Флоренция,
3 января 1882 г.
Мой милый, несравненный друг, четвертый день, что собираюсь писать Вам, но несносная головная боль не давала исполнить этого желания, и сегодня решаюсь взяться за перо только для того, чтобы поздравить Вас, дорогой мой, с наступившим Новым годом и пожелать Вам всех возможных благ жизни в этом и во многих будущих годах. Вам первому я пишу в наступившем году и очень жалею, что мне не удалось написать Вам в самый день Нового года для того, чтобы чаще писать в продолжение года.
Вчера у нас состоялся спектакль. Очень было забавно, и все вышли хорошо из своих ролей, в особенности подходил к своей роли Сашок и исполнял ее очень хорошо.
Время так летит, что просто больно становится: моим мальчикам через три дня уже уезжать надо, а кажется, - только что приехали. Накануне Нового года у нас была елка, а после нее концерт, в котором Соня сыграла сонату Appassionata Бетховена и Ваш Chant sans paroles, и очень недурно сыграла. Она могла бы быть хорошею исполнительницею, но нисколько не работает, - правда, ей и некогда, у нее весь день занят другими уроками.
Посылаю Вам, милый друг мой, все последние фотографии. Саша выпросила у меня Вашу фотографию. Не сниметесь ли Вы, дорогой, в Риме? Также мне очень было бы приятно получить и фотографию Модеста Ильича. Если он будет сниматься, то попросите у него, милый друг мой, и ддя меня.
До свидания, несравненный мой, пошли Вам бог здоровья, спокойствия, радостей. Всею душою Вас горячо любящая
Н. ф.-Мекк.
1882 г. января 5-6. Рим.
5 января 1882 г.
Дорогой, милый друг! Получил присланные Вами карточки. Усердно благодарю Вас за них; они доставили мне величайшее удовольствие. Ваш Воличка имеет самую милую детскую физиономию, какую можно себе представить. Усматриваю из портрета Милочки, что она очень выросла и развилась физически; весьма вероятно, что она теперь уже перестала быть тем особенным, оригинально-милым ребенком, каким была прежде, и, судя по серьезному выражению лица, мне кажется, что она, должно быть, в умственном отношении шагнула далеко. Радуюсь, что на смену к ней явился приносящий Вам столько радостей Воличка. Нет ничего более отрадного, как присутствие симпатичного ребенка в семействе. Я не без сжимания сердца думаю о том, что в семействе сестры скоро уже не будет никакого беби. Ее сын Юрий достиг уже шестилетнего возраста, и на смену его уже нельзя ожидать другого столь же милого ребенка. Софья Карловна уже окончательно сделалась взрослой барышней и притом, надо сказать правду, очень хорошенькой барышней. Потрудитесь передать Юлье Карловне мою благодарность за ее портрет. Что касается меня, то обещаюсь Вам, дорогая моя, в весьма скором времени сняться. Мне нужно будет узнать, кто здесь действительно хороший фотограф. Знаю, что наиболее известный и модный, Аllessandi, снимает очень скверно. Коля, воспитанник Модеста, снимался у него, и, несмотря на весьма дорогую цену, портрет вышел никуда не годный. Модест тоже собирается сняться, и, как только будут готовы его и мой портрет, я пришлю Вам, милый друг, самые первые экземпляры.
6 января.
Я кончил сегодня утром черновые эскизы своего трио . Теперь займусь перепиской своей Всенощной, написанной еще летом и которую до сих пор не успел переписать. Пусть трио немножко полежит; оно выиграет от того, что я на время расстанусь с ним. Затем примусь за его отделку и, как только будет готово, сниму, с него копию и пришлю Вам.
Милый друг, я с Модестом мечтаем после здешнего карнавала поехать пожить несколько времени в Флоренции. Вместе с этим письмом я посылаю также письмецо с просьбой побывать в вилле Bonciani и узнать, свободна ли она.
Будьте здоровы, дорогая моя.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Флоренция,
11 января 1882 г.
Опять я давно не писала Вам, милый, несравненный друг, но мне теперь приходится так много писать по делам, что для удовольствия не остается никакой возможности. Саша моя поехала в Берлин по моим делам, и мне приходится писать ей каждый день длиннейшие письма, так что голова становится как оловом налитая, потому что, кроме процесса писания, надо еще думать, соображать, считать и т. д. и т. д., что все очень утомительно. Саша оставила своих детишек у меня, чему я ужасно рада: как-то жизнь больше интереса получает, когда надо заботиться об этих милых существах.
