, которому он много, много обязан, не подрывали бы моего авторитета и доверия К[оли] ко мне, что было бы очень дурно, потому что мой сын всем обязан мне: своею нравственностью, своим образованием, своим состоянием, своим положением. Кроме меня никогда никто не заботился о моих детях и никто ничего для них не делал, за исключением их брата Володи, который один помог мне выпутаться из бедственного положения, в котором я очутилась после смерти мужа и которому они обязаны своим настоящим благосостоянием, а Коля еще больше, чем другие, потому что кто же хлопотал за его кандидатуру в Рязан[ском] правлении и кто устроил это ему, как не Володя. Если кто-нибудь скажет, что ведь это моими акциями, то, конечно, - потому что у Володи своих нет, - но ведь вынуть акции из сундука нетрудно, а хлопотать, устроить всё дело и достигнуть цели - вот это потруднее. Кстати, при этом, дорогой мой, если Вам будет кто-нибудь говорить дурно про моего Володю, не верьте этому, так могут говорить только люди бессердечные. Володя - несчастный человек, но это золотое сердце и благороднейшая душа, он вредит только себе, но этот человек, как выражаются об нем простолюдины, “мухи не обидит”, а Вы знаете, что эти люди есть тонкие сердцеведы. Насчет его жены я также хочу, чтобы Вы имели правильное мнение, потому что она, бедненькая, также подвергается большим порицаниям, клевете и злобе людской, между тем как это - премилое, пресимпатичное существо. Эта женщина не получила никакого воспитания, кроме светского, о нравственном не было и помину в доме, где она выросла. Мать - недалекая, пустая женщина, которая проживала сотни тысяч в год, сама не зная, куда они шли, вечно полный дом гостей, балы, наряды, и больше ничего; о детях заботы никакой, хотя для них брали француженок и англичанок и наряжали их, как кукол, но ведь это стоит только денег, а доходы у них были большие, при отце - от полутораста до двухсот тысяч в год; теперь она и состояние расстроила совершенно, хотя всё-таки и знать этого не хочет. И вот, выросши в такой среде и в таких привычках, моя бедная Лиза могла быть очень дурною женщиною, но ничего не бывало - у нее столько добрых, хороших инстинктов в ее собственной натуре, что она никогда не будет дурною женщиною. Это также страдалица в жизни, потому что в ней происходит постоянная борьба домашних привычек с ее благородными инстинктами. В результате это такое милое существо, на которое я, например, не могу сердиться; если мне бывает что-нибудь неприятно в их образе жизни, а это бывает часто, то это только пока я ее не вижу, а как только увижу, то ее милая деликатность, нежность, покорность совершенно обескураживают меня, и я только люблю ее, и мне только жаль это бедное молодое существо, которому живется так тяжело. Но этого ведь никто не поймет, что им живется тяжело, всякий Вам скажет: “Помилуйте, они живут очень весело, что им делается”. А никто и не подумает и не сумеет поверить, какую борьбу, какие внутренние терзания выносят эти двое людей за свою так называемую веселую жизнь, а между тем, у этой бедненькой женщины нервы расстроены до того, что если к ней подойти с громким словом, так у нее судороги в лице делаются. Но ведь разве люди углубляются во что-нибудь, им нравится чесать языки на чей-нибудь счет, ну, и не отказывай себе в этом удовольствии, хотя бы другим ты этим вливал смертельный яд в душу, - не беда, и это позабавит; о, люди, люди, исчадие крокодилов!
Но я опять вернусь к Лизе. Кроме всех ее достоинств, я еще лично чрезвычайно ей благодарна за то, что она не только не отвлекает Володю от его родных, но она сама прильнула к его родным, она всячески поддерживает Володину привязанность и доверие ко мне, и я имею в Володе самого доброго и покорного из всех моих детей, а Вы согласитесь сами, дорогой мой, что добрый сын не может быть дурным человеком. А к тому же еще, Вы бы посмотрели, милый друг, что за ребенок их Воличка! Я, проживши больше полстолетия на свете, никогда не встречала такого ребенка: что за чувствительность, что за доброта, какая деликатность и какая развитость необыкновенная! Он любит до страсти свою мать, и Вы бы посмотрели, до каких поэтических форм доходит эта привязанность, как он хранит каждую вещь, которая идет от. нее. К нему нечаянно попадает носовой платок его мамы, как он обрадовался, как целовал его, с какою нежностью и как поэтично он обращается с ласковыми словами к ее портрету; это чудный, удивительный ребенок! И в то же время он совершенное дитя, у него нет никаких тенденций взрослых людей. Если бы Вы увидели этого ребенка, дорогой мой, Вы бы поняли, что у такого существа не могут быть дурные родители. У этого ребенка я нахожу один только порок и то не его личный, а привитый воспитанием - эти привычка к роскоши. Он не выносит белья не самого тонкого, он не может одевать других чулок, как шелковые чистота для него требуется самая щепетильная, так что даже в вагоне ему меняется белье каждый день, и вид неопрятности возбуждает в нем крайнее отвращение.
Но однако, простите, дорогой мой, я так увлеклась своими любимыми предметами, что и не подумала, что Вам-то ведь это всё мало интересно. Будьте здоровы, мой дорогой, и не забывайте всею душою горячо Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Простите, что письмо написано так неопрятно, но у меня очень дурное перо, к тому же я устала. На днях приехала моя Соня, слава богу, здоровая и веселая, только похудевшая.
Вена,
11 января 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Вчера я только что послала Вам письмо, как получила Ваше. Мне очень приятно то, что Вы пишете про Анну. Было бы большим и редким достоинством, если бы она сознавала свои недостатки и старалась в них исправиться. Мне также очень жаль, что я слишком горячо написала Вам, но, знаете, дорогой мой, у меня бывает так наболевши сердце, что иногда вырывается такой вопль души. Вы не знаете, как это тяжело никогда, во всю жизнь не видеть оценки своего труда, своей заботливости. Кладешь всего себя, свое здоровье, спокойствие, жизнь, все свои помыслы на то, чтобы другим было хорошо, и никогда не видишь, чтобы это было замечено, признано. Но что же я опять впадаю в иеремиады [Жалобы. - Образное выражение, происходящее от названия книги “Плач Иеремии”, приписываемой пророку ветхого завета.]; это потому, что холодно. Я ужасно в эти дни страдаю. Вообразите, дорогой мой, два дня было по девять градусов мороза и теперь еще шесть.
Недавно мы были в концерте d'Albert'a, это очень хороший пианист, но Grunfeld более блестящ. В нынешнем сезоне мы слышали Buhlow'a, Brahms'a, Grunfeld'a и d'Albert'a. Первые два на меня никогда не производят впечатления; прослушавши их, скажешь только, что у обоих техника превосходная, но два последних мне очень понравились. Buhlow еще производит впечатление очень приличного человека, ну, a Brahms - всегда мясник.
Когда Вы вернетесь из Петербурга, дорогой мой, то я надеюсь, что адрес Ваш будет опять у Коли, пока Вы себе приищете что-нибудь. Прошу Вас не отказать сообщить мне это, мне надо послать Вам перевод. Будьте здоровы, дорогой мой, и дай Вам бог скорее отдохнуть и устроиться. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Мне предстоит большое горе: разлука с моим дорогим Воличкою. Бедные родители так стосковались об нем, что я согласилась отпустить его к ним, и на днях приедет одно доверенное лицо, М-еllе Шиншина, взять его. Этот милый ребенок вносит такую радость и тепло, что, кажется, где он, там и благодать божия; он вливал бальзам в мою измученную душу.
Знаете ли, дорогой мой, что я, вероятно, поеду во Флоренцию месяца на два, если найду дачу. За последнее время я очень озябла здесь.
До свидания еще, дорогой мой.
Москва,
18 января 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Простите, ради бога, что так ленив и редко пишу Вам. Сегодня вернулся из Петербурга, где провел в лихорадочной суете восемь дней, и хотя ежедневно собирался писать Вам, но или препятствия или утомление (доходившее иногда до совершенного изнеможения) мешали мне браться за перо. Первые дни прошли в репетициях к концерту, на коем исполнялась новая моя сюита, и в приготовлениях к предстоявшей мне сильной эмоции. Тайное предчувствие говорило мне, что сюита моя должна понравиться и задеть за живое публику. Я и радовался и боялся этого. Но ожидания мои действительность далеко превзошла. Подобного торжества я еще никогда не испытывал; я видел, что вся масса публики была потрясена и благодарна мне. Эти мгновения суть лучшее украшение жизни артиста. Ради них стоит жить и трудиться. Но и утомление после бывает большое. На другой день я был совсем как больной. После того мне пришлось вынести еще несколько хороших впечатлений, хотя всё-таки я больше страдал, чем наслаждался сознанием своего возрастающего успеха. Желание куда-нибудь скрыться, жажда свободы, тишины, одиночества брали верх над ощущением удовлетворенного артистического самолюбия. Последний день пребывания в Петербурге был опять-таки и тяжелый и приятный. Происходила в этот день свадьба Панаевой с моим двоюродным племянником, Карцевым. После свадебного обеда я поехал прямо в Б[ольшой] Театр, где происходило пятнадцатое представление “Онегина” в присутствии государя, императрицы и других членов царской фамилии. Государь пожелал меня видеть, пробеседовал со мной очень долго, был ко мне в высшей степени ласков и благосклонен, с величайшим сочувствием и во всех подробностях расспрашивал о моей жизни и о музыкальных делах моих, после чего повел меня к императрице, которая в свою очередь оказала мне очень трогательное внимание.
На другой день, т. е. вчера, в четверг 17 числа, я выехал, и сегодня уже с утра нахожусь в Москве и, наконец, только вечером нашел свободу, чтобы писать Вам, моя дорогая, добрейшая, несравненная! Когда случается в последнее время, что я подолгу не пишу Вам, не заключайте из этого, милый друг мой, что я меньше думаю о Вас, чем прежде. Знайте, что ни ошеломляющий успех, ни неудачи и горести, ни безумная суета городской жизни не могут заслонить для меня всегда присущую мне мысль о Вас и о Вашем благодетельном влиянии на всю жизнь мою. В последнее время я думаю о Вас с горечью и грустью. Я нашел здесь письмо Ваше, отражающее те горести, которые Вам приходится испытывать. Еще до получения письма этого я вполне ясно понял положение вещей, неблаговидную роль и неблагодарность одних, самоослепление других, переходящее мало-помалу в манию, а что всего ужаснее - свою неспособность помочь и исправить дело. Многие прежние мимолетные сомнения мои сделались ясною очевидностью. Мне тяжело и грустно говорить об этом, но когда-нибудь, когда я буду ко всему этому относиться покойнее, я побеседую с Вами и выскажу всё, что у меня на сердце.
Будьте здоровы, дорогой друг!
Ваш П. Чайковский.
Я еще не знаю, куда поеду, но наверное уеду в скором времени, уеду куда-нибудь подальше. А покамест я живу у Вас в доме.
Вена,
22 января 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Вчера получила Вашу телеграмму и сегодня спешу послать Вам перевод, который ношу в кармане целую неделю, но не могла послать Вам, потому что не знала точно, где Вы находитесь. Теперь я надеюсь, что Вы опять у Коли, милый друг мой, и туда я и направляю это письмо с переводом. Сегодня уезжает моя Соня, мне очень грустно расставаться с нею, потому что я долго не увижу ее, и в это же время ей предстоит тяжелая развязка ее положения. Что-то бог даст, как это кончится после ее тяжкой болезни; невольно боишься за исход этого положения, а быть при этом; я не могу, сил уже нет. К тому же, в Петербурге пришлось бы жить в гостинице и оттуда ездить к Соне, так как у нее я никак бы не остановилась, а ездить несколько раз в день мне невозможно, поэтому приходится ее поручить милости божьей и попечениям мужа и старшей дочери моей, Лизы, которая и в эту болезнь ухаживала за нею.
Вчера мне прочли в газетах, что будет скоро исполняться Ваша Третья сюита, дорогой мой. Как я завидую москвичам, что они услышат ее; это единственное, в чем я завидую им, во всем же остальном в нашем бедном отечестве так непривлекательно, так всё плохо, что сердцу больно. А свою поездку во Флоренцию я отменила на нынешнюю зиму, а наняла для будущей зимы там виллу у Porta St-Gallo, если Вы помните это (место, дорогой мой. Отменила я ехать во Флоренцию потому, что никак не находилось дачи на таких условиях, как я хотела, так как сезон уже в половине, большинство дач нанято, а которые остались, там хозяевам не хочется их устраивать (настилать ковры и проч.) на короткое время.
Через час уезжает Соня, а потому я кончаю письмо. Будьте здоровы, дорогой мой, несравненный друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Что, Ваши поиски квартиры в деревне увенчались ли успехом?
Вена,
27 января 1885 г.
Милый, бесценный друг мой! Горячо благодарю Вас за Вашу откровенность и доверие, будьте уверены, что я умею ценить одно и хранить другое. Всё то, что Вы мне пишете, как я Вам уже и говорила, дорогой мой, давно я поняла, сначала сбивчиво, а потом всё яснее, и затем, когда мои открытия стали подтверждаться фактами относительно меня самой и отзывами и мнениями других людей, тогда вся истина сделалась для меня ясною и несомненною, но прошу Вас, дорогой мой, нисколько не тревожиться этим и не мучить себя Вашим бессилием помочь этому, как Вы говорите. Мы с Вами и не можем ничего исправить, потому что нам пришлось бы. бороться с такими авторитетами, до которых мы, по принципу, не захотим прикоснуться. Всё, что Вы можете делать, это не поддеpживать этого самообожания, а я даже и этого не могу сделать, потому что от меня всё принимают нелюбезно. Я не могу при этом случае опять не провести маленькую параллель: я могу давать советы и выражать свои мнения Лизе (Володиной), потому что она без всяких ослеплений и пристрастий просто понимает, что хорошо, а что дурно, и всегда очень мило принимает все мои указания. Если она не все их исполняет, то это потому, что они бывают plus fort qu'elle [сильнее, чем она], она всегда искренно и горячо желает исполнить всё, что я ей советую, но силы воли не хватает. Итак, дорогой мой, мы можем только желать, чтобы жизнь обточила уголки и указала бы бесправие этой самоуверенности, но делать для этого мы ничего не можем. Не думайте, ради бога, чтобы я жалела о том, что случилось, и упрекала бы Вас, сохрани боже; да и в чем же упрекать? Ведь я искала только счастья для моего сына, и он счастлив, а для себя я и не мечтала ничего приобрести в этом случае, потому что я знала, что это невозможно. Я молю только бога, чтобы Коле не надоела эта ферула и этот эгоизм, тогда я буду несчастлива, но пока он ослеплен, - он счастлив, и уже, конечно, я его не буду разочаровывать. Следовательно, мой милый, дорогой друг, пока всё обстоит благополучно, а что будет в будущем, того мы не знаем.
У нас опять тепло, погода чудесная, солнце греет великолепно, только очень грязно; в Вене далеко не так хорошо содержат улицы, как в Париже. Это время не было никаких концертов, так как теперь карнавал, то всё балы происходят, во всех сословиях, во всех корпорациях, во всех цехах, словом, всюду; на каждой улице Вы только и читаете объявления о балах и маскарадах. Читали ли Вы, дорогой мой, что молодой пианист d'Albert играл в Париже у Colonne в Chatelet и имел небывалый успех? Я предполагаю, что это потому только, что у него французская фамилия, так как талантов французы ценить не умеют, а драпируются патриотизмом, так что, если бы его фамилия была не d'Albert, a, положим, хоть Albrecht, то eго бы приняли холодно. Не люблю я этих французов; я очень люблю Париж, но французов терпеть не могу, из всей французской нации я люблю только четырех человек, это: George Bizet, Alphonse Daudet, Maximilien Robespierre и St-Just, и то на Daudet я сердита за его “Sapho”.
Будьте здоровы, дорогой мой, милый друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Будет ли Ваша Третья сюита перекладываться в четыре руки для фортепиано?
Москва,
28 января 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Перевод получил и приношу чувствительнейшую благодарность. Кажется, поиски мои наконец увенчались успехом. Я нашел нечто, вполне подходящее к моим требованиям, а именно, небольшой, хорошо выстроенный дом под г. Звенигородом, среди необыкновенно красивой местности, на берегу Москвы-реки, с садом. Сообщение с Москвой по железной дороге и пятнадцать перст по шоссе. Мне предлагают купить его с рассрочкой, и так как цена вполне подходящая, то я, вероятно, и куплю его, но благоразумие заставляет меня сначала на один год нанять его, дабы узнать, нет ли каких неудобств и скрытых недостатков. Сегодня я еду осматривать дом и, судя по виденным мною рисункам и планам, решу дело, вероятно, очень скоро. Так как нужно будет весь дом меблировать и устраивать, а я этого не умею, то поручу всё это Алексею, а сам уеду на месяц или полтора и возвращусь уже в готовый дом. Хорошенько не решил еще, куда ехать, но необходимо где-нибудь уединиться для работы, и весьма может статься, что поеду в Италию.
Моя московская жизнь до крайности утомила меня. Не имею времени ни для работы, ни для чтения, а только с утра до вечера или принимаю гостей у себя, или сам принужден у кого-нибудь быть. Колю и Анну вижу мало. Они совершенно здоровы и веселы.
Когда будет решен мой отъезд, сообщу Вам свой адрес. Я вел переговоры о либретто будущей оперы, и, кажется, это дело у меня устроится с писателем Шпажинским.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Надеюсь, что Вы получили мои письма о семействе Давыдовых.
[Москва]
3 февраля 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Вся эта последняя неделя прошла для меня в мучительной нерешительности и колебаниях относительно своего будущего жилья. Дом, который мне предлагали нанять или купить и о котором я уведомлял Вас в своей телеграмме, оказался никуда негодным. Мне обещали там и великолепный вид, и большой сад, и близость реки, - и ничего этого не оказалось. Я испытал столь сильное разочарование в своих поисках за домом, что решил, было, уехать за границу и даже запасся для себя и Алексея паспортами, но какой-то неизъяснимый страх перед предстоявшим путешествием охватил меня так сильно, какая-то непонятная тоска так убийственно душила меня, что вчера я принял героическое решение и послал Алексея нанять дачу, о которой слышал, что она стоит в красивой местности и снабжена мебелью, посудой и всем, что нужно. Завтра я уезжаю в Петербург, через неделю всё будет готово, и я перееду надолго в свое жилище, по-видимому, очень удобное, но, кажется, слишком большое для меня. Дача эта находится в селе Майданов е, в двух верстах от города Клина. В доме масса комнат, отлично меблированных; при доме великолепный парк, вид из окон очень красивый. Вообще жилье будет, кажется, очень приятное, но меня пугает огромная масса комнат, которые придется отапливать в течение зимы. Вообще дом немножко слишком роскошен для меня. Как бы то ни было, но год придется там прожить, а если окажется, что содержание его превышает мои средства, успею найти в течение года что-нибудь более подходящее.
Благодарю Вас от всей души, дорогая моя, за гостеприимство, оказанное мне Вами в Москве.
Будущий мой адрес следующий: Московской губ., гор. Клин, оттуда в село Майданово.
Простите, бесценный друг, за недостаточность и бестолковость письма. Я донельзя утомлен московской жизнью. Дай Вам бог здоровья и всякого благополучия, Ваш, безгранично преданный
П. Чайковский.
Вена,
4 февраля 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Не знаю, застанет ли Вас в Москве еще мое письмо, и потому пишу только несколько слов. Письмо Ваше с характеристиками я получила, дорогой мой, и тотчас по прочтении сожгла, для того чтобы случайно не попало никому в руки.
Я очень буду рада, милый друг мой, если Вы, наконец, устроитесь по своему желанию, но только я боюсь, что жизнь в деревне зимою покажется Вам невозможною, в особенности, если надо ехать пятнадцать верст от станции железной дороги, и потому Вы очень хорошо делаете, что хотите сперва нанять и сделать испытание такой жизни. Я, например, не люблю и боюсь людей, но я не могу выносить жизни в деревне зимою не только в наших русских убогих, занесенных снегом деревнях, но даже и в прелестной Франции, в такой деревне, как мой Chateau Belair; мне слишком жутко зимою, и вот в нынешнем году я и не поехала туда. Я постоянно ратую с моею Сашею за то, что она живет зимою в деревне, я нахожу это совсем противоестественным для человека развитого, но она любит хозяйство, любит земскую деятельность, к тому же, ей надо прежде всего, чтобы были здоровые у нее дети, а тогда и всё хорошо.
У нас сильно чувствуется приближение весны, среди дня солнце греет так горячо, что я совсем в восторге, а Влад[ислав] Альб[ертович] (который находится теперь по моему поручению в Belair) пишет, что там еще теплее. Я в нынешнюю зиму второй раз посылала его в Belair, это очень мешает его композиторским занятиям, по что мне делать: мне некому поручать еще такие дела. Сашок должен заниматься, чтобы окончить свое образование, и занимается усердно, а больше при мне никого и нет. С отъездом моего милого Волички у нас стало так тихо и скучно; бедной Милочке не с кем бегать и шуметь, и всем нам без него грустно.
Я хотела бы в начале апреля вернуться в Москву, но боюсь, что еще реки не освободятся от льда и земля не высохнет. Я, вероятно, поеду на Петербург, чтобы повидать тамошних детей.
Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Всею душою неизменно Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
С.-Петербург,
10 февраля 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Провел уже около недел,и в Петербурге в ожидании телеграммы от Алексея, который должен известить меня, что всё в Майданове готово, и я могу переехать. Еще в Москве меня начала преследовать особого рода головная боль, которая случалась и прежде, когда нервы мои приходили в окончательное расстройство. Боль эта, похожая на зубную невралгию, здесь довела меня до такого состояния, что минутами я просто с ума сходил. На сей раз поневоле пришлось отказаться как от приема гостей, так и от всяких посещений, за исключением ближайших родных. Заниматься я тоже вовсе не могу и даже это письмо пишу с напряжением и усилием. К счастью, скоро мне предстоит спокойствие, одиночество и свобода, а мне только это и нужно, чтобы в два-три дня совершенно поправиться.
Алексей Александрович и Софья Карловна заходили на днях ко мне, как раз в такую минуту, когда я не мог принять их, ибо с ума сходил от боли. Они приглашали меня в тот день пить у них чай, но мне невозможно было воспользоваться их приглашением. Завтра я буду у них.
Погода здесь стоит изумительно чудная. Хороший зимний день в России имеет для меня несказанную прелесть; сейчас я совершил большую прогулку, вследствие которой чувствую себя способным хотя несколько слов написать Вам, бесценный, дорогой друг! Следующее письмо напишу уже из Майданова.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Адрес: Никол, жел. дор. ст. Клин, село Maйданово.
Майданово,
16 февраля 1885 г.
Пишу к Вам, неоцененный, милый друг мой, из своего убежища. Я приехал сюда третьего дня утром. Первое впечатление от местности было приятное: дом стоит на возвышении, на берегу реки, в красивом местоположении и имеет сзади обширный парк. Но зато дом в первую минуту привел меня в некоторое отчаяние. Я привык жить если и не всегда в роскошных помещениях, но, во всяком случае, в чистых, приличных. В здешнем же доме я нашел только претензию на роскошь, пестроту, безвкусие, грязь и непомерную запущенность. Конечно, следовало сначала посмотреть и не полагаться на рекомендации... К тому же, дом огромный, холодный, неуютный. Кое-как мы с Алексеем устроились в трех комнатках. Теперь уж начинаю привыкать и мириться с этой обстановкой. Но зато, что за наслаждение, что за чудный отдых доставляет мне это одиночество, эта тишина и свобода!!! Какое счастие быть у себя! Какое блаженство знать, что никто не придет, не помешает ни занятиям, ни чтению, ни прогулкам!..
Я понял теперь раз навсегда, что мечта моя поселиться на весь остальной век в русской деревне не есть мимолетный каприз, а настоящая потребность моей натуры. Разумеется, Майданово не есть венец моих желаний. Но год один я могу прожить и здесь, пока не приищу чего-нибудь вполне подходящего.
Погода стоит изумительно чудная. Днем, несмотря на морозный воздух, почти весеннее солнце заставляет снег таять, а ночи лунные, и я не могу Вам передать, до чего этот русский зимний пейзаж для меня пленителен!!
Я начал с горячим, пламенным усердием работать над “Вакулой”. Головная боль почти прошла. Я совершенно счастлив.
Дай бог Вам, дорогая моя, быть здоровой и покойной.
Видел симпатичную Софью Карловну и пил у них чай. Ваш, беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Вена,
25 февраля 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Поздравляю Вас с новосельем, дай бог, чтобы Вы нашли в нем здоровье, спокойствие и наслаждение. Я очень рада, что Вы довольны Вашим местопребыванием, тем более что я очень боялась, что жизнь в одном из таких захолустьев, какими изобилует наше бедное отечество, покажется Вам очень тяжелою. Ведь в наших провинциях ничего достать нельзя; я думаю, если Вам понадобится лист нотной бумаги, то и тот Вы должны выписывать из Москвы? Нехорошо у нас, нехорошо: темно, болотно, нехорошо в настоящем, мрачно в будущем. Поверите ли, дорогой мой, что я теперь смотрю на наше бедное отечество как на театр марионеток: собираются ученые общества, трактуют, толкуют о предметах первой важности, но ведь знаешь, что поговорят, помашут руками, разойдутся и больше ничего не будет. Действительно, в России много предметов очень большой важности, настоятельно необходимых, но, с одной стороны, царствует лень и неподвижность, а с другой, - произвол; у нас в России теперь только и хорошо живется жидам, для тех настоящее положение - это золотое дно. Невыразимо больно сознавать все это и не видеть в будущем никакого просвета, впереди - еще темнее. Знаете, дорогой мой, что меня пугает Ваше желание приобрести собственность, потому что я по собственному опыту и по бесконечным наблюдениям знаю, что иметь собственность - это иметь бесчисленное множество терзаний, мучений, неприятностей, несправедливостей и всего того, что человеку вконец расстраивает нервы. У меня были огромные собственности, я потеряла на них последнее здоровье; теперь у меня самые маленькие собственности, и я никогда не знаю покоя, благодаря им. Я была бы ужасно рада, если бы Коля решился продать Копылов, потому что это совершенно брошенные деньги: ему, т. е. Коле, он не доставляет ни занятия, ни удовольствия, ни доходов, потому что в доходы я не верю, а расчеты с родственниками вести очень трудно, потому что хотя Лев Васильевич гарантирует Коле десять тысяч рублей дохода, но ведь если имение не даст их, то ведь Коля не будет же требовать их от своего тестя. Очень, очень я желала бы, чтобы Коля продал это имение, но, конечно, ему трудно это сделать, потому что он встретит большое сопротивление. А уж гораздо было бы для самого Коли приятнее и полезнее, потому что доставляло бы ему занятие, это купить около Москвы маленькое имение, для которого было бы достаточно половины того капитала, который он затратил на Копылов, и в котором они могли бы летом жить, а то теперь у него есть имение в сто пятьдесят тысяч, а сами нанимают дачу на лето по Рязанской железной дороге, потому что, во-первых, Коле по службе нельзя ехать далеко, а во-вторых, в Копылове надо всё заводить, т. е. истратить еще большой капитал. Теперь и подтверждается то, что я говорила, что надо было сперва ознакомиться с своею жизнью, узнать, что в ней надо, а потом покупать имение, но Лев Васильевич не признавал этого, и вот теперь половина состояния брошена бесполезно; конечно, продать можно, но ведь такой цены, как заплочено, никто не даст. Но будет об этом, - это слишком горький для меня предмет. Простите, дорогой мой, если я и Вас смутила им.
Я возвращусь к Вам, дорогой мой. Мне кажется, что если Вы в продолжение этого года найдете что-нибудь, что Вам понравится, то менее опасно было бы нанять на три, на четыре года. Конечно, иметь собственность очень приятно, но в этом заключается еще больше неприятностей, чем приятностей, в особенности же для Вас, который не привык к такого рода дрязгам. Простите, милый друг мой, если я говорю не в тон к Вашему желанию, но я ужасно боюсь, что Вы замучитесь в том положении, которое Вам совершенно неизвестно, и считаю долгом совести показать Вам обе стороны медали.
У нас очень тепло, но ветер и иногда дождь мешают прогулкам. Я не помню, писала ли я Вам, что я наняла для будущей зимы дачу во Флоренции, Villa Ytringer, y porta St-Gallo, если Вы помните это место, друг мой. Я знаю эту дачу, я даже хотела купить ее. Вы можете заметить мне, дорогой мой, что я Вам отсоветываю купить дачу, а сама хочу покупать, но мне с моим огромным штатом так трудно кочевать по квартирам, что поневоле приходится покупать, хотя у меня сложилось такое убеждение, что только тот и свободен, у кого нет никакой собственности.
Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг, и не забывайте всею душою горячо Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
5 марта 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Ваше последнее письмо заставило меня серьезно призадуматься. Вы тысячу раз правы: иметь собственность всё-таки более или менее стеснительно, и я верю Вам, что только тот может считать себя свободным, кто таковой не имеет. Но, с другой стороны, нужно же, наконец, хоть где-нибудь быть дома, у себя! Будь я способен жить постоянно в Москве, я бы нанял квартиру, устроил бы ее, и это был бы мой дом. Ho в деревне недостаточно нанимать, чтобы быть вполне у себя. Вот хоть бы здесь, в Майданове. Уж одно то, что здесь же, недалеко от меня хозяйка живет и, вдобавок, всячески навязывается на знакомство! Но кроме того ни посадить цветов, каких я хочу, ни построить беседочку, ни срубить дерево, где оно мне виду мешает, я не могу. Не могу также запретить, чтобы посторонние гуляли под моими окнами в парке, ибо в этом же парке и другие дома есть, тоже отдающиеся внаем, ну, словом, не могу быть полным властелином тех нескольких квадратных саженей, которых мне было бы достаточно, лишь бы я знал, что они вполне мои. Вот почему я всё-таки думаю, что по исключительности моего характера и натуры, мне лучше всего иметь маленькую собственность, т. е. домик и садик, и хотя, повторяю, Ваше письмо смутило меня, но я не могу лишить себя надежды быть обладателем хотя бы крошечного кусочка земли. Что касается русского захолустья, о коем Вы пишете, то оно меня не пугает. Книгами, бумагой и т. п. нужно запасаться надолго из города, а насчет съестных припасов я крайне нетребователен.
С чем я окончательно не могу согласиться в Вашем письме, так это с тем, что у нас нехорошо, темно, болотно и т. д. Подобно тому, как какой-нибудь эскимос или самоед любит свой ледяной север, я люблю нашу русскую природу больше всякой другой, и русский зимний пейзаж имеет для меня ни с чем не сравнимую прелесть. Это, впрочем, нисколько не мешает мне любить и Швейцарию и Италию, но как-то иначе. Сегодня мне особенно трудно согласиться с Вами насчет невзрачности русской природы. День чудный, солнечный; снег блистает мириадами алмазов и слегка подтаивает. Из окна моего широкий вид на даль; нет, хорошо, просторно, всей грудью дышишь под этим необозримым горизонтом!
Мне кажется, дорогая моя, что Вы слишком мрачно и отчаянно смотрите на Россию вообще. Нет спору, что многое у нас оставляет желать, много у нас всякой неправды и всякого беспорядка. Но где же вполне хорошо? И можно ли указать хотя бы на одну страну, хоть бы в Европе, в которой бы всем во всех отношениях было хорошо?
Было время, когда я совершенно искренно верил в то, что для устранения произвола и водворения законности и порядка необходимы политические учреждения вроде земских соборов, парламентов, палат и т. д. и что стоит только завести что-нибудь подобное, и всё у нас будет великолепно и все почувствуют себя счастливыми. Теперь, не то чтобы я перешел в лагерь ультраконсерваторов, но, по крайней мере, я усомнился в безусловной пригодности этих учреждений. Всматриваясь в то, что происходит в других странах, я вижу, что везде есть масса недовольных, везде борьба партий, взаимная ненависть и, всё тот же произвол и тот же беспорядок в большей или меньшей степени. Из этого я заключаю, что идеала правительственного нет и что люди осуждены в этом отношении до конца веков испытывать разочарования. Изредка появляются великие люди, благодетели человечества, управляющие справедливо, благодушно, пекущиеся об общем благосостоянии, а не о своем благе. Но это редкие исключения. iBo всяком случае, я убедился, что благополучие больших политически” единиц зависит не от принципов и теоpий, а от случайно попадающих по рождению или вследствие других причин во главу правления личностей. Одним словом, человечеству оказывает услугу человек же, а не олицетворяемый им принцип. Теперь спрашивается: есть ли у нас человек, на которого можно возлагать надежды? Я отвечаю: да, и человек этот государь. Он произвел на меня обаятельное впечатление как личность, но я и независимо от этих личных впечатлений склонен видеть в нем хорошего государя. Мне нравится осторожность, с коей он вводит новое и ломает старое. Мне нравится, что он не ищет популярности, мне нравится его безупречная жизнь и вообще то, что это честный и добрый человек...
Но, может быть, все мои политические рассуждения суть наивность человека, живущего вдали от прозы жизни и не способного видеть дальше своей узкой специальности.
Должен кончить, ибо сейчас идут на почту. Будьте здоровы, бесценный, дорогой друг мой!
Ваш П. Чайковский.
Вена,
16 марта 1885 г.
Дорогой, бесценный друг мой! Когда я писала Вам мое последнее письмо по предмету приобретения собственности, я была побуждаема обязанностью совести, которая требовала, чтобы я предупредила Вас о том, что Вам неизвестно и что я хорошо знаю. Затем, дорогой мой, я совершенно согласна с Вами, что только в своем уголке можно быть вполне свободным и неприкосновенным, так сказать, и что только свою собственность можно устроить по своему вкусу и своим потребностям. При этом у меня выработалось жизнью то убеждение, что за всё, что хорошо, надо всегда платить чем-нибудь дурным, так что у меня сложилась такая поговорка, которую я часто употребляю: хорошего нельзя иметь даром. Поэтому, милый друг мой, я буду очень рада, если Вы не убоитесь моих предостережений и приобретете себе маленький хорошенький уголочек, который устроите по своему вкусу и будете из него услаждать жизнь человечеству Вашими чудными творениями; пошли Вам господи успеха и удачи.
Что касается Ваших политический мнений, дорогой мой, то я совершенно согласна с Вами, что форма правления не имеет большого значения для блага человечества; я давно уже убедилась, что даже это последнее слово либерального правления - республика - не обеспечивает людям самой простой элементарной неприкосновенности человеческого достоинства, я указала мне это Франция, cette grande Republique [эта великая Республика], как они ее величают, в которой простой городовой, из грубости и неотесанности, а что хуже всего, из республиканского принципа, в театре, при входе, оскорбляет публику непозволительными выходками, и несчастная публика остается безнаказанно обиженною, потому что ведь на всех брандмауэрах в Париже выставлено: liberte, egalite, fraternite [свобода, равенство, братство], и по их понятиям egalite состоит в том, чтобы грубый городовой мог подставлять свой кулак в лицо приличным людям. Это значит равенство, а они забыли, эти беспутные французы, определение свободы одним из благороднейших жирондистов: “свобода одного кончается там, где начинается право другого”; так вот это-то право они и забывают. Я терпеть не могу республики, потому что она под фирмою свободы и равенства злоупотребляет тем и другим. Из этого Вы видите, дорогой мой, что я монархистка, но в своем письме я вовсе не подразумевала правительства, а общество. Вот там-то умственный, в особенности нравственный уровень так низок, что там-то темно и болотно. Там, в массе, в одних слоях - грубость, невежество, бесчувственность, в других - лень, ничтожество, полное отсутствие каких-либо принципов, сознаний, стремлений, - ничего, ничего. У нас в обществе царствует полнейший нигилизм; теперь Вы ни в чем и ни за кого поручиться не можете. Вы не живете в провинции, друг мой, а загляните, что делается там. Вы увидите, как люди, которых называют образованными и занимающие хорошее социальное положение, просто, напрямки воруют двадцать рублей, и это никого, кроме моей Саши, не возмущает. Так вот где болото и несчастье России!
Я никогда не могу писать Вам мало, дорогой мой, и тогда только чувствую, что написала много, когда голова становится тяжелою.
Я хочу уехать отсюда в субботу на Святой и потому прошу Вас, милый друг мой, писать мне теперь в Москву, на Мясницкую, в мой дом.
У нас очень тепло, в тени двенадцать градусов тепла, деревья распускаются и трава уже давно зеленая. Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Всею душою безмерно Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Вена,
21 марта 1885 г.
Пишу Вам только два слова, милый, дорогой друг мой, потому что я уже сегодня много писала. Я не знаю, получаете ли Вы газету “Новое время”, если нет, то посылаю Вам критику Ваших сочинений, Иванова. Мне всегда приятно видеть, когда кто-нибудь умеет ценить Вас. Он, т. е. г-н Иванов, только о Ваших детских романсах говорит вздор, но он, очевидно, не усвоил себе значения такого рода музыки, по крайней мере, он не так его понимает, как я. Я считаю, что она имеет образовательное значение, а ему кажется, что она назначается для забавы детей, так как он ожидает, что дети сами будут выбирать или не выбирать себе того или другого сочинения. Но во всем остальном он сумел понять Вас. Была также в “Русском вестнике” чудесная тирада о Ваших сочинениях Лароша. Он написал ее, так сказать, по-дилетантски, именно так, как я бы написала, если бы пускалась высказывать свои мнения. Он ничего не говорит со стороны музыкальной, научной, потому что, конечно, эти стороны у Вас в ы ш е всякой критики, и никто на свете не может быть критиком Ваших сочинений, потому что все они - букашки в сравнении с Вами. Ларош, как умный человек, это понял, и потому восхищается только художественною, поэтичною прелестью, разнообразием Ваших сочинений и сам восхищается так красиво, так поэтично, что лучшей дани нельзя принести Вашему необъятному таланту. А должно быть, Ларош начинает исправляться от своей лени, потому что довольно много стал писать. Я этому радуюсь, потому что очень люблю его статьи и все их читаю.
Я теперь вся занята сборами в обратный путь в Россию. Будьте здоровы, милый бесценный друг мой, и не забывайте всею душою Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
3 апреля 1885 г.
1885 г. апреля 3 - 9. Майданово.
Дорогой, бесценный друг!
После полуторанедельного странствования я вернулся, наконец, в свое Майданово. Всю Вербную и Страстную неделю я проработал, не давая себе почти вовсе отдыха, чтобы во что бы то ни стало к празднику кончить. В Страстную субботу все было готово, и я приехал в Москву к заутрени несовсем здоровый. Проведши не особенно хорошо и весело праздники, в конце Пасхальной недели я отправился в Петербург, где мне необходимо было повидаться с Полонским, автором либретто “Кузнеца Вакулы”, дабы испросить его разрешения на напечатание оперы в новом виде. Я провел в Петербурге около четырех дней, посвятив их свиданию с родными и обычной беготне, столь же скучной, сколько и утомительной. В понедельник на Фоминой уехал в Москву, чтобы присутствовать при встрече вел. кн. Константина Николаевича, приезжавшего для присутствования на консерваторском оперном спектакле. Так как я теперь состою членом дирекции Музыкального общества, то невозможно было избегнуть утомительного и тягостного для меня официального присутствования при приеме вел[икого] кн[язя]. Весь вчерашний день и всё сегодняшнее утро пришлось почти неотлучно быть при нем. Спектакль прошел недурно, но опера “Водовоз” очень скучная, и никаких выдающихся талантов по части пения не оказалось. Но зато сегодняшнее музыкальное утро в-консерватории оставило во мне самое приятное впечатление. Вел[икий] князь был в совершенном восторге. Между прочим, и ему и мне очень понравился как пианист брат Владисл[ава] Альбертовича. Он чрезвычайно мило и изящно сыграл партию фортепиано в квартете Шумана. Один четырнадцатилетний мальчик, по фамилии Корещенко, обещает быть первоклассным талантом. Превосходно была исполнена соната Баха всеми учениками старшего скрипичного класса в унисон.
Проводив вел[икого] кн[язя] и не успев даже заехать к Коле и Анне (Колю, к моему величайшему удовольствию, я встретил по дороге к вокзалу), я поспешил к себе домой. Час тому назад приехал и в числе нескольких ожидавших меня писем нашел Ваше дорогое письмо, за которое премного благодарю Вас, драгоценный, милый друг мой.
Благодарю Вас от души за посылку статьи “Нов[ого] времени”. Я ее читал уже прежде, и она доставила мне удовольствие теплотой тона. Я никогда не оскорбляюсь и не огорчаюсь печатным указанием моих недостатков, ибо сам превосходно сознаю их, но меня глубоко уязвляет враждебный и холодный тон, которым, например, бывают проникнуты отзывы обо мне г. Кюи. Вообще только с недавнего времени русские газеты (особенно петербургские) стали доброжелательно ко мне относиться. Сам г. Иванов, автор статьи “Нов[ого] вр[емени] ”, еще не очень давно писывал обо мне высокомерно, холодно и не особенно доброжелательно, несмотря на то, что когда-то в течение трех лет я давал ему в Москве даровые уроки теории музыки и ничем, казалось бы, не заслужил враждебности. Никогда не забуду, как я был уязвлен его бранной статьей лет десять тому назад об моей опере “Кузнец Вакула”.
Ларош в этом году немного встрепенулся благодаря влиянию своей жены, глубоко любящей и преданной ему. Он написал несколько хороших статей и посещает свои консерваторские классы усерднее прежнего. Но во всём этом нет ничего прочного. По временам он по-прежнему впадает в состояние полного умственного и нравственного бессилия, и хотя радуешься, когда он из него выходит, но боишься за него и предвидишь, что вспышка энергии не будет продолжительна. Во всяком случае, ему нужна нянька; сам по себе он, как малый ребенок, не может сделать ни шагу. В прошлом году от времени до времени я брал на себя эту, роль няньки, пока жены его не было в Москве. Теперь жена воротилась, отношения его к ней превосходны, и она имеет на него самое благодетельное влияние. Но в том-то и дело, что и самые отношения эти непрочны. Весьма недавно они были на ножах и разъехались, было, навсегда.
9 апреля.
Только что вернулся из новой поездки в Москву. Там узнал я, что Вы уже в Москве, милый друг! Радуюсь, что Вы благополучно совершили свой путь. Я надеюсь, что мне удастся теперь дней десять провести в одиночестве и в работе.
Будьте здоровы, дорогая моя! Дай бог Вам всякого благополучия.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Майданово,
15 апреля 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Я думаю, что, наконец, можно поздравить Вас с весной. Здесь в эти последние дни она дает себя чувствовать самым приятным образом. Признаюсь, я очень бы желал для Вас, чтобы Вы поскорее переехали в Плещеево. Милое Плещееве! Я сохранил о моем месячном пребывании там очень приятное, симпатичное воспоминание; теперь, когда начнут зеленеть деревья, там должно быть чудесно!
Милый друг, я, кажется, воспоследую Вашему совету и, отложив покамест мечту о приобретении недвижимой собственности, найму и отделаю, сообразно с своими потребностями, небольшой домик в г. Клину. Я нашел там домик, стоящий совершенно в стороне от города (так что даже соседей никаких не будет) с очень приятным видом и маленьким садиком, на берегу реки, и хочу дом этот нанять и в течение лета устраивать его для зимнего жилья. Он требует некоторой перестройки и полной отделки, и мне доставит удовольствие приводить его в состояние удобообитаемости.
В настоящее время, согласно данному мной государю обещанию, я занимаюсь сочинением церковной музыки. В конце месяца в моих руках будет либретто следующей моей оперы, которая будет называться “Чародейка”. Оно будет заимствовано из пьесы того же названия, дававшейся с огромным успехом нынешней зимой в Петербурге и в Москве. Автор пьесы, Шпажинский, взялся переделать мне свою драму в оперное либретто, причем он многое изменит согласно моим указаниям.
Месяц май мне предстоит не особенно приятный. Я дал слово присутствовать на консерваторских экзаменах и должен это сделать, если своим директорством в Муз[ыкальном] общ[естве] намерен принести существенную пользу делу, а 20 мая нужно (хотя очень не хочется) быть на открытии памятника Глинки в Смоленске.
Будьте здоровы, бесценный, милый друг!
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Москва,
18 апреля 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Как только я приехала в Россию, на меня посыпались разные недуги, между которыми особенно мучила меня головная боль, продолжавшаяся целую неделю с весьма малыми интервалами; это и мешало мне писать Вам до сих пор. Я получила оба Ваши дорогие письма, бесценный друг мой, и премного благодарю Вас за них.
Я всегда так нетерпеливо жду приезда в Россию, так мечтаю об ней, находясь за границей, а когда приезжаю, испытываю столько тяжелых, горьких ощущений, что на меня нападает какая-то апатия, какое-то отчаяние, безнадежность, и в нынешнем году больше, чем в другие, но я не буду говорить Вам подробностей причин этих ощущений, потому что и Вам будет больно, а Ваше спокойствие мне дорого. Мне очень хотелось бы скорее, скорее уехать в Плещееве, но так холодно, там в парке лежит еще снег, так что было бы слишком рискованно переехать туда. Какой у нас ужасный климат! Я уезжала из Вены, там было всё зелено, трава и кустарники вполне, а каштановые деревья уже распускались. У меня в Belair уже два месяца назад цвели фруктовые деревья, а здесь - холод, мертвенность, бедные мы, русские. Но, однако, я всё пищу перед Вами, это уже по-бабьему, - будет, довольно.
Я очень рада для консерватории, что Вы согласились быть директором, дорогой мой, потому что было бы очень жаль, если [бы] разрушилось здание, так успешно созданное бедным Николаем Григорьевичем, которого теперь все и забыли, и Вы один только можете поддержать и это здание и память о великом художнике и заслуженном деятеле. Не откажите, дорогой мой. написать мне, где похоронен Николай Григорьевич; кажется в Даниловом монастыре, то - где этот Данилов монастырь, я его не знаю.
Знакомы Вы, милый друг мой, с этою оперою г-жи Серовой, которую недавно давали в Москве, и как Вы ее находите? Говорят, она провалилась. Я нахожу, что она немножко поздно вздумала писать оперу; если бы она это сделала сейчас после его смерти, когда еще сохранялось обаяние ее мужа, ну, тогда еще по инерции ее приняли бы хорошо, а теперь ведь его и забыли; у человечества память коротка, а к благодарности оно и совсем неспособно.
Ваше намерение поселиться в Клину меня немножко шокирует, дорогой мой. Как Вам, человеку такому знаменитому и так широко заслуживающему свою знаменитость, поселиться в каком-нибудь ничтожном городишке, как Клин? Нет, это нельзя, на меня это производит такое впечатление, что Вы не поместитесь в Клину - Вы слишком крупный предмет для такого мелкого вместилища. Но, конечно, дорогой мой, если Вы находите, что Вам будет там хорошо, я постараюсь приучить себя к этой мысли; для этого, так как я не могу уменьшить Ваш объем, я постараюсь в своем воображении расширить Клин и представлять себе его чем-то вроде Versailles и Trianon, и так как я надеюсь, что меня судьба никогда не забросит в Клин, то я и имею возможность не разочаровываться в моей фантазии. Итак, дорогой мой, если Вы поселитесь в Клину, он будет для меня Версалем.
Вы пишете, дорогой мой, что будете находиться при экзаменах консерватории. По этому предмету у меня есть к Вам великая просьба. Так как мне говорили, да иначе и быть не может, что Вы в консерватории всесильны, то не откажите, милый, дорогой друг мой, оказать Вашу протекцию Генриху Пахульскому, которого игра Вам понравилась. Протекцию же надо оказать на то, чтобы ему дали хотя аттестат. Мне казалось бы, что не может быть и сомнения, что он его получит, но тем не менее, так как у нас в России всё деспотизм, то это подвергается сомнению, потому что профессора его не любят, а не любят за то, что он не умеет кланяться им и отыскивать их милостей. Так прошу Вас, дорогой мой, поддержите и защитите его. После экзаменов он, т. е. Генрих Пахульский, приедет ко мне в Плещееве, он каждое лето занимается у меня с детьми. Мне ужасно приятно слышать Ваше воспоминание о Плещееве.
Будьте здоровы, дорогой мой, сердечно жму Вам руку и прошу не забывать всею душою Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Несравненный друг мой! Хотя я час назад написала Вам, что прошу Вашей протекции для получения аттестата Генриху Пахульскому, но сейчас я узнала, что он идет на диплом, и потому я спешу поправить мою ошибку и еще более прошу Вас усердно, дорогой мой, окажите ему Ваше покровительство на получение диплома. Он так долго учится, что, я думаю, будет справедливо дать его ему; ведь он кончил курс консерватории в Варшаве и прошел второй курс в Москве, вначале еще у Николая Григорьевича, и в нынешнем году кончает. Извините меня, дорогой мой, за мою неаккуратность. Всегда и всею
душою Ваша
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
20 апреля 1885 г.
Милый, дорогой друг! Рад был очень получить письмо Ваше, но грустно узнать, что Вы неспокойны и что на душе тяжело у Вас. Догадываюсь о некоторых причинах Вашей грусти и, вместе, благодарен Вам за то, что Вы не входите в подробности о них. Мне в самом деле убийственно тяжело было бы читать их... Будучи бессилен и не властен помочь и поправить дело, я, конечно, предпочитаю не видеть и не знать. Много, много мог бы и я Вам сказать про горькие, разочарования мои, про отчаяние, которое овладевает мной, когда думаю о некоторых близких, но и мне не хочется смущать и расстраивать Вас. Боже мой! Боже мой! Мог ли я ожидать всего, что теперь происходит!..
Вы удивляетесь, дорогая моя, что я хочу избрать Клин своим местопребыванием. Но дело в том, что Клин, в сущности, есть та же деревня, и домик, на который я имею виды, стоит совершенно в стороне, так что, когда мне угодно, я могу выйти в лес и поле, миновав город. Близость же лавок, аптеки, почты, телеграфа и станции есть большое удобство для человека, который лошадей не имеет. Дело в том, что мне, как я писал Вам, необходимо иметь, наконец, pied-a-terre. В Каменке я уже иначе не буду бывать, как гостем, а что касается приобретения собственной усадьбы, то благоразумие требует, чтобы я отложил это дело. А в своем клинском домике и садике я буду полновластным хозяином, как бы собственником.
Приехал брат Анатолий, и я должен отложить письмо до завтра.
20 апреля.
Оперу Серовой я знаю; она недавно принесла мне в дар экземпляр ее. Опера эта - престранное явление в мире искусства. Никак нельзя сказать, чтобы г-жа Серова была вовсе лишена таланта. Я внимательно проиграл оперу, и на каждом шагу встречал хорошо задуманные сцены и отдельные подробности, но или отсутствие знания, или коренной порок музыкальной натуры автора делают то, что она решительно не умеет не только развить вполне мысль, но хотя бы сколько-нибудь сносно изложить ее. Никогда еще я не видал в печати более неуклюжих, безобразных гармоний, такого отсутствия связности, законченности, такого неизящного и неумелого письма. В беседе со мной она высказала недавно, что приписывает свои недостатки влиянию мужа, который из личной неприязни к Антону Рубинштейну, основавшему консерваторию, доказывал, что консерватории и вообще всякое учение не только излишни, но вредны и губительны. Г-жа Серова уверовала в эту ложь и ничему никогда не училась; она даже грамоты музыкальной не знает. И вот теперь она обратилась ко мне, прося давать ей уроки гармонии, контрапункта, инструментовки, и т. д. Я решительно уклонился от этой чести и рекомендовал ей г. Аренского, с коим она собирается заниматься, начиная с будущей осени. Но, увы, ей уже за сорок лет, и трудно ожидать, чтобы она исправилась.
Относительно Пахульского будьте покойны, милый друг. Не знаю хорошенько, каково его положение в консерватории и как на него там смотрят, но только в обиду я его не дам ни в каком случае. Игра его мне очень понравилась; надеюсь, что и в остальном он окажется хорош.
Ник. Григ. Руб[инштейн] похоронен в Даниловском монастыре, за Москвой-рекой. Едут туда по Пятницкой всё прямо до какой-то площади, откуда влево виден монастырь. Это не особенно далеко. Что касается самой могилы, то она у самого собора, на очень видном месте.
Какова погода! Мне жаль Вас, дорогой друг, жаль, что Вы так страдаете от русской непогоды, но знаете ли, что два года тому назад на второй день пасхи, 18/30 апреля была совершенно такая же погода; я усматриваю это из дневника и утешаюсь мыслью, что не в одной России бывает столь поздняя весна. Будьте здоровы, дорогая моя! Дай бог Вам всякого благополучия!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Москва,
27 апреля 1885 г.
От всей души благодарю Вас, милый, дорогой друг мой, за обещание поддержать Генриха Пахульского. Вы очень добры, дорогой мой, и я бесконечно благодарна Вам. На днях Коля говорил мне, что Вы были в Москве. Прошу Вас, милый друг мой, не отказать сообщить мне когда Вы приедете в Москву для консерваторских экзаменов, и упомянуть Ваш адрес в Москве. Я хочу воспользоваться Вашим пребыванием в Москве, чтобы препроводить Вам lettre chargee, так как по почте у нас в России опасно посылать чек - сейчас своруют. Я хотела бы очень переехать в Плещееве через неделю, но боюсь, что мне это не удастся. Я ищу дом купить в Москве, но до сих пор ничего еще не нашла подходящего, а ищу для того, чтобы избавить своего сына Володю от шатанья по квартирам; его здоровье так разрушилось, пришло в такое ужасное состояние, что ему не по силам жить на квартирах.
Я пишу сегодня мало и дурно, а это потому, что я пью Виши и при этом я с трудом могу писать.
Очень благодарю Вас, дорогой мой, за сведение о месте нахождения могилы Николая Григорьевича; если погода позволит, я непременно съезжу туда. Вы утешаете меня, милый друг мой, тем, что два года назад 18/30 апреля была такая же холодная погода... но Вы забыли, дорогой мой, поставить - где, и я сама, стараясь припомнить, где Вы были весну 1883 года, думаю, что это было в Риме, то всё-таки это было далеко не то, что здесь. Ведь это был только относительный холод, а сравнительно с нашим было всё-таки тепло; ведь знаете ли, дорогой мой, что пять дней назад было три градуса мороза - это безжалостно и жестоко!
От души желаю Вам, дорогой мой, устроить, наконец, свою жизнь по своему желанию и потребностям; я буду любить даже и Клин, если Вы будете обитать в нем. Пошли Вам бог здоровья, спокойствия и долгих лет на Вашем чудесном поприще. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
28 апреля 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Наконец можно себя и Вас поздравить с хорошей весенней погодой, хотя всё-таки еще холодно.
Я ездил в Москву, потому что был вызван по делу о постановке моей оперы “Черевички” (переделанной из “Кузнеца Вакулы”) в будущем сезоне. Приезжавший в Москву директор театров Всеволожский оказал мне большое внимание. Московское театральное начальство прошлой зимой очень поощряло меня в моем плане переделки и положительно обещало поставить оперу, вследствие чего я и засел за работу перед постом и неустанно трудился два месяца. Когда же я кончил работу, эти господа начали всячески уклоняться от исполнения своего обещания. Но Всеволожский распорядился не только о включении “Черевичек” в репертуар на будущий год, но и о том, чтобы обстановка была самая роскошная. Я присутствовал на заседании, в коем обсуждалась эта обстановка, и совершенно доволен и счастлив при мысли, что моя опера (к которой я всегда питал особенную слабость) появится в самом блестящем виде. Директор командировал декоратора Вальца в Царское село для воспроизведения какой-то янтарной гостиной и залы тамошнего дворца.
Затем я оставался лишних три дня в Москве, ибо мои консерваторские коллеги хотели отпраздновать день моего рождения (мне минуло 25 апреля сорок пять лет) и дали мне роскошный ужин, от коего мне невозможно было уклониться. В этот же день я обедал с Вашим Колей у брата Анатолия. На другой день я вернулся домой.
Домой!! Увы, несмотря на многие хорошие условия, я не могу чувствовать себя дома в Майданове. Здесь существует, кроме моей, еще несколько дач, и они постепенно одна за другой нанимаются. Уже теперь я всячески избегаю сада, ибо неприятно встречаться с дачниками или с хозяйкой, постоянно в нем появляющейся. Летом я буду гулять исключительно за пределами усадьбы. В этом отношении мой клинский домик с моим отдельным садиком гораздо более подходит к моим требованиям.
Милый друг! 1 мая я приеду в Москву для празднования дня рождения брата Анатолия и пробуду до четырех часов следующего дня; 2-го числа с почтовым поездом поеду в Петербург для свидания с братом Модестом и другими лицами, вернусь в Майданово через три дня, а начиная с 10-го числа, буду почти безвыездно в Москве. Не угодно ли Вам будет, ввиду Вашего отъезда в Плещеево, прислать мне письмо Ваше 2 мая утром или же, если это неудобно, после 10-го числа, - как прикажете! Адрес брата: Арбат, близ Денежного переулка, дом Патрикеева.
Будьте здоровы, дорогая моя! Дай бог Вам скорее быть в Плещееве.
Ваш П. Чайковский.
Р. S. Местность, которую по рассеянности я забыл упомянуть, говоря о холоде 18-го числа, - не Рим, а Париж, где два года тому назад я прожил пять месяцев с больной племянницей Татьяной.
Майданово,
30 апреля 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Я написал Вам вчера, что 1-го и 2-го мая буду в Москве и в этот день уезжаю в Петербург; но теперь я изменил свое решение. Еду я прямо в Петербург в пятницу отсюда, а остающиеся два дня употреблю на переписывание и приведение в порядок либретто “Чеpевичек”, которое прежде, чем начать печатать, должен показать Я. П. Полонскому (первоначальному автору либретто) в Петербурге. Таким образом в Москве я буду не раньше 10-го числа. Прошу Вас, дорогая моя, поступить относительно lettre chargee, как Вам покажется удобнее. Вперед благодарю Вас от глубины сердца!
Едва имею время написать эти несколько строк.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
(Майданово)
9 мая 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Сегодня вернулся из Петербурга и, к величайшему своему удовольствию, нашел здесь растительность несравненно более подвинувшейся, чем в Петербурге. Там едва только еще травка пробивается, и всё время моего пребывания погода была холодная и неприятная.
Завтра еду в Москву и вплоть до конца экзаменов каждый будний день буду проводить в консерватории. Признаюсь, что после многих лет полной свободы даже и эти три недели, отрывающие меня от работы, значительно тяготят меня. Но что же делать? Если мое директорство в Музыкальном обществе может быть чем-нибудь полезно, то именно подобным высшим надзором за ходом консерваторского учения.
Читали ли Вы в газетах, дорогой друг, что недавно вышел в свет роман, действие которого происходит в Москве, в консерватории? Судя по отрывкам, которые мне случилось прочесть в одной газете, книга эта есть пасквиль на покойного Н. Г. Рубинштейна и его приближенных. Каков должен быть человек, который через четыре года после смерти несимпатичной ему личности не стыдится позорить память его клеветой, грязными сплетнями и инсинуациями. И добро бы, личность была бы в самом деле недостойная высоты положения, которое она занимала! Но, кажется, можно позабыть теперь все недостатки Ник[олая] Григорьевича ради услуги, оказанной им московской музыке.
Желаю Вам, дорогой мой друг, поскорее быть в Плещееве, если Вас там еще нет. Письмо это я адресую в Москву в надежде, что, если Вы уже уехали, Вам тотчас перешлют его.
Дай бог Вам всякого благополучия.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Москва,
18 мая 1885 г.
9 часов утра.
Милый, дорогой друг мой!
Вчера утром Иван Васильев доставил мне письмо Ваше и деньги. Благодарю от всей души!
Ежедневно присутствую на консерваторских экзаменах, и хотя это очень утомительно и по большей части скучно, но я радуюсь, что мало-помалу для меня раскрывается положение учебного дела в консерватории. Одно, в чем приятно убедиться, это то, что, несмотря на незаменимую потерю Рубинштейна, консерватория не только существует, но, судя по повысившемуся, сравнительно с прежним, уровню талантов, отвечает действительной потребности в подобном учреждении. Уровень учеников настолько же повысился, насколько упала авторитетность профессоров и вообще начальства, а между тем учеников больше прежнего и дело упрочилось. Убедился я также в том, что Альбрехт не сумел поставить себя хорошо; он очень нелюбим учениками и очень мало уважаем профессорами. Почему это, - мне трудно понять, ибо я знаю Альбрехта за честного и страстно преданного своему делу человека. Как бы то ни было, но настоящий директор необходим, а откуда его взять? Более, чем когда-либо, оправдываю себя в том, что отказался от директорства консерватории, и вижу, что и дня не мог бы выдержать на этом месте. Вместе с тем не вижу, кто бы мог успешно занять его. Я предлагал директорство Римском у-Корсакову, который, будучи превосходным музыкантом, и человек, достойный всякого уважения, прямой, с характером, честный, - но он отказался. Остается один Танеев, но он слишком молод, да и не желает стать во главе заведения, нуждающегося в опытном, ловком администраторе, каковым он себя не признает. Не знаю, чем всё это кончится!
Мне еще ни разу не пришлось присутствовать на экзаменах Пахульского. Из истории музыки он получил плохой балл, 2+. Боюсь, что это помешает ему получить диплом. Сегодня, кажется, назначен его фортепианный экзамен. Сейчас отправляюсь в консерваторию. В воскресенье, завтра, еду в Смоленск. Ах, как всё это утомительно и трудно для меня.
Радуюсь, дорогая моя, что Вам хорошо в Плещееве. Дай бог Вам всякого благополучия!
Благодарю еще и еще!
Ваш, безгранично Вам преданный
П. Чайковский.
Москва,
26 мая [1885 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Простите, ради бога, что в последнее время так неаккуратно, неровно пишу Вам. Причиною тому - мои ежедневные сидения на консерваторских экзаменах, поездка в Смоленск и т. д.
В Смоленске я пробыл всего одни сутки. Убоявшись огромного стечения знакомых людей, не дававших мне ни одной минуты свободы и спокойствия, я бежал оттуда в самый день открытия памятника, и теперь, узнавши, что и в Смоленске дала себя чувствовать борьба различных музыкальных партий (из коих я не принадлежу ни к одной), очень радуюсь, что не был свидетелем комически мелочных эпизодов этой борьбы, разразившихся на cмоленском банкете.
Теперь я весь погружен и поглощен консерваторскими делами. Мало радостного и много очень грустного вынес я из моих экзаменационных наблюдений. Чтобы не вдаваться в подробности, скучные, мелочные дрязги и т. д., скажу Вам, что консерватория находится в состоянии полнейшего упадка и разложения. Главный виновник всего этого - Альбрехт, оказавшийся безусловно неспособным стоять во главе учреждения. Он одинаково ненавидим и всеми преподавателями и всеми учениками. Не берусь разъяснять причины того и другого, но несомненно, что он не может больше оставаться директором консерватории. Я решил добиться назначения на эту должность Танеева, человека безупречной нравственной чистоты и превосходного музыканта, хотя слишком молодого. В нем я вижу якорь спасения консерватории; если план мой удастся, она может рассчитывать на успешное дальнейшее существование. Если меня не послушают, я решил сам уйти из Музык[ального] общества.
В заключение скажу Вам то, что здесь, в Москве, не говорю никому. Более, чем когда-либо, я получил отвращение ко всякой общественной деятельности. Боже мой, сколько разочарований и горьких несомненных истин узнал я!!!!!
Нет, в будущем году нужно будет опять убежать куда-нибудь подальше!
Будьте здоровы, дорогая моя! Ради бога, не сетуйте на мою письменную неаккуратность.
Ваш П. Чайковский.
Плещеево,
30 мая 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Усердно прошу Вас никогда не стесняться письмами Вашими ко мне, и если Вам мало времени, то и совсем не писать, пока опять его не станет больше. Конечно, Ваши письма есть [Наставник моего маленького внука Мани Беннигсена сейчас поправил бы, что должно сказать суть, а не есть. Он очень забавный юноша немец, студент Дерптского университета, филолог и отлично знает и преподает Мане русскую грамматику, но так как не знает хорошо привычек языка, то ни за что не позволяет ему сказать есть во множественном числе, - по-немецки добросовестен. (Примечание Мет.)] величайшее наслаждение для меня, дорогой мой, но я умею быть терпелива и на время отказаться от того, что вообще мне очень необходимо. Очень мне Вас жаль, милый друг мой, что Вам приходится так скучно трудиться над консерваторскими экзаменами и выносить такие печальные разочарования. А насчет директора для консерватории Вы не думаете, дорогой мой, что им мог бы быть Губерт, - потому что, я думаю, Танеев не только слишком молод, но он и недостаточно энергичен, жив и представителен? Ведь это последнее также необходимо, так как приходится принимать не только вел. кн. Константина Николаевича, но и иностранных принцев, а на это, мне кажется, Танеев совершенно не годится. Я думаю, его самого это только замучит, а дела вce-таки не поправит. Сверх того, ведь всё-таки, как Вы и сами говорите, надо вести постоянную борьбу с партиями, так что вообще недостаточно быть только хорошим музыкантом для того, чтобы хорошо управлять музыкальною консерваториею, надо много еще иметь других свойств, которых, как мне кажется, совсем нет у Танеева и которые, я думаю, скорее найдутся у Губерта. Есть другой человек, который,. мне кажется, лучше этих двух подходил бы и по представительности, и по твердости характера, и по большим музыкальным сведениям к должности директора, это Клиндворт, но я не знаю, говорит ли он по-русски, и довольно ли хорошо и свободно для того, чтобы управлять русским учебным заведением. А что, Направник не годился бы на это место? Этот, вероятно, говорит хорошо по-русски. Я слыхала только, что он человек нехороший. Конечно, очень, очень трудно найти человека, подходящего во всех отношениях; Николая Григорьевича никто не заменит, это была сила во всех отношениях.
У меня теперь весь дом переполнен. Саша со всеми детьми у меня, а вчера приехала и Лиза (Володина жена) с Воличкою. Да, чуть было не забыла поделиться с Вами моею радостью, друг мой, - Соне бог дал сына, и, слава богу, всё хорошо и благополучно, она счастлива и весела; сегодня - третий день. Назовут его, вероятно, Борисом, потому что она давно уже приготовила это имя. Я так рада, что это благополучно совершилось, я так боялась за нее. При ней была старшая моя дочь, Лиза. Как только Соня поправится, то они приедут всею семьею ко мне в Плещееве.
А погода все плохая: то жара в тридцать один градус, то вдруг десять градусов, и постоянно ветер страшный; совсем природа испортилась. Будьте здоровы, дорогой мой, от души желаю Вам скорее и как можно полнее отдохнуть от этих утомительных дрязг, которым Вы подвергаетесь теперь. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Не откажите, дорогой мой, помянуть в будущем письме Вашем о моем protege Генрихе Пахульском. Простите за неопрятность письма, но переписывать не в силах. Я боюсь адресовать Вам письмо в консерваторию и думаю, что вернее будет, если я адресую в магазин Юргенсона.
Москва,
31 мая 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Наконец кончилось мое бесконечно долгое и утомительное присутствование при консерваторских экзаменах. Уезжаю с приятным сознанием исполненного долга и уверенный, что принес консерватории пользу. Польза же эта состоит в следующем. Убедившись в совершенной неспособности Альбрехта стоять во главе учреждения, я решился во что бы то ни стало добиться назначения нового, настоящего директора. Так как из русских музыкантов кроме Танеева я не видел никого, кто бы был способен и достоин этого места (Римский-Корсаков отказался решительно), то я и принял меры, чтобы Танеев был избран. Сначала пришлось очень долго уговаривать его принять на себя должность директора; потом, когда я добился его согласия, нужно было поочередно всех директоров Русск[ого] музык[ального] общ[ества] настроить в пользу Танеева; затем я счел своей обязанностью приготовить Альбрехта к предстоявшей перемене; одним словом, у меня хватило энергии довести всё это дело до благополучного разрешения. Вчера Танеев избран дирекцией Русск[ого] муз[ыкального] общ[ества] в директоры консерватории. Но этим не кончились еще мои хлопоты. Я счел своим долгом возвратить Губерта к его прежней преподавательской деятельности. И это мне тоже удалось, хотя, как оно ни странно, я встретил со стороны Губерта очень энергический отпор, и мне стоило немалого труда убедить его принять на себя несколько теоретических классов. Губерт предъявил такие условия, которые невозможно было бы принять, если б я не взял лично на себя ответственность за исполнение некоторых из них. Были еще некоторые обиженные самолюбия, затронутые амбиции. Всё это нужно было сгладить, умиротворить, действовать убеждением, просьбами, даже хитростями...
В результате - неописанное утомление и неудержимая жажда спокойствия и отдыха...
Однако ж, раньше завтрашнего дня мне невозможно уехать; нужно исполнить несколько корректур, написать несколько писем.
Пахульский выдержал экзамен отлично (кроме истории музыки), и ему присужден не только диплом, но и медаль. На последнем экзамене он играл мой концерт и три прелюдии Шопена. Пианист он отличный, и если ему что не достает, так это силы. Пусть хорошенько отдохнет теперь и позаботится о своем здоровье.
Как холодно сегодня и какое меланхолическое настроение наводит эта погода!
Надеюсь, что Вы здоровы, дорогой друг мой! Дай бог Вам всякого благополучия.
Беспредельно преданный и любящий Вас
П. Чайковский.
Майданово,
2 июня [1885 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Письмо Ваше задело меня за живое, и я не могу удержаться, чтобы тотчас же не ответить Вам. Случилось, что как раз в то время, когда я посылал Вам письмо мое с торжественным извещением о назначении Танеева директором и с горделивым приписыванием исключительно себе этой заслуги, Вы писали мне о непригодности Танеева. Прежде всего скажу Вам, почему из всех существующих кандидатов Танеев один, по-моему, мог стать на место директора, а потом объясню, почему предлагаемые Вами кандидаты невозможны.
Прежде всего, Танеев есть (особенно в Москве) музыкальная выдающаяся личность, заявившая себя и на поприще композиторском, и как виртуоз, и как талантливый дирижер, и, наконец, как энергический проповедник известных взглядов и стремлений, а именно, классических. Потом, это человек необычайный нравственной чистоты и высокой честности, заслужившей ему всеобщее уважение. Наконец, это человек твердого характера, неспособного уступить ни пяди из того, что он считает своим долгом. Разумеется в том, что Вы говорите, есть значительная доля правды, например, насчет непредставительности его. Но, во-первых, мы еще не знаем, как он будет держать себя теперь, сделавшись главою целого учреждения, а во-вторых, можно примириться с некоторыми его недостатками, особенно молодостью, ввиду крупных достоинств.
Губерт, если помните, был более двух лет директором и оказался совершенно невозможным на этом месте. Это очень честный, умный, добросовестный преподаватель - и больше ничего. Большая ошибка была возведение его в сан директора. Больше всего ему мешает полнейшая, безавторитетность, так как Губерт в глазах публики никогда; и ничем не заявил себя. Кроме того, несмотря на его ум и много симпатичных качеств, он лишен того, что называется тактом, вследствие чего весь профессорский состав, за немногими исключениями, или враждовал против него, или ни в грош его не ставил. Продержаться он не мог; жаль только,, что при удалении его с ним было поступлено очень неделикатно, грубо и жестоко. А главное, что мне всегда было больно и жалко, это то, что, возведши Губерта в директоры, его оторвали от его настоящей деятельности, т. е. профессорской, и что, оставивши директорство, он остался и без всяких средств к жизни. Два года тому назад я очень хлопотал, чтобы ему можно было вернуться в консерваторию профессором, но, несмотря на все усилия, ничего не мог сделать. Теперь, когда, казалось бы, время должно было сгладить многое, я всё-таки с величайшим трудом добился возвращения Губерта к преподавательской деятельности. И странно, что он в течение двух лет не мог додуматься, что если перед ним многие были виноваты, то и сам он во многом был виноват. Ошибки свои он позабыл, но не забыл нанесенных ему обид и отнесся к моему предложению получить снова дело и средства к существованию с такими чрезмерными, невозможными условиями, что едва-едва я мог кое-как уладить дело, да и то придется еще в сентябре мне много хлопотать о принятии его условий. Что касается до Направника и Клиндворта, то они оба имеют блестящие положения и никогда не променяют их на директорство консерватории. К тому же, по теперешнему новому уставу, директором консерватории может быть только русский подданный, а Клиндворт, будучи фанатическим немецким патриотом, никогда не согласится сделаться русским, да едва ли и желательно, чтобы в Москве немец был музыкальным главою.
Римский-Корсаков, который очень подходил бы под условия, на мое предложение сделаться директором решительно отказался. Таким образом, убежденный, с одной стороны, что без директора консерватория существовать долее не может, а с другой, - что кроме Танеева никого в виду нет, я и пришел к заключению, что необходимо его избрать.
Вот, дорогой мой друг, что мне хотелось Вам высказать по поводу Вашего письма. Первый год будет труден для Танеева, но потом, когда и он привыкнет и к нему привыкнут, мне кажется, что из него выйдет хороший директор.
Чтобы поддержать авторитет Танеева, я решился войти снова в число профессоров, а именно, взял на себя класс свободного сочинения (безвозмездно). Это будет мало стеснять меня, ибо достаточно хоть раз в месяц являться в консерваторию и просматривать сочинения учеников высшего класса, коих бывает, обыкновенно, всего один или два.
Будьте здоровы, дорогой, бесценный друг!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Плещеево,
5 июня 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Пишу Вам несколько слов только для того, чтобы сказать Вам, что мне до крайности жаль, что мое последнее письмо пришло так не вовремя и некстати к Вам. Уверяю Вас, дорогой мой, что я бесконтрольно и безусловно нахожу хорошим И полезным всё, что Вы сделали в консерватории, и что если я перечисляла разных личностей на должность директора консерватории, то я только хотела помочь Вашей памяти, потому что я видела, что Вы были в затруднении. Конечно, Вы лучше меня можете знать, кто годится, а кто нет в директора, я же о Танееве совсем ничего не могу судить, потому что я только видала его издали, и то лет десять назад, когда он был совсем юношею, я слыхала его игру и я слыхала также, что еще Николай Григорьевич готовил в нем будущего директора консерватории. Во всяком случае, Вы сделали великое дело, что убрали Альбрехта, потому что уж этот-то никуда не годится. Что же касается Вашего мнения, что неприятно иметь немца во главе консерватории, то я совершенно согласна с Вами; не только неприятно, но даже стыдно перед чужими людьми. Итак, дорогой мой, я от души поздравляю Вас с исполнением Вашего проекта и от души желаю, чтобы он послужил к полному процветанию консерватории.
Бесконечно благодарю Вас, мой милый, добрый друг, за протекцию, оказанную Вами Генриху Пахульскому. Медали уж я никак не ожидала, и я совершенно убеждена, что ею он обязан только Вашей справедливости, так как этим свойством не отличаются другие власти консерватории. Еще раз благодарю Вас от души, мой милый, несравненный друг. Будьте здоровы и не забывайте всею душою горячо Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Каков холод! Я измучилась от него.
Майданово,
13 июня 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Можно, наконец, поздравить Вас с великолепной погодой, по-видимому надолго установившейся. Я бы вдвое более наслаждался. ею, если б Майданово мне было симпатично. Увы! И красивый парк, и хорошенькие виды, и чудесное купанье, - всё это отравлено дачниками. В парк нельзя носу показать, чтобы не встретиться с соседями и соседками, так что он для меня вовсе не существует. Чувствуешь себя не дома, несвободным, и я беспрестанно упрекаю себя в поспешности и неосмотрительности моих действий, когда зимой я вздумал нанять дачу. Зимой-то было хорошо, но я должен был предвидеть лето и этих несносных дачников...
Мы находимся здесь в некотором волнении и беспокойстве. На прошлой неделе Анатолий получил уведомление из министерства, что министр назначил его прокурором в Тифлис и что государь должен был утвердить этот доклад еще в прошлый четверг. Анатолий привез нам сюда это известие, и все были очень обрадованы, ибо, раз что необходимо ехать в провинцию, лучше Тифлиса ничего нельзя выдумать. Между тем, доклад почему-то не состоялся, и решение дела было отложено до 12-го числа. Но вот уже и 13-е, а до сих пор еще никакой депеши нет. Моя бедная belle-soeur исстрадалась от томительной неизвестности...
Я погружен в новое большое симфоническое сочинение. Нужно Вам сказать, что я решил писать оперу на сюжет “Чародейки”, и автор этой пьесы, Шпажинский, взялся написать мне либретто. К сожалению, он не мог мне в обещанное время доставить первое действие, и, дабы не терять времени, я начал еще в апреле делать эскизы для давно задуманной программной симфонии на тему “Манфpeда” Байрона. Теперь я настолько уже увлекся этим сочинением, что опера, вероятно, надолго останется в стороне. Симфония эта потребует от меня огромного напряжения и труда, ибо задача очень сложная и серьезная. Бывают минуты, когда мне кажется, что полезно мне было бы некоторое время ничего не писать, попутешествовать, отдохнуть... Но какое-то непреодолимое влечение к работе берет верх и приковывает к письменному столу и фортепиано.
Дорогой друг, передайте, пожалуйста, мой поклон Владиславу Альбертовичу и сожаление, что он не застал меня в Москве две недели тому назад, и течение лета надеюсь повидаться с ним и узнать, в каком положении его музыкальные занятия. Будьте здоровы, милый, бесценный друг мой!
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Плещеево,
26 июня 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Как мне редко приходится писать Вам, но у меня такое множество всякого писания, что я совсем изнемогаю от него, и потому проходит одна неделя за другою, что я не могу найти ни одного дня, чтобы написать Вам, мой несравненный друг.
Теперь Вы уже знаете, дорогой мой (к сожалению, не от меня первой), о той маленькой и мало ожиданной новости, которая явилась у меня в семействе; я говорю о женитьбе Сашонка. Не правда ли, что нельзя было ожидать, чтобы это случилось так рано, с таким философом, как он? Нас это не удивило, потому что он уже несколько времени ухаживал за своею теперешнею невестою, а Вас, вероятно, удивило. Я вполне одобряю его выбор и хочу надеяться, что он будет счастлив. Я же, конечно, опять если не совсем, то вполовину лишаюсь сына, - но что делать, такая уже моя доля; лишь бы сам был счастлив.
Я не помню, дорогой мой, благодарила ли я Вас за Вашу протекцию моему protege Генриху Пахульскому. Я бесконечно благодарна Вам за него, милый, добрый друг мой, потому что, конечно, хороший результат его экзамена я всецело отношу к Вашей поддержке ему, так как другие г.г. профессора едва ли были бы справедливы к нему. Очень, очень благодарю Вас, милый, дорогой друг мой.
Я надеюсь, что теперь у Вас все успокоились насчет назначения Анатолия Ильича в Тифлис, так как об этом есть уже в газетах. От души желаю ему успехов по службе и приятной жизни; страна эта очень привлекательная и климат, должно быть, чудесный.
Меня ужасно радует, дорогой мой, что Вы опять пишете симфонию; это форма музыки, которую я больше всего люблю и больше всего считаю достойною такого пера, как Ваше. А знаете, дорогой мой, что мы видели в Вене на сцене “Манфpeда” с музыкою Шумана, но мне не понравилось это соединение; и одно и другое, т. е. и литературное и музыкальное сочинение пострадало от этой насильной связи, и вышел какой-то непонятный charivari [кошачий концерт].
Хотя погода теперь и очень жаркая, но так как по вечерам часто делается очень холодно, то у меня все с насморками, а я только что выдержала сильнейшую боль в руке (ревматическую).
Саша еще у меня, но в субботу уезжает. Моя бедная Соня опять хворает, после родов у нее сделался брюшной тиф, и опять болезнь почек давала себя чувствовать; теперь, слава богу, немного лучше. До свидания в будущем письме, милый, бесценный друг мой. Будьте здоровы и не забывайте горячо любящую Вас
Н. ф.-Мекк.
С. Майданово,
28 июня [1885 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Прежде всего позвольте Вас поздравить с помолвкой милого сына Вашего. Я бы раньше это сделал, да на прошлой неделе, вследствие мучительной невралгии в щеке, я решительно не мог пера взять в руки. Теперь я уже совсем здоров, слава богу, и вчера даже успел съездить в Москву по делу.
Всё, что я слышу про невесту Сашонка, а также про их взаимные отношения, мне очень нравится. Я надеюсь, дорогая моя, что они будут вполне счастливы. Признаюсь Вам, что я почему-то совсем неособенно удивился известию о помолвке. Мне и прежде приходило иногда в голову, что Сашок женится не как все другие, т. е. в зрелом, если не перезрелом возрасте, и вообще как-нибудь особенно, оригинально и притом не вследствие страстной вспышки, а под влиянием более спокойного и здравого чувства. Так оно и вышло.
Дня три тому назад я получил телеграмму от Коли, в коей он спрашивал, может ли Анна приехать к нам сюда на несколько дней. Я тотчас же отвечал, что мы очень рады. Однако, Анны до сих пор нет,, и я не понимаю, отчего она не приехала.
Напрасно, дорогой друг, Вы благодарите меня за Генриха Пахульского. Уверяю Вас, что я ровно ничего не сделал, дабы ему воздана была справедливость. Он отлично играл, был вполне хорош в своем теоретическом классе, так что профессора на своем заседании (в коем я даже не присутствовал) единогласно присудили ему медаль.
Я всё еще тщетно стараюсь найти себе какой-нибудь прочный pied-a-terre около Москвы. Если поиски в течение следующих двух месяцев будут так же неудачны, то придется остаться в Майданове. Хозяйка предлагает мне взять дом, в коем она сама живет, и огородить меня забором от других дачников. Это мало улыбается мне, но что же делать!! Как тяжело мне выносить эти африканские жары, тем более, что вследствие посетившей меня болезни я не решаюсь купаться. Работа моя вследствие бывшего нездоровья приостановилась.
умоляю вас, милый друг, не стеснять себя ответами мне и писать только тогда, когда Вы совсем свободны. Будьте здоровы!
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Плещеево,
3 июля 1885 г.
Дорогой, несравненный друг мой! Простите меня, ради бога, что я относительно Вас становлюсь похожа на одну из тех попрошаек, Для которых чем больше делают, тем больше они пристают; так и я опять к Вам с просьбою о Генрихе Пахульском. Этот молодой человек, как и все молодые люди, окончившие свое образование, не знает, куда деваться, не знает, где взять средств к жизни. Вы так сострадательны к человечеству и так добры ко мне, дорогой друг мой, что к Вам я и обращаюсь опять ходатайствовать за него: нельзя ли его пристроить преподавателем в консерватории? Быть может, кто-нибудь скоро выбудет или Вы найдете возможным увеличить персонал преподавателей, тогда не забудьте о моем protege, дорогой мой, сделайте доброе дело и устройте человека, который до тридцати трех лет учился и трудился терпеливо, неутомимо и вполне заслужил себе право наконец пристать к берегу, отдохнуть хоть немного. Теперь пока он у меня, а потом останется ещё в Москве, попробует искать себе уроков, но Вы знаете, милый друг мой, какой это непрочный кусок хлеба, и вот если бы еще он был преподавателем консерватории, тогда и уроков было бы легче достать, а так он не штемпелеванный - или не дают уроков, или хотят уж очень дешево платить. Простите, простите тысячу раз, мой добрый, несравненный друг, что я так пристаю к Вам, но жаль видеть, когда человек готов трудиться, сколько сил хватит, а труда не имеется; а он отличный преподаватель. У моих детей много перебывало учителей и в России и за границей (между ними был и Лангер молодой, т. е. сын). И он был лучшим из них, и как человек, это вполне порядочная личность, у него нет никаких наклонностей к кутежу, ни к интригам, это человек спокойный, занимающийся только своим делом и интересующийся только им. Еще и еще простите, но не откажите, дорогой, милый друг мой.
У меня стало пустее в доме. Саша Со своею пятерочкою уехала, а сегодня уедут Юля, Макс и Лиза (Володина жена) в Петербург навестить Соню и узнать, когда же ее, наконец, привезут ко мне. Вот бедненькое существо эта Соня, в семнадцатилетнем возрасте всё больна и больна. Теперь пять недель лежит после родов, потому что у нее, как говорят доктора, кажется, брюшной тиф, наверно они не могут определить, и опять ее болезнь почек расходилась. Это ужасно, как плохи нынешние поколения.
Свадьба Сашонка будет 10-го числа, в среду, в Москве, в нашей приходской церкви, у Николы Мясницкого. Свадьба будет самая тихая, незаметная; единственное торжество будет сопровождать ее, это - чудовские певчие. После свадьбы сейчас они уедут за границу, вероятно, в Шотландию, родину Ани, моей будущей невестки, хотя ее родных там нет, они переселились в Америку, но они поедут для путешествия.
Будьте здоровы, мой милый, дорогой, несравненный друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Клин, Майданово,
6 июля [1885 г.]
Милый, дорогой, бесценный друг!
Я не только не в претензии, но очень рад, что Вы о чем-нибудь просите, и для меня не может быть большего удовольствия, как причинить что-либо приятное и угодное Вам. В настоящем случае мне тем легче хлопотать об исполнении Вашего желания, что я не сомневаюсь в серьезности и добросовестности Пахульского и уверен, что он будет хороший деятель в консерватории. Тем не менее, позвольте мне, милый друг, дать Вам положительный ответ в сентябре. В настоящее время, когда нет ни директора-консерватории, ни директоров Музыкального общества, я не могу приступить к хлопотам о принятии Генриха Пахульского в число преподавателей консерватории. Одно могу Вам сказать: употреблю всё свое влияние и значение, чтобы дело это устроилось, и надеюсь вполне, что так оно и будет.
Как мне жаль, что бедная Софья Карловна больна, и как горячо я желаю, чтобы она поскорее поправилась! Говорят, что она поедет в Карлсбад; я возлагаю большие надежды на это лечение.
Анна прогостила у нас три дня, из коих третий день я ее не видел, так как принужден был по делам отправиться в Москву.
У меня есть большая просьба к Владиславу Альбертовичу. Не найдет ли он возможным в течение лета посвятить несколько часов на поездку в Дубровицы (шесть верст от Подольска). Говорят, что место чудное и что имеются отдельные дачи, в коих и зимой можно жить. Так как я завален корректурой и работой, то мне трудно туда съездить, и он бы оказал мне величайшую услугу, если бы сделал это. Мне хочется знать, имеется ли там дом, отдельно расположенный, с отдельным садом, с красивым видом и с условиями для зимнего пребывания. Это не к спеху, и можно ждать сколько угодно. Вот я каков! Собираюсь оказать услугу его брату и, еще ничего не сделав, прошу отплаты! Несколько совестно, что так злоупотребляю его дружеским расположением, но мне в самом деле очень неудобно самому съездить.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг мой! Насчет Г. Пахульского будьте покойны; я не могу сомневаться, что дело это сладится.
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Плещеево,
12 июля 1885 г.
Милый, дорогой, несравненный друг мой! Как Вы добры и как отзывчивы на всякие нужды человеческие! Я не знаю, как и благодарить Вас за Вашу дружбу и готовность оказать мне одолжение; меня несказанно обрадовало Ваше обещание устроить судьбу Генриха Пахульского. Для него это будет величайшее благодеяние, тем более, что с ним живет и мать его, которая постоянно больна и постоянно нуждается в докторе, а без Вашего благодетельного участия эти бедные люди ничего не достигли бы. Благодарю Вас бесконечно, дорогой, милый друг мой.
Я сегодня совсем больна, поездка на свадьбу моего Сашонка в Москву совсем меня расстроила. Жара и духота в московских комнатах были Невыносимы, к тому же волнение, хлопоты и отступление от привычного режима - всё это расстроило меня, и я еще не могу оправиться от этого дня. Молодые мои уехали на другое утро. Бедному Сашонку сделалось дурно под венцом, так что его усадили на стул; он такой у меня слабенький.
Соня у меня, и хотя, слава богу, ей лучше, но вообще меня ужасно пугает ее здоровье; это такой нежный организм, который надо беречь как оранжерейный цветок, - и никакого запаса сил. Слава богу еще, что муж у нее такой добрый и заботливый об ней, как лучше и желать нельзя, но мне жаль его, бедного, что ему всё время приходится возиться с больною женою: это так печально.
Насчет поездки в Дубровицы, дорогой мой, Влад[ислав] Альб[ертович] просил меня передать Вам, что он с величайшим наслаждением исполнит Ваше приказание и будет искать самым усердным образом. О результатах я сейчас [же] сообщу Вам. Будьте здоровы, мой милый, бесценный друг. Всею душою горячо Вас любящая
H. ф.-Мекк.
Плещеево,
18 июля 1885 г.
Мой милый, несравненный друг! Всё это время Влад[ислав] Альб[ертович] ездил искать зимнего помещения для Вас, но без большого успеха. В Дубровицах из маленьких дач есть только одна с печами, но она переделана на дачу из кухни и потому низка и невзрачна. Затем есть только зимнее помещение в самом старинном дворце, можно нанять весь бельэтаж, но это, конечно, слишком много для Вас, и они согласны отделить шесть комнат, но цену еще не могли определить. Влад[ислав] Альб[ертович] был в главной конторе князя Голицына в Москве, чтобы узнать цену. Там сказали, что сделают расчет, сколько им обойдется устроить зимние рамы и вообще всё для зимней жизни и тогда сообщат Влад[иславу] Альб[ертовичу] в Плещеево, но до сих пор еще нет уведомления. Надо полагать, что цена будет около шестисот рублей за год. Дрова можно покупать в самом имении, есть одна лошадь для разъездов за особую плату, можно иметь молоко и масло на месте. Кроме Дубровиц, Влад[ислав] Альб[ертович] ездил в Бутово, но там ничего нет сам хозяин, генерал Савельев, сознался, что у него дачи простенькие, за сто пятьдесят рублей в лето. Я боюсь, дорогой мой, что з и м о ю Вам будет очень неудобно в деревне, в наших глубоких снегах и при полном неблагоустройстве нашего бедного отечества; не было ли бы Вам удобнее зимовать за границею? В Дубровицах - место прелестное, но конечно, летом. Если Вы всё-таки готовы остановиться на Дубровицах, то не приедете ли Вы взглянуть помещение, и если Вы уведомите Влад[ислава] Альб[ертовича] о времени Вашего приезда, то он выедет в Подольск на станцию встретить Вас и проводить в Дубровицы.
Я уезжаю во вторник совсем из Плещеева, переночую в Москве, и в среду - в дальнейший путь, в Эмс. Соне предписал доктор и эти воды, и потому я тороплюсь везти ее туда, чтобы юна успела в теплое время отбыть курс питья и ванн. Оттуда я предполагаю поехать в Belair на осень и потом на зиму во Флоренцию. Соня, по совету доктора Остроумова, также останется зиму за границею. Ей, слава богу, лучше, по всё-таки она далеко не может назваться здоровою.
У меня суета и хаос во всем доме, как бывает обыкновенно перед скорым отъездом. Как бы я желала, дорогой мой, чтобы Вы нашли себе такой приют на зиму, которым Вы были бы совершенно довольны и где никто не докучал бы Вам.
Теперь уже отсюда мне не удастся написать Вам, милый друг мой, и потому до следующего письма из-за границы. Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный друг. Горячо желаю Вам успеха во всех Ваших желаниях. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
19 июля [1885 г.]
Милый, дорогой друг!
Тысячу раз благодарю Вас за заботу о приискании для меня помещения. Если бы я знал, что Вы были так близки к сборам за границу, я бы не позволил себе отрывать от дела Владислава Альбертовича. Тем более раскаиваюсь в том, что беспокоил его и Вас, что, как оказывается, Дубровицы - совсем неподходящее для меня место. Там живет летом множество дачников, в том числе даже знакомые мне оказались, а я именно дачников-то и боюсь.
Итак, простите, дорогой друг, что беспокоил Вас.
Вы пишете, дорогая моя, что мне лучше зимовать за границей, чем жить погребенным в снегу. Но я хочу где-нибудь в России устроиться не для того, чтобы безвыездно жить, а для того, чтобы у меня был, наконец, свой угол, свой дом. Мне уж сорок пять лет, и я чувствую, что дальнейшее скитание по свету без собственного уголка, где бы были все мои вещи, книги, ноты, воспоминания, - словом, всё то, что составляет un chez soi [домашний уют], - невозможно.
Потребность эта во мне теперь до того сильна и неодолима, что я не буду покоен, пока не оснуюсь где-нибудь прочно. Это нисколько не помешает мне зимовать иногда в Италии или где бы то ли было. Напротив, сознание, что мне есть где укрыться, что я не бездомный скиталец, удвоит для меня удовольствие путешествий.
Но как трудно найти что-нибудь! Теперь мне предлагают усадьбу недалеко отсюда, в красивой местности, но не на реке. Кажется, я решусь нанять ее, и в конце лета начну устраиваться, т. е. меблировать, оклеивать и т. д., так чтобы осенью можно уже было переехать.
Мы до сих пор не можем опомниться от ужасов клинского пожара, которого были свидетелями. Я даже по мере сил участвовал в спасении имущества погорельцев.
Дай Вам бог, дорогая моя, благополучного, счастливого путешествия. Еще и еще благодарю Вас.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Майданово,
3 августа 1885 г.
1885 г. августа 3 - 10. Майданово.
Милый, дорогой друг мой!
Еще не знаю хорошенько, куда писать Вам, но уже испытываю потребность в беседе с Вами и берусь за перо. Пишу Вам в три часа дня в такой темноте, как будто девять часов вечера. Вот уже несколько дней, что весь горизонт окутан какой-то дымчатой мглой, происходящей, как говорят, от лесных пожаров или горения торфяных болот. Мгла эта с каждым днем делается гуще, и я начинаю бояться, что мы все задохнемся в ней. На душу это действует угнетающим образом. Вообще расположение духа моего всё это время мрачное. Я работаю над очень трудной, сложной симфонической вещью (на сюжет “Манфреда” Байрона), имеющей притом столь трагический характер, что и я обратился временно в какого-то Манфреда. Притом же, как водится, я надсаживаю грудь от торопливости в труде. Хочется безмерно привести его скорей к концу, и вот я напрягаю все свои силы... в результате чего сильное утомление. Это тот вечный cercle vicieux [заколдованный (порочный) круг], в коем я безвыходно вращаюсь. Если нет работы, я хандрю и скучаю, - если есть, я работаю через силу...
Вчера я имел сильное огорчение, даже до слез. Ваш сын Коля несколько времени тому назад дал мне знать, что есть по Рязанской дороге среди необычайно красивой местности именьице, вполне, во всех отношениях подходящее к моим требованиям. Так как довольно долго я был нездоров и не мог сам поехать, то поручил брату Анатолию собрать справки и некоторые сведения. Коля обещал их достать и прислать, но прошло много дней, а от него письма не было. Тогда я послал человека напомнить об этом деле; Коля посоветовал немедленно ехать смотреть именье и решать дело. По нездоровью, я просил брата Анатолия поехать и устроить покупку. Вчера утром он уехал, и я, вполне уверенный, что через два-три дня сделаюсь собственником, предавался утешительным мечтаниям о будущем житье в собственном доме. Увы! К вечеру пришла депеша, что имение уже несколько дней продано. Не могу выразить Вам, как я был огорчен! Упущен случай единственный, подобного которому ожидать нельзя.
Не могу скрыть, что я в настоящее время сваливаю вину неудачи на Колю. Если бы он хотел, имение осталось бы за мной. Продавал его начальник дистанции Рязанской дороги, Колин знакомый, и ничего бы не стоило попросить его подождать меня или моего поверенного. Прошу Вас, дорогая моя, ни слова не писать об этом Коле; гнев мой (может быть, впрочем, и несправедливый) уляжется, и всё будет забыто, но в настоящее время, быв совершенно одурачен в этой истории и не зная хорошенько, почему и кем, я поневоле мечу свои перуны против бедного Коли, который заварил эту кашу.
10 августа.
Только что вернулся из поездки в Плещееве, куда меня почти насильно увлекли братья. Мне хотелось побывать в Плещееве, но я не люблю отрываться от работы, и отдыха для меня всё равно нет, пока сочинение не кончено. Поездка была для меня неудачна, так как и в дороге и в самом Плещееве я чувствовал себя очень нехорошо. Вообще за это лето я здоровьем своим похвастаться не могу: постоянно недомогаю. Тем не менее, я рад был снова увидеть милое Плещеево, где так хорошо провел несколько недель год тому назад. Анну я нашел очень бледной и похудевшей. С Колей имел откровенное объяснение по поводу неудовольствия на него, и так как он признал себя виноватым в некоторой оплошности, то гнев мой на этого добрейшего человека исчез как дым. Но более чем когда-либо сожалею, что упустил случай приобресть именьице, судя по описанию Коли, удивительно соответствующее моим требованиям.
Мне приятно было видеть цветущую здоровьем племянницу мою Веру, которую я перед тем видел несколько месяцев тому назад в Петербурге больной и слабенькой. Она наслаждалась бы своим житьем в Плещееве, если бы не смущалась мыслью, что, может быть, с ее стороны неделикатно заживаться со всей семьей у рас слишком долго. Она советовалась со мной насчет этого, и, простите меня, дорогой друг, я позволил себе уверить ее, что Вам, отнюдь не неприятно, что она гостит в Вашем доме и что неделикатности с ее стороны нет никакой в том, что она, по ее выражению, злоупотребляет Вашим гостеприимством. Дабы вполне успокоить ее, я сказал ей, что напишу Вам об этом, и убежден, что Вы подтвердите мою уверенность в том, что ее пребывание в Плещееве Вам не неприятно.
Теперь я надолго останусь в Майданове, т. е. не тронусь отсюда, пока вполне не кончу своей работы.
Надеюсь, дорогая моя, что здоровье Ваше хорошо, что Софья Карловна поправляется и что Вы вообще довольны своим пребыванием в Эмсе.
От души желаю Вам, дорогой друг мой, всего лучшего. Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Эмс
16 августа 1885 г.
Дорогой, несравненный друг мой! Не знаю, как и благодарить Вас за Ваше письмо; я уже никак не надеялась получить его прежде, чем сообщу Вам свое местопребывание. Сама же я, как Вам и писал Владислав Альбертович, совсем стала инвалидом, и теперь вот уже почти две недели как меня мучит нарыв на пальце; один мне прорезали, а теперь готовится другой, и это мне до крайности раздражает нервы. Но я всё-таки хочу написать Вам хоть несколько слов, чтобы горячо поблагодарить Вас, дорогой мой, за Ваше милое письмо и сказать Вам по поводу пребывания Веры Львовны в Плещееве, что, конечно, Вы совершенно основательно поручились ей за меня и что мне не только не неприятно ее нахождение в Плещееве, но, напротив, очень приятно, чтобы мои близкие и близкие моих близких пользовались моею собственностью. В данном же случае я даже, к сожалению, не могу считать Веру Львовну своею гостьею, так как я предоставила Плещееве Коле.
Как ужасно жаль, дорогой мой, что Вам не удалась покупка именьица на Рязанской дороге; дай бог, чтобы скорее нашлось что-нибудь другое.
Сегодня я ожидаю Сашонка с женою из Лондона. Они изъездили всю Шотландию, родину Ани, и Сашок в восторге от ее природы. Здесь, в Эмсе, также прелестно. Вот бы Вам приехать сюда, дорогой мой: какое множество прелестнейших прогулок и вообще какая роскошная природа. Я давно не жила в Германии и была поражена этим богатством природы и благоустройством города, - чудесно всё.
Сонино здоровье недурно, но общее состояние ее организма меня очень беспокоит: малокровие ужасное, и вся она такая хрупкая.
У нас довольно холодно, по ночам только двенадцать градусов, но дни очень жаркие. Мы пробудем здесь до 27-го этого месяца, потом - в Париж: и в мой милый Belair. Поэтому прошу Вас, дорогой мой, после этого письма адресовать мне в Belair. Адреса, и здешний и Belair'ский, прилагаю отдельно. Будьте здоровы, бесценный, милый друг мой. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
С. Майданово,
31 августа 1885 г.
Милый, дорогой, бесценный друг!
Из письма Владислава Альбертовича вижу, что Вы довольны Вашим пребыванием в Эмсе и что здоровье Ваше в хорошем состоянии. Чрезвычайно этому радуюсь и уверен, что в Вашем милом Belair Вы еще более укрепитесь и поправитесь.
Наконец-то, дорогой друг мой, судьба моя, т. е. вопрос о будущем моем более или менее постоянном местопребывании разрешился. После бесконечно долгих и неудачных розысков я принял предложение здешней хозяйки остаться в Майданове. Но жить я буду не в том неуклюжем, несимпатичном доме, где жил до сих пор, а в другом, где до сих пор она сама жила. Дом этот находится в стороне от других; мне будет огорожена значительная часть сада, в которой я буду распоряжаться совершенно произвольно, а самый дом еще летом она отделала заново. Хотя местность здешняя не особенно мне по сердцу, но ввиду близости большой станции, близости от города, в коем имеются и лавки, и почта, и телеграф, и Доктор, и аптека, а главное, ввиду крайнего нежелания снова искать и откладывать, я решился нанять на два года предлагаемый дом. Он очень симпатичен и уютен, и мне кажется, что мне там будет хорошо и покойно. Теперь я забочусь об устройстве, а 15 сентября перееду. Если в течение будущих двух лет свыкнусь, то уж ничего и искать не буду и до конца дней останусь здесь;
ведь, право, пора мне иметь хоть тень какой-нибудь оседлости. У нас здесь очень опустело. Брат Анатолий уехал на Кавказ, брат Модест с своим воспитанником - в Петербург, и теперь остались кроме меня только моя belle-soeur и маленькая племянница. 14 сентября и они уезжают на Кавказ, с 15-го я начинаю свою одинокую жизнь.
Меня очень беспокоит, как разрешится вопрос о приглашении Генриха Пахульского в преподаватели консерватории. Подробно я пишу об этом Владиславу Альбертовичу, а Вас прошу верить, дорогая моя, что всё, что можно было сделать, я сделал и сделаю.
Симфония моя ушла настолько далеко, что я надеюсь к концу месяца вполне окончить ее. Надеюсь, что труды мои и старания были не тщетны и что я в самом деле написал удачную вещь.
Будьте здоровы, дорогой друг мой! Я просил Влад[ислава] Альбертовича извещать меня о Вас, а самих Вас убедительно прошу не утруждать себя писанием писем.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
С. Майданово,
11 сентября 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Давно, давно не писал Вам. Поездки в Москву, хлопоты об устройстве будущего жилья, работа, которую хочется привести скорее к концу, - всё это мешало мне правильно вести корреспонденцию.
Прежде всего доложу Вам насчет Генриха Пахульского. Меня очень беспокоило это дело; я боялся, что данное Вам обещание не будет исполнено, и решил, что в случае, если мое энергическое настояние ни к чему не приведет, я выйду из состава дирекции. Однако ж 6 сентября на заседании дирекции Пахульский принят в число преподавателей, и приглашение его состоялось, Пишу Вам это не для того, чтобы выставить свою заслугу, а вот для чего. В первое время у Пахульского не будет учеников, или, по крайней мере, я не могу ручаться, что они будут. Дело в том, что по числу поступивших на этот учебный год в новом преподавателе не встречалось надобности, но по мере увеличения числа учеников надобность даст себя чувствовать, и Пахульский получит учеников и часы занятий. Но пока этого не будет, ему придется довольствоваться званием консерваторского адъюнкта. Таким образом, хотя желание его и Ваше исполнилось, но относительно материального обеспечения Ваш protege должен немножко подождать и, по возможности, добывать частные уроки. Верьте, дорогая моя, что я сделал все, всё, всё возможное, и если результат получился пока неважный, то потому, что не в моей власти увеличить число учеников настолько, чтобы Пахульский получил класс и оплачиваемые часы занятий.
С наступлением настоящей хмурой и ненастной осени здоровье мое совершенно поправилось, и теперь кроме утомления от работы никаких болезненных проявлений я не испытываю. Прихожу к заключению, что для моей натуры лето - самое неблагоприятное время года и что жары действуют на мой организм зловредным образом. В самом деле, я замечал, что зимою, если только живу в деревне или за границей, я чувствую себя всегда лучше, чем летом, и уж, во всяком случае, раз навсегда, я решился летом избегать работы, а странствовать и отдыхать.
Будущее мое жилище мало-помалу приходит в надлежащий вид, и кажется, что оно будет очень уютно и мило. С недостаточной красотой местности приходится мириться; я так устал искать и ждать, так не хочется на зиму снова оставаться бездомным странником?
15-го числа моя невестка уезжает на Кавказ; я поеду в Москву провожать ее и исполнить некоторые деловые надобности. В мое отсутствие Алексей окончательно устроит мой домик, и 19-го числа я водворюсь в своем уютном уголке. 17-го числа думаю побывать в Плещееве по случаю именин племянницы Веры.
Еще раз прошу Вас, дорогой друг мой, не сетовать на меня, если я не мог сразу доставить Генриху Пахульскому прочное положение в консерватории, и верить, что я в самом деле сделал, всё, что мог, чтобы угодить Вам.
Дай бог Вам всякого благополучия.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Chateau Belair,
22 сентября 1885 г.
Дорогой, несравненный друг! Тысячу раз благодарю Вас за Ваше дорогое для меня внимание и память о дне моего ангела; телеграмму Вашу я получила, и это сделало настоящим праздником для меня мои именины. Нас теперь так мало, что этот день прошел в совершенной тишине, хотя я по обыкновению получила подарки от Юли и Милочки, много букетов и массу телеграмм. Мы пили шампанское, играли в пирамидку на биллиарде и в рулетку, но всё это только вчетвером.
Горячо и глубоко благодарю Вас, дорогой мой, за исполнение моей просьбы относительно Генриха Пахульского; ничего лучшего я и ожидать не могла для него, и, конечно, теперь ему осталось только подождать, что нисколько не трудно, имея уже такую официальную заручку на место и обеспечение. Он теперь, должно быть, поедет на родину поконцертировать, а после 1 января, вероятно, приедет ко мне. У меня теперь здесь ездит на уроки к Милочке молодой пианист (которого я имя никак не могу затвердить); он учит Милочку и аккомпанирует Влад[иславу] Альб[ертовичу] в игре на скрипке, а я слушаю. Этот молодой человек замечателен тем, что он превосходно читает музыку и хороший исполнитель; он органист в соборе в Tours. Но вообще здесь мало музыки. и это очень скучно.
Правда ли, дорогой мой, что Вы обещали написать кантату к юбилею Училища правоведения? Мне это пишет Макс. Счастливые все те, которые слушают и будут слушать Вашу музыку. В каком положении Ваш “Манфред”?
Юля мне читает теперь биографию Шумана, и из нее я узнаю, что он также написал оперу, но что она не имела успеха. Это удивительно, однако, как всех композиторов соблазняют оперы, а я их так не люблю; второе, я думаю, еще больше удивительно, чем первое.
Я очень боюсь, что холера помешает мне ехать на зиму во Флоренцию, а я этого очень желала бы. Если же я не попаду во Флоренцию, то проведу зиму опять в Вене, так как у меня там нанята квартира и есть весь свой mobilier [домашняя обстановка]. Прежде предполагалось, что Саша моя проживет зиму на моей квартире в Вене, но она отвильнула от этой поездки, потому что очень не любит ездить за границу, и к тому же, конечно, трудно с такими маленькими детьми.
У нас также сделалось холодно, но всё же рано утром и без солнца девять и десять градусов тепла, а днем от семнадцати до двадцати, но много дождя идет. Это печально. Мне хочется проехаться в Nantes, но боюсь, что погода помешает. Будьте здоровы, мой милый, дорогой мой друг. Как я желаю, чтобы Вы могли хорошо устроиться в Майданове и чтобы никто не беспокоил Вас. Прошу Вас, дорогой мой, написать мне, куда я могу послать Вам перевод на бюджетную сумму, и простите мне, что несколько опаздываю. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Г. Клин, с. Майданово,
22 сентября 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Наконец давнишняя моя мечта осуществилась: я у себя, в деревне, и хотя мой дом не составляет моей собственности, но всё же в течение двух лет я буду иметь право распоряжаться им совершенно свободно, и во всяком случае то, что, я теперь имею, есть нечто довольно близкое к осуществлению моей мечты. Домик чрезвычайно уютный, чистенький, хорошо меблированный. Часть мебели принадлежит собственнице Майданова, часть пришлось купить. Я снабдил свое хозяйство всем нужным. Мало-помалу буду украшать его и, кто знает, быть может, я весь свой век здесь останусь. Одно жаль: я всегда мечтал иметь из своих окон обширный, красивый вид, - этого здесь нет. Окна мои выходят в сад, и кроме деревьев, и то молодых, я из них ничего не вижу. Но что делать? Приходится мириться с этим недостатком. Зато самый дом необычайно симпатичный, и, особенно при вечернем освещении, он делается очаровательно уютен. Я позволил себе большую роскошь: буду держать пару лошадей, без которой очень мог бы обойтись, но, именно как роскошь, она имеет для меня большую цену. Я купил этих лошадей на самых выгодных условиях вместе со всей упряжью у жены Анатолия, которую на днях проводил на Кавказ. Мы провели с ней вместе пять дней в Москве; Пришлось присутствовать на бесконечном ряде прощальных обедов и вечеров у ее родственников. А так как мне и работать пришлось в то же время (дабы приехать в Майданово к себе, вполне разделавшись с утомившим меня “Манфредом”), то 17-го числа я, к сожалению, не мог быть в Плещееве, где хотел отпраздновать именины Ваши и племянницы Веры. В день отъезда моей bellesoeur я видел Колю на вокзале; в этот же день я познакомился с Владимиром Карловичем, с коим до тех пор никогда не приходилось сталкиваться. Он произвел на меня очень симпатичное впечатление; оттого ли, что я был предупрежден Вами и общим мнением, но мне показалось, что доброта и сердечность звучит в самом голосе его и дает себя чувствовать во всей его внешности.
Я думаю прожить в Майданове с месяц и в конце октября отправиться в Каменку для присутствования на празднестве двадцатипятилетия супружеского сожительства сестры и Льва Васильевича.
Опера моя (“Чеpeвички”) пойдет в Москве не ранее января, так что до тех пор я совершенно свободен. Весной мечтаю съездить в Италию.
Виделся в Москве с Генрихом Пахульским. Он принят преподавателем и получил отпуск на год. По-видимому, он совершенно доволен, чему я весьма радуюсь.
Будьте здоровы и счастливы, дорогой, бесценный друг!
Всем Вашим шлю свой привет.
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
С. Майданово,
27 сентября 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Сейчас получил письмо Ваше, за которое премного благодарен Вам. Мне грустно было узнать из него, что Вы не поедете в Италию. Ведь, если не ошибаюсь, холера ослабевает, и, вероятно, зимой ее вовсе не будет. Неужели Вы снова будете лишены наслаждения подышать воздухом Италии? Мне самому так хочется Италии, я ощущаю такую неотложную потребность в ней, что решил в конце зимы во что бы то ни стало отправиться месяца на три во Флоренцию, Рим и Неаполь. Теперь, когда я перестал быть бездомным скитальцем, путешествие будет иметь для меня двойную прелесть.
Я чрезвычайно доволен своим домиком, своим одиночеством и свободой, и беспрестанно благодарю бога, ниспославшего мне, наконец, то, чего я так давно жаждал. Работу свою я, наконец, вполне окончил и сдал для гравировки. Покамест отдыхаю, но уже подумываю приняться за новый труд. Готовое первое действие оперы “Чародейка” лежит передо мной, и я уже начинаю увлекаться предстоящей задачей. Милый друг! Мне нравится высокомерное отношение, Ваше к опере. Вы правы, относясь к атому, в сущности, ложному роду искусства недоброжелательно. Но есть нечто неудержимое, влекущее всех композиторов к опере: это то, что только она одна дает Вам средство сообщаться с массами публики. Мой “Манфpeд” будет сыгран раз-другой и надолго скроется, и никто, кроме горсти знатоков, посещающих симфонические концерты, не узнает его. Тогда как опера, и именно только опера, сближает вас с людьми, роднит Вашу музыку с настоящей публикой, делает Вас достоянием не только отдельных маленьких кружков, но при благоприятных условиях - всего народа. Я думаю, что в этом стремлении нет ничего предосудительного, т. е. что не тщеславие руководило Шуманом, когда он писал “Геновефу”, или Бетховеном, когда он сочинял своего “Фиделио”, а естественное побуждение расширить круг своих слушателей, действовать на сердца по возможности большего числа людей. Не следует только при этом гоняться за внешними эффектами, а выбирать сюжеты, имеющие художественную цену, интересующие и задевающие за живое.
Я написал для училищного юбилея не кантату, а просто хор, который на празднике должны петь воспитанники. Текст для этого хора также пришлось написать самому.
Милый друг! Перевод бюджетной суммы всего проще послать в заказном письме прямо сюда, т. е. в г. Клин. Если же Вам почему-либо удобнее послать в Москву, то потрудитесь адресовать в магазин Юргенсона. Заранее бесконечно благодарю Вас.
Из письма Вл[адислава] Альб[ертовича] (которому прошу Вас передать поклон мой) вижу, что больная рука Ваша поправилась. Весьма радуюсь этому. Желаю Вам, дорогая моя, всякого благополучия!
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Chateau Belair,
6 октября 1885 г.
Милый, бесценный друг мой! Простите меня еще раз, что я так опаздываю с посылкою перевода, но в последнее время это уже не я виновата, а провинция. В нашем городишке Тур нельзя получить перевода в Россию, потому что редко кто, и знает о существовании такой страны, поэтому перевод выписывали из Парижа, и на это понадобилось три дня. О, эта провинция, провинция! Я терпеть не могу маленьких городишек, так же как и мелких талантиков, и те и другие вечно во что-то лезут, что-то корчат из себя, хотят представляться большими и крупными, а ни сил, ни средств на это нет, - таков и наш Tours. А знаете, дорогой мой, под каким впечатлением я разразилась против мелких талантиков? Под впечатлением каталога, присланного мне Юргенсоном. Я выписала из Москвы Вашу Первую сюиту, и при этом! Юргенсон прислал мне свой каталог. Я развернула его, но там пошли Acher'ы, Jungmann'ы, Spindler'ы, так мне просто противно стало, и я бросила его; и зачем это магазины держат такие произведения? А кстати, говоря о музыке, позвольте мне, дорогой мой, вступиться за симфонический род музыки, как Вы вступаетесь за оперный. Вы говорите, что Вашего “Манфреда” сыграют раз-другой, и потом он скроется надолго. Как Вы можете говорить так, когда Бетховенские симфонии играются и теперь и игрались всегда, и слушались и слушаются с величайшим наслаждением. Симфоническая музыка имеет не только свойство доставлять удовольствие, но она имеет и образовательное значение, и никогда не только Ваш “Манфред”, не только хорошие симфонии и увертюры, но и никакие хорошие оркестровые сочинения никогда не пропадут и не потеряют своего места в музыкальной и педагогической литературе. Вот видите, дорогой мой, про “Геновефу” Шумана редко кто знает, а его “Манфреда” все знают; а ведь Ваш “Манфpед” будет еще лучше, и уверяю Вас, милый друг мой, что впоследствии, когда Вас поставят выше Бетховена, это будет - за Ваши симфонические сочинения, а не за оперы. Симфония есть чистое искусство, а опера - реальное искусство, а я признаю реализм в жизни, но не люблю pro в искусстве и не признаю” в поэзии. Простите, дорогой мой, что я берусь трактовать о том, чего не понимаю, но я вступаюсь за свои чувства.
Как я рада, милый друг мой, что Вы устроились оседлым образом и что Вы -довольны Вашим местопребыванием. Дай бог, чтобы ничто не нарушало Вашего спокойствия, Вашего уединения и мирной жизни. Я в своем маленьком Belair также блаженствую, хотя и сознаю постоянно, что мне следует продать его, но он так мил, что рука не поднимается. Вы не можете себе представить, дорогой мой, какой хорошенький этот холмик; и насколько у Вас мало видов из окон, настолько у меня их много кругом, - со всех сторон очень веселые, оживленные виды. К тому же, у меня прелестные коровки, провизия своя, чудесные фрукты, в особенности груши, дюшесы, великолепные. Поэтому я, как только идет дождь, я продаю Belair; когда выглядывает солнце и освещает эту бархатную траву, эти разноцветные деревья, я не продаю Belair. Это смешно, но естественно.
Как меня глубоко тронул Ваш отзыв о моем Володе и как я бесконечно счастлива, что он Вам тем и показался, что он есть; я Вам горячо благодарна, милый друг мой, за Ваш добрый отзыв о нем.
Все Мои, слава богу, здоровы. Сашок, как видно из его писем, занимается очень усердно и успешно, Аня, жена его, немножко хворает, доктор находит малокровие, но это - болезнь века.
Дорогой мой, перевод дали, как Вы увидите, на Banque de Commerce prive a Moscou; это, должно быть, Московский Купеческий банк. Я послала, как и прежде, чек отдельно, а письмо посылаю отдельно на случай, если бы перевод затерялся, то, чтобы Вы знали, что он был послан, а мы могли бы разыскивать его.
У нас второй день чудесная погода, рано утром морозило (два градуса тепла), а теперь, в восемь, часов утра, уже пятнадцать градусов тепла, а среди дня вчера на солнце было тридцать семь градусов тепла, - чудесно! Мы очень много бываем на воздухе. Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Chateau Belair,
7 октября 1885 r.
Дорогой друг мой! Вчера утром я писала Вам письмо в одном из своих ненормальных состояний и припоминаю, что я наделала путаницы слов, так например, припутала ни с того, ни с сего педагогику к симфонической музыке. Вероятно, есть и еще что-нибудь в этом роде, поэтому, дорогой мой, я хочу предупредить Вас для того, чтобы Вы не удивлялись на будущее время, если Вы встретите в моих письмах слова, употребленные не в своем смысле, т. е. путаницу в словах. Это потому, что мои нервы дошли до крайних пределов расстройства, и на меня находят пароксизмы такого хаоса в голове, что я издергаю кучу слов, не сознавая их. Обыкновенно я пишу только сейчас, вставши от ночного сна, и состояние головы зависит у меня от того, как проведена ночь. Поэтому, милый друг мой, прошу Вас извинить меня, если в моем вчерашнем письме есть и еще какие-нибудь нелепости, но оговорюсь при этом, что они бывают только в словах, а отношения мои к предметам не изменяются.
В “Figaro” предсказывают опять бури. Как это жаль: погода была такая хорошая. Не откажите, дорогой мой, сообщить мне, дойдет ли до Вас перевод. Всею душою Ваша
Н. ф.-Мекк.
Р. S. У меня на днях умерла племянница, Языкова, в Meran от чахотки. Так жаль, молодая женщина была, детей не осталось, один муж; она была рожденная Воронец, дочь моей сестры.
С. Майданово,
11 октября 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Получил сегодня перевод и письмо Ваше. Благодарю Вас от глубины души и извиняюсь за хлопоты, причиненные процедурой перевода.
Как мне завидно было, читая в письме Вашем о превосходной погоде и о том, как Вам хорошо в Веlair, и в то же время радуюсь до крайности, что наконец Вы дождались столь нужного Вам тепла. Вполне же я буду покоен за Вас, когда, бог даст, Вы все-таки попадете во Флоренцию. А здесь уж давно осень; холодный северный ветер нескончаемо дует и по ночам воет в трубе. Не скажу, чтобы это не имело известной прелести, особенно, когда живешь в таком уютном прелестном домике, как мой, но зато мои ежедневные двухчасовые прогулки не особенно приятны. Еще, что мне несколько отравляет удовольствие гулять, это здешний народ и его образ жизни. Избы в здешней деревне самые жалкие, маленькие, темные; духота в них должна быть ужасная, и когда вспомнишь, что они восемь месяцев должны прожить в этой темноте и тесноте, сердце сжимается. Не знаю почему, но народ здесь особенно бедный. Земля по разделу с помещицей им досталась ужасная - голый песок; лесу нет вовсе, заработка никакого, так что большинство бедствует. Между тем, и это всего замечательнее, все они - и старики, и взрослые, и дети - имеют вполне счастливый и довольный вид; нисколько не жалуются на горемычную судьбу свою, и, чем менее они высказывают недовольства жизнью, тем более я их жалею и умиляюсь над смирением и долготерпением русского народа. У детей удивительно симпатичные лица. Школы нет, ближайшая школа отстоит на расстоянии шести верст. Жалко смотреть на этих детей, обреченных жить материально и умственно в вечном мраке и духоте. Хотелось бы что-нибудь сделать, и чувствуешь свое бессилие. Вот; с этой стороны жизнь в русской деревне непривлекательна. Какая бездна разделяет нашего мужика и его быт от Ваших соседей фермеров, от французского поселянина!
А впрочем, мне лично живется по-прежнему очень хорошо в моем до крайности симпатичном домике; настолько хорошо, что нередко в течение дня мне приходит в голову, что, как бы современные пессимисты ни отрицали возможность счастия, я могу служить живым опровержением этой якобы аксиомы, ибо я в самом деле счастлив в своем отшельничестве потолику, поколяку счастие доступно человеку. Быть свободным и иметь свой собственный приют - вот чего я всегда желал, и это имею, - значит, я счастлив. Желать большего было бы безумием и неблагодарностью.
Юргенсон в последнее время действительно уронил свое значение серьезного издателя, преследующего не торгашеские, а более почтенные цели. Представьте себе, милый друг, что он летом купил все издания фирмы Бернарда (за сорок пять тысяч), а эта фирма кроме модных, отчаянных пошлостей никогда ничего не издавала.
Теперь то и дело он объявляет о продаваемой им дряни. Между тем, покупка эта еще, бог знает, когда окупится, а теперь дела его в самом плачевном положении, и обстоятельство это неожиданным образом неприятно отразилось и на мне. Когда-нибудь я расскажу Вам это.
Насчет высшего значения симфонической и камерной музыки в сравнении с оперой я скажу еще следующее. Воздерживаться от писания опер есть своего рода геройство, и в наше время такой герой имеется, это Брамс. Кюи в одной статье своей совершенно верно сказал недавно, что как человек, как художник, преследующий только высшие цели, Брамс достоин уважения и удивления . К сожалению, его творческий дар беден и не соответствует широте его стремлений. Тем не менее, он - герой. Во мне этого геройства нет, и сцена со всей ее мишурой всё-таки привлекает меня.
Через неделю я отправляюсь на три дня в Москву и оттуда в Каменку на празднование серебряной свадьбы. Вернусь около 10 ноября.
Будьте счастливы и здоровы, дорогой, бесценный друг мой. Благодарю Вас еще раз за всё; никогда ни на минуту не забываю я, кому после бога обязан тем счастием, о котором я писал выше.
Всем Вашим шлю приветствия.
Ваш П. Чайковский.
Banque de commerce prive есть не Купеческий банк, а Частный коммерческий. Как видите, перевели они название совершенно правильно. Из календаря вижу, что банк этот находится, однако ж, в Петербурге, а не в Москве. Но я думаю, что и в Москве можно будет дисконтировать перевод.
[Майданово]
13 октября 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Получил Ваше письмо, в коем Вы берете назад некоторые Ваши выражения по поводу преимущества симфонической музыки над оперной. Уверяю Вас, что, читая выражение Ваших мыслей, я ни секунды не остановился на какой-либо несообразности, ибо сущность того, что Вы хотели сказать, высказана чрезвычайно ясно и рельефно и слово “педагогическая” совершенно ускользнуло от моего внимания. Только перечтя Ваше письмо, я заметил, что по недосмотру попало слово, которое в данном случае вовсе не нужно.
Меня огорчает, дорогая моя, что нервы Ваши, как Вы пишете, сильно расстроены; да и в самом значении, которое Вы придали столь пустой Вашей описке, сказывается болезненность. Отчего это? Что Вас теперь особенно расстраивает? Мне больно думать, что, имея все данные быть счастливой и покойной, Вы страдаете. У вас есть величайшее право на счастье, а именно сознание исполненного долга. Вы отдали жизнь Вашу детям и сделали из них хороших людей; Вы сделали и делаете так ;много добра; Ваши средства дают Вам полную свободу; Вы любите всё прекрасное и способны испытывать наслаждения, даваемые искусством. Господи, неужели всего этого мало для благополучия??? - Оказывается, что мало. Значит, есть нечто, мешающее Вам жить без нравственного страдания. И это “нечто” меня до крайности огорчает. Не поможет ли Вам Италия? Если холера перестала быть страшной, не попробуете ли Вы этого средства, иногда очень могущественного?
Еще я хочу Вас просить, дорогой друг, и просить самым энергическим образом, - не давать себе труда писать мне, когда Вы не совсем здоровы. Всякое усилие при расстроенности нервов пагубно, и я страшно терзаюсь при мысли, что Вы иногда из-за меня утомляете и расстраиваете себя.
Дай бог, чтобы Вам было хорошо. Не думаю, чтобы кто-либо более меня жаждал, чтобы Вы чувствовали себя счастливой и довольной.
Беспредельно преданный и благодарный
П. Чайковский.
Харьков,
27 октября 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Я думаю, Вы очень удивитесь, прочитавши на заголовке письма, что я попал в Харьков. Это произошло оттого, что я очень устал от людей, прожив в Москве шесть дней, и что перед тем, как очутиться в Каменке среди других, близких, но всё же многих людей, мне хотелось хоть одни сутки провести в одиночестве, в незнакомом городе. К тому же, мне надо было обдумать до Каменки один вопрос, требующий нескольких часов опять-таки в одиночестве. Я, кажется, писал Вам, что мною написан хор для правоведского юбилея. Теперь, когда до юбилея остался всего с небольшим месяц, меня еще просят написать что-нибудь для оркестра. С одной стороны, писать эти вещи чрезвычайно скучно и неприятно, с другой - отказать неловко. И вот сегодня просидел над нотной бумагой несколько времени, [придумывая?] темы для марша, который я решил всё-таки написать и инструментовать в Каменке.
В Москве я присутствовал на первом концерте Муз[ыкального] общ[ества], который не особенно удался. Программа была мало интересная, серенькая, да и исполнение такое же. Наш капельмейстер Эрдмансдерфер был в этот вечер не в духе. Затем от утра до позднего вечера я был среди людей, уставая до безумия и вздыхая о моем деревенском привольном житье. Как я уже, вероятно, писал Вам не раз, меня одолевают разные юные композиторы, желающие советов и указаний. По большей части это бывают заблуждающиеся насчет размера своих способностей юноши. Но на сей раз я напал на молодого человека, одаренного крупным творческим талантом. Это сын известного в коммерческом мире Москвы бывшего соседа Вашего по дому, Катуара. Ему двадцать четыре года, и время еще не ушло. Я уговорил его приняться серьезно за учение, и он, кажется, едет в Берлин.
Навестил Колю и Анну, помещение которых мне очень нравится. Анна уже в Каменке. Видел у них Александра Филаретовича.
Слышал в Москве, в частном театре, оперу P[имского]-Корсакова “Снегурочка” в очень порядочном исполнении. Сегодня пойду в здешнюю оперу.
Застанет ли письмо это Вас в Belair? Во всяком случае, надеюсь, что оно дойдет до Вас.
Будьте здоровы, дорогой друг мой!
Ваш П. Чайковский.
Banque de Commerce prive оказался действительно, как Вы и писали, Купеческим банком. Я получил деньги без малейшего затруднения. Благодарю Вас, дорогая!!!
Каменка,
5 ноября 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Вот уже несколько дней, что я здесь. Всех своих нашел здоровыми и веселыми. Чрезвычайно приятно было увидеть вполне почти оправившуюся от болезни старушку Александру Ивановну Давыдову, еще недавно внушавшую опасения за себя. Бог знает, придется ли еще раз увидеть эту превосходнейшую и глубоко мной уважаемую женщину. Ей идет уже восемьдесят пятый год, и хотя, как я сказал выше, она оправилась, но всё-таки силы ее с каждым годом слабеют, и едва ли она уже долго проживет.
В доме у Льва Вас[ильевича] большая перемена утешительного свойства. Племянница моя Таня, весь век свой лежавшая в постели и, кроме чтения романов, никогда больше ничего не делавшая, вдруг весьма деятельно и серьезно принялась за хозяйство. Встает рано, усердно хлопочет, весь день занята и старается всячески быть полезной. Не скрою, что для меня всё это имеет вид чего-то непрочного, ненормального и болезненно-лихорадочного, однако ж, нельзя не похвалить ее за доброе намерение выйти, наконец, из того состояния праздности и тоскливого ничегонеделания, в котором она прежде всегда пребывала. Анну я застал уже здесь. Совершенно так же, как и прежде, когда она была девушкой, она не расстается с книгами и читает буквально целый день. Впрочем, вчера приехал Коля, и теперь время ее разделено между им и чтением.
Все мои книги, портреты, вещи, все, что делало из моей комнатки в прежнее время мой единственный сhez-sоi, уже уложено и отправлено в Майданово. Грустно, смотря на опустелые стены и шкапы, думать о безвозвратно канувших в прошедшее годах, но я ни одного мгновения не раскаивался в своей решимости жить отдельно. Моя любовь к здешним родным, конечно, никогда не угаснет, но по многим причинам я уже могу быть здесь только гостем. Прежней полной гармонии нет; мое отношение к семье изменилось, хотя, повторяю, люблю их по-прежнему.
Завтра будем праздновать двадцатипятилетие. Предполагается молебен в доме, большой обед и бал. Дня через два после того я уеду в Москву, где проведу несколько дней, и потом в Майданово надолго.
Представьте, дорогой друг, что всё это время я должен был по нескольку часов дня жертвовать на сочинение “Пpавоведского марша” для юбилея. Сегодня утром кончил и отправил по назначению.
Надеюсь, дорогая моя, что Вы, слава богу, здоровы! Дай Вам бог всякого благополучия.
Ваш до гроба, беспредельно преданный
П. Чайковский.
Chateau Belair,
13/25 ноября 1885 г.
Дорогой мой, несравненный друг! Я давно не писала Вам, но это потому, что, во-первых, я знала, что Вы в Каменке, а во-вторых, мне так много приходится писать, что я совсем изнемогаю. Благодарю Вас от всей души, дорогой мой, что Вы не считаетесь со мною письмами; Ваше письмо из Каменки я также имела удовольствие получить. В предпоследнем Вашем письме, милый друг мой, Вы выразили по поводу моих нервов предположение, что у меня есть нечто, что действует на мои нервы, и Вы, по свойственной Вам чуткости и впечатлительности, совершенно угадали: у меня кроме массы разных неприятностей, которые бывают у всех, у кого много детей и много дел, есть два хронических душевных страдания, которые действительно терзают меня невыносимо и, конечно, действуют на нервы разрушительно. Оба они не истекают из моей личной жизни или чувств, но, что еще тяжелее, из жизни близких мне людей. Со всяким своим личным горем я сумела бы справиться, но тут я ничего не могу поделать и только волнуюсь и мучусь. Об одном из этих положений я не могу говорить, потому что это есть чужая тайна, о которой знаю только я одна, и я не считаю себя в праве выдавать ее. О другом же моем горе я буду говорить Вам, милый друг мой, потому что есть поговорка, что разделенное горе есть половина горя, а с кем же я и могу лучше разделить горе, как не с Вами, мой благородный друг. Это горе, это страдание у меня - есть несчастная доля моего бедного сына Володи. у которого столько врагов, что я в ужас прихожу от мысли о том времени, когда меня не станет на этом свете; кто защитит его, кто скажет за него хоть одно доброе слово? Вы, дорогой мой, с Вашим сердцем поймете, каково это страдание, когда мать страдает за своего ребенка, и такого доброго, с такою благородною душою, как этот. Он сам никого не трогает, ни про кого никогда слова дурного не скажет, не любит даже слышать, когда другие злословят. Я скажу буквально верно, математически точно, что нет на свете ни одного человека, которому бы он сделал зло. Простонародье, которое гораздо справедливее и честнее развитого сословия, говорит про него, что этот барин и мухи не обидит; а сколько есть людей, которым он делает абсолютное добро, и, между тем, его преследуют и клеветою, и интригами, и колкостями, и всяческою злобою так, что его, бедного, доводят иногда до слез тогда, когда эти преследования идут из лагеря близких людей. Он, например, для Коли сделал много добра, потому что устроил его положение в Правлении великолепным образом, так, как мы и не ожидали, и за это ему платят такою неблагодарностью, таким преследованием и злобою, что у меня сердце кровью обливается. И понятно, что один такой преследователь из близких людей делает зла больше, чем сто человек посторонних. Анна вообще не взлюбила всё семейство Мекк, она постоянно ведет какое-то соперничество между фамилиею Мекк и Давыдовых, и это совершенно неуместно, потому что мы, Мекк, ни с кем ничем не считаемся, никому себя не навязываем, ни у кого ничего не отнимаем, и если имя Мекк очень известно, то это по воле обстоятельств, а не по нашему старанию, и совершенно излишне с ее стороны раздражаться и доказывать нам всем, что ее отец очень известен и почитаем до такой степени, что “ведь в Киевской губернии посидеть за одним столом с Давыдовым есть уже величайшая честь” (точные слова Анны). Всё это очень хорошо, и мы этого не оспариваем, а если и знаем что-нибудь другое, то молчим, и ненавидеть ей нас не за что. Но, конечно, ко всем этим мелким уколам я равнодушна, мне жаль только, что она себя так смешно держит; но ее озлобление против Володи и их образ действий против него меня глубоко возмущают и ужасно огорчают, потому что тут уже заставляют действовать Колю, а ведь он был такой благородный, такой добрый и так любил свое семейство, и теперь это всё разрушено. И вот это-то горе за моего бедного, доброго Володю, и это беспокойство за него не дает мне умереть спокойно. Я очень хорошо знаю, что бедный мой Володя - кутила и что он свою жизнь ведет очень неаккуратно, но ведь это, кроме его, никому зла не делает. Если Вам будут говорить, дорогой мой, что я нахожусь под влиянием Володи и что Володя меня обирает, то это всё есть самая возмутительная ложь, потому что под влиянием никогда и ничьим я в своей жизни не находилась и никогда не буду находиться, потому что это несвойственно моей натуре. Володя не обирает меня, потому что никогда и ничего не просит у меня, а когда я сама прихожу к нему на помощь в трудные минуты, то это потому, что я сама постоянно разузнаю стороною о его положении и знаю, когда ему уж очень трудно, и я помогаю ему тем, что я всё равно сама бы прожила. Он так добр и мягок, что его каждый человек может обобрать (что и делают постоянно), но уж он никого не оберет. Но, боже мой, об этом целые дни можно говорить, в особенности, у кого так наболело сердце, как у меня. Колю подзадоривают постоянно тем, что я его не люблю, что я люблю только Володю. Как это гадко, как неблагородно! А другие находят, что у меня Коля - любимчик; я же скажу, что я Колю ужасно люблю, он мне мил и дорог безгранично, мне жаль ужасно, что его оторвали от его родной семьи, мне больно, что его заставляют делать неблагородные поступки, пользуясь тем, что он любит свою жену безгранично и что у него слабый характер. Но как я ни безмерно люблю своих детей, любимчиков у меня все-таки нет, и если я порицаю одного из своих детей за другого, то это только по чувству справедливости, которое у меня развито до бесконечности. Но в то же время, когда у меня сердце обливается кровью за бедного Володю, я плачу горячо и о бедном Коле, которого так (изуродовали. А кажется, нетрудно было бы понять Анне такую простую, так сказать, практическую истину, что если она хочет, чтобы Коля уважал е е родных, то она должна уважать его родных. Она считает себя такою гениальною, а таких простых вещей не понимает.
Теперь, дорогой мой, я скажу самое главное. Прошу Вас усердно, горячо, именем нашей дружбы, ради бога, ни одного слова из моего письма не передавать Анне и вообще с нею и с Колею не говорить никогда и ничего про Володю, потому что это ее еще больше раздражает. Я уже имела несколько объяснений с нею в Москве летом и вынесла из них самое безотрадное впечатление; после них еще хуже стало, и потому повторяю мою горячую просьбу; ни из этого письма и ни из каких моих писем ни одного слова и ни о каком предмете не сообщать ни Анне, ни Коле ничего. А если Вы хотите, дорогой мой, сделать мне большое утешение относительно моего бедного Володи, то, при случае, между посторонними людьми, в обществе, вставьте доброе слово за моего бедного сына, который, кроме неблагодарности и злобы людской, ничего в жизни не получает. У него один друг на свете, - это я, и я очень мало могу защитить его, потому что не живу в свете. Ваша же защита может много для него сделать, и клянусь Вам, дорогой мой, что это будет вполне справедливо и добросовестно, и Вам очень легко проверить это. Спросите кого хотите, даже тех людей, которые клевещут на него, сделал ли он кому-нибудь зло? И я ручаюсь, что такого человека не найдется, а за то, что он кутит, не умеет считать денег и ведет свою собственную жизнь беспорядочно, его можно только жалеть, потому что и это произошло от излишней доброты и мягкости, и страдает он сам душою невыразимо.
Прошу Вас еще, дорогой мой, никакого разговора о Володе с Анною или Колею не поднимать и из моих писем им ни слова не сообщать.
Я совсем устала от такого длинного письма и, в особенности, от тех ощущений, которые я прохожу, писавши их. Будьте здоровы, мой бесценный друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
19 ноября 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Вчера я возвратился к себе домой после месячного отсутствия и более чем когда-либо сознал, до какой степени я нуждался в обладании маленького уголка и до чего приятно после странствования и в суете проводимых дней очутиться у себя. Несмотря на глухую зимнюю пору, на невеселый пейзаж, на холод (ибо домик мой оказывается довольно холодным), я вполне доволен и счастлив, что возвратился к себе.
В Москве я провел около недели. Присутствовал на трех концертах. Первый из них дан возвратившимся из-за границы для отбывания воинской повинности 3илоти. Он сделал большие успехи. Затем был концерт Музыкального общества и квартетное утро, в коих участвовал превосходный парижский скрипач Марсик. Все эти три концерта доставили мне тем большее удовольствие, что я давно не слышал хорошей музыки. Музыканту, пишущему так много, как я, очень нужно, полезно и отдохновительно послушать от времени до времени чужой музыки. Ничто так не вдохновляет меня, как слушание чужого превосходного произведения: хочется тотчас же попытаться написать что-нибудь, столь же хорошее.
В консерватории был несколько раз и, к величайшей радости, убедился, что Танеев такой директор, какой именно в настоящее время и при настоящих обстоятельствах нужен. Управление его обличает в нем стойкость, твердость, энергию и, вместе с тем, способность стоять выше всяких дрязг, мелких препирательств, сплетен и т. д., а в последние годы ничем, кроме этого вздора, гг. профессора консерватории не занимались.
Об опере моей ни слуху, ни духу, и я начинаю думать, что в нынешнем сезоне она вовсе не пойдет.
Где-то Вы, дорогая моя? Дойдет ли это письмо прямо до Вас, или Вы уже покинули Belair? Как бы я рад был, если бы Вы решились поехать в Италию. Будьте здоровы, милый друг!
Ваш беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
С. Майданово,
11 декабря 1885 г.
Милый, дорогой друг!
Очень давно я не писал Вам. Всё последнее время я по горло погружен в корректуры симфонии своей “Манфpeд”. Нужно во что бы то ни стало, чтобы она была готова к началу января, и ради этого я прикован к своему столу без отдыха. На несколько дней ездил в Москву по делам Музыкального общества. Между прочим, на меня было возложено очень неприятное поручение переговоров с Эрдмансдерфером о заключении с ним контракта на будущие три года. Нужно Вам сказать, что дела Музыкального общ[ества] очень непрочны. Рядом с ним понемножку упрочилось и возросло до серьезной конкуренции другое общество, под названием Филармонического. Результатом конкуренции - то, что в нынешнем сезоне число наших членов немного уменьшилось. Это немного может превратиться в много, если не поддерживать престиж нашего общества. А между тем, консерватория содержится на доходы Муз[ыкального] общ[ества], и если эти доходы уменьшатся, то самому существованию ее грозит серьезная опасность. Эрдмансдерфер московской публике нравится; она к нему привыкла и очень полюбила его. Сознавая, что, за неимением у нас ни одного русского хорошего дирижера, он очень нужен, этот немец сделался очень требователен. Боясь лишиться его, мы поневоле должны сделать некоторые уступки, но требовалось, чтобы он кое-что уступил из своих требований. И вот я, в качестве человека, к которому он очень благоволит, был уполномочен вести переговоры и покончить дело. Это мне удалось! Но, боже, как было тяжело и трудно, и как я мало способен к делам подобного рода! Как бы то ни было, но этот действительно отличный капельмейстер остается еще на три года в Москве, и нужно думать, что этим, покамест, обеспечен успех наших концертов.
На последнем концерте исполняли мою Третью сюиту, и публика сделала мне горячую овацию.
Опера моя вряд ли пойдет в этом сезоне. Оперный капельмейстер Альтани заболел серьезно; бог знает, когда оправится, а вследствие этой болезни в театре ничего не делается. Опера “Коpделия” (Соловьева), которая должна была идти раньше моей, до сих пор даже не репетируется, а сезон скоро начнет к концу подходить.
Я продолжаю быть вполне доволен своей жизнью здесь в деревне. Ничего лучшего, ничего более соответствующего моим требованиям нельзя придумать, как жизнь в деревне. С каждой поездкой в Москву я всё более и более убеждаюсь, как пагубно действует на меня городская суета. Всякий раз я возвращаюсь сюда совершенно больной, и немедленно воскресаю в своем тихом уголке. В последние дни стоят лунные ночи при тихой, безветренной погоде. Боже мой, до чего они хороши! Вообще русская зима имеет для меня особую прелесть, что, однако ж, не мешает мне помышлять о путешествии весной за границу, т. е. в Италию. Думаю из Неаполя проехать морем в Константинополь, оттуда в Батум и по железной дороге в Тифлис к брату Анатолию, где меня уже теперь начинают ожидать с нетерпением.
Как-то Вы, здоровы, дорогая моя? Сознаюсь Вам, что иногда я беспокоюсь о Вас. Почему Вы так упорно остаетесь в Belair? Ведь, сколько я знаю, зимой там не должно Вам нравиться. Почему Вы не в Италии или, по крайней мере, не в Вене? По поводу этих вопросов разные тяжелые мысли приходили мне в голову.
Очень рад буду получить весточку о Вас.
Будьте здоровы и счастливы, насколько возможно.
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Chateau Belair,
13/25 декабря 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Я так давно не имею от Вас никаких известий, что начинаю беспокоиться о Вашем здоровье. Успокойте меня, напишите, здоровы ли Вы и всё ли у Вас благополучно. Я сама и мои все здоровы. Володя с семейством уехал, и его пребывание оставило во мне самое горькое, самое тяжелое чувство: его здоровье так дурно, его нервы так расстроены, что я не могу быть спокойна ни одной минуты. Всё время, что он у меня пробыл, дней пять, у него были такие невралгические боли головы, что он, при всем своем редком терпении, не мог вставать на ноги, и это так горько было для меня, потому что мне нет большего утешения, как провести хоть несколько часов с ним. Его необыкновенная доброта, его всепрощающая снисходительность действуют как бальзам на мою наболевшую душу, а тут, хотя и в болезни, он всё так же бесконечно добр, но мне смотреть на его страдания было ужасно. При таких расстроенных нервах ему необходимо душевное спокойствие, а где его взять?
Сегодня у нас здесь рождество, везде оживлено, всем весело. Скоро и наши праздники. Поздравляю Вас, дорогой мой, с наступающим праздником рождества и Новым годом, дай Вам бог всего, всего самого лучшего, а главное, здоровья и душевного спокойствия.
У нас вчера и сегодня стало холодно, т. е. ночью нуль градусов, а днем градусов пять тепла, а то была очень теплая и ясная погода, - днем было по двадцать три градуса тепла. Вообще у нас климат чудесный; он не такой уже теплый, как у Средиземного моря, главное, так сказать, timbre воздуха не такой расслабляющий, как там, но вполне теплый, с свежестью нашего конца марта. У нас климат очень похож с Флоренским, и зима также зеленая: лавры, рододендрум, le haux (не знаю, как по-русски), магнолии, вся трава и много других растений остаются всю зиму зелеными. Я окончательно решила не ехать в Италию, потому что, как Вы теперь сами чувствуете, милый друг мой, что у себя лучше всего, так и мне очень не хотелось бросать мой собственный приют на чужую дачу. Я отдала уже нанятую мною дачу во Флоренции моему Сашонку для жизни, и они, бедные, очень жалуются на полнейшее расстройство этого помещения; несмотря на то, что до мая в ней жил два года князь Голицын, но камины все дымят, calorifere не греет, клопы, тараканы и муравьи осаждают их. Им, бедным, холодно и страшно вдвоем на такой огромной даче. К праздникам они приедут ко мне.
Владислав Альбертович вместе с пианистом, который у меня дает уроки, устроили квартет и каждую среду разучивают Ваш Третий квартет, и все эти господа в восторге от Вашей музыки, а они, кроме одного (вторая скрипка) любителя, все - настоящие музыканты. Первая скрипка - это венгерец, ученик Remenyi, отличный скрипач; виолончель - негр Jimenez, ученик лейпцигской консерватории, великолепный виолончелист. Влад[ислав] Альберт[ович] играет на альту, и для этого на последние свои сбережения купил в Париже чудесный альт. Мне ужасно жаль, что я не могу присутствовать при этих сеансах, но мне неловко - они собираются в квартире нашего пианиста, а к себе я не могу пригласить, потому что в деревню они не могут ездить, - все люди занятые, которые не могут терять времени на проезды. Но я надеюсь всё-таки услышать, если они будут играть перед публикою.
Пожалуйста, дорогой мой, напишите хоть слова два. Будьте здоровы, мой несравненный друг, и не забывайте всею душою Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Прошу Вас, дорогой мой, сожгите мое последнее письмо, в котором я писала о своих семейных делах и отношениях. Я также Ваше письмо сожгла, потому что никогда нельзя поручиться, чтобы не попалось кому-нибудь в руки.
Chateau Belair,
18 декабря 1885 г.
Милый, дорогой друг мой! Вчера я получила Ваше письмо и совершенно успокоена им, что касается до Вашего здоровья и благосостояния, но крайне встревожена тем, что вижу из него, что Вы не получили моего предпоследнего письма, которое именно я никак не желала бы, чтобы попало в чужие руки, потому что в письме этом я говорила об особе, близкой нам обоим, и при этом выражала Вам свое горе, свою тоску и заботы по семейным отношениям, а мне до высшей степени неприятно, что письмо это не только не попало к Вам в руки, но, вероятно, попало к кому-нибудь другому. И я придумать не могу, какой это артист занимается этим; у нас здесь отдаются письма тому facteur, который приносит нам письма со станции; ему неинтересно открывать эти письма, потому что он не поймет их. Прошу Вас, дорогой мой, приказать поискать в Майданове или на станции в Клину, или не пересылали ли Вам писем в Каменку или еще куда-нибудь. Письмо это послано мною приблизительно около 10 ноября; ужасно это неприятно.
У нас сегодня чуть-чуть выпал снег по температуре на нуле. Горячо благодарю Вас, дорогой мой, за Ваше участие о моем здоровье, но я из Belair не уезжаю, потому что мне очень приятно находиться, во-первых, в своей собственности, а во-вторых, в деревне, где мы пользуемся и полнейшею свободою и воздухом целый день. Можно сказать, что мы живем на воздухе, потому что то окна отворены, то сами мы выходим гулять, то играем в крокет, то едем кататься, и только вечером сидим в комнатах. Для музыки здесь также довольно удобно: есть хорошие музыканты, и можно устроить что-нибудь. Ваша музыка находит горячих поклонников. Знаете, дорогой мой, на праздник рождества в парадной обедне в здешнем соборе наш пианист, он же и органист собора, сыграл Ваш марш из “Jeanne d'Arc”, как вступление к обедне. Я очень жалею, что не была в церкви; он говорил, что этот марш очень хорош на органе. Он взял его из Clavierauszug'a всей оперы, который я ему дала, и вообще я ему дала много и других Ваших сочинений для фортепиано. Он в восторге от них, мне это нравится. Я играла с ним также в четыре руки нашу Четвертую симфонию, и мне было очень приятно видеть, как он восхищался ею. А у меня нет еще Вашей Третьей сюиты. Читали ли Вы, дорогой мой, что в Берлине также исполняли Вашу Третью сюиту, под дирижерством Клиндворта? Молодец он за это.
Я на днях послала Вам письмо, милый друг мой, и потому сегодня не пишу больше. Будьте здоровы и спокойны, дорогой, несравненный друг мой, и не забывайте горячо Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Как мне жаль Вас, милый друг, за ту пытку, которую, я воображаю себе. Вы выдержали при переговорах с Эрдмансдерфером, но, слава богу, что это уже назади. Но как печально, что положение Музык[ального] общ[ества] так ухудшается. Как смерть одного только человека много разрушила; правда, этот один был и великий художник и энергичная натура.
[Майданово]
23 декабря 1885 г.
Милый, дорогой друг мой!
Сейчас получил письмо Ваше, в коем Вы высказываете беспокойство о письме, не дошедшем до меня. Поспешаю успокоить Вас. Мне кажется, что некоторые мои письма не дошли до Вас; Ваши же, если не ошибаюсь, я получил все. То письмо, в котором Вы писали о близких нам обоим людях, помечено 13/25 ноября. Я получил и отвечал Вам на него, и этот ответ до Вас, наверно, дошел, так как в предпоследнем письме Вашем Вы говорите мне, что сожгли его, а мне поручаете сжечь Ваше, что я сейчас и сделал. Если было еще Ваше письмо о том же предмете, то действительно оно где-нибудь застряло, но мне кажется, что другого письма не было и что тут какое-то недоразумение. А впрочем, почта действительно неисправна, ибо одно или два письма, адресованные ко мне братом и его женой из Тифлиса, до меня не дошли.
Еще раз желаю вам, дорогой друг мой, хорошо встретить праздники и Новый год.
Меня очень успокоило то, что Вы пишете по поводу Вашего пребывания в Веlair. Я боялся, что обстоятельства почему-либо принуждают Вас там оставаться, и, зная, как Вы любите свободу, беспокоился.
Будьте здоровы, дорогая моя! Юлье Карловне, Людмиле Карловне, Владиславу Альбертовичу шлю сердечные приветы.
Ваш до гроба
П. Чайковский.