Майданово,
5 января 1887 г.
Милый, дорогой, бесценный друг мой!
Сегодня Коля переслал мне Вашу телеграмму, которая очень обрадовала и тронула меня. Но мне очень совестно, что я, с своей стороны, не поздравил Вас депешей с Новым годом. Это произошло оттого, милый друг, что Вы мне писали, что находитесь на отъезде и адрес своп сообщите позднее. Теперь я вижу из телеграммы, что Вы еще в Висбадене, и поспешаю поблагодарить Вас от всей души за телеграмму Вашу.
Я провел у себя праздники с величайшим удовольствием; я очень нуждался в отдыхе, и эти двенадцать дней, проведенных в деревенской тишине, очень освежили меня. Тем не менее, работал я с величайшим усердием, т. е. всё продолжал писать свою “Чародейку”, которую к великому посту уже требуют в Петербург, чтобы немедленно начать разучивать хоры.
У меня гостили всё это время брат мой Модест и Ларош. Последний, как Вам небезызвестно, страдает болезнью Обломова. Он обленился и опустился до того, что принужден был оставить консерваторию, а статьи пишет, только если его заставляют, т. е. не дают ему спать, а он спать может безостановочно целыми сутками. Каждый день я посвящал полтора часа на то, что заставлял его диктовать статью о “Каменном госте” Даргомыжского, и в результате вышла очень хорошая статья,, которую Вы прочтете в следующем нумере “Русского вестника” . Модест тоже приводил в порядок свою комедию, так что мы все трое работали и сходились только к вечеру все вместе и занимались музыкой и чтением. Я сохраню об этом деревенском отдыхе самое приятное воспоминание. Послезавтра, седьмого числа, мы все едем в Москву. Модест останется до первого представления “Черевичек”. Сегодня я телеграфировал Коле, чтобы он разрешил Модесту остановиться вместе со мной в Вашем Мясницком доме. Хотел об этом просить Вашего позволения, но не знал, куда адресовать депешу. Надеюсь, дорогая моя, что Вы простите мне, что я помещу Модеста в Вашем доме, прежде нежели придет ответ на позволение, которое я испрашиваю у Вас в этом письме.
С седьмого числа у меня ежедневные репетиции. Много придется испытать волнений, страхов и всякого рода тревог и беспокойств. После того приеду в Майданово и снова примусь за “Чародейку”. Часто я жалуюсь на то, что мне приходится без отдыха работать. Но что бы я делал, если бы не было работы!!! В сущности, я без нее и дня прожить не могу.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг мой!
Ваш П. Чайковский.
Париж,
6 января 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Поздравляю Вас с наступившим Новым годом и от души желаю Вам совершенного здоровья, полного спокойствии и успеха во всех Ваших желаниях и делах. Вы первый, которому я пишу в этом году, и я считаю это для себя хорошим предзнаменованием. Я надеюсь, дорогой мой, что это письмо найдет уже Вас в моем доме, и потому адресую туда. Очень, очень желаю, чтобы Вам было уютно и тепло в моем доме, дорогой гость мой, и прошу Вас устроиться как только можно удобнее и требовать всего, что Вам может понадобиться. Иван Васильев - очень преданный Вам слуга, и с удовольствием будет исполнять всё, что Вам угодно. Жалею очень, что не могу сама приготовить всё для Вас.
Я нахожусь наконец в Париже и, как всегда, браню его беспощадно, но люблю очень, а терпеть не могу всех его порядков или, вернее сказать, беспорядков, потому что эта беспорядочная жизнь и эти грубые. злые натуры здешнего населения совсем не годятся для меня. Но, впрочем, в эту минуту я злюсь на Париж за холод, который у них царствует в комнатах, потому что в таком холодном климате, какой здесь они пробавляются одними каминчиками, и потому холодно так, что я едва перо держу в руках.
Прошу Вас, дорогой мой, если у Вас найдется свободная минутка. чтобы написать мне, то адресовать в Ниццу, poste restante, но больше всего прошу усердно никак не принуждаться писать мне, потому что ведь я же знаю, как Вы будете заняты при постановке Вашей оперы.
Меня ужасно радует, что “Черевички” будут так хорошо поставлены, но бесит меня, что нынешняя дирекция к Вам не благоволит, как Вы выражаетесь, милый друг мой. Вот уже надо сознаться, что нет нации на свете менее патриотичной, как Россия: именно того и не любят, что свое; и того, что составляет гордость и радость за свое отечество, у нас очень мало ценят. Противно это!
Лай бог чтобы Вы не очень утомились, дорогой мой, и остались бы довольны всем, чего надо для творца таких чудных произведений, как Ваши. Откуда Вы взяли сюжет “Чародейки”, дорогой мой? Вероятно, она уже теперь кончена?
От Коли с Анною я имею довольно часто известия. Очень меня радует, милый друг мой. Ваш отзыв об нашей общей внучке Кирочке. Как это смешно, что у Вас есть внучка, и не первая даже. У меня это первая из фамилии фон-Мекк. До сих пор был один внук я теперь первая внучка. Мне очень бы хотелось увидеть мордочку этого милого созданьица, и Коля с Анною меня ужасно обрадовали обещанием приехать в мае ко мне в Belair. Дай бог, чтобы это исполнилось.
Вероятно, в четверг я уеду отсюда, но не прямо в Ниццу, а остановлюсь в Cannes, пока в Ницце мне будет приготовлено помещение. Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Пошли Вам бог здоровья и всяких успехов. Всею душою Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Москва,
14 января 1887 г.
Милый, дорогой, бесценный друг мой!
Вот уже неделя, что я пользуюсь Вашим гостеприимством. Живу у Вас, как у Христа за пазухой. Не могу достаточно нахвалиться заботливостью о моем благополучии, оказываемою мне Колей, Анной, Александром Филаретовичем, Иваном Васильевым и проч. К сожалению, мне очень мало приходится быть дома: репетиции идут ежедневно. Каждое утро я отправляюсь погулять пешком, а в одиннадцать часов уже сижу в оркестре за дирижерским пюпитром. Кончается репетиция около четырех часов, после чего я нахожусь в столь утомленном состоянии, что, возвратившись домой, могу только лежать и слегка дремать в одиночестве. Затем, к вечеру силы возвращаются, и я только тут в состоянии принимать пищу. Чаще всего я обедаю у Коли и Анны; иногда бываю в театре.
Дирижерство дается мне, конечно, с некоторым трудом и требует сильного напряжения всей нервной системы. Но я не могу не признаться, что оно доставляет мне и значительную отраду. Во-первых, мне приятно сознание, что я поборол свою природную болезненную застенчивость. Во-вторых, автору новой оперы чрезвычайно приятно управлять самому ходом своего сочинения и не быть принужденным беспрестанно подходить к дирижеру, прося его исправить ту или другую ошибку. В-третьих, я вижу такие нелицемерные изъявления сочувствия к себе на каждом шагу от всех участвующих, что это глубоко трогает и умиляет меня. Знаете ли, милый друг, что я гораздо меньше волнуюсь перед новой оперой теперь, чем бывало прежде, когда я при репетициях бездействовал. Мне кажется, что если всё обойдется благополучно, то в результате получится не расстройство моих больных нервов, а, скорее, благоприятное на них воздействие. О результатах первого представления я буду Вам телеграфировать. А пока будьте здоровы, дорогой, милый друг мой!
Беспредельно благодарный и любящий Вас
П. Чайковский.
Cannes,
15/27 Januar 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Приехавши в Cannes, я имела удовольствие получить Ваше письмо, адресованное в Висбаден, и спешу отвечать Вам, дорогой мой, что мне доставляет величайшее удовольствие то, что Модест Ильич находится также с Вами у меня в доме. Soyez les bienvenus [Добро пожаловать], мои дорогие гости, ведь мы теперь не чужие, у нас есть общие близкие и дорогие люди, а следовательно, и общие интересы чувств. Как бы я желала, чтобы Ваше время в моем доме прошло приятно, хорошо, чтобы Вы не имели ни малейших неприятностей извне. Очень, очень мне будет интересно знать, как пройдет Представление “Чеpевичек”, т. е., вернее сказать. Ваше дирижирование оркестром. Мне Вас очень, очень жаль, дорогой мой, я понимаю, какое терзание Вы должны перейти; пошли Вам бог силы и здоровья. А после того на отдых приезжайте на юг, милый друг мой. Как здесь хорошо, как хорошо, боже мой, какие чудные уголки есть на земном шаре! Я наслаждаюсь невыразимо: эта теплота, эта зелень, розы приводят меня в упоение. Мы еще пока в Cannes, а в Ницце приискиваем дачу, но прошу Вас, дорогой мой, адресовать письма в Ниццу, poste restante, мне оттуда пересылают всю корреспонденцию. А что, Модест Ильич также поставит свою комедию? Вышло ли это сочинение в печати; если вышло, то не могу ли я, милый друг мой, побеспокоить Вас просьбою приказать моему Ивану Васильеву выслать мне сейчас эту книгу в Ниццу? Он знает, как это надо делать, потому что часто присылает мне книги и ноты, но только ему надо написать на бумажке название сочинений. Простите, дорогой мой, что беспокою Вас, но мне очень бы хотелось прочитать это сочинение, - я говорю о том, где барышня полюбила мужика; а быть может, после этой уже и другая написана?
Я стараюсь писать с воздержанием, потому что глаза всё никак не могу поправить. Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный друг, и не забывайте всею душою Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Прошу Вас, дорогой мои, передать мой искренний, сердечный поклон Модесту Ильичу.
Москва,
22 января 1887 г.
Милый, дорогой друг!
На другой день после первого представления “Чеpевичек” мы получили здесь известие о неожиданной смерти бедной моей племянницы Тани. Хотя мне, в сущности, часто приходило в голову, что для этой несчастной самый лучший и желанный исход был - смерть, но, тем не менее, я был глубоко потрясен известием. Она умерла в Петербурге, в зале Дворянского собрания, на bal-masque [маскараде]. Из того, что она была на балу, Вы видите, что она была на ногах и даже пыталась пользоваться общественными удовольствиями, но организм ее уже давно был подточен. Это была тень прежней Тани, морфин сгубил ее, и, так или иначе, трагический исход был неизбежен. С ума схожу при мысли о том, как перенесут это горе бедная сестра и зять... За Анну я тоже беспокоился, но, кажется, она перенесет его твердо. Любовь к ребенку поглотила ее всецело, и другим чувствам мало места...
Теперь скажу Вам, дорогая моя, несколько слов про “Чеpeвички”. В день представления я чувствовал себя совершенно больным и думал, что не в состоянии буду выдержать предстоявших волнений. Уж не знаю, как я дожил до вечера. В первую минуту, когда я появился в оркестре, мое волнение достигло крайних пределов. Но единодушная овация, сделанная мне артистами и публикой, ободрила меня. Увертюра вызвала шумные рукоплескания. Тут я мало-помалу начал успокаиваться и чем дальше, тем лучше исполнял свое дирижерское дело. Мне поднесли несметную массу венков, и вообще всякого рода оваций было более чем достаточно. Шло представление хорошо, хотя были кое-какие недочеты, вследствие страха, испытываемого в первое представление всеми исполнителями. Опера обставлена роскошно, и некоторые декорации привели публику в восторг. Говорят, милый друг мой, что будто бы я не лишен дирижерского таланта. Если это правда, то не странно ли, что, дожив почти до старости, я не только никогда не подозревал в себе подобного таланта, но был именно убежден в противном, т. е. в полной неспособности своей к дирижерству. Так как Вы получаете московские газеты, то я не буду входить в дальнейшие подробности об опере. Да мне и трудно отвлекать свои мысли от трагедии, происшедшей в Петербурге. Брат Модест телеграфирует мне, что племянник Володя, за которого я очень боялся, так как он болезненно впечатлителен и нервен, слава богу, здоров. Но Каменка, Каменка!!! Боже мой, что там должно происходить. Ведь родители тем более любили свою несчастную, больную дочь, чем менее она доставляла им радостей!
Милый друг мой! Брат Модест еще не кончил до сих пор переделки и поправки в своей комедии. Вероятно, она будет напечатана, и тогда, конечно, я пришлю ее Вам.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг!!!
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Ницца,
28 января 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Как ужасно поражена. я несчастьем, постигшим Александру Ильиничну. Бедная, бедная мать, сама такая слабая, так много страдает, а тут еще такое страшное горе; пошли ей господи сил перенести его. Бедная и Татьяна Львовна. Слишком рано рассчиталась с жизнью, хотя, с другой стороны, ей бог послал самую лучшую форму смерти, быструю; я всегда говорю, что так умирать могут только праведники, чти это награда, которую бог дает им за безобидную жизнь.
Я сама совсем расклеилась это время и, между прочим, от говорения на воздухе, на ветру, охрипла так, что с трудом говорю, и это очень раздражает нервы. У нас второй день холодно, т. е. в шесть часов утра два градуса тепла только, но солнце каждый день, и на солнце двадцать градусов по Реомюру. Я переехала в Ниццу прямо на дачу, и, как всегда, с начала переезда много невзгод и беспорядков, а это особенно некстати при моем нездоровье.
Как Вы скоро покинули мой дом, милый друг мой. Я надеялась, что Вы погостите подольше, а Вы уже и уехали. Как горячо я радуюсь успеху Вашей новой деятельности на поприще дирижирования оркестром. Я нисколько не сомневалась, что это выйдет очень хорошо, по мне было ужасно жаль Ваших нервов, но слава богу, что всё это вышло хорошо. Когда же Вы за границу, милый друг мой?
А у меня теперь, в бытность мою в Париже, были также тяжелые душевные ощущения: у меня там умер родной племянник. Воронец, от чахотки, которую он носил в себе пятнадцать лет, и только благодаря теплому климату он мог просуществовать так долго, но вот последние года два он стал зимою засиживаться в Париже и вот не вынес этого.
Я посылаю, дорогой мой, как всегда, перевод отдельно и прошу Вас не отказать сообщить мне, дойдет ли он до Вас. Не пишу больше, потому что нездоровится. Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
С. Майданово,
2 февраля 1887 г.
Милый, дорогой, бесценный друг!
После моего последнего письма к Вам я был так опечален. смертью племянницы Тани, так утомлен всем предшествовавшим, что, право, не знаю, как у меня хватило силы продирижировать еще два раза своей оперой. Мысль, что я скоро буду в деревне,. у себя, один, поддерживала меня. И зато нет слов, чтобы описать мою радость, когда, наконец, двадцать девятого числа утром я поехал домой. Здесь я должен остановиться и выразить Вам, дорогой друг, самую горячую благодарность за то, что Вы меня приютили. в Вашем Мясницком доме. Мне во всех отношениях было там и приятно и удобно. Иваном Васильевым и остальной прислугой не могу достаточно нахвалиться.
Здесь я уже пятый день, но, увы, не отдыхаю, а напротив, с лихорадочной торопливостью работаю над “Чародейкой” и опять устаю, устаю и устаю, иногда до безумия. Правда, что без работы я скучаю и положительно жить не могу, но зачем обстоятельства так складываются, что мне всегда нужно торопиться, напрягать все свои силы и никогда почти не отдыхать настоящим образом? Теперь передо мной такая бесконечная вереница всяких. задуманных, обещанных работ, что страшно и заглянуть в будущее. Как наша жизнь коротка! Теперь, когда я дошел, вероятно, до последней степени того совершенства, на какое способен, - поневоле уже приходится оглядываться назад и, видя, как много годов прожито, робко смотреть на дальнейший путь и спрашивать себя: успею ли, стоит ли?.. А между тем, только теперь, может быть, я могу писать так, чтобы не сомневаться в себе, верить в свои силы и свою умелость.
Слухи о том, что я не только могу дирижировать оркестром, но даже и порядочно дирижировать, перешли за пределы Москвы. Из Петербурга я получил приглашение от дирекции Филармонического общества дирижировать их годовым концертом, имеющим быть в посту и посвященным исключительно моим сочинениям. Просят они очень усиленно. Мне и страшно и, вместе, хочется (ибо... как я писал Вам, в этом есть своего рода сильное наслаждение), и жаль времени, которого потребуют приготовления и репетиции. Не знаю, решиться ли. А из Парижа меня зовет поскорее приехать мой издатель Mасkаr, который устраивает какую-то audition из моих сочинений. И туда тоже хочется, и нужно бы. Когда-нибудь я Вам расскажу, милый друг, что за коварный человек: г. Colonne. У меня с ним очень курьезные сношения...
Дорогая моя! В Москве приходил ко мне скрипач Литвинов и обратился с просьбой, которую мне совестно передавать Вам, но, Вы простите меня, не передать ее я тоже не могу. Он желает купить скрипку; денег у него нет, и он почему-то питает слабую надежду, что Вы, если я Вас о том попрошу, поможете ему скрипку купить или же подарите одну из. превосходных скрипок, которые у Вас есть. Я отвечал, что попросить - попрошу, но не обнадежил его, что просьба будет исполнена. Скрипач он очень талантливый; только оттого я и не мог ему отказать в посредничестве. Но, ради бога, не стесняйтесь нисколько моим посредничеством. Я ведь отлично знаю, что нет возможности удовлетворять все бесчисленные просьбы, Вам приносимые.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг мой!