У четвертой моей дочери, Лидии Левис, родился еще сын, уже четвертый, а всех детей пять. Слава богу, - всё хорошо.
Мальчики мои уехали, и мне было очень тяжело прощаться с ними: время теперь такое смутное; и страшно и грустно. Сегодня получила телеграмму, что доехали хорошо. Теперь я не скоро их увижу: только через пять месяцев, в июне. А тут и Саша на другой день после них уехала. Что за женщина эта Саша, Вы себе представить не можете, милый друг мой, что это за удивительная натура! Впрочем, Вы легко можете себе это представить, потому что у Вас сестра такова же. Не думайте, дорогой мой, что во мне говорит пристрастие матери, - нет, оно мне совсем не свойственно. Как бы я ни любила кого-нибудь, я всё-таки всегда вижу недостатки того человека, но это, в самом деле, такая натура, которой нельзя не удивляться: она не живет для себя, но вся для других. Все свои очень большие способности, ум, сердце - она все отдает для других, и какая тяжелая доля досталась этому возвышенному, благородному сердцу: муж всегда больной, хмурый, везде скучающий. Она няньчится с ним как с ребенком, старается всячески забавлять, развлекать и в то же время не спускает глаз с детей, - она первая нянюшка для них. В делах, в имении всем занимается она. Я боюсь ужасно за ее силы и здоровье, а тут еще и мне пришлось взвалить на нее часть весьма значительных дел, а она так заботится обо мне, что мне не надо даже обращаться к ней с просьбою сделать то или другое. Она предупреждает это, и с такою ласкою, с такою деликатностью, что Вы и не почувствуете, что Вам делают огромнейшую услугу. Боже мой, как она заслуживает счастья и как мало пользуется им. Подкрепи господь хоть ее силы и здоровье.
Нового у нас ничего. Погода продолжает быть великолепною. Я так рада, что детки могут много гулять. Я также очень много бываю на воздухе.
Читали ли Вы, милый друг мой, письмо вел. кн. Константина Николаевича в газете “Italie” (римское издание)? Как глупо и неуместно выносить сор из избы, и как неприятно режет выражение о Франции: “та seconde patrie” [“моя вторая родина”]; слишком уж скоро она сделалась его patrie. Как нам не везут в России Константины.
Будьте [здоровы], мой милый, дорогой друг, и не забывайте всем сердцем горячо Вас любящую
H. ф.-Мекк.
Р. S. Милочка хотя действительно очень выросла и очень развилась умственно, но душою осталась совершенным ребенком, так что часто удивляет сопоставление весьма тонкого наблюдательного ума с самыми детскими симпатиями. Она теперь в восторге, что здесь Сашины дети; самый большой ее друг из них это Маня, - старший, но она очень любит играть и с Юзею, - вторым. Все мои барышни свидетельствуют Вам их глубокое почтение.
Рим,
13 января 1882 г.
Дорогой друг! Мне только что принесли пробную кабинетную карточку мою, которую я хотел сегодня же выслать Вам, но она вышла до того неудачно (как показалось мне и Модесту), что я решился сняться еще раз завтра.
Прошу Вас, милый друг мой, поблагодарить от меня Владисл[ава] Альберт[овича] за ответ на письмо мое. Условия г. Bonciani весьма соблазняют меня, но я еще не могу оказать наверное, что поселюсь у него. У нас является еще один проект. Тетка Коли, родная сестра его матери, живущая с мужем-французом в Алжире, убедительно просит нас приехать погостить к ней. У нее там имение и хороший дом на берегу моря, и в наше распоряжение она предоставляет совершенно отдельный флигель. Модесту и Коле очень хочется туда отправиться, да и я весьма непрочь побывать в новой и, судя по описанию, прелестной местности. Если мы на это решимся, то приедем во Флоренцию лишь на несколько дней, а потом в Ливорно, Марсель и Алжир - морем. Теперь мы ждем ответа на письмо Модеста к этой госпоже, в котором он просит у нее подробных сведений о нашем устройстве.
Я кончил свое трио и принялся с большим усердием за переписку его. Теперь, когда вещь уже написана, я довольно уверенно могу сказать, что сочинение это во всяком случае недурно. Боюсь только, что, так поздно обратившись к новому роду камерной музыки и целый век свой писавши для оркестра, я погрешил в отношении применения данного состава инструментов к музыке моей. Одним словом, боюсь, не есть ли это симфоническая музыка, только прилаженная к трио, а не прямо на него рассчитанная. Я очень хлопотал, чтобы этого не было, но не знаю, что вышло!
Надеюсь, милый друг, что следующая моя карточка выйдет удачнее.
Дорогая моя! прошу Вас, когда Вы удручены делами и не имеете времени, не пишите мне вовсе. Ради бога, всячески покойте себя.
Безгранично преданный
П. Чайковский.
Флоренция,
14 января 1882 г.
Милый, дорогой друг! Посылаю Вам французскую брошюру “La verite aux nihilistes”, которая мне очень понравилась. Жаль только, что автор слишком делает ударение на бога, которого эти субъекты совсем не признают, и с ними надо держаться только на почве рационализма. Я очень желала бы распространить эту статью как можно больше в России. Я читаю теперь журналы нигилистов, издаваемые в Женеве, и возмущаюсь невообразимо этою ложью и подлостью, какими они наполнены. Бедная наша земля, в какие руки она попадает. Мое сердце ужасно неспокойно: все то, что предвидится в России, наполняет душу ужасом, а у меня там столько детей.
Жизнь наша сделалась очень тиха и совершенно однообразна, но я такую-то и люблю; скучно только, что постоянная возня с прислугою. На днях я отправила восвояси целую колонию французов, два лакея и горничную, и одного из этих лакеев, именно которому мы больше всех доверяли, в вагон внесли, - так был мертвецки пьян. Как сильно эти люди отравляют жизнь. В “Figaro” пишут, что в Париже теперь больше всего берут китайцев на службу, потому что французы уже сделались никуда не годны.
У нас по ночам очень холодно, а днем на солнце жарко. Скоро карнавал. У нас готовится много увеселений. Не знаю, поеду ли я в Рим на карнавал; очень не хочется с теплого места трогаться. Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный друг. Всем сердцем Вас бесконечно любящая
Н. ф.-Мекк.
1882 г. января 16 - 20. Рим.
16/28 января 1882 г.
Милый, дорогой друг! Я только что получил присланную Вами брошюру, которую прочел с удовольствием, ибо она написана тепло и полна сочувствия к России и русским. Но не могу не. заметить, что, как средство против нигилизма, она не имеет никакого значения. Автор говорит с нигилистами таким языком, которого они понять не могут, точно так же, как никакие меры убеждения не могут тигра превратить в овцу или заставить какого-нибудь кровожадного людоеда Новой Зеландии полюбить ближнего христианскою любовью. Всякий “нигилист”, прочтя добродушное к нему обращение автора, скажет ему приблизительно следующее: “Любезнейший, всё, что вы говорите о бесплодности наших убийств и взрываний на воздух, говорили нам на все лады тысячи проповедников, газет, брошюр и книг; мы знаем также, что Людовик XIV был добрый король, а Александр II - добрый царь, освободивший крепостных крестьян, - и всё-таки мы останемся теми же убийцами и взрывателями, ибо наше призвание - убивать, взрывать во имя идеи всяческого истребления и ослабления существующего порядка вещей”.
Читали ли Вы, друг мой, последний том труда Тэна о революции? Никто так превосходно не делал характеристики бессмысленно тупых, крайних анархистов и революционеров, как этот писатель. Многое из того, что говорит Тэн о французах 1793 г. и о значении ничтожной шайки анархистов, совершавших неслыханные преступления в виду огромного большинства нации, пораженной удивлением и бессильной остановить их гнусную деятельность, все это совершенно применимо и к нашим нигилистам.
Автор брошюры говорит много непреложных истин и говорит их хорошо, но ничего нового он не высказал. Что касается его попытки убедить нигилистов, то она совершенно тщетная. Нигилистов нужно истреблять, другого средства против этого зла нет.
20 января.
Посылаю Вам, дорогой друг, мою карточку. Модест говорит мне, что она неудачна, т. е. что я имею на ней выражение хищное и почти кровожадное; но если так, то вина не фотографии, которая очень хороша (тот же Schemboche, у которого и Ваши снимались), а моя. Я не умею позировать, волнуюсь, и в мускулах щек происходит какая-то судорога, вследствие чего я и вышел более толстым, чем в самом деле. Прилагаю также карточку Модеста с Колей. На будущей неделе я вышлю мои портреты всем Вашим. Простите, милый друг, что фотография вышла неудачна, но я три раза ходил пересниматься, и всё выходит не так, как следует. Ваш бесконечно Вас любящий
П. Чайковский.
Флоренция,
23 января 1882 г.
Бессчетно раз благодарю Вас, мой милый, несравненный друг, за Ваше дорогое для меня изображение и прошу Вас также очень, очень поблагодарить от меня Модеста Ильича за его фотографию. К сожалению, Ваш портрет, милый друг мой, действительно очень неудачен. Я решительно не могу признать в нем того Петра Ильича, с которым мне однажды в Москве посчастливилось сидеть рядом в ложе, при консерваторском спектакле в Малом театре. Боже мой, как я была счастлива тогда этим близким присутствием человека, от музыки которого я приходила в такой восторг. (Тогда я знала только Вашу музыку, милый друг мой.) Хотя это счастье продолжалось не более одного часа, потому что Вы скоро ушли из ложи, но я воспользовалась им вполне, потому что Вы сидели прямо лицом ко мне, и взор Ваш задумчиво устремлялся куда-то, в какую-то незримую даль. Вы, казалось, не замечали никого и ничего вокруг себя, и это давало мне возможность не сводить с Вас глаз, налюбоваться Вами вполне. Я была в восторге от этого соответствия Вашей музыки с выражением лица. Для меня подтверждалось мое убеждение, что Вы искренни в своей музыке, что в ней выражается Ваша душа, что Вы ею не преследуете никаких целей, a удовлетворяете потребность собственной натуры и высказываете Ваш внутренний мир. С этого вечера я стала Вас обожать, а когда узнала Вас как человека, то - боготворить. Такую божественную гармонию, как в Вашем существе, можно найти только в Вашей музыке. Извините, милый друг мой, за это увлечение и за это отступление. Возвращаюсь к фотографии. Если можно было бы сказать, что я давно Вас не видала, что Вы изменились, то вот мои барышни, которые позже меня встречали Вас в Париже, также решительно не признают Вас в этом портрете; главное, в чем мы все сходимся, это то, что глаза не Ваши, а они-то и дают весь характер лицу. Жаль, очень жаль, но всё-таки это изображение мне дорого, потому что оно сделано с Вас. Мои барышни благодарят Вас от всего сердца за обещание прислать им Ваши портреты. Модест Ильич, должно быть, похож, потому что фотография имеет совершенно натуральный, непринужденный вид.
Коля очень, так сказать, возмужал. Поправился ли он? Вспоминает ли он мать? Где его маленькая сестра?
С Вашим мнением насчет брошюры, которую я Вам послала, я совершенно согласна, милый друг мой, и желала бы распространить ее в России для того только, чтобы удержать иных из тех, которые находятся на дороге к нигилизму, чтобы они увидели, как относятся к их деятельности иностранцы и к тому же республиканец. Он говорит, что нигилисты - зло и вред для всего мира. Я хочу указать еще не совсем погибшим юношам не новые истины, а отношения к ним людей, менее заинтересованных лично в их пропаганде, следовательно, которым они. больше поверят, чем русским.
Приходится кончить письмо: подан завтрак, другие ждут меня. До будущего письма, мой милый, бесценный друг. Будьте здоровы и не забывайте безмерно любящую Вас
Н. ф.-Мекк.
Рим,
1882 г. января 25 - 26. Рим.
25 января/6 февраля 1882 г.
Дорогой, милый друг! Я в большом огорчении, что пришлось послать Вам столь неудачную фотографию. Утешаю себя только тем, что хочу попробовать сняться в другой фотографии, которую очень хвалят. Но только позвольте мне это сделать, когда я вполне окончу свое трио, коим я теперь так занят, что оно поглотило на время все мои силы. Когда я буду покойнее, то, может быть, и лучше буду позировать и сумею предотвратить то хищное выражение лица, которое делает мои последние портреты мало похожими.
По поводу трио я хотел сказать Вам еще вот что. У меня было намеренье отдать мою рукопись переписать здесь для Вас, и, если не ошибаюсь, я так и написал Вам. Но не лучше, дорогая моя, чтобы я послал рукопись, как только она готова будет, в Москву, в печать, чтобы как можно скорее оно вышло в свет в таком виде, чтобы Вам легко было его разбирать? Кажется, в настоящее время у Вас не устраивается трио за отсутствием виолончелиста, так что особенно торопиться мне нечего. Главное, я боюсь, что переписка задержит дело; я по опыту знаю, как здесь надувают переписчики. Два года тому назад я отдавал переписать финал своей переделанной Второй симфонии, и переписчик продержал ее два месяца! Впрочем, дорогая моя, умоляю Вас сказать откровенно, и если Вы почему-либо пожелали бы иметь копию с трио до напечатания, то нечего и говорить, что я с радостью, готовностью поступлю так, как Вам угодно.
Вы спрашиваете, дорогой друг, про Колю. Скажу Вам, что портреты этого мальчика никогда или редко (подобно моим) бывают схожи. Они всегда изображают его лицо, с оттенком какой-то тупости. Между тем, мальчик этот обладает поразительным умом, некоторые свойства которого просто феноменальны. Именно, более всего поражает в нем память. Благодаря ей он обладает такой невероятной массой сведений по всем отраслям наук, какой наверно не обладает почти никто из мальчиков его возраста. Особенно его занимает история и некоторые естественные науки, например, ботаника. По части истории - это ходячий исторический лексикон. Когда мне или Модесту нужно вспомнить, когда и где произошел тот или другой факт, мы всегда обращаемся к нему в случае, если память на хронологию изменяет нам, и он без запинки, с величайшею точностью ответит самым точным и положительным образом. Он знает по этой части такие подробности, которые лишь самым редким специалистам хорошо известны. Например, кто знает историю всех пап с годами вступления на престол, с изъяснением родства их и отношений к другим государям? Коля знает всё это до мелочной точности. Иногда недоумеваешь, откуда у него набрались все эти сведения! Случается, что в разговоре захочешь сообщить ему какое-либо историческое сведение, и почти всегда происходит неожиданный сюрприз: сведение это ему давно известно и в такой точности, что становишься в тупик. Например, сегодня, за обедом, я хотел сказать ему, что Екатерина II была русская писательница. Каково было мое изумление, когда он тотчас же назвал мне все ее сочинения и года (!!!), в которые они были написаны. Вообще, в умственном отношении это мальчик, одаренный необыкновенно богато и развивающийся не по дням, а по часам. Говорит он теперь ясно, насколько это для глухонемого от рождения возможно, и очень хорошо понимает то, что ему говорят другие, лишь бы говорили тихо и явственно двигали губами. Что касается физического развития, то оно оставляет желать очень многого. Здоровье его весьма шатко; растет он вяло, цвет лица малокровный, и сил для. мальчика его лет (ему тринадцать) у него очень немного. С матерью он в переписке; сохранил к ней нежность, но уже давно привык к совершившемуся факту и перестал ему удивляться и сокрушаться. Но, нужно сказать правду, еще никогда, кажется, не было матери, столь мало чадолюбивой, как его мать. Она никогда не обижала и не мучила его, но никогда и не любила, как следует.
26 января.
Сообщу Вам, дорогая моя, два известия, касающиеся моих братьев. Модест уже третий день в постели. Он страдает сильнейшим гемороидальным припадком, причиняющим сильные страдания и самым раздражительным образом действующим на нервы. Лечит его очень хороший доктор Эркардт, и теперь ему, слава богу, лучше. Но болезнь не так скоро еще совсем его оставит, и это сообщает нашей жизни теперь очень печальный характер.
От брата Анатолия получил вчера телеграмму, извещающую меня, что он объявлен женихом девицы Коншиной. Про эту девицу я давно уже слышал много хорошего, и, кажется, можно надеяться, что брак этот будет счастливый. Я надеюсь также, что он благодетельным образом подействует на сильно упавший дух Анатолия, который постоянно страдал неопределенной тоской и тщетно старался заглушить ее в вихре самой суетной жизни. Боюсь успокоиться в слепой уверенности, что этот брак уврачует все его нравственные недуги, но в самом деле, судя по тому, что он не влюблен в эту барышню, а любит ее любовью, основанною на сознании ее достоинств, а также судя по всему, что я о ней слышал, можно надеяться, что всё будет хорошо. Из Вашей телеграммы вижу, что Коля и Саша сбираются в Киев. Очень, очень радуюсь этому, но боюсь только, чтобы они не нашли сестру мою больной. Здоровье ее в последнее время опять нехорошо.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг!
Ваш П. Чайковский.
Флоренция,
26 января 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Сегодня я послала Вам телеграмму с просьбою телеграфировать мне адрес Александры Ильиничны в Киеве; а это потому, что вчера вечером получила телеграмму от Коли, в которой он пишет мне, что они получили позволение ехать на масленицу в Киев, и спрашивает [у] меня адрес Александры Ильиничны, а я сама его не знаю. Я очень рада, что они, наконец, могут познакомиться со всем семейством Александры Ильиничны; я считаю, что это, кроме того, что принесет им большое удовольствие, будет и очень полезно. Вероятно, они могут пробыть в Киеве не больше трех дней, но и это лучше, чем ничего.
Какова у Вас температура, милый друг мой? У нас уже недели две как очень низкая, и я страдаю невыносимо, мои нервы пришли в очень дурное состояние; у меня это можно видеть даже по почерку.
Мой бедный Водичка выдержал в Вене воспаление в легких, и, вообразите, друг мой, это седьмое (?!) воспаление в его жизни, а ему четыре года. Несчастная жизнь предстоит этому существу. Бедный ребенок похудел, кашляет, голос такой глухой; ужасно я боюсь за него, но мил, деликатен, ласков, как всегда.
Саша моя теперь в Париже, также по моим делам, а дела эти состоят в том, что я хочу часть своего русского капитала перевести на иностранные ренты, ив Берлине она уже купила для меня таких бумаг, теперь покупает в Париже. Я делаю это ввиду такого шаткого положения нашего бедного отечества. Из Сашиных детей не совсем [здоров] маленький, Леля, и меня это ужасно беспокоит. Правда, у него первые зубки режутся, а всё-таки страшно, особенно без матери. Ей, бедной, по этим делам придется еще довольно долго прождать в Париже, а она его терпеть не может, и к тому же я воображаю, как она соскучилась без детей. Но она так деликатна, что ни одним словом не даст никогда почувствовать своей жертвы.
Как я соскучилась без музыки, когда бы вы знали, милый друг мой; я думаю, что главным образом поэтому и нервы мои пришли в отвратительное состояние. Музыка для меня - облегчение в горе, наслаждение, отдых от забот и всех тяжелых впечатлений, и когда ее нет, я лишена вполне хороших минут и только страдаю от дурных сторон жизни.
Вчера в здешнем симфоническом собрании играли “Аррагонскую хоту” Глинки, и, вообразите, милый друг мой, публика не удостоила ее ни одним аплодисментом.
Вы, вероятно, знаете, дорогой мой, что в Москве в концерте в пользу Фонда играли Вашу струнную серенаду. Как я жалею, что не слышала. Там она наверно восхитила бы меня, потому что на фортепиано пропадает очень значительная сторона ее - это звуковая прелесть.
До свидания, мой несравненный, дорогой друг. Всегда и везде горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Что, Ваша поездка в Алжир состоится ли? Это, конечно, очень интересное путешествие.
Рим,
30 января 1882 г.
Дорогой, милый друг мой! Все эти последние дни были у нас невеселые, так как наш Коля совсем расклеился. Он и кашлял, и страшными головными болями страдал, и аппетит потерял. Приходилось несколько раз посылать за доктором. Теперь ему, слава богу, лучше. Кстати, о докторах. С Модестом был следующий случай. Еще до моего приезда Коля страдал расстройством нервной системы, и брату посоветовали обратиться к американскому доктору Том-сену, практикующему зимой в Риме и живущему у нас в гостинице. Доктор этот посоветовал целую систему лечения втираниями морских солей. Кроме того, он нашел нужным сделать ему ту операцию, которую по еврейскому обычаю делают младенцам мужского пола. Операция эта самая пустяшная, это гораздо менее сложно, чем, например, выдернуть зуб. Г-н Томсен, сделавши ее и после того побывав у нас несколько раз без всякого приглашения, прислал счет в пятьсот франков! Каково шарлатанство? Модест заплатил тотчас же, но прервал с ним всякие сношения, и теперь Коля находится под наблюдением очень милого доктора-немца, говорящего по-русски.
Вам, конечно, известен здешний пианист Сгамбати? Он устроил серию квартетных сеансов, которые Модест усердно посещает и всякий раз остается очень доволен выбором пьес. Вчера ему нельзя было оставить Колю, и так как в программе стоял новый квартет Сгамбати, то меня это заинтересовало, и я пошел вместо него. Квартет оказался очень слаб. Это совершенно ученическая техника, полнейшее отсутствие изобретательности, гармонии, претендующие на оригинальность, но в сущности безобразные; одним словом, я не только остался недоволен, но был возмущен тем, что публично исполняется такое никуда не годное сочинение. Между тем, сидевший на видном месте, окруженный целым букетом дам-поклонниц знаменитый аббат Лист притворялся самым хитрым образом, что восторгается. Как мне не нравится в Листе эта черта! Он никогда не говорит правды и всегда всё безусловно одобряет. Мне пишут и говорят, что с моей стороны нехорошо, что, живя в одном городе с Листом, я не посещаю его. Но не пойду к нему ни за что, ибо на его сладкие комплименты нужно отвечать тоже лестью и ложью, а куда как это мне противно. Притом же у него вечный раут, и все здешние русские дамы постоянно сидят у него, а дам этих я избегаю, так как в прошлом году немало пострадал от их зазываний.
Благодарю Вас, дорогая, за вырезки из газеты. Они очень обрадовали и утешили меня. Трио мое подвигается, и работа эта доставляет мне большую отраду. Трио будет состоять всего из двух частей. Вторая часть - тема с большим количеством вариаций, из которых последняя будет финалом всей пьесы.
Будьте здоровы, драгоценный друг мой!
Ваш П. Чайковский.
1/13 февраля 1882 г.
1882 г. февраля 1 - 3. Рим.
Понедельник.
Дорогой, милый друг!
Вся эта неделя проходит для меня самым неприятным образом. Брат Модест все болен, очень страдает от мучительных болей; нервы у него страшно расстроены, и он стал так худ и бледен, что жалко смотреть на него. Доктор успокаивает и постоянно говорит, что ничего серьезного нет, но, тем не менее, мне очень тяжело и грустно.
Карнавал здесь начался очень неблестящим образом. На Corso в субботу и сегодня народу было не особенно много, и настоящего оживления пока нет. Кидание мучных шариков, называемых соriаndоli, по-видимому, выходит из моды. Может быть, когда начнется бросание цветов, оживления будет больше. Так как Модест нездоров, то мне очень много приходится быть с Колей, и вследствие этого занятия мои подвигаются мало, хотя трио почти совершенно готово.
3 февраля.
Сегодня Модесту гораздо лучше. Я начинаю надеяться, что это наступило окончательное выздоровление. Другой мой брат, Анатолий, вероятно, так сильно увлечен своим положением счастливого жениха, что не находит времени писать мне. С тех пор, как я получил от него депешу о помолвке, он не написал мне ни единого слова, и мне совершенно неизвестно, как он проводит свое время и что чувствует, сделавшись женихом очень милой девушки.
Милый друг! На будущей неделе, во вторник вечером, в самый Mardi gras [последний день масленицу], я решился уехать в Неаполь один. Поищу там подходящее помещение для Модеста и его свиты, выпишу их, и проведем там несколько недель, после чего я мечтаю отправиться на несколько дней в Флоренцию, и, наконец, в Швейцарию, в Сlаrens, где я давно не был и куда меня очень тянет. Это такой милый, тихий уголок!
Итак, дорогая моя, примите во внимание, что с будущей недели мне следует адресовать poste restante в Неаполь до тех пор, пока не пришлю Вам моего точного адреса.
Здесь появился один русский, некто Флеров, фельетонист “Моск[овских] ведом[остей]”, знакомства с которым я избежать не мог, дабы не принести ему обиды и огорчения. Приходится с ним видаться. Впрочем, он так деликатен, что не могу пожаловаться на него. Он сообщил мне, что Катков сделан тайным советником и что его, в самом деле, прочат в министры. Странно всё то, что у нас происходит. Я, например, решительно не понимаю, как можно так бестактно преследовать газету, “Голоc”.
Вместо того, чтобы уронить ее в глазах русского общества, это преследование только усугубляет ее значение. “Порядок” умолк тоже.
Будьте здоровы, дорогой, милый друг!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Флоренция,
4 февраля 1882 г.
Поздравляю Вас, милый, дорогой друг, с помолвкой Анатолия Ильича. Дай бог, чтобы в этом браке он нашел то удовлетворение и то счастье, которых ему всё недоставало в жизни.
Насчет Вашего Trio, дорогой друг мой, я нахожу Ваш проект отличным, чтобы скорее напечатать его, потому что теперь я и не могла бы составить его, так как у меня нет ни пианиста, ни виолончелиста, а дать его в руки здешним виртуозам я не решусь, и буду ждать, пока у меня будет опять Бюссик или Бюссиков, как его прозвали Коля и Саша. А как бы мне хотелось скорее слышать это Trio, первое Ваше Trio. Я совсем изнемогаю от тоски здесь без музыки; как ли здесь ни хорошо, но без музыки нигде нельзя существовать благополучно.
Мои мальчики теперь в Киеве, но только на три дня; как бы мне хотелось заглянуть теперь туда, где они. Дай бог, чтобы Александру Ильиничну они нашли здоровою. Сегодня я получила телеграмму от Саши, что она завтра приезжает. Я очень рада и для себя, и для нее; она, бедная, целый месяц не видит детей, а для нее это ужасное лишение. Лиза (Володина) еще не вернулась из Ниццы, а я надеюсь, что через неделю приедет и Володя.
Удачно ли идет у Вас карнавал, милый друг мой? У нас очень неудачно. Сегодня первый Corso, и на дворе дождь идет, так что если не прояснится, то, вероятно, ничего и не будет; а это очень жаль: меня так интересовало это увеселение.
У меня ко всем моим недугам прибавилось еще новое страдание - сильнейшая боль, да еще в правой руке, должно быть, ревматизм, и мучит меня по ночам. Старость - не радость; уж как я это чувствую.
Как здоровье Модеста Ильича? От души желаю ему совершенно излечиться от своего мучительного недуга.
Сейчас получила от Ивана Ивановича рапортичку с баллами Макса и Миши за три недели, с тех пор как они уехали отсюда. Баллы очень хорошие, всё большею частью одиннадцать и двенадцать, хотя у Миши затесалась и одна семерка из латыни, но это только одна. Эти мальчуганы вообще учатся очень хорошо. Я за них, т. e. за всех четырех, ужасно боюсь при теперешнем политическом состоянии нашей бедной России. По своему чувству я бы сейчас взяла их всех сюда к себе, но, с другой стороны, боюсь им портить будущность, в особенности Коле и Саше, которые уже близки к окончанию курсов. Я очень боюсь 1 марта, как годовщины того страшного, бесчеловечного события, которое устроили эти враги человечества - нигилисты. Будет, наверно, какая-нибудь процессия к месту катастрофы, а таких-то случаев они и ищут. Ах, какое тяжелое время!
До свидания, милый, несравненный друг мой. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Рим,
1882 г. февраля 7-8. Рим.
7/19 февраля 1882 г.
Дорогая моя! Через три дня я уезжаю в Неаполь и прошу, в случае если здоровье позволит, написать мне, адресуя уже туда на poste restante. Но, ради бога, если Вам трудно писать по случаю боли в руке, не стесняйтесь [не] отвечать на мои письма. Если бы даже целые месяцы прошли без письма от Вас, я бы и не подумал жаловаться, лишь бы мне знать, что Вы делаете и как себя чувствуете, а ведь снабдить меня сведениями может всегда Вл[адислав] Альб[ертович]. Я еду в Неаполь один и, только когда приищу подходящее помещение, выпишу Модеста с Колей. Мы думаем после Неаполя, как я уже, кажется, писал Вам, ехать во Флоренцию и, наконец, в Швейцарию.
Скажу Вам, милый друг, про неожиданную новость, удивившую меня на днях. Племянница Вера очутилась неожиданно из Парижа в Киеве. Причины те, что великий князь живет в Париже с своей любовницей, женщиной, как говорят, очень хорошей, но делавшей положение жены адъютанта великого князя очень неловким. В Петербурге начали при дворе сплетничать, что великий князь женил своего адъютанта на девушке, которая ему нравилась, дабы иметь ее около себя. Сплетни эти дошли до Вериного мужа, и он поспешил увезти ее в Россию, как для того, чтобы вывести из неловкого отношения к любовнице великого князя, с которой он живет в Париже открыто, так и для того, чтобы прекратились подлые придворные сплетни. В Киеве, в доме сестры, теперь царствует радость по поводу приезда молодых. Милые сыновья Ваши, вероятно, видели их там. Как мне приятно думать, что Ваши мальчики познакомились, наконец