Ваш П. Чайковский.
Анна и Коля очень обо мне заботились в Москве. Кира все милее и милее.
С. Майданово,
9 февраля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Простите, ради бога, что я до сих пор еще не поблагодарил Вас за бюджетную сумму, полученную мной в банке пять дней тому назад. Я уведомил Вас депешей о получении ее, но до сих пор не удосужился письменно поблагодарить Вас. Простите, ради бога! Я до того заработался, до того утомлен лихорадочно-торопливой работой, что у меня голова не на месте, и иногда мне кажется, что я с ума схожу. И отчего это я обречен вечно спешить и напрягаться до последней степени, когда другие работают, когда им бог на душу положит? В настоящее время, как я уже писал Вам, мне совершенно необходимо к первой неделе поста окончить переложение оперы “Чародейка”, сделать корректуры ее и доставить оттиски в Петербург. А между тем, “Чеpeвички” отняли у меня-так много времени и так утомили меня!!! Впрочем, не буду жаловаться на судьбу, да и грешно жаловаться. Представьте себе, дорогой друг мой, что меня убедительно просят продирижировать. в Петербурге на третьей неделе поста большой концерт, составленный исключительно из моих сочинений и что мне хочется испытать себя в качестве симфонического дирижера. Уж раз я начал, то отчего же не продолжать? Если, бог даст, и концерт сойдет так же благополучно, как опера, то значит, что я буду иметь возможность при всяком удобном случае личным участием содействовать успеху своих сочинений, а это очень важно, и если б я имел смелость в давно прошедшее время появляться в качестве капельмейстера, то кто знает, насколько решительнее и быстрее установилась бы моя репутация порядочного композитора? Я уж начинаю мечтать об устройстве, со временем, концертов за границей, да мало ли еще какие мечты у меня!.. О, если б мне теперь быть на двадцать лет моложе!!!
Одно несомненно, это то, что мои нервы изумительно окрепли и что то, об чем: я и думать не мог прежде, теперь стало возможным.
Само собою разумеется, что этим я обязан свободной и обеспеченной от забот о средствах жизни. И кто, как не Вы, дорогая моя, виновница всего хорошего, что судьба мне посылает!..
Концерт, о котором я писал, состоится в Петербурге 5 марта. Я мечтаю после того уехать за границу или на Кавказ.
Милый друг мой! Бывши в Москве, я опять у Вас останавливался, и если позволите, и впредь буду пользоваться Вашим гостеприимством. Не далее, как в конце этой недели, придется опять ехать в Москву.
Будьте здоровы, дорогая!
Ваш П. Чайковский.
Париж,
19 февраля/3 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Вам, вероятно, уже известно из газет. что по берегам Средиземного моря было землетрясение, и потому Вас не удивит, что я пишу это письмо из Парижа, куда мы убежали, так же как и почти все иностранцы, проживающие в Ницце, но только другие, несчастные, так были поражены ужасом и испугом, что бежали в одном белье, как были в кроватях, и так доехали и до Парижа. Мы же выждали, пока суматоха на железной дороге несколько улеглась, и тогда уехали, а те три дня, которые пробыли в Ницце, проводили на воздухе и ночевали на улице и в саду соседнего propriete [владения], - то в омнибусе, то в палатке, а последнюю ночь в фургоне для перевозки мебели. Половина населения Ниццы также устроилась бивуаком на площадях, на улицах и горах. Зрелище это было бы очень живописно, если бы можно было спокойно им любоваться.
Вчера я прочла в “Figaro” маленькое сообщение об audition, которую устроил Mackar из Вашей музыки, милый друг мой, и посылаю Вам эту вырезку. Меня радует видеть, что Вас умеют ценить. А что сделал Colonne? Напишите мне об этом, дорогой мой.
По поводу просьбы г-на Литвинова о том, чтобы я подарила ему скрипку, мне очень, очень жаль, дорогой мой, что я не могу исполнить ее, и жаль потому, что эта просьба передана через Вас. Но простите, милый, хороший друг мой, исполнить не могу, потому что это было бы совершенно против моих принципов и навлекло бы мне очень много неприятных последствий. Не знаю, как бы объяснить Вам это, но попытаюсь. В деле подарков я никак не могу предоставить инициативу их тем, которым они делаются, потому что иначе у меня не хватило бы предметов для подарков, так как человечество слабо и очень многим хочется получать их; следовательно, как побуждение, так и исполнение в деле подарков я предоставляю только себе. Сама же я руководствуюсь очень простым и логичным чувством, чувством, так сказать, благодарности за художественное наслаждение, которое мне доставят. Я раздарила несколько скрипок, виолончель, арфу (которую специально выписала из Лондона), но это всё тем людям, которых я слушала и знала, г-на же Литвинова я никогда не слышала и совершенно не знаю. Я удивляюсь только тому, зачем он беспокоил Вас своею просьбою, тогда как он очень хорошо знаком в доме у моего брата Александра, и уже если хотел, то мог обратиться через него. Простите, дорогой мой, но это жидовский расчет, потому что ведь он жид. Но не стоит об этом говорить так много. Пожалуйста, милый, дорогой, только не сердитесь на меня.
Я здесь не слышала никакой музыки и не была ни в одном театре; мы все простужены, и время идет очень скучно. Я сижу здесь, пока приготовят и нагреют мой Chateau Belair. К тому же, я жду здесь приезда моего Володи и после свидания с ним уеду в Befair, где л останусь всё время до возвращения в Россию. Прошу Вас, дорогой мой, туда и адресовать мне, т. е. France, Mettray, Chateau Belair. Не пишу больше, потому что и в голове еще сумбур от ниццких волнений и от простуды трудно дышать. Будьте здоровы, мой милый, бесценный друг, и не забывайте безгранично Вас любящую
H. ф.-Мекк.
Москва,
20 февраля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
В тот же день, когда была получена здесь Ваша телеграмма, содержание ее и мне сделалось известно, ибо по моей просьбе Анна тотчас же сообщила мне его. Мы знаем и радуемся, что Вы здоровы и что всё благополучно, но как хочется узнать подробности о всем испытанном Вами в ужасные два дня между катастрофой и отъездом. Надеюсь, что Коля и Анна вскоре будут иметь об этом точные сведения.
Я знаю, милый друг мой, что у Вас теперь деловые заботы, отнимающие всё Ваше время, и потому пишу Вам не для того, чтобы вызвать на ответ, а чтобы выразить мою радость о благополучном исходе ниццкой трагедии и чтобы сообщить кое-что о себе.
Вчера я приехал в Москву. В последнее время, в деревне, от усталости и напряжения в работе у меня опять начались головные боли и опять прошли, как только я переменил место и обстановку. Я поглощен теперь корректурами “Чародейки”, которую отвезу в воскресенье в Петербург. Там останусь я две недели. 5 марта состоится концерт Филармонического общества, посвященный исключительно моим сочинениям и которым я сам буду дирижировать. Как и перед дирижированием “Чеpевичек”, я и волнуюсь и в то же время в глубине души желаю еще раз испытать себя в качестве капельмейстера.
За несколько дней до Вашего приезда в Париж там состоялся концерт из моих сочинений, устроенный г. Mасkаr'ом, моим парижским издателем. Мне пишут, что концерт этот очень удался. Я весьма доволен энергическим образом действий Mасkar'a. Он много делает для упрочения моей музыки во Франции.
Колю и Анну я нашел здоровыми и счастливыми. Девочка их процветает.
Милый, дорогой мой друг! Желаю Вам от глубины души успеха в делах Ваших и всяческого благополучия.
Ваш, беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Belair,
2 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Вот я и опять в своем Belair, в своем маленьком уголке, в котором всё устроено по моим потребностям и привычкам, но, несмотря на то, что необыкновенно приятно иметь великолепные сливки и масло, чудесного Erard'a, свой биллиард, крокет и проч. и проч., я всё-таки не перестаю вздыхать об этом чудном юге, солнце и цветах, к которым я так стремилась и от которых так безжалостно и навсегда оторвала меня судьба, а между тем, мое здоровье пришло уже в такое состояние, что я только на крайнем юге и могу существовать без опасности для своей жизни. Теперь, как только мы перебрались на север, я сейчас же простудилась, и в настоящее время грудное состояние мое отвратительно, а погода делается все хуже и хуже, и наконец вчера выпал снег, а сегодня два с половиной градуса мороза. Жестоко, безжалостно!
Но мой Веlair'чик всё такой же миленький, кокетливый, как всегда, только музыки недостает и вообще по части развлечений очень schwach; вообще ведь во французских провинциях жизнь гораздо скучнее, чем в немецких. В Германии в самых маленьких местечках и: городках Вы можете иметь и хорошую музыку и хороших музыкантов, а во Франции они очень много разглагольствуют о музыке, но эта страна совсем не музыкальная, и музыка у них только профессия, средство наживы. Я не люблю французов: их самопоклонение, самообожание мне до крайности противны.
А на бедном юге опять повторилось землетрясение, но был легкий удар, а, по наблюдениям ученых, должен опять быть в марте. Далее же предсказывают, что в сентябре опять будут землетрясения в разных местах и даже в России. Теперь уже нельзя и знать, куда бежать.
У меня был мой Володя в Париже, по делам. Он пробыл у меня только два дня, но на меня всегда освежающе действует его пребывание у меня. Его безграничная снисходительность ко всем и ко всему и его беззаветная, бесконтрольная любовь ко мне мирят меня с жизнью и на долгое время служат мне утешением. Сашок и Макс все еще находятся в Америке, Сашок в Южной, а Макс в Нью-Йорке; должно быть, в марте вернутся в Россию. Меня очень радуют Ваши отзывы, дорогой мой, о нашей маленькой Кирушечке. Они так дороги мне, эти милые, невинные существа, пошли им господи счастья в жизни.
Очень мне интересно знать, как пройдет Вам новое дирижирование Вашего концерта в Петербурге. Конечно, я убеждена, что вполне хорошо, но всегда хочется знать как можно подробнее. А когда пойдет “Чародейка” и какой будет персонал?
Слышали Вы, милый друг мой, что этот мальчик, хотя и великолепный пианист, Зилоти, женился, но, говорят, блестящую партию сделал в смысле состояния: четыреста тысяч приданого получает; женился он или на Боткиной или на Третьяковой, в Москве, - не помню хорошенько.
Будьте здоровы, мой милый, дорогой друг. Всею душою Вас безгранично любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Я сейчас вспомнила, что Вы еще нескоро вернетесь в Майданово, поэтому подожду отсылать это письмо.
С.-Петербург,
10 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Не стану начинать письма моего с извинений в том, что давно не писал. Все эти две недели, проведенные мной в Петербурге, были так переполнены всякого рода делами, вечно державшими меня вдали от дома и письменного стола, что даже Вам до сих пор не удалось написать хоть странички. Но я знаю, дорогой друг, что Вы поймете и простите мою невольную вину.
Дебютировать в качестве дирижера в Петербурге мне, как я, вероятно, писал Вам, и хотелось и в то же время было очень страшно. Иногда этот страх доходил до того, что я решался отказаться и уехать, считая себя неспособным победить свою робость. Всего ужаснее была для меня первая репетиция; ночь, предшествующую ей, я провел очень мучительную и беспокойную, и явился на репетицию в состоянии почти больного человека. Но, странное дело, стоило взойти на эстраду, взять палочку в руки (причем артисты оркестра восторженно приветствовали меня), как весь страх мгновенно прошел, и, по отзыву всех, я исполнил свое дело хорошо. На следующих репетициях уверенность была полная. В самом концерте я, конечно, перед выходом волновался сильно, но это уже не был страх, а скорее предвкушение того глубокого художественного восторга, которое испытывает автор, стоящий во главе превосходного оркестра, с любовью и увлечением исполняющего его произведения. Наслаждение этого рода до последнего времени было мне неизвестно; оно так сильно и так необычайно, что выразить его словами невозможно. И если мне стоили громадной, тяжелой борьбы с самим собой мои попытки дирижированья, если они отняли от меня несколько лет жизни, то я о том не сожалею. Я испытал минуты безусловного счастия и блаженства. Публика и артисты во время концерта многократно выражали мне теплое сочувствие, и вообще вечер 5 марта будет на всегда самым сладким для меня воспоминанием.
Опера моя уже сдана в театр, и хоры репетируют ее; между тем, мне еще много нужно над ней поработать, ибо три действия еще не инструментованы. Завтра я отправляюсь в деревню и примусь энергически за работу. Опера пойдет в будущем октябре. Относительно персонала я еще хорошенько не решил, кому поручить главные роли; об этом у меня будет совещание с дирекцией.
Своих родных здешних я нашел, слава богу, здоровыми. Мой любимец Володя до сих пор еще, однако ж, не оправился от впечатления, которое произвела на него смерть племянницы Тани. Моя горячая любовь к этому чудному мальчику всё растет. Трудно высказать, до чего у него чудная, тонкая, богатая симпатичностью натура. Но он до такой степени непохож на других мальчиков его возраста, он так болезненно впечатлителен, что иногда я боюсь за него.
Какой-то художник снял с мертвой Тани превосходный портрет. Теперь этот портрет фотографирован, и я хочу спросить Вас, милый друг, не прикажете ли доставить Вам один экземпляр. Портрет вышел и удивительно похож и в то же время изящен и художественно прекрасен.
3илоти женился на дочери известного коллекционера картин, Третьяковой. В качестве свойственника (она двоюродная сестра жены моего брата Анатолия) я присутствовал на свадьбе. Не знаю, хорошо ли для будущих успехов Зилоти, что у него теперь в руках целое богатство?
Милый друг мой! Мне ни на секунду и в голову не приходило посетовать на Вас за неисполнение просьбы скрипача Литвинова. Ваш взгляд на его поступок совершенно правилен, и, когда я обращался к Вам с просьбой от его имени, я смутно чувствовал то, что Вы пишете по поводу этого случая, но ввиду его действительной талантливости решился всё-таки обеспокоить Вас просьбой.
Радуюсь, дорогая моя, что после всего, испытанного Вами в Ницце, Вы достигли, наконец, уютного уголка своего. Дай бог, чтобы здоровье Ваше укрепилось поскорее.
Очень тяжелое впечатление испытала теперь вся Россия по поводу задержанных политических преступников и их, к счастью, неудавшейся попытки. Не знаешь, чему больше удивляться: их Возмутительной жестокости и злобе или их бессмысленности?
Завтра еду в Майданово. Будьте здоровы, дорогой, бесценный друг мой.
Ваш, беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
С. Майданово,
12 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Я опять к Вам с просьбой, а в чем она, Вы узнаете из прилагаемого письма. Письмо это пишет сестра покойного Котека. Я очень желал бы помочь ей, т. е. достать какое-нибудь место для ее мужа. Единственная моя надежда в том, что если Вы напишете словечко Владимиру Карловичу или Коле, то они найдут возможным поместить куда-нибудь г. Чистякова. Всё, что пишет сестра Котека, совершенно верно. Они действительно в крайности.
Я вырвался, наконец, из Петербурга и с сегодняшнего утра нахожусь в Майданове. Господи боже мой, что за счастье быть, наконец, себе полным господином своего времени, а не мячиком каким-то, который перескакивает из рук в руки...
В день моего отъезда из Петербурга я испытал очень грустное впечатление при прощании с моим другом Н. Д. Кондратьевым. Вот уже второй месяц, что он болен очень серьезно (у него водяная), и мне кажется, что мы виделись в последний раз. Он сам это чувствует, и, прощаясь со мной, горько плакал. Доктора не теряют, впрочем, надежды и говорят, что он еще может поправиться; но он так ужасно изменился, на лице его до того резко начертаны признаки приближающейся смерти, что мне трудно надеяться на выздоровление.
До сих пор еще не определилось, где и как я проведу весну и лето. Во всяком случае, до святой я не тронусь отсюда. Лето же, вероятно, проведу на Кавказе у брата Анатолия.
Императрица прислала мне на днях свой портрет с подписью, в роскошной раме. Я был очень тронут этим вниманием, особенно в такое время, когда государю и ей не до того, что [бы] обо мне думать.
Погода стоит весенняя, чудная!
Будьте здоровы, дорогая моя.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Chateau Belair,
16 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Теперь Вас можно вполне поздравить с новым поприщем и новою славою на этом поприще. Вы дирижировали в двух столицах, самых развитых в музыкальном отношении во всей Европе, двумя оркестрами из самых лучших в Европе и стяжали себе новые триумфы, новые восторги. Поздравляю Вас с этою победою над самим собою и с теми успехами, которые были результатом этих побед. Я радуюсь бесконечно и жалею только о том, что не могла быть участницею тех восторгов, которые ощущала публика. Благодарю Вас горячо, дорогой друг мой, за предложение мне портрета Татьяны Львовны. Я буду Вам несказанно благодарна, если Вы пришлете мне его, и Вы этим доставите мне особенное удовольствие, и вот почему: на меня произвела ужасное, неотвязное впечатление одна фраза Коли по поводу смерти Татьяны Львовны, который, рассказывая в письме мне этот случай, говорит, что она умерла с улыбкою на губах. Это произвело на меня такое впечатление, у меня так сжалось сердце, мне стало так бесконечно жаль эту молодую жизнь, которая была так изуродована и исковеркана, что она даже смерть встретила с улыбкою. Боже мой, боже мой, сколько драматизма в этом, и какую жгучую тоску и сожаление поднимает это со дна души. Бедное, бедное создание, как мне невыразимо жаль ее; я до сих пор не могу освободиться от представления ее лица с улыбкою смерти на устах! И вдруг Вы предлагаете мне ее изображение именно в том виде, в каком она стоит неотступно перед моими глазами. Благодарю Вас, благодарю, мой милый, добрый друг, и прошу усердно прислать как можно скорее, но покорнейше прошу прислать в Москву, и не откажите, дорогой мой, на пакете выставить : оставить до приезда, потому что я боюсь, чтобы Иван Васильев, из аккуратности, не послал мне сюда, а я 7 апреля уезжаю из Belair и буду в Москве около 22 апреля, потому что по дороге заеду к дочери Лидии Левис-оф-Менар, которая живет в Риге. Я из ее восьми детей знаю только двоих, а шестерых совсем не видала и хочу посмотреть этих маленьких зверьков.
У нас погода никуда негодная, солнца видим очень мало, и потому растительность идет очень туго. Я надеюсь, что ко мне скоро приедут мои американцы, но я в большой тревоге теперь, зная, что они находятся на океане и Сашок должен ехать целый месяц. В настоящее время у меня находится Соня. У нее, бедненькой, также горе: она потеряла маленькую девочку семи месяцев и, конечно, очень горюет; сама еще ребенок, а уже испытала несчастье лишиться своего ребенка.
До свидания, милый, дорогой друг мой. Будьте здоровы и счастливы и не забывайте всею душою всегда горячо Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Chateau Belair,
19 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Я в совершенном отчаянии, что опять должна отказаться исполнить Ваше желание по предмету места для г-на Чистякова. Но, дорогой мой, Вам, вероятно, неизвестно, что в прошлом году я продала и последнюю железную дорогу, Моршанскую, которая принадлежала почти вполне мне и моим детям, и поэтому теперь ни у меня, ни у моих сыновей нет никаких мест, которые бы могли дать кому-либо. Если Вы имели в виду Рязанскую дорогу, то ведь там я только одна десятая всех акционеров, и к тому же там постоянно ведут такие интриги против меня, что я с трудом могу поддерживать своих двух сыновей и уже никак не могу раздавать места. Для большей наглядности и доказательности моих слов я расскажу Вам следующее. Есть на свете человек, не чужой и Вам, к которому я чувствую большую симпатию, человек этот - Николай Римский-Корсаков. Он несколько лет находился на службе в Моршанском обществе, но в прошлом году вследствие продажи дороги лишился этого занятия и жалованья и должен был, как Вам известно, поехать на целый почти год в кругосветное плаванье, оставив жену и детей. Как я уже сказала Вам, я имею к нему большую и основательную симпатию и горячо желала бы устроить его положение так, чтобы ему не надо было покидать свое семейство на такое долгое время, и между тем я не могу исполнить своего собственного желания. Вот почти год, что я и Володя думаем и придумываем, как бы его устроить на Рязанской дороге, но понятно, что при тех интригах и борьбе, которую против меня там ведут, стали бы преследовать и подвергли бы гонению того человека, который был бы поставлен мною, потому что так и делают теперь, и вот я сама при своем собственном желании устроить человека, вполне этого заслуживающего, не могу еще достигнуть этого. Надеюсь, дорогой мой, что для Вас теперь ясно, что ни я, ни мои сыновья не имеем никакой возможности доставлять места. Очень жаль, что г-н Чистяков вышел в отставку из той службы, на которой находился, - всегда лучше держаться хотя плохого, но верного, чем рассчитывать на сомнительное.
От души поздравляю Вас, милый друг мой, с царскою милостью и радуюсь ей от всего сердца; а какая милая наша императрица.
Ужасно тяжело подействовало это разбойничье покушение не только на русских, но и здесь, во Франции; здешняя пресса приписывает это проискам князя Бисмарка и, вероятно, основательно. Тяжелые времена, когда-то они просветлятся. А наш курс какой убийственный. Пора бы придумать что-нибудь, чтобы поправить его; ведь Италия придумала же лет пять назад.
У нас всё еще холодно, хотя всё зеленеет. Будьте здоровы, мой милый, дорогой друг. Всею душою всегда горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Майданово,
23 марта 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Сегодня получил письмо Ваше. Вы ничего не пишете в нем про свое здоровье, но так как в предыдущих письмах Вы на него жаловались, то из Вашего умолчания заключаю, что теперь Вы хорошо себя чувствуете, чему от души радуюсь. А я должен немножко пожаловаться на свое здоровье. Не то чтобы я был всё это время болен, но та головная боль, о которой я Вам несколько раз писал зимой, сделалась у меня постоянной, как только я живу в деревне и работаю. Как только я уезжаю на один или два дня в Москву и бросаю работу, так боль эта проходит. Из этого несомненно вытекает то заключение, что мне бы следовало несколько месяцев предаться полнейшему бездействию. Но в том-то и дело, что жить без работы я решительно не могу, ибо на меня тотчас же нападает хандра и тоска, а эта болезнь хуже всякой головной боли. Притом же теперь, например, я не могу не работать усиленно. Опера моя разучивается уже; она пойдет в начале октября, и инструментовку необходимо окончить к лету. Впрочем, я надеюсь, что поездка на Кавказ, которую я предприму на фоминой неделе и благодаря которой поневоле несколько дней буду отдыхать от работы, хорошо подействует на меня.
Я провел два дня в Москве по своим делам и возвратился сегодня под очень грустным впечатлением. Мой бедный друг Ларош, в довершение всяких бед, сломал себе вчера утром руку. Перелом очень серьезный, и он очень страдает. Целый день вчера прошел в устройстве гипсовой перевязки, что сопровождалось большими для него мучениями. Я провел у него весь почти день и вследствие этого не успел побывать у Анны и Коли, у которых хотел вчера обедать.
Я немедленно сделаю распоряжение о доставлении Вам в Мясницкий дом портрета бедной Тани.
Вы правы, говоря, что судьба этой девушки полна драматизма. Боже мой, сколько горестей она и сама перенесла и причинила своим близким, а между тем судьба озаботилась, по-видимому, особенно усердно о том, чтобы она была счастлива и [была] источником счастия для других! Есть о чем призадуматься по поводу Тани.
О несчастии, постигшем бедненькую Софью Карловну, я знал уже, ибо это случилось, когда я был в Петербурге.
До свиданья, дорогая моя!
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
С. Майданово,
24 апреля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Вы, вероятно, очень удивитесь, узнав, что до сих пор я еще в Майданове. Уж около месяца тому назад я должен был уехать и вот всё еще здесь. Меня задержала моя работа, т. е. инструментовка оперы. Работа эта, в сущности, не особенно трудная, но очень кропотливая. И странно: чем я делаюсь старше, тем больше затрудняюсь в работе, становлюсь строже к себе, осторожнее, разборчивее в выборе красок и оттенков. Между тем, оказалось, что мне необходимо сдать до отъезда, по крайней мере, три четверти всей оперы (иначе она к сроку не может быть расписана на партии), и вот я решился сидеть у рабочего стола до тех пор, пока не сделаю, что требуется. Прошла страстная, святая недели, прошла и фоминая и следующая за ней, а я всё еще сижу за работой. Вот для подобных случаев житье в деревне есть сущее благодеяние. Ничто и никто меня не стесняет. Теперь, с наступлением весны, и здоровье мое стало превосходно. Чем ближе подвигаешься к старости, тем живее чувствуешь наслаждения от близости к природе. Никогда еще я так не упивался прелестью весны, просыпающихся произрастений, прилетающих птичек и всего вообще, что приносит русская весна, которая у нас, в самом деле, как-то особенно Прекрасна и радостна. Между прочим, весне и тому подъему духа,. который она причиняет, я приписываю то, что я почти перестал страдать от крайнего утомления и напряжения всех сил своих, которое сказывалось очень сильно и болезненно несколько недель. тому назад. Уже более месяца я не выезжал из Майданова. Сен-Санс очень звал меня приехать в Москву, чтобы присутствовать на его двух концертах, но я учтивым образом отклонил это приглашение. Дело в том, что бедному Сен-Сансу пришлось играть в пустой зале. Я знал наперед, что это так будет, знал также, что-это болезненно подействует на бедного француза, и мне не хотелось быть свидетелем его огорчения. К тому же, не хотелось отрываться от работы.
Я имею почти ежедневно очень грустные известия о моем приятеле Кондратьеве, о котором, вероятно, не раз в своих письмах я говорил Вам, милый друг мой. Вот уж третий месяц, что он очень серьезно болен. В марте, когда я был в Петербурге, я ежедневно навещал его и с грустью видел, как болезнь мало-помалу подтачивает здоровый организм его. В последнее время болезнь усложнилась; пришлось устроить консультацию, на которой присутствовал Боткин. Результат ее печальный. Болезнь эта есть так называемая болезнь Бpайта, и она совершенно неизлечима, хотя больной может еще несколько времени и протянуть.
Послезавтра я отправляюсь на несколько дней в Москву, оттуда на время (дней на семь) в Каменку и потом на Кавказ, где и пробуду, вероятно, все лето. Прошу Вас, дорогой друг, если будете писать мне, адресовать в г. Тифлис, Окружной суд, А. И. Чайковскому, для передачи мне. Из Тифлиса мы в июне переедем в Боржом, и впоследствии я сообщу Вам свой боржомский адрес.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг мой! Дай бог Вам всякого благополучия.
Беспредельно Вам преданный и благодарный
П. Чайковский.
Завтра мне минет сорок семь лет.
Плещеево,
30 апреля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Прежде всего позвольте Вас поздравить с недавним днем Вашего рожденья и пожелать Вам от всего сердца прежде всего здоровья, а затем успехов во всех Ваших планах, желаниях и намерениях. Дай Вам господи жить еще сто лет и доставлять человечеству то высокое наслаждение и отдохновение от жизни, которое они теперь получают в Вашей музыке.
Я приехала в Москву еще двадцать второго, но решительно была не в состоянии писать Вам, потому что находилась под гнетом таких душевных волнений, таких тяжелых ощущений, что могла бы выражать только свое возмущение и раздражение. Дело в том, что я приехала за неделю до рязанского собрания акционеров, на котором, как всегда, выбирается один из директоров, и по этому случаю здесь повели такую интригу и употребляли такие грязные, недостойные никакого порядочного человека средства, что становилось гадко и тошно. И запевалою во всех этих подлостях есть человек, который уже несколько лет пользуется большим благосостоянием, благодаря моему значению в Обществе, которое я употребляла на его пользу. Такая черная неблагодарность и такие низкие средства, которые употреблялись, чтобы сделать зло семейству фон-Мекк, до того возмущали меня, что я хотела бы убежать на край света. И только сегодня, час назад, я почувствовала облегчение, потому что получила телеграмму из Москвы, что в Собрании акционеров всё-таки восторжествовала справедливость, т. е. прошел наш директор. А мне тем более были неприятны эти интриги, что человек, которого мы выбирали, обременен огромным семейством и не имеет никакого состояния, но, слава богу, по крайней мере, в конце концов он не лишен средств к жизни.
Сейчас, прочитавши Ваше письмо, милый друг мой, я вижу, что мое едва ли дойдет до Вас, и потому кончаю его. Я адресую на имя Коли, потому что не знаю Вашего московского адреса. Благодарю Вас от всей души, дорогой мой, за портрет Татьяны Львовны, который я от Коли получила; он очень хорош. Бедное юное создание!
Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Крепко жму Вам руку. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
С. Майданово,
5 мая 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Я еще зимой от Коли узнал, что против Вас в Общ[естве] Ряз[анской] жел[езной] дор[оги] была интрига, и очень интересовался узнать, чем всё это кончится. На днях, прочитав в газетах, что выбран в директоры г. Вилинбахов и кандидатом Коля, я написал последнему, прося его ответить мне, хорош ли этот результат, победа ли это Ваша или поражение. Тотчас после того я получил письмо Ваше, из которого узнал, что всё кончилось согласно Вашему желанию. От всей души радуюсь и поздравляю Вас.
После того, как я отправил Вам последнее письмо, я успел кончить оркестровку того действия, по окончании которого хотел уехать. Но мне показалось так неприятно ехать в дальний путь, имея на душе еще неконченную вполне оперу, а с другой стороны, я получил такие убедительные просьбы из Петербурга о том, чтобы поскорее представлена была вся инструментовка, что решился еще остаться в Майданове до тех пор, пока всё не будет сделано. Работаю упорнее и усерднее, чем когда-либо, но, благодаря правильному режиму и движению, чувствую себя хорошо, хотя по временам и испытываю сильную усталость и желание поскорее заслужить право ровно ничего не делать и беззаботно отдыхать.
Бедный мой приятель Кондратьев, о болезни коего я Вам писал, слабеет и близится к трагическому исходу с каждым часом. Я решился, прежде чем поеду в свое дальнее путешествие, побывать у него в Петербурге, ибо он очень желает меня видеть, да и мне хочется исполнить долг многолетней дружбы и, несмотря ни на что, навестить его. Я покидаю Майданово в субботу девятого числа, еду в Петербург и, пробывши там несколько, не заезжая к себе, уеду дальше по направлению к югу. Если будете писать мне, дорогой друг, адресуйте, пожалуйста, в г. Тифлис, Окружной суд, А. И. Чайковскому, для передачи П. И. Ч.
Желаю Вам, милый, дорогой друг мой, всякого благополучия и, главное, здоровья. Дни здесь стоят чудные; я радуюсь за Вас. Из Петербурга, вероятно, еще буду писать Вам.
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
С.-Петербург,
14 мая 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Я нашел своего больного друга Кондратьева в отчаянном положении. Вид его произвел на меня невыразимо тяжелое впечатление, в два месяца он до того изменился, что осталась только какая-то-тень прежнего. Дни его сочтены, и надежды нет, по словам доктора, никакой, хотя болезнь может еще тянуться довольно долго. Он страшно обрадовался моему приезду, и почти плачет, когда я говорю, что скоро нужно уехать. Так как мое присутствие ему очень приятно (хотя и не нужно), то я теперь колеблюсь насчет назначения дня моего выезда. Однако ж надеюсь в скором времени уехать, Если бы я остался здесь очень долго, то эта жертва дружбе была бы просто не по силам мне. На меня так сильно и болезненно действует всё это, что я чувствую себя совершенно расстроенным, плохо сплю и испытываю вообще сильное нервное расстройство.
Про здешнюю погоду ничего не буду говорить Вам, так как, вероятно, у Вас она так же хороша, как и здесь.
Большое для меня счастие, что я успел, наконец, кончить свою оперу; чувствую, что если бы еще неделя, и чаша была бы переполнена. В настоящую минуту у меня, разумеется, еще никакого помышления нет о будущих каких-нибудь сочинениях. С Майдановым (где мне этой весной было очень хорошо) я расстался без всякого сожаления, ибо в последние дни там появились дачники, и очарование разом исчезло. По всей вероятности, я уже туда не возвращусь, ибо будущую первую половину зимы мечтаю прожить за границей, а после того искать другого местопребывания.
Будьте здоровы, милый, дорогой друг мой! Дай бог, чтобы теплые дни продолжались, - я радуюсь за Вас.
Ваш, беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Москва,
20 мая 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Два дня тому назад я приехал в Москву, оставив моего больного приятеля в состоянии безнадежном, но таком, что печальный исход может случиться еще нескоро. Здесь я всё время недомогал чем-то вроде желудочной лихорадки, а может быть, это просто нервы мои дают себя чувствовать. Вчера я принял вечером сильный прием хинины, и утром мне было гораздо лучше, но теперь (четыре часа дня) опять чувствую лихорадку. Тем не менее, сегодня я уезжаю в дальнее путешествие, полагая, что рассеяние и развлечение будут для моей, впрочем очень невинной, болезни самым целительным средством. Еду я в Нижний-Новгород, оттуда по Волге до Астрахани, отсюда в Баку и по железной дороге в Тифлис. Я выбрал этот путь потому, что уже давно мечтал проехать пароходом по Волге. Мне придется ехать на пароходе “Александр II”, который считается лучшим волжским пароходом.
Сегодня утром меня посетил Генрих Пахульский, от которого я узнал, что брат его болен и остался во Франции. Мне очень жаль его, и притом я думаю, что Вам, по привычке к услугам преданного и любящего Вас человека, очень недостает его. Что касается Генриха, то полчаса тому назад я говорил о нем с С. И. Танеевым. Последний несовсем доволен результатами его класса, но зато я с удовольствием узнал, что Танеев считает Пахульского очень способным к сочинению. Меня очень заинтересовало это, и приятно было видеть, что Танеев очень дорожит им. Но желательно, чтобы и класс его в будущем году шел совсем хорошо.
Дай Вам бог, бесценный друг мой, всяческого счастия и благополучия. Если будете писать мне, потрудитесь адресовать: Тифлис, Окружной суд, А. И. Чайковскому, для передачи П. И. Ч.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Каспийское море
28 мая 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Расскажу Вам вкратце про свое путешествие. Вот уже восемь суток я всё еду и лишь через два дня надеюсь добраться до Тифлиса. Нисколько не раскаиваюсь, что избрал столь отдаленный путь, ибо видел много нового и интересного.
Выехал я из Москвы двадцатого числа по Нижегородской дороге. С трудом достал место второго класса на переполненном пассажирами пароходе “Александр II”. Пароход этот считается наилучшим ходоком, и оттого на нем всегда едет очень много народа. Мне было очень неудобно и тесно, но, в общем, я остался всё-таки совершенно доволен своей волжской поездкой. Река теперь в полном разливе; местами берега так удалены один от другого, что река делается похожа на море. Действительно “Волга-матушка” есть нечто грандиозное, величаво-поэтическое. Правый берег горист и представляет часто очень красивые ландшафты, но, конечно, в этом отношении невозможно и сравнивать Волгу с Рейном или даже Дунаем, Роной и т. п. Не в берегах красота, а в этой безграничной шири, в этой массе вод, неторопливо, без всякого бурления, а спокойно катящихся к морю. Мы достаточно долго останавливались в разных попутных городах, чтобы составить себе о них понятие. Больше всего мне понравилась Самара и еще маленький городок Вольск, в котором имеется один из лучших садов, когда-либо мной виденных. На пятые сутки мы пришли в Астрахань. Здесь мы пересели на маленький пароходик, идущий до того места, где устье Волги начинает уже быть морем, и тут снова перешли на шхуну, на которой вот уже двое суток я плыву. Каспийское море оказалось очень коварным. Ночью поднялась такая качка, что мне сделалось страшно. Каждую минуту казалось, что потрясаемый волнами пароход разобьется в мелкие дребезги, шум был такой, что во всю ночь нельзя было глаз сомкнуть. Однако морской болезни у меня не было, зато мой бедный Алексей был ее жертвою. Сегодня мы приедем в Баку, и, невидимому, волнение совсем стихло. Только завтра можно будет сесть в вагон и ехать в Тифлис, ибо сегодня мы уже к поезду не поспеем.
Вот Вам, бесценный друг мой, краткое описание моего путешествия. Оно несомненно имело благотворное влияние на здоровье мое, ибо развлекло и освежило меня. Будьте здоровы, дорогая!
Ваш П. Чайковский.
Мы идем теперь вдоль правого берега. Он живописен. Лунная ночь была вчера великолепна.
Тифлис,
30 мая 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Сегодня я наконец приехал в Тифлис после десятидневного путешествия. Вы, вероятно, получили или почти в одно время с этим получите письмо мое, писанное на пароходе. После того, как я его написал, путешествие мое продолжалось самым благополучным образом до Баку. Этот город совершенно для меня неожиданно оказался прелестным во всех отношениях, т. е. правильно и красиво обстроенным, чистым и при всём этом необычайно характерным, ибо восточный (а именно персидский) элемент так сильно там преобладает, что точно находишься где-нибудь по той стороне Каспийского моря. Одно только бедствие, это, что слишком мало зелени. Вечная засуха и каменистая почва делают то, что даже содержимый правительством чудесно распланированный Михайловский сад представляет грустное зрелище высохших деревьев и совершенно пожелтевшей травы. Купанье великолепное. На другой день по приезде я ездил осматривать местность, где добывается нефть и где несколько сот нефтяных колодцев и фонтанов выпускают ежеминутно сотни тысяч пудов нефти. Это грандиозное, хотя и мрачное зрелище. На мое счастье, накануне моего посещения огромный новый нефтяной фонтан стал бить на одном из участков, принадлежащих Ротшильду. (Немцы, евреи и армяне преобладают в среде нефтепромышленников.)
Дорога от Баку до Тифлиса идет по каменистой, пустынной местности.
Я нашел здесь письмо Ваше. Благодарю Вас за него, милый друг мой! Вы спрашиваете, как мне прислать бюджетную сумму? Прошу Вас, милый друг, поступить, как Вы найдете более удобным. Я еще несколько времени останусь в Тифлисе. Банки здесь имеются. Или, быть может, Вы найдете более удобным отложить бюджетную сумму до сентября, т. е. до моего возвращения в Москву? Ради бога, поступите так, как Вам покажется более подходящим.
Через несколько времени мы переедем в Боржом. Своих я нашел совершенно здоровыми. Племянница моя Таня очень поправилась и выросла.
Жара здесь стоит очень сильная.
Будьте здоровы и счастливы.
Ваш П. Чайковский.
Адресовать покорнейше прошу: Тифлис, Окружной суд, Анат. Ильичу Чайковскому, для передачи П. И. Ч.
Плещеево,
11 июня 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Наконец-то я получила от Вас ответ на мой вопрос. Вообразите, что Ваше письмо только на восьмой день до меня дошло, тогда как с юга Франции, от Владислава Альбертовича, я получаю их на пятый день; а Ваше письмо с парохода я получила еще дня через три после второго Вашего письма. Благодарю Вас за них, дорогой мой; очень мне было интересно читать Ваше описание путешествия, но очень больно видеть имя Ротшильда в богатом царстве Кавказа. Я всё еще думала, что это утки насчет того, что он купил нефтяные заводы, так не хотелось верить этому, но из Вашего письма увидела, что это уже совершившийся факт. Печально за нашу русскую лень, недостаток предприимчивости, которая господствует снизу доверху, и, главное, за всё неблагоустройство, всю неурядицу, которая царствует у нас и при которой письма из Тифлиса идут почти вдвое дольше, чем из Montpellier.
Насчет бюджетной суммы, дорогой мой, я всё-таки лучше пошлю Вам прямо деньгами, потому что мне очень неудобно теперь брать перевод, но мне надо знать, сколько времени Вы пробудете в Тифлисе, чтобы мой пакет не затерялся, поэтому я посылаю Вам вопрос, а денежный пакет, как всегда, пошлю отдельно. А я вижу, дорогой мой, что Вы одного моего письма, писанного раньше в Тифлис же, вовсе не получили. Как это неприятно такая неисправность почты.
У нас погода отвратительная, холод, дождливо, так что и в комнатах совсем сыро. Я пробуду в России до возвращения дочери моей Саши, которая в настоящее время находится в Ессентуках, на Кавказе, с мужем и четырьмя своими сыновьями, и все они пьют воды и берут ванны, а двух самых младших девочек она оставила у меня до своего возвращения, которое, вероятно, последует в конце июля. Неужели я Вам не писала, дорогой мой, что Владислав Альбертович не приехал со мною, а остался во Франции, чтобы употребить курс вод на юге Франции, которые ему назначил доктор? И Вы совершенно верно предполагаете, милый друг мой, что мне ужасно трудно без него. И как секретарь исполнял все мои дела и всё знал и изучил в совершенстве, и, кроме того, он был моим постоянным товарищем для игры на биллиарде, в крокет, для чтения мне, прогулок и проч. Он знал все мои привычки, вкусы, был очень внимателен ко мне и очень берег меня, и мне теперь без него очень, очень тяжело, тем более что большая часть его работы падает теперь на Юлю, а у нее и так масса дела по хозяйству и по занятиям при мне, которые она и всегда имеет. Но в настоящее время она, бедная, так завалена работою, что не имеет времени ничего для себя сделать, ни почитать, ни поработать, ни даже гулять вдоволь. Вот вследствие этого положения мне был необходим человек, который бы хотя малую часть мог исполнять того, что делает обыкновенно Владислав Альбертович. И по этому поводу у меня было маленькое [столкновение?] с Танеевым, на которого я, милый друг мой, и хочу Вам пожаловаться как на Вашего protege. Он держит себя таким китайским императором, таким недоступным божеством, каким никогда не был Николай Григорьевич Рубинштейн, человек, который сделал огромные и несомненные услуги и Москве и музыкальному искусству: он. не только устроил в Москве консерваторию, основал Музыкальное общество, но он развил вкус публики к музыке, дал ей превосходное направление, сам трудился неутомимо и держал знамя искусства всегда высоко и, тем не менее, был доступен всегда и для всех, кто к нему обращался по делу, а с другой стороны, всегда заботился о том, чтобы доставить заработок бедному музыканту. Теперь же г-ну Танееву дела, наверно, не больше, чем было у Николая Григорьевича, потому что ведь по проложенной и превосходно устроенной дороге идти-то нетрудно, так же, как и вербовать богатых протекторов (как С. П. фон-Дервиз) также нетрудно, в особенности когда сеть люди, так падкие на почеты и звания покровителей, а к тому же для Дервиза это даже было существенно полезно, потому что в последнем собрании акционеров, где вели такую недостойную интригу против меня, Дервиз и Ададуров выставили всю консерваторию против меня, и кто-то сострил, заметивши, что “наконец-то консерватория с голосами”. И боже мой, какая на свете бывает неблагодарность! Главным предводителем всей консерваторской ватаги был Зверев, это тот человек, и котором мой сын Володя прошлое лето так заботился, хлопотал о его здоровье, поселил у себя на даче (на моей даче) в отдельном флигеле, потому что доктора ему предписали быть на чистом воздухе, был с ним внимателен, ласков, платил ему хорошее жалованье за ничтожные занятия с его десятилетним сыном, и этот господин за смешную ошибку, недогляд со стороны моей невестки Лизы разобиделся и разошелся. Но это все ничего, - как ему угодно, но добро-то ведь всё-таки осталось добром, и было уж очень гадко привести всю консерваторию с голосами миллионера Дервиза, для того [чтобы] помогать его интриге против нас.
Но я отдалилась от главного героя. Так вот: так как мне был необходим человек для товарищества мне, то я и хотела соединить эту службу с музыкою, т. е. взять музыканта-пианиста, который бы читал мне вслух и играл со мною в крокет; жалованье сто рублей в месяц на всём готовом и поездка за границу, что должно же быть интересно каждому развитому человеку. Для этого я просила брата моего Александра съездить к Танееву, просить его, не может ли он указать кого-нибудь (в прежнее время я таким способом обыкновенно получала). Брат едет к нему, говорят: нет дома; едет еще несколько раз - его не принимают; наконец получает ответ, чтобы обратился к секретарю (?). Не правда ли, что это весьма странно или, вернее сказать, весьма невежливо, потому что мой брат - старик, который прожил всю свою жизнь так, что каждый порядочный человек его уважает, а г. Танеев - молодой человек, о котором еще неизвестно, как он проживет свою жизнь. Но, тем не менее, брат мой идет к секретарю, тот выслушивает просьбу очень небрежно и делает какое-то замечание о ничтожности жалованья, а, между тем, я знаю, что первый виолончель в театральном оркестре получает сто рублей в месяц и должен жить на них. Ну, после таких приемов я уже ничего не ждала со стороны Танеева и просила продолжать поиски как-нибудь иначе, но в один прекрасный день получаю от брата уведомление, что Танеев прислал какого-то пианиста, по имени Завадского, который согласен на все мои условия, и брат спрашивает, взять ли его прямо для меня или прислать сперва в Плещеево, чтобы мне самой поговорить с ним. Я просила прислать. Приехал сейчас же. Я сказала ему, что в моих условиях написано больше, чем я буду требовать, как чтение и игра в крокет, но что это на всякий случай, и я желаю, чтобы это было обязательно для него. Всё хорошо, на всё согласен, за границу ехать очень желает. Спрашивает только, может ли он сам заниматься, есть ли инструмент и место, где бы он мог, никого не беспокоя, упражняться. Я говорю, что да, указываю ему павильон, где стоит рояль Беккера для этой именно цели. Как видите, дорогой мой, всё оговорено, во всём согласие, и на мой вопрос, когда же поступит на службу совсем, отвечает: через два или три дня, а быть может, и раньше. А через два дня присылает брату письмо, что Сергей Иванович Танеев не советует ему принять место у меня, потому что это очень скучно делать то, чего не хочешь, и не всегда иметь возможность делать то, что хочешь. Скажите, дорогой мой, видали Вы когда-нибудь такую службу, на которой никогда не приходилось бы делать то чего не хочешь, и не делать того, чего хочешь? Я никогда не видала Служба и есть принуждение и лишение абсолютной свободы, а между тем, службы ищут и часто дорожат ею, и взгляд г-на Танеева на музыкантов как на какую-то божественную касту, с которою все должны нянчиться и беречь как фарфоровых куколок, по меньшей мере смешон. Во-первых, божественно искусство музыкальное, но не служители его, которые, наоборот, чаще оскверняют его чем возвышают. Во-вторых, в музыкальном искусстве, как и во всяком другом, как и в ученом мире, есть единицы, которым человечество поклоняется, восхищается, заботится и бережет, но они очень редки, эти единицы, большинство же музыкантов составляет такую массу, которою хоть пруды запруживать можно и которым человечество ничем не обязано, и нянчиться с ними не за что.
Да, я думаю, едва ли г-н Танеев оказал добрую услугу бедному человеку тем, что лишил его места, и, уверяю Вас, дорогой мой, хорошего места. У меня служащие очень свободны, хорошо обставлены и пользуются всякими общественными удовольствиями на мой счет, et j'ai tout bien de croire [и я вправе думать], что этому молодому человеку не было бы дурно у меня, и было бы добрее со стороны г-на Танеева посоветовать ему хотя бы попробовать места и тогда решать, так как я и говорила, что первоначально я приглашаю на лето, а потом если сойдемся, то возьму и за границу. Ну вот, милый друг мой, как от человечества можно мало порядочного получить.
Будьте здоровы, милый, несравненный друг. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Боржом,
13 июня 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Третьего дня я приехал в Боржом. В Тифлисе стояли такие несносные жары, и вообще в такое жаркое время пребывание в городе до того несносно, что я очень рад был уехать. Дорога до Боржома очень удобна и живописна. Самый же Боржом в первые часы после приезда показался мне мрачным и наводящим уныние. Я думаю, что всякий русский человек, привыкший к простору и широким горизонтам, должен почувствовать то же, что и я, когда он попадет в тесную долину, со всех сторон окруженную огромными горами. Но это ощущение жуткости прошло у меня на другое утро после первой же прогулки. Для любителя пеших прогулок здесь сущее раздолье. Парки великолепные и все они непосредственно переходят в густые, тенистые леса. Я в первое же утро до того увлекся чудной прогулкой по тропинке, приведшей меня в лес, а потом на открытое место, с которого открылся невообразимо прекрасный ландшафт, что уж навсегда влюбился в Боржом. Разнообразие прогулок необычайное, и нигде почти не встречаешь людей, что мне в особенности и нравится. Кроме удивительных красот природы, здесь имеются и минеральные источники, из коих один совершенно подобен воде Виши, а так как я давно уже собирался попить воды, то и решился здесь выдержать курс лечения. Сегодня утром был у доктора, заведующего водами. Он очень обстоятельно осмотрел меня, долго постукивал и выслушивал и наконец пришел к заключению, что у меня печень несколько не в порядке, т. е. что вследствие давления желудка она попала куда-то, куда ей не следует. Я буду в течение шести недель пить по два раза в день воду и брать ежедневно теплые минеральные ванны. И то и другое я уже сегодня начал. Вода очень напоминает Виши; она щелочная, пропитана углекислотой и очень приятна на вкус. Чувствую я себя вообще очень хорошо, но часто грущу по поводу печальных вестей из Петербурга. Умер муж моей двоюродной сестры, с которою я всегда был особенно дружен, и всё продолжает умирать мой бедный приятель Кондратьев. Бедный брат мой Модест должен был в одно и то же время быть постоянно и при Кондратьеве и при двоюродной сестре, и бог знает еще, когда он освободится и попадет в Боржом, куда он собирается на лето вместе с своим воспитанником.
Как-то Вы здоровы, милый друг мой? Желаю Вам от души всяческого благополучия. Будьте счастливы!
Ваш П. Чайковский.
Я ровно ничего не делаю и намерен все лето не принуждать себя к работе.
Плещеево,
15 июня 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Премного благодарю Вас за Вашу телеграмму, в ответ на мою, и так как Вы в ней повторяете, что для Вас безразлично, когда получить бюджетную сумму, а я боюсь неисправности наших русских почт, то, если позволите, я оставлю заклеенный наглухо пакет Ивану Васильеву Бойкову у меня в доме на Мясницкой, в Москве, и попрошу Вас, дорогой мой, по Вашем приезде в Москву, зайти ко мне в дом и получить этот пакет от Ивана Васильева. Письма в пакете не будет, потому что он, вероятно, дойдет до Вас нескоро, так как я предполагаю уехать из России в конце июля, а Вы вернетесь в сентябре.
Простите мне, мой несравненный друг, если Вам было неприятно то, что я Вам написала про Танеева, но, знаете, так много набирается на душе тяжелого от всего злого и нелепого, что творится на свете, что иногда происходит взрыв и вырывается крик отчаяния, когда спрашиваешь судьбу, где же найти, наконец, добро, справедливость, неподкупность, наконец, даже хотя бы простую приличность. Я когда приезжаю в Россию, то только и испытываю впечатления от этой людской злобы, мелочных преследований, зависти, какого-то змеиного шипения, которое слышится, хотя не всегда даже видишь, откуда оно идет. И за что это? Уверяю Вас, дорогой мой, что я никому зла не делаю, а в то же время видишь, как ищут милостей другого, вполне ничтожного и бессердечного человека. Почему это? Конечно, он гораздо богаче меня, но разве он от этого лучше меня?
Природа также восстала против меня, погода такая ужасная, что я также прихожу в отчаяние: дождь и холод как в глубокую осень, в комнатах сыро, у меня начинается опять ревматизм и, на несчастье, в правой руке. Совсем плохо, и я с нетерпеньем жду, когда уеду из России.
Петр Ильич, где это Боржом? Я не имею никакого понятия об атом месте. Что это, не у моря, хорошие там дачи, каменные или деревянные, всё можно иметь для жизни, живут ли там зимою? А каков Тифлис для жизни? Большой этот город, хороши там магазины, есть театр, бывают хорошие концерты? Извините, дорогой мой, за такую кучу вопросов, но если Вы ответите только на половину, то я в претензии не буду. А из Ессентуков Саша очень жалуется, что устроено всё очень дурно, ванн очень мало, в гостинице хозяйка несносная: кормит гадко и сама придирчива, и они переезжают в Кисловодск.
Будьте здоровы, дорогой мой, несравненный друг, и не забывайте всею душою Вас беспредельно любящую
Н. ф.-Мекк.
Боржом,
22 июня [1887 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Письмо Ваше и извещение о том, что бюджетная сумма находится у Ивана Васильева, я получил. Благодарю Вас от всего сердца!!!
Мне грустно, дорогая моя, что Вы испытываете огорчения и от людей и от природы. Припоминаю, что каждый раз, когда Вы на лето возвращаетесь на родину, она приносит Вам только неприятности как нравственные, так и физические. И я сегодня должен посетовать на некоторые темные стороны строя русской жизни. Ну, вот хоть бы почтовые беспорядки!!! Сколько писем пропадает! Сколько вследствие этого приходится терпеть неприятных сюрпризов и непоправимых недоразумений. В письме Вашем есть одно место, которого я совершенно не понимаю, вероятно, потому, что предыдущее письмо Ваше не дошло до меня. Вы изъявляете, милый друг мой, сожаление, что написали что-то про Танеева. Между тем я не получал от Вас письма, в котором Вы упоминали про Танеева. Так как мне в высшей степени любопытно знать, в чем заключается разгадка, то убедительно прошу Вас, дорогой, милый друг мой (если это не слишком неприятно Вам), вкратце объяснить мне, каким образом Танеев мог навлечь на себя Ваше неудовольствие. Дело в том, что я о Танееве самого лучшего мнения как об человеке; я считаю его безусловно хорошим и честным человеком, и мне было бы чрезвычайно грустно, если бы Вы возымели о нем нехорошее мнение. Не могу выразить Вам, до чего мне досадно на нашу почтовую неурядицу!
Вы спрашиваете про Боржом. Это есть маленький летний городок, еще очень недавно обстроившийся. Находится он среди необычайно живописной местности и принадлежит вел. кн. Михаилу Николаевичу, у которого здесь великолепный дворец. Составляющие самый городок здания суть дачи и виллы, из коих некоторые - каменные (например, наша дача). Больших и роскошных дач, впрочем, нет. Гостиниц несколько, но только одна из них сносная; остальные плохи. Местность боржомская есть ущелье речки Боржомки, впадающей здесь в р. Куру. Красота прогулок, их обилие и разнообразие превосходит всё, что можно вообразить. Главная прелесть всех прогулок есть обилие тени и чудный, пропитанный смолистыми испарениями воздух. Кроме всевозможных красот, есть в Боржоме минеральные воды, отлично организованные, а ванны так даже просто роскошные. Один из источников близко подходит к Виши, и я, по совету здешнего доктора, пью его два раза в день по два стакана. Воды эти покамест действуют на меня очень хорошо. Впрочем, я о Боржоме не буду много распространяться, ибо высылаю Вам сегодня же книжечку, специально посвященную его описанию. О, как бы я желал, чтобы, читая эту книжечку. Вам захотелось бы побывать на Кавказе и чтобы в будущем году Вы совершили сюда поездку. Мне кажется, дорогая моя, что это путешествие, благодаря новизне впечатлений и невообразимой красоте Кавказа, имело бы на Вас самое благодетельное влияние. Удобств и комфорта при Ваших средствах Вы можете иметь сколько угодно.
Что касается Тифлиса, то это вполне европейский город, отлично устроенный, чистенький, с превосходным климатом, роскошными магазинами, отличной оперой (в прошлом году я слышал здесь образцовое исполнение “Мазепы”), одним словом, город, вполне отвечающий потребностям цивилизованного европейца. Но в то же время в Тифлисе рядом с европейскою частью города есть и настоящий, вполне характерный азиатский город. И это соединение Азии с Европой и составляет его главную прелесть. Про климат нужно еще заметить, что лето в Тифлисе слишком знойно, даже до того, что почти жить нельзя, зато зима совсем итальянская, а самая лучшая часть года есть осень, т. е. октябрь и ноябрь. Я дал слово тифлисской дирекции театров приехать в ноябре дирижировать первым представлением “Чародейки” и радуюсь, что благодаря этому случаю увижу Тифлис в лучшее время года.
Возвращаясь к тому письму Вашему, которое до меня не дошло, я скажу, что в неполучении письма виновата почта, а не я, ибо, уезжая из Майданова, из Петербурга, из Москвы, из Тифлиса, я везде оставлял распоряжения о пересылке писем.
Будьте здоровы, дорогой, милый, бесценный друг. Еще раз благодарю Вас за бюджетную сумму от всего моего сердца. Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Боржом,
26 июня 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
В прошлом письме я сообщил Вам, что то письмо Ваше, где Вы говорите о Танееве, до меня не дошло. Сегодня оно получено мной, а почему так долго оно пролежало на тифлисской почте, я не понимаю. Читая подробности дела о приглашении Вами 3авадского и о том, как Танеев поступил в этом случае, я глубоко сожалел, что не имею в настоящее время возможности разъяснить недоразумение и принужден отложить это до осени. Но за одно Вам ручаюсь. Танеев мог ошибиться, мог вследствие непонятной мне причины оказаться недостаточно вежливым относительно Александра Филаретовича, но того, что Вы в нем предполагаете, т. е. чванства, гордости, недоступности, нежелания оказать пользу ближнему и нуждающемуся, в нем нет. Мне очень жаль подумать, что, быть может. Вам никогда не придется иметь случай ближе узнать и оценить Танеева, но верьте, милый друг мой, что без преувеличения можно сказать, что в нравственном отношении эта личность есть безусловное совершенство. И превосходнейшие качества его тем более трудно оценить большинству людей, что он их не старается выказать, и только близкие ему люди знают, сколько бесконечной доброты, какой-то идеальной честности и, можно сказать, душевной красоты в этом невзрачном на вид, скромном человеке. Я не знаю ни одного случая за многие годы моего знакомства с ним, который бы указал на что-нибудь вроде эгоизма, тщеславия, желания выставить себя напоказ с выгодной стороны, словом, на один из тех маленьких недостатков, которые свойственны огромному большинству людей, хотя бы и очень хороших. Одно только можно заметить про него неблагоприятного для впечатления, производимого им на людей. Он чрезвычайно тверд в своих правилах и даже несколько слишком прямолинеен в своих убеждениях. Не раз мне приходилось на него дуться (и не далее, как в нынешнем году мы разошлись с ним вследствие различных взглядов на один вопрос, касающийся благосостояния консерватории), но это происходит оттого, что он совершенно неспособен отступить от раз установившегося у него мнения о том, где в данном случае правда и справедливость. Вероятно, и в деле о Завадском он вследствие какого-нибудь неизвестного мне обстоятельства вообразил, что следует поступить так, как он поступил, и, конечно, вообразить это он мог неосновательно. В таком случае, - это недоразумение, которое я в начале осени разъясню.
Вот что касается Зверева, то за него особенно заступаться не буду. В сущности, он добрый человек, но очень ничтожный, мелочно самолюбивый и склонный к дрязгам, сплетням и мелочным пререканиям. Мне было больно узнать, что он и его приятели так недостойно вели себя в общем собрании Ваших акционеров. Это ужасно мне обидно.
Будьте здоровы, дорогая мая, и, ради бога, не слишком огорчайтесь этим делом. Я непременно разъясню его в свое время. Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Меня ужасно поразила смерть бедного И. Г. фон-Дервиза.
Боржом,
27 июня 1887 г.
Милый, дорогой друг!
Я сгоряча и забыл вчера коснуться той роли, которую, по словам Вашим, играла консерватория в интриге, устроенной против Вас Дервизом и Ададуровым. Я не был в Москве, когда всё это происходило, и потому ранее осени не узнаю точных подробностей дела, но уже и теперь могу совершенно точно определить размеры преувеличения, которыми украсили люди, почему-то враждебные консерватории, рассказ, который был доведен до Вашего сведения. По-видимому, Вы предполагаете на основании этих рассказов, что консерватория была завербована г. фон-Дервизом под его знамена и что как она, так и г. фон-Дервиз нашли в этой неблаговидной стачке обоюдную пользу. Вам, по-видимому, доложили, что именно Танеев добивался счастия иметь г. Дервиза в качестве покровителя консерватории. Насчет этого позвольте разъяснить Вам следующее. В начале прошлого сезона на заседании дирекции Муз[ыкального] общ[ества], в коем; и я присутствовал, директор Третьяков сообщил нам, что на случай выбытия одного из директоров у него есть готовый кандидат, г. фон-Деpвиз. В январе один из директоров, г. Барановский, вышел из состава дирекции, и в следующем общем собрании, состоявшемся в конце февраля, был директором избран Деpвиз, о чем он был немедленно извещен. Совершенно неожиданно г. Дервиз ответил на это извещение, что за честь благодарит, но по обстоятельствам отказывается от нее. Что мы все желали иметь г. Дервиза директором, - это очень просто. Так как этот богач пожертвовал Петербургской консерватории двести тысяч, то мы надеялись, что, сделавшись директором, он такое же пожертвование сделает и Московской, а ведь эта бедная Московская консерватория страшно нуждается! Но этим все и ограничивается. Никто из нас, кроме г. Третьякова, и в глаза не видал никогда Дервиза, никто из нас к нему не относился с просьбой о вступлении к нам в число директоров, и выбор его состоялся только потому, что он сам, в частном разговоре с Третьяковым, изъявил желание войти в состав дирекции.
Совершенно напрасно люди, недоброжелательные к консерватории (Господи! За что? Почему?), какие-то Зверевские дрязги раздули в дело всей консерватории. Повторяю, я еще не имею в руках фактов, но знаю очень хорошо, что только один Зверев с какими-нибудь своими учениками и собутыльниками и мог принять участие в интриге.
Ах, милый друг мой! Как всё это грустно и больно! Много бы я мог по этому поводу высказать, но пришлось бы войти, в свою очередь, в мелочные сплетни и личности. О Москва, Москва! Я начинаю иногда глубоко ненавидеть этот город, и есть за что.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш П. Чайковский.
Боржом,
1 июля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Я неожиданным образом должен покинуть Боржом. Вам известно, в каком печальном состоянии находился мой друг Кондратьев в мае и июне. В конце прошлого месяца его, полуживого, с невероятною трудностью, перевезли в Ахен. Консилиум докторов нашел, что воды Ахена могут продлить его жизнь на несколько месяцев. Вчера пришла от него телеграмма, в которой он умоляет меня, если есть малейшая возможность, ехать к нему. Я не могу не исполнить воли умирающего человека и поэтому принял решение бросить свое лечение и с первым пароходом отправиться в Батум, Одессу, Дрезден, Ахен. Это неожиданное путешествие заставляет меня прибегнуть к Вам, дорогой друг, с нижеследующей просьбой. У меня нет денег на это путешествие, и потому я очень хотел бы получить бюджетную сумму. Вместе со мной до Одессы поедет Алексей, а оттуда он отправится в Москву и явится в Плещееве с письмецом от меня. Если это не слишком обеспокоит Вас, будьте столь добры, вручите ему сумму, а он уже распорядится отсылкой ее мне в Ахен и уплатою долга, который я здесь должен сделать вследствие неожиданно предпринятого дальнего путешествия. Ради бога, простите за беспокойство, но вследствие различных обстоятельств я принужден обратиться к Вам. Заранее благодарю Вас, дорогой друг мой.
Именины свои я отпраздновал невесело. У меня уже были в руках такие известия, из которых я заранее предвидел, что моему бедному больному в одиночестве и на чужбине нужно будет мое присутствие. Мне очень, очень, очень жаль покидать Боржом, но мысль, что я исполняю долг дружбы, мирит меня с необходимостью покинуть столь очаровательное место и столь милое моему сердцу общество.
Телеграмму Вашу я получил тоже вчера. Не отвечал Вам депешей, ибо рассчитал, что теперь уже Вы если не получили, то с часу на час должны получить мое письмо, из коего узнаете, что хотя не в свое время, но Ваше письмо; с рассказом о столкновении с Танеевым дошло до меня.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг мой!
Ваш П. Чайковский.
Мой будущий адрес: Deutchland, Aachen, poste restante.
Боржом,
5 июля [1887 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Вероятно, Вы получили письмо мое, в котором я уведомлял Вас, что вследствие телеграммы от больного друга моего Кондратьева из Ахена я принужден покинуть Боржом и ехать в Ахен. Если письмо это не затерялось, то, вероятно, Вы уже простили меня за беспокойство, которое я принужден причинить Вам покорнейшей просьбой вручить подателю сего письма, Алексею, бюджетную сумму, в коей неожиданным образом я стал теперь очень нуждаться. Итак, дорогая моя, умоляю Вас извинить меня и исполнить мою просьбу! Алексею я дал инструкцию, как распорядиться этими деньгами. В понедельник 6 июля я еду в Батум, пароходом в Одессу, оттуда в Ахен. Адрес мой пока: Aachen, poste restante. С дороги и из Ахена буду писать Вам. Я очень, очень расстроен и печален. Но делать нечего, нужно расстаться с восхитительным, симпатичнейшим Боржомом.
Дай Вам бог всякого благополучия, дорогая моя!
Ваш П. Чайковский.
1887 г. июля середина. Плещеево.
Милый, дорогой друг мой! Пишу Вам под самым тяжелым впечатлением: вчера совершенно неожиданно явился Владислав Альбертович, и в таком ужасном нервном состоянии, что я не могу без слез смотреть на него. Он всё боится, ему все кажется, что против него все что-то замышляют, что его арестуют; равнодушен и безучастен ко всему, тих, молчалив, словом, неузнаваем, и смотреть на него мне надрывает душу. Он оставался во Франции, чтобы пользоваться водами внутрь и ваннами в LamaIou-les-Bains, это на юге Франции, около Montpellier. Взял там двадцать ванн, но брал их каждый день, без отдыха. Воды очень сильные, и это произвело ему такую ужасную excitation thermale [возбуждение от теплых ванн], как называет это его доктор во Франции, что и привело его в такое состояние, о котором я сказала выше. Как судьба жестока ко мне; она не только отнимает у меня человека, который берег меня и заботился обо мне как родной сын, но еще об нем теперь надо заботиться, и на него смотреть ужасно. Его болезнь вообще давно готовилась, потому что при врожденной нервности судьба еще его толкнула на музыку, а это искусство убийственно для нервов.
Милый, дорогой мой друг, от всей души благодарю Вас за Ваше участие ко всем моим невзгодам, но прошу Вас нисколько не беспокоиться моею жалобою на Танеева и ничего ему не высказывать и осенью об этом предмете. Ведь я вовсе не для того писала Вам об этом, а просто делилась с Вами своею обидою, своим горем как с моим лучшим, добрым другом и как я привыкла уже много лет делиться с Вами всем, что меня и радует и печалит. А говорить ему ведь и бесполезно, так как Вы сами говорите, что он очень упорен в своих мнениях, а следовательно, и непоправим. У меня всё никого еще нет, а теперь мне еще более необходимо иметь кого-нибудь ввиду болезненного состояния Владислава Альбертовича. Невозможно рисковать ехать женщинам одним или хуже, чем одним, - с больным человеком на руках. Я, вероятно, возьму к себе одного виолончелиста Московской консерватории, который прежде у меня жил много раз летом и был со мною за границею, Данильченко. Он, конечно, мне мало может быть полезен, потому что не знает ни одного иностранного языка; но где же взять другого; другого такого, как Владислав Альбертович, я не найду, потому что этот у меня же и воспитывался, у меня изучил всю систему путешествий и иностранные языки и финансовые знания, и так как он очень способен ко всему, всё очень быстро понимает и усваивает себе вполне, то из него выработался такой образцовый секретарь, что заменить его невозможно.
Погода у нас невыносимая, дожди доводят до отчаяния и температура очень низкая. Благодарю Вас тысячу раз, милый друг мой, за присылку мне описания Боржома; это очень интересно прочитать. Меня вообще Кавказ очень интересует, и я очень желала бы, чтобы им занялись и доставили ему европейское благоустройство, а то вот Вы пишете, что в Боржоме ванны устроены очень хорошо, то ведь это большая редкость на Кавказе, потому что на других водах, как в Ессентуках, Кисловодске, Пятигорске и проч., ванны устроены отвратительно, а между тем, какие целебные воды. Саша пишет мне теперь из Кисловодска об удивительном действии нарзана; она пользуется теперь этим источником и чувствует большую пользу. Она, вероятно, вернется семнадцатого, а я хочу уехать двадцать пятого этого месяца и, вероятно, прямо в Baden-Baden, a зиму желала бы провести в Wiesbaden, но я так боюсь вперед что-нибудь считать верным: злая судьба одним взмахом какой-то магической палочки всё опрокидывает, всё разрушает и ничего не дает взамен. Вот как этот несчастный Верный, - больше месяца всё продолжается землетрясение. Это ужасно. А в “Lug” читали Вы, друг мой, что тридцать пять домов обрушились в озеро? Нынешний год такой ужасный, тяжелый и не высокосный. По Апокалипсису, эти бедствия означают, что скоро конец мира будет. Сегодня должен приехать ко мне Коля, а Анна с Кирочкою находятся в Каменке; они убежали из Копылова, потому что там появился коклюш.
Будьте здоровы, мой милый, бесценный друг. Благодарю Вас очень, очень за Ваши дорогие письма. Всею душою безгранично любящая Вас
Н. ф.-Мекк.
[Плещеево]
17 июля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Простите, ради бога, что пишу Вам карандашом, но моя голова в таком ужасном состоянии, что я не могу наклонить ее, чтобы писать чернилами, а карандашом пишу стоя. Вчера был у меня в Плещееве Ваш Алексей, и я вручила ему пакет с двумя тысячами рублей. Дай бог, чтобы Вы за ту огромную жертву, которую Вы приносите Вашему другу, нашли его поправившимся и с надеждами на выздоровление. Есть ли у него жена и семейство, т. е. я знаю, что он семейный человек, но при нем ли его семейство? Моему больному, Влад[иславу] Альб[ертовичу], слава богу, гораздо лучше благодаря заботливости и участия моего доброго Володи, но он всё-таки еще на руках у докторов.
Простите еще раз, дорогой мой, за мое неудовольствие на Вашего любимца Танеева, я беру его совершенно назад и отношу всю несостоятельность поступка только к самому г-ну Завадскому, по отзывам, которые я об нем слышала. Я взяла теперь виолончелиста Данильченко, как и писала Вам, и вчера уже имела удовольствие слушать музыку. Я собираюсь за границу очень усердно, но боюсь, что мое здоровье не позволит мне уехать; хочу взять с собою доктора.
Простите, дорогой мой, писать больше не могу. Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг, и не забывайте всею душою Вас любящую
Надежду фон-Мекк.
Аахен,
20 июля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Прежде всего позвольте Вас от души поблагодарить за бюджетную сумму, которую уже дня три тому назад я получил по телеграфу. Очень, очень благодарю Вас!
Расскажу Вам про свое путешествие и про впечатления, испытываемые здесь.
6 июля я выехал из Боржома. Седьмого сел на пароход и приехал в Одессу на пятые сутки. Из Одессы выехал двенадцатого числа, в Вене остановился лишь на несколько часов и пятнадцатого числа, в среду, вечером приехал сюда. Всю дорогу я страшно тосковал и решительно не мог думать без слез об столь неожиданно покинутом Боржоме, где мне так хорошо жилось во всех отношениях. Здесь тоска моя прошла, ибо не до того. Мне приходится так много и постоянно быть при очень трудном больном, которому присутствие мое оказалось не только приятно, но просто необходимо, что некогда отвлекаться от забот и терзать себя воспоминаниями или сожалением о прошлом. Сознание исполненного долга дружбы мирит меня со всеми печальными сторонами моего здешнего пребывания. Я нашел своего больного в относительно хорошем состоянии; незадолго до моего приезда произошел в болезни неожиданный поворот, который дает возможность надеяться на выздоровление. Надежда эта шаткая, но доктор утверждает, что весьма возможно ее осуществление. Серные, самой высокой температуры ванны имели очень благодетельное влияние на больного. Он стал бодрее, появился аппетит и сон, силы прибавилось. Тем не менее, его положение всё-таки очень серьезно. Не могу Вам выразить, до чего сильна была радость моего приятеля, когда я приехал. Несмотря на отличный уход, на прекрасного доктора, высказывающего ему самое дружеское сочувствие, он был одинок и очень страдал, не имея около себя близкого человека. Доктор говорит, что уже одно известие о моем приезде способствовало благоприятному повороту в ходе болезни.
Ахен - город, лишенный всякого интереса и всякой прелести. Нет ни реки, ни садов, ни роскошных улиц; очень мало исторических достопримечательностей и еще меньше живописных окрестностей. Но в качестве европейского города Ахен обладает комфортабельными гостиницами и всем тем, что в материальном отношении делает жизнь удобной и приятной.
Относительно будущего ничего еще не предвижу определенного. Очень бы хотелось в конце августа хоть ненадолго в Каменку попасть, но бог знает! Думаю, дорогая моя, что письмо это еще застанет Вас в Плещееве; если же нет. Вам, наверно, перешлют его. Желаю Вам всякого счастия и благополучия!!! Беспредельно преданный
П. Чайковский.
[Аахен]
29 июля 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Сомневаюсь, что это письмо еще застанет Вас в Плещееве, но на всякий случай пишу Вам, чтобы дать о себе кое-какие известия. Ничего веселого сообщить Вам не имею. Положение больного всё то же, т. е. ежедневно по нескольку раз приходится от розовых надежд переходить к отчаянию в выздоровлении его. Доктор не теряет надежды и всячески поддерживает падающий дух больного. Сегодня исполнилось две недели с тех пор, как я здесь, и я должен признаться, что не только не замечаю улучшения, но, скорее, - упадок сил, а худоба увеличилась до того, что страшно смотреть на моего бедного приятеля.
Вы спрашиваете, почему жена Кондратьева не приехала с ним. Это произошло оттого, что, во-первых, она не из тех женщин, которые умеют самоотверженно ухаживать за больными; во-вторых, она сама больная; в-третьих, пришлось бы тогда всем семейством ехать за границу, а в настоящее время курс таков, что приходится даже и состоятельным людям принимать его в расчет.
Я скучаю ужасно. Бывают минуты, когда, казалось бы, всё отдал, чтобы вырваться из этой ужасной скуки, но, с другой стороны, больной так бесконечно ценит мое присутствие, так счастлив, что я около него, что об отъезде я пока и речь не завожу. Мне кажется, что если бы я жил при тех же обстоятельствах в каком-нибудь уездном городке в России или во Франции, то менее тяготился бы этой жизнью. Я очень не люблю немцев, и все немецкое мне как-то не по нутру, хотя нельзя не признать, что условия жизни здесь очень комфортабельные и удобные. Еще оттого мне здесь так жутко, что Ахен совершенно лишен каких бы то ни было красот природы.
Недавно только получил я письмо Ваше, адресованное в Боржом. Из него я узнал, что бедный Вл. Альб. Пахульский болен серьезно. Бедный друг мой! Я отлично понимаю, какую бездну неприятных минут Вы претерпели по этому поводу. Но я надеюсь, что, если только причина его болезни - одни нервы, он в более или менее отдаленном будущем совсем поправится. Пожалуйста, потрудитесь передать ему мое живейшее участие.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш П. Чайковский.
Майданово,
31 августа 1887 г.
1887 г. августа 31 сентября 9. Майданово
Милый, дорогой друг мой!
Очень, очень давно не имею я никаких известий о Вас. Сколько раз собирался я писать Вам, но куда адресовать письмо, не знал. Мне известно только, что в конце июля Вы уехали за границу. Вероятно, одно мое ахенское письмо пришло в Плещееве, когда Вас уже не было, но надеюсь, что оно дошло до Вас. После этого письма я остался в Ахене еще более месяца и только двадцать пятого числа уехал. Шесть недель, проведенных в Ахене в постоянном сообществе сильно страждущего человека, обреченного на смерть, но никак не могущего умереть, были для меня невыразимо мучительны. Это одна из самых мрачных полос моей жизни. Я очень постарел и похудел за это время. У меня какая-то усталость от жизни, какая-то печальная апатия, такое чувство, как будто и мне скоро умереть нужно, и ввиду этой близости всё, что составляло важное и существенное в моей личной жизни, представляется мне мелким, ничтожным и совершенно бесцельным. Вероятно, все это скоро пройдет, и я снова войду в свою колею работающего и стремящегося к идеалу музыканта. Дай бог, чтобы так! Собственно, мне бы уже следовало быть в Петербурге, ибо там уже начали разучивать “Чародейку”, но я испытывал такую потребность в отдыхе и в одиночестве, что решился неделю провести в Майданове. На мое несчастие, погода мрачная, серая, располагающая к печальным помышлениям.
Очень хотелось бы знать, что Вы делаете, каково здоровье Ваше. Что бедный Владислав Пахульский? Прошу Вас, дорогой друг, передайте ему выражения искреннейшего моего сочувствия.
5 сентября.
Ах, милый друг мой! Как мне обидно, что я не знаю, где Вы и, главное, что Вы. Адрес Ваш узнать хоть сейчас можно: стоиг только съездить в Москву и спросить Ивана Васильева. Но мне гораздо важнее знать, здоровы ли Вы, благополучно ли всё у Вас. Дело в том, что я сейчас буду излагать Вам слезную мою просьбу и между тем боюсь, что она придет к Вам в такое время, когда Вам не до меня. Милый друг! Вы когда-то не советовали мне делаться собственником. Между тем, чем далее, тем более я убеждаюсь, что для меня было бы полнейшим благополучием и величайшим счастием обладать маленьким курком земли и своим домиком. Ведь только в деревне я бываю счастлив и спокоен, а жить в нанятом доме, на чужой земле не есть и никогда не может быть полным удовлетворением моих желаний, ибо свободным и вполне покойным я могу быть только у себя. Старость приближается, и я всё более и более лелею сладкую мечту сделаться собственником. В настоящее время я имею возможность приобрести за двенадцать тысяч рублей прелестный участок леса, и в нем есть местечко, где бы я мог выстроить на необычайно живописном пригорке домик. Шесть тысяч я могу сейчас без затруднения достать, но остальные шесть мне хочется попросить у Вас, т. е. я желал бы в настоящее время, приблизительно около 1 октября, получить бюджетную сумму за целый год!!! Возможно ли это? Деликатно ли я поступаю, беспокоя Вас этой просьбой? Простите ли Вы, что ставлю Вас в неловкое, быть может, положение, ибо отказывать Вы не умеете, а исполнить просьбу почему-либо Вам в эту минуту неудобно? Не знаю, но только страстное желание не упустить этого случая дает мне смелость беспокоить Вас. Вы так много, так бесконечно много для меня уже сделали, я Вам обязан целым десятилетием полнейшего благополучия! Дорогая моя, довершите мое безусловное счастие, дав мне возможность иметь свой собственный угол. Мне ужасно совестно писать эти строки. Боже мой, когда-то они дойдут до Вас!!!
9 сентября.
Милый, дорогой друг!
Я только что вернулся из Петербурга. Дорогой туда я ехал в одном вагоне с А. А. Римским-Корсаковым. От него я узнал, что Вы в Женеве и что можно писать Вам poste restante. Хотя адрес этот я узнал не прямо от Вас, но всё-таки решаюсь послать настоящее письмо, ввиду того, что от Вашего ответа будет зависеть вопрос о покупке мной земли и постройке дома. Последняя, в случае, если покупка состоится, должна начаться сейчас же, дабы весною дом мог быть готов. Вообще, не позже как недели через две, мне необходимо решить этот важный для меня вопрос. Тысяча сомнений терзают меня. Быть может, Вас неприятно поразит моя просьба; быть может, я злоупотребляю Вашей дружбой и поступаю неделикатно! Но, тем не менее, решаюсь; простите меня!
Я ездил в Петербург ради двух причин. Нужно было присутствовать на первой спевке “Чародейки” и сделать разнородные указания насчет музыки и текста, и нужно было вчера, 8 сентября, присутствовать на праздновании двадцатипятилетия Петербургской консерватории. Теперь я буду иметь возможность остаться еще недели две в Майданове. Тем не менее, меня в каждую минуту по непредвиденным обстоятельствам могут вызвать в Петербург, а потому убедительно прошу Вас, дорогой друг мой, адресовать Ваше письмо в Москву, в магазин Юргенсона, куда во всяком случае я должен буду отправиться около двадцатых чисел для разных дел перед отъездом в Петербург на продолжительное время.
Будьте здоровы, дорогая! Еще и еще раз прошу простить меня!
Ваш П. Чайковский.
Женева,
15 сентября 1887 г.
Дорогой, несравненный друг мой! С величайшим удовольствием готова я служить Вам своими средствами, чтобы устроить уютный и симпатичный Вам уголок. Никто больше меня не может понять, как в известном возрасте необходимо иметь свой угол, свой приют, и дай Вам господи устроить его себе как можно уютнее и приятнее для Вас. Прошу Вас, дорогой мой, сказать мне без всякого стеснения, если, быть может, Вам еще удобнее получить бюджетную сумму за два года вперед, так как Вы будете делать постройки, и деньги нужны, а мне, уверяю Вас, милый друг мой, это никакого неудобства не составит. Еще прошу, мой дорогой, сообщить мне телеграммою, чтобы не терять времени, куда, по какому адресу и на чье имя могу я послать всю сумму, которую Вы назначите, и также не откажите помянуть в телеграмме, не прислать ли за два года.
Простите, мой милый друг, что пишу опять карандашом, но мои головные нервы в таком ужасном состоянии, что я не только писать, но даже говорить могу с большим трудом. Моему больному теперь, слава богу, лучше, потому что мы находимся в полном уединении на даче. Адрес мой : Suisse., Geneve. Pregny, villa le Bocage.
Какой я несчастный человек, что не могу писать Вам как прежде, и как хотелось бы и теперь, но, увы, нервы, нервы мои совсем в отчаянном положении. Будьте здоровы, мой милый, драгоценный друг. Всею душою Ваша
Н. фон-Мекк.
Женева,
23 сентября/5 октября 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! С величайшим удовольствием препровождаю Вам здесь чек № 121424 на шесть тысяч (6000) рублей и горячо желаю, чтобы бог дал Вам устроить себе уголок как можно более по Вашему вкусу и желаниям. Я буду бесконечно рада, если узнаю, что Вы довольны и покойны в своем домике, в своем саду. В Вашей телеграмме сказано: pour une annee [за один год]; я не смею переступить Вашего желания и потому посылаю только шесть тысяч. Номер чека я оговариваю здесь для того, что если бы в случае чек пропал, то я попрошу Вас заявить банку Взаимного кредита, что Вам был послан чек № 121424 с моим подписом и что он пропал, то чтобы они не выдавали никому другому по этому чеку. Я посылаю его, как всегда, отдельно.
Простите, дорогой мой, что пишу так дурно, но Вы знаете, в каком • плачевном состоянии находится моя голова, а тут еще из России беспокоящие меня известия: у моей бедной Саши трое детей больны и из них старший сын - воспалением в легких, и я так боюсь за нее, она такая безгранично любящая мать и готова пожертвовать собою, ухаживая за детьми. Ах, наш русский климат, какой он убийственный!
У нас также очень холодно и серо, дует женевская bise [северный ветер], вообще здесь климат дурной, но всё-таки это не то, что у нас в России. Я отсюда, вероятно, поеду к себе в Belair, но еще нескоро и пока прошу Вас, милый друг, адресовать всё сюда.
Не откажите написать мне, где Вы хотите приобрести себе собственность. Будьте здоровы, мой милый, дорогой мой друг. Всею душою безгранично любящая Вас
Н. ф.-Мекк.
С. Майданово,
1887 г. сентября 21 - 25. Майданово.
21 сентября 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Телеграмму Вашу я получил третьего дня. Очень хотелось тотчас же выразить Вам благодарность мою депешей, но здесь иностранных депеш не принимают. Поэтому я буду уже Вам телеграфировать из Москвы, когда дело окончательно решится в том или другом смысле. Бесконечно благодарен Вам за готовность помочь мне в моем деле. Я, впрочем, и не сомневался в Вашей поддержке, но тяготился и до сих пор тягощусь мыслью о том, что злоупотребляю Вашей добротой. Завтра я еду в Москву и, согласно Вашему желанию, остановлюсь у Вас, о чем я уже известил телеграммой Ивана Васильева.
Мне хочется, милый друг, рассказать Вам, каким образом у меня явилась мысль сделаться здешним землевладельцем. Уже очень давно я постоянно помышлял о том, чтобы обзавестись на старость лет клочком земли и домом. Но до сих пор, особенно при моек крайней непрактичности, мысль эта представлялась мне недостижимой. Между тем прошлою весной случилось следующее обстоятельство. Некто В. М. Соболевский (редактор газеты “Русские ведомости”) очень удачно и выгодно купил у владелицы Майданова, г-жи Новиковой, четыреста десятин леса, в мае начал строить на очаровательном местечке дом, и когда я приехал из-за границы, то очень близко от себя увидел прелестный домик, уже вполне готовый и обитаемый. Вид этого домика, около реки, около леса, с чудесным видом на даль, возбудил во мне жгучее чувство зависти. В самом деле, вес то, что с такой быстротой и ловкостью сделал Соболевский (во всяком случае не обладающий большими средствами, чем я), было полнейшим воплощением моих самых идеальных мечтаний. Меня невыносимо раздражало то чувство зависти или, лучше сказать, ревности, о котором я упомянул выше. Почему то, что сделал Соболевский, не сделал я? Почему мне недоступно то счастье, которое выпало ему на долю? Почему я так ребячески непрактичен, что, будучи нисколько не беднее Соболевского, не могу, подобно ему, устроить себе желанный приют? И без того мрачное, настроение моего духа сделалось еще мрачнее, и я целые дни только о том и думал, как бы и мне сделаться обладателем участка земли и дома. В это время явилась ко мне г-жа Новикова и предложила купить участок леса, тоже около реки и тоже с местечком, удобным для постройки дома. Мы осмотрели этот участок, и я немедленно увлекся до самозабвения желанием купить его. Цену Новикова назначила двенадцать тысяч. Прежде всего, я написал брату Анатолию, прося его устроить, чтобы жена его могла мне дать из своего стотысячного капитала шесть тысяч взаймы, а затем написал Вам. Будучи совершенно несведущ по части цен на землю и всей процедуры покупки, измерения, наконец постройки дома, я попросил Юргенсона приехать ко мне и поговорить о деле. Юргенсон побывал у меня, осмотрел землю, переговорил с Новиковой и постарался охладить мое увлечение, доказывая, что цена слишком велика, что за Подобную цену можно найти лучше и т. д. Я, однако ж, стоял на том, что я к Клину привык и что мне хочется основаться именно здесь. Через несколько дней Юргенсон прислал ко мне специалиста по делу о покупках и продажах земель, некоего г. Соколова, которому он предложил взять на себя ведение дела. Соколов тоже доказывал мне, что цена слишком дорога, и просил меня дать ему полномочие вести вес дело так, чтобы я не вмешивался вовсе, и обещаясь устроить всё как можно для меня выгоднее. Не буду Вас утомлять подробностями о бесконечных переговорах и спорах между Юргенсоном и Соколовым с одной стороны, и г-жей Новиковой с другой. Я дал Юргенсону полную доверенность распоряжаться моими интересами, а он, с своей стороны, дал передоверие Соколову. Новикова поехала в Москву, дело шло там, а я ожидал здесь решения. Третьего дня вечером Юргенсон телеграфировал мне, что Новикова уступила три тысячи из двенадцати и что дело покончено. Я был очень обрадован, тем более, что в тот же вечер получил и Ваше согласие помочь мне. Но вчера Юргенсон телеграфировал мне, что встретились новые препятствия. Всё именно Новиковой заложено у некоей г-жи Голиковой. Эта госпожа требует огромной суммы наличными деньгами за то, чтобы разрешить продажу части имения. А так как расчет мой был в том, что долг будет переведен на меня и из двенадцати тысяч, имеющихся в моем распоряжении, я буду иметь возможность уделить значительную часть на постройку дома, то препятствие это оказалось очень серьезно. К тому же, архитектор (Альбрехт, сын консерваторского инспектора) привез мне вчера план дома. Оказалось, что постройка дома, достаточно просторного для меня, будет стоит бесконечно дороже, чем я предполагал. Затем в пылу увлечения я совершенно забыл, что нужно, покупая землю и строя дом, всё-таки не только жить, но и ездить этой зимой по Европе (я ниже объясню Вам мои планы), что, следовательно, я могу страшно запутаться в своих денежных делах и вместо удовольствия найти во всём этом деле лишь источник всяческих затруднений и беспокойств.
Всё это теперь только я, как следует, сообразил, и в настоящее время положение дел такое. Для того, чтобы исполнить мое намерение и впоследствии не раскаяться в нем, нужна громадная сумма денег. Если б я и мог ее достать, то лишь ценою или страшных материальных затруднений или же нравственных терзаний. Таким образом, я перестал относиться к этому делу по-детски, с каким-то ребяческим увлечением. Завтра еду в Москву. Переговорю с Юргенсоном, с Соколовым, узнаю, возможно ли уговорить г-жу Голикову уступить в ее требованиях, узнаю, какой суммой денег могу распоряжаться, никого не отягощая и не наживая самому себе будущих затруднений, узнаю в точности, что может стоить постройка и устройство дома, и затем, основательно всё сообразивши и обдумавши, приму решение, о котором и извещу Вас, дорогая моя, телеграммой.
Планы мои насчет зимы такие. “Чародейка” пойдет в Петербурге в конце октября. Вскоре после того я должен ехать в Тифлис, где дал слово присутствовать на первом представлении той же оперы. В январе я приглашен дирижировать двумя концертами из моих сочинений в Вене и Гамбурге. Февраль и март я предполагал провести в Париже, где мой издатель Маккар собирается устраивать концерты с моим дирижерством. Лишь весной я вернусь домой.
25 сентября.
Был в Москве, останавливался в Вашем доме и спешу поблагодарить за оказанное гостеприимство.
После долгих бесед с моими поверенными и спокойного обсуждения дела, я решил не покупать у г-жи Новиковой земли и не строить дома. Я ясно увидел, что это повлекло бы меня к громадным финансовым затруднениям. Теперь у меня является новая надежда. Продается прелестное имение на берегу Москвы-реки, с парком, лесом и т. д. Принадлежит оно богачу Хлудову. Если Юргенсону удастся уговорить его продать мне это имение в рассрочку, то, быть может, мое желание быть собственником осуществится. Вчера я получил, уже тотчас по приезде, депешу от Юргенсона, что Хлудов соглашается на рассрочку, но всё-таки очень для меня отяготительную. Но надежда еще не потеряна. На случай, что это дело состоится, я и решился воспользоваться Вашим позволением попросить у Вас бюджетную сумму вперед и телеграфировал Вам о том. Умоляю Вас не сердиться за то, что я утомляю и беспокою Вас своими делами. Даю Вам слово, что, если дело с Хлудовым не состоится, я перестаю хлопотать и мечтать о приобретении земли.
Ваше нездоровье больно огорчает меня; мне очень совестно, что я беспокоил и утруждал Вас.
21 сентября бедный мой друг Н. Д. Кондратьев скончался. Двадцать пятого начнутся в Петербурге репетиции. Будьте здоровы, дорогой друг, и простите меня, ради бога.
Ваш П. Чайковский.
Мне ужасно как-то стыдно и совестно перед Вами. И без того Вам тяжела, a я еще пристаю, с моими просьбами.
С.-Петербург,
1 октября [1887 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Третьего дня я приехал в Петербург, а сегодня получил письмо Ваше и в одно время с ним письмо Юргенсона. Последний извещает меня, что Александр Филаретович был у него, расспрашивал о моих делах и затем обещал принести чек, о коем Вы пишете. Таким образом, я уже могу теперь известить Вас о получении чека и затем без конца благодарить, благодарить и благодарить Вас. Но вместе с тем я снова прошу у Вас прощения за беспокойство. Только теперь я вижу и понял всю значительность причиненных Вам тревог. Вы нездоровы, Вы обеспокоены Вашими семейными делами, Вы озабочены состоянием бедного Влад. Пахульского, наконец, Вы за границей, а не в России, - и я в такое время являюсь с моей просьбой, в исполнении которой я заранее бы мог предвидеть неудобства и формальные затруднения. И досаднее всего, что вся моя грандиозная затея оказалась пуфом. Судя по всему, и с Хлудовым дело не устроится. Я отрезвел от увлечения, но надолго у меня осталось чувство некоторого стыда и недовольства самим собою; я глубоко раскаиваюсь в ребячливой непрактичности, которую проявил в данном случае столь осязательно. Еще и еще прошу Вас извинить меня.
Вчера у меня была первая оркестровая репетиция. Я, как водится, очень волновался, но обошлось всё очень благополучно. Артистами и, особенно, заботливостью, с которой отнесся Направник к разучению оперы, я очень, очень доволен. Усталость от петербургской суеты уже начинает давать себя чувствовать.
Я буду от времени до времени писать Вам, дорогой друг, о ходе постановки моей оперы и после первого представления буду телеграфировать Вам. Вас же прошу и умоляю не давать себе труда писать до тех пор, пока, бог даст, здоровье Ваше совсем окрепнет.
Будьте, ради бога, здоровы! Мне очень горько думать о том, что нервы Ваши так расстроены. Благодарю Вас бесконечно за всё!
Ваш П. Чайковский.
В прошлом письме я, кажется, известил Вас, что мой друг Кондратьев скончался. Он умер покойно, без агонии.
Женева,
17/29 октября 1887 г.
Милый, дорогой друг мой! Мне очень хотелось написать Вам, но я не знаю Вашего петербургского адреса и потому поручаю сыну Максу доставить Вам это письмо через Модеста Ильича. Меня ужасно радуют все приглашения, которые Вы получили за границу, и мне очень хотелось бы знать, каким Обществом Вы приглашены в Вену, так как там их есть несколько. Не откажите, дорогой мой, написать мне это, а также и какие из Ваших сочинений предполагается исполнять. Мы очень, боимся, - я говорю мы, потому что и Владислав Альбертович очень беспокоится о том, что Вам придется много выстрадать в Париже за исполнение Ваших произведений, потому что эти французы уж такой немузыкальный народ и при этом самовлюблены и самообольщены до бесконечности. Дай бог, чтобы везде было хорошо и приятно для Вас, а я ужасно рада, что Ваши сочинения делаются неё более и более известными за границею. Жду с большим нетерпением известия от Вас о первом представлении “Чародейки” и благодарю горячо, милый, добрый друг мой, за обещание дать известие.
Насчет покупки собственности я всеми силами души желаю, чтобы Вы устроили себе уголок, и скажу, что очень, очень одобряю то, что Вы не решились сами строиться, потому что это Вас замучило бы: нет более неопределенного и неизвестного расхода, как постройки, и более раздражающего нервы занятия, как возня с ними. Если я приеду еще в Россию весною, то, быть может, я Вам укажу именьице, а теперь ведь всё равно к зиме Вам и бесполезно. Будьте здоровы и покойны, берегите Ваши нервы, мой милый, горячо любимый друг. Влад[ислав] Альб[ертович] часто мне играет “Евгения Онегина” и “Орлеанскую Деву”, и что это за прелесть, в каком я бываю восторге, этого и выразить нельзя. Всею душою Ваша
Н. ф.-Мекк.
С.-Петербург,
19 [В подлиннике опечатка: 18.] октября [1887 г.]
Милый, дорогой, бесценный друг мой!
Простите, ради бога, что я столь долго не писал Вам. Причиною этого слишком долгого молчания - репетиции моей оперы, продолжавшиеся без перерыва от первого дня моего приезда до сегодняшнего дня. Первое представление “Чародейки” состоится завтра, двадцатого числа. Я буду телеграфировать Вам о результатах его. Утомление мое чрезвычайное. Бывали дни, когда я возвращался домой с репетиции до того изнеможенный, что отказывался от обеда, какого бы то ни было сообщества и прямо до утра ложился в постель. Тем не менее, как и в прошлом году во время репетиций “Черевичек”, я чувствую себя несравненно более спокойным и довольным, чем при прежних постановках моих опер, когда я сам еще не дирижировал. Положение автора разучиваемой оперы, когда он прямого участия в общих трудах не имеет, очень неловкое и странное; другое дело теперь, когда на дирижерском месте я сознаю себя настоящим хозяином и главой всего, что делается в театре. Исполнением оперы, в общем, я доволен, но, к сожалению, у меня очень неудачная главная исполнительница, г-жа Павловская. Она потеряла совершенно голос, и ее едва слышно. Между тем, еще два года тому назад, когда она была гораздо лучше, я дал ей обещание, что роль Чародейки будет ее, и нарушить слова не могу. Декорации, костюмы, вся mise en sсenс [обстановка на сцене] великолепны.
Дело о моем переселении из Майданова находится в следующем положении. Я писал Вам, кажется, что богач Хлудов предложил мне купить его имение близ станции Воскресенск, Рязанской дороги. Усадьба эта, по отзыву Юргенсона, который ездил смотреть ее, очень хороша. Дом большой, каменный, на высоком берегу Москвы-реки, парк с громадными деревьями и т. д.! Хлудов предложил мне следующие условия: десять тысяч теперь, остальные двадцать с рассрочкой на десять лет и проценты. Так как это для меня слишком трудно, то я отказался. Тогда Хлудов предложил мне взять Кривякино (так называется это имение) в аренду на двенадцать лет с платой тысяча пятьсот рублей в год и с правом в течение этого срока во всякое время купить именье. Юргенсон находит, что это слишком дорого, ибо дом требует ремонта и.полной меблировки и устройства. Он предложил Хлудову уступить мне Кривякино за тысячу рублей в год. Весьма возможно, что Хлудов, уехавший теперь на Кавказ и обещавшийся до ноября дать ответ, согласится на мое предложение, и тогда я немедленно приступлю к перестройке и меблированию дома. Всю эту зиму я буду странствовать за границей и вернусь только к весне; к тому времени все будет готово.
Сюда съехались многие мои московские друзья; приехал также брат Анатолий с женой.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг мой!
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Москва,
13 ноября [1887 г.]
Милый, дорогой друг мой!
Простите, ради бога, простите, что так редко пишу Вам! Я переживаю очень бурную эпоху своей жизни и нахожусь постоянно в таком возбужденном состоянии, что не имею возможности даже с Вами по душе побеседовать. Продирижировавши четыре раза своей оперой, я приехал пять дней тому назад сюда в состоянии духа очень меланхолическом. Несмотря на овации, сделанные мне на том представлении, опера моя мало нравится публике и, в сущности, успеха не имела. Со стороны же петербургской прессы я встретил такую злобу, такое недоброжелательство, что до сих пор не могу опомниться и объяснить себе, - за что и почему. Ни над какой другой оперой я так не трудился и не старался и, между тем, никогда еще я не был предметом такого преследования со стороны прессы.
Здесь я ежедневно имею репетиции большого симфонического концерта, которым буду дирижировать завтра, четырнадцатого числа. Устаю ужасно и иногда боюсь, что гублю свое здоровье всеми этими волнениями и тревогами. От поездки в Тифлис я отказался, но едва ли успею хоть немножко отдохнуть у себя в Майданове, ибо 2 января (нов. стиля) должен дирижировать в Лейпциге, затем в Дрездене, Гамбурге, Копенгагене, Берлине, Праге. Затем в марте в Париже дам свой концерт, оттуда приглашен в Лондон на концерт Филармонического общества. Словом, предстоит бездна новых и сильных впечатлений. Вероятно, известность моя сильно возрастет после всех этих путешествий, но не лучше ли бы сидеть дома и работать? Бог знает. Одно скажу, что сожалею о тех временах, когда меня спокойно оставляли жить в деревенском уединении.
Надеюсь, что Вы здоровы, милый, добрый друг мой! Где бы я ни был и что бы со мной ни случилось, везде и всегда останусь верен до гроба в моей любви и благодарности к Вам.
Ваш П. Чайковский.
Женева,
21 ноября/3 декабря 1887 г.
Дорогой, несравненный друг мой! Я получила Ваше последнее письмо в ту минуту, когда была переполнена восторгом от Вашей музыки; мне играли и пели Ваши романсы. Из дуэтов, я прихожу в неописанный восторг от Вашего “Рассвета”; я не могу передать, что я чувствую при первых звуках этого чудного, поэтического изображения природы! Потом “Вечер”, что это за прелесть! Из романсов solo я обожаю “Благословляю вас, леса” из “Иоанна Дамаскина”. Слушая всё это, я хочу плакать, хочу броситься на колена, хочу исчезнуть с лица земли! Боже мой, как велика эта природа, которая создает людей, доставляющих такое невыразимое наслаждение! Как я благодарна Вам за него.
Милый, дорогой мой, как мне больно, что Вы огорчаетесь холодностью публики и злостью прессы, а ведь [это] не стоит ни; одного мгновения Вашего горя. Первая, т. е. публика, никогда сразу не может оценить Ваших сочинений, потому что Вы не Верди и не Беллини, но она всё-таки оценит и будет восхищаться. А пресса, ведь это цепная собака, которая злится и сама не понимает - на что и за что; но, кроме того, Вас ведь всегда петербургская журналистика преследует, потому что считает Вас москвичей. Поэтому, дорогой мой, ради бога, не сокрушайтесь ни одной минуты. Я бесконечно счастлива, что слава Ваша растет с каждым днем, и думаю, что и для здоровья Вашего эта деятельность будет скорее полезна, чем вредна. Пошли Вам господи сил и энергии на наслаждение человечества и на гордость нашей родины!
Я предполагаю уехать отсюда 1 декабря в мой Belair и прошу Вас, дорогой мой, теперь туда уже и адресовать письма, - так: France, Indre et Loire, Mettray, Chateau Belair.
Чем кончились Ваши переговоры о найме дачи у Гучкова, кажется? Мне очень интересно знать, когда и как Вы устроитесь, милый друг мой. Мне кажется, что до Вас не дошло мое письмо, которое я писала Вам в Петербург, через моего Макса? Прошу Вас убедительно, дорогой мой, по возможности сообщать мне Ваш адрес. Здоровье мое всё плохо. Пишу с большим трудом. Будьте здоровы, мой дорогой, бесподобный друг. Крепко жму Вашу руку. Всею душою всегда Вас горячо любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. И теперь я не знаю, куда адресовать Вам. Посылаю эта письмо через моего брата Александра.
С. Майданово,
25 ноября 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Я стосковался по Вас. Обстоятельства складываются так, что я всё последнее время пишу Вам очень редко, общение между нами не так постоянно, и по временам мне кажется, как будто я стал несколько чужд Вам. Между тем, никогда я так часто и много не вспоминал о Вас, как в эти самые последние дни. Я удалился для кратковременного отдыха в Майданово; работать вследствие ненормального состояния духа и тела не могу, но зато много и часто размышляю и вспоминаю. Десять лет тому назад я переживал в это именно время самый трагический период моей жизни, и бог знает, что бы со мной сталось, если бы Вы не явились ко мне с нравственной и материальной помощью. Как живо и ясно сохранились в моей памяти малейшие подробности этого уже далекого прошлого! Как я до глубины души проникаюсь чувством благодарности и благоговения к Вам! Сколько нравственной силы я почерпнул в Ваших тогдашних письмах, в бесчисленных выражениях участия и дружбы Вашей!
С тех пор много воды утекло и многое переменилось. Много и работал я в эти десять лет и, сколько мне кажется, шел постоянно вперед в своем деле, хотя, увы, и теперь приходится, как в прежнее время, встречать со стороны так называемой толпы неправильную и несправедливую оценку своей артистической деятельности. Два года работал я над “Чародейкой”, напрягал все свои силы, чтобы опера моя вышла капитальным моим трудом, - и что же? Оказывается, что эта несчастная “Чародейка” потерпела настоящее фиаско, вес более и более делающееся несомненным печальным фактом. Я, вероятно, писал Вам, как холодно относилась ко мне публика на втором, третьем и четвертом представлении. На пятом (я уже не дирижировал) театр был не полон, а теперь мне пишут, что на седьмом представлении театр был наполовину пуст. В прежнее время случалось, что суждения публики и прессы были ко мне неблагоприятны, но не глубоко оскорбляли меня, ибо смутно я сознавал причину неуспеха. Теперь этого нет; я непоколебимо убежден, что “Чародейка” - лучшая моя опера, а, между тем, ее скоро сдадут в архив! И всего обиднее, что в прессе на меня напустились с такой злобой, как будто я всю свою жизнь был бездарным писакой, незаслуженно поднявшимся выше, чем бы следовало, и не нашлось никого, кто бы за меня заступился. Ни одной горячей, сочувственной статьи во всей петербургской печати не появилось, напротив: всеобщее злорадство и торжествующий тон, точно будто все они сговорились вредить мне самым жестоким образом и видят во мне лютого врага, заслужившего мщение. Не далее, как сегодня, мне пришлось прочитать статью, написанную в газете “Новости” и проникнутую необычайно сильной злобой и ненавистью. За что? - Совершенно непонятно. Никогда я никому я не наносил сознательно никакого зла!
Про мои московские концерты я уже писал Вам; они имели огромный успех, и я был невыразимо тронут выражениями сочувствия московской публики, а между тем, в большинстве петербургских газет я встречаю глумления и попытки скрыть от читателей степень успеха, так что иной подумает, что успех был дутый, результат интриги, подкупа или я не знаю чего. Ужасно это огорчает и оскорбляет меня, и, если бы не предстоящее заграничное путешествие, я бы глубоко пал духом.
5 января (нового стиля) я уже должен дирижировать в Лейпциге, затем в Дрездене, 20 января в Гамбурге, 24-го в Копенгагене, 8 февраля в Берлине, 19-го в Праге. Затем в Париже я с помощью моего тамошнего издателя сам устраиваю концерт и оттуда сделаю экскурсию в Лондон, из коего имею приглашение от тамошнего Филармонического общества.
В Петербурге я дирижирую своей сюитой “Моцартиана” 12-го числа; оттуда и поеду прямо в Лейпциг. Если будете писать мне, дорогой друг, адресуйте пока в Москву, Юргенсону. Впоследствии я буду извещать Вас о переменах своего местопребывания.
Ездил на два дня в Москву для свидания с братом Анатолием и его бедной женой, которая лежит в тифе. Вот уже двадцать четыре дня, что она в жару, но теперь, слава богу, ей лучше!
Здоровы ли Вы, дорогая? Дай бог Вам всякого благополучия.
Ваш П. Чайковский.
Москва,
30 ноября 1887 г.
Милый, дорогой друг мой!
Дня три или четыре тому назад я писал Вам из Майданова и адресовал письмо в Женеву. Надеюсь, что Вам перешлют его. Здесь я получил вчера Ваше письмо и был чрезвычайно обрадован им. По-видимому, Вы были в хорошем настроении, когда писали это письмо; из этого я заключаю, что здоровье Ваше, слава богу, лучше, чем было несколько недель тому назад. Вообще, мне было как-то особенно приятно увидеть Ваш почерк, читать Ваши теплые слова о моей музыке, словом, быть в общении с Вами.
В последнее время я не могу особенно хвалиться состоянием своего здоровья. У меня часто бывают прежде никогда со мной не случавшиеся припадки как бы удушья или астмы с биением сердца и сильным расстройством нервов. Мне кажется, что тут ничего серьезного нет и что это опять-таки всё те же нервы, с присовокуплением капризного и не всегда повинующегося мне желудка. Этот орган у меня именно капризен, ибо нельзя быть более строгим и воздержным в гигиене, чем я, а между тем, беспрестанно я бываю нездоров. В ту минуту, как нишу Вам, мне нехорошо: бьется сердце и дыхание стеснено.
Я приехал проститься с Москвой и устроить дела мои. На будущей неделе, как я писал Вам, еду в Петербург, а около пятнадцатого числа - за границу. Разумеется, милый друг мой, я буду постоянно уведомлять Вас о всём со мной происходящем. Писать же, если случится, впредь до более точных указаний попрошу Вас в Москву, Юргенсону, с передачей мне.
Письмо Ваше, адресованное в Петербург, я получил.
Дело о найме или, лучше, о взятии в аренду имения купца Хлудова находится в следующем положении. Он требует двенадцатилетнего срока и полторы тысячи арендной платы. Так как, в случае найма, я должен буду истратить много денег на ремонт и меблировку дома и так как впоследствии содержание усадьбы будет мне тоже стоить денег, то я нахожу, что Хлудов требует слишком много. Юргенсон писал ему на Кавказ (где он теперь находится) о моих условиях, и Хлудов отвечал, что даст ответ по возвращении, которое скоро состоится.
Таким образом, вопрос об аренде Кривякина будет решен уже после моего отъезда. Я очень желаю, чтобы дело состоялось, ибо имение это очень живописно и во многих отношениях удобно.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг! Теперь буду Вам писать из Петербурга.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Belair,
7/19 декабря 1887 г.
Дорогой, несравненный друг мой! На днях я получила Ваше милое письмо, адресованное в Женеву. Как могли Вы подумать, дорогой мой, чтобы Вы стали мне более чужды, чем были прежде? Напротив, чем больше уходит времени, чем больше я испытываю разочарований и горя, тем более Вы мне близки и дороги. В Вашей неизменной дружбе и в Вашей неизменно божественной музыке я имею единственное наслаждение и утешение в жизни. Всё, что идет от Вас, всегда доставляет мне только счастье и радость. Когда мне невыносимо тяжело и горько, я прошу сыграть мне дуэт Дюнуа и короля из “Орлеанской Девы” или сцену дуэли из “Евгения Онегина”, и я забываю все тяжелое земное, я уношусь в тот неведомый, неразгаданный мир, в который нас манит музыка. Эти две вещи, о которых я сказала, это - предметы моего обожания и поклонения. Вообще из Ваших опер, дорогой мой, я больше всех люблю “Орлеанскую Деву” и “Евгения Онегина”. Из симфоний - больше всех люблю Четвертую, квартеты все три обожаю страстно. Из сюит люблю ужасно Первую, из романсов боготворю так многие, что и перечислить нельзя. Потом боготворю невыразимо Славянский марш; в особенности, - там есть одно место, где скрипки играют мотив, а духовые аккомпанируют триолями, при котором я и выразить не могу, что со мною делается. И Вам огорчаться злостью какой-нибудь петербургской своры, Вам, который стоит так неизмеримо выше всей этой толпы, Вам - солнцу, которое освещает и согревает лучами своей музыки бедное человечество, - боже правый, да ведь Вы должны только презирать их.
Простите, дорогой мой, за все эти восторги, но когда я только думаю о Вашей музыке, так я прихожу в экстаз.
Я устроилась в своем маленьком Belair и теперь хочу как можно больше наслаждаться музыкою. Погода очень дурная: то дождь, то страшный ветер. Я всё мечтаю о юге, но в нынешнем году нельзя и думать поехать туда, потому что ученые предсказывают, что будет опять землетрясение в Ницце. Будьте здоровы, милый, бесконечно дорогой мне друг. От всего сердца жму Вам руку. Всею душою всегда Ваша
Н. ф.-Мекк.
Р. S. А наша молодая парочка опять в ожидании прибавления семейства и в восторге от этого. Пошли господи всякое благополучие и счастливую развязку. Меня ужасно радует их семейная жизнь.
Берлин,
28 [В подленнике ошибка : 29] декабря 1887 г./9 января 1888 г.
Милый, дорогой друг мой!
Буду Вам вкратце рассказывать всё, что со мной происходит на чужбине. Выехал я из Петербурга во вторник 15 декабря. В дороге и в Берлине, где я оставался два дня, мной овладела такая безумная тоска по отчизне, такой страх и отчаяние, что я колебался, не вернуться ли мне, отказавшись от всех предстоявших мне подвигов. В довершение ужаса, ко мне приставал и как тень ходил за мной некий г. Дмитрий Фридрих, выдающий себя за русского, а в сущности какой [-то] еврейский проходимец, концертный агент, уже давно преследовавший меня своими письмами. В Берлине я провел ужасных два дня и уехал в Лейпциг, где меня встретили на вокзале Бродский и Зилоти. Они и их жены оказали мне самый теплый и радушный прием, и, если б не они, я бы не выдержал всех тягостных и мучительных тревог, через которые пришлось пройти. Первая репетиция концерта Гевандгауза, в коем я должен был дирижировать своей сюитой, прошла удачно. Оркестр, которому Рейнеке представил меня, оказался первоклассным; артисты отнеслись ко мне очень сочувственно. Брамс, находившийся в Лейпциге в то время, сидел во время репетиции и внимательно слушал. Следующая репетиция была публичная, с платой. Тут мой успех был очень велик. Что касается самого концерта, то меня предупреждали, что лейпцигская публика очень суха и холодна, и в качестве русского я ожидал самых серьезных неприятностей. Меня встретили с ледяной холодностью, но после первой же части рукоплескания были очень горячие, и так было до самого конца. Это был настоящий большой успех, хотя нечего и сравнивать его с теми восторженными овациями, которые бывают у нас n России. Только в следующие дни я из газет узнал, что у спех был большой и действительный. Тотчас после концерта я в этом не был уверен, оттого и не телеграфировал Вам. На другой день было в Liszt-Verein большое торжество в мою честь. Играли мой квартет, мое трио и мелкие пьесы. Тут уж делали овации на русский лад и поднесли венок с необычайно лестной надписью на ленте.
В тот же день я выехал сюда. Вчера имел совещание с директорами здешнего Филармонического общества. Концерт мой назначен на 8 февраля нового стиля. Завтра утром еду в Гамбург, где мне хочется слышать концерт под управлением Бюлова. Там же состоится мой концерт 20/8 января. В промежутке я хочу уехать в какой-нибудь город, где меня никто не знает, чтобы несколько дней пробыть в одиночестве и молчании. Нет сил описать Вам, до чего я устал и как я жажду отдыха!
Надеюсь, дорогая моя, что Вы простите меня за то, что пишу Вам теперь так редко и мало. Зато часто, очень часто думаю о Вас и завидую тишине и миру, которые царят вокруг Вас в Вelair.
Будьте здоровы, дорогой, милый, бесценный друг!!! Всем Вашим поклон.
Ваш П. Чайковский.
Любек,
30 декабря 1887 г./11 января 1888 г.
Милый, дорогой друг мой!
Не правда ли, удивительно, что я попал в Любек? Не знаю, сказал ли я Вам в последнем письме моем, что намеревался скрыться куда-нибудь на несколько дней, чтобы свободно вздохнуть в одиночестве, собраться с мыслями и вооружиться терпением для будущих моих страданий! Да, именно страданий! Конечно, моя авторская амбиция удовлетворена тем, что я делаю известной свою музыку в Западной Европе, но чего мне это стоит. Ведь я создан для того, чтобы работать в тиши уединения, а совсем не для публичного выставления своей персоны напоказ. Но делать нечего, постараюсь до конца нести добровольно наложенный на себя крест, и зато если доживу, что это будет за счастие вернуться домой и надолго!
Итак, третьего дня вечером я выехал вместе с Бродским в Гамбург. Почти прямо с железной дороги мы попали на репетицию концерта, в коем Бродский должен был играть, а Бюлов дирижировать. Бюлов отнесся ко мне очень любезно и внимательно. После репетиции я посетил особ, находящихся во главе Управления Филармонического общества, в коем двадцатого состоится мой концерт. Программа, дни и часы репетиций, всё это теперь вполне улажено. Вечером я был в концерте. Бюлов гениальный дирижер; нельзя более совершенно исполнить героическую симфонию, чем это было сделано вчера, несмотря на то, что оркестр у него по составу не первоклассный. Сегодня утром я выехал в Любек. Гостиница здесь отличная, и я устроился на несколько дней самым комфортабельным образом. С завтрашнего дня начну подготовлять вещи, которыми буду дирижировать в Гамбуpге и Беpлине.
Поздравляю Вас с Новым годом, дорогой, милый друг! Посылаю Вам самые горячие пожелания счастия и здоровья; всем, с Вами находящимся, передайте, пожалуйста, искреннейшие поздравления мои.
Если будете писать мне, прошу адресовать: Вerlin, Leipzigerstrassе, 37. Bote u. Bock. Pour remettre a M. P. T.
Будьте здоровы, дорогая! Дай Вам бог всякого счастия.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Главное, будьте здоровы! Надеюсь, что Вам хорошо в Belair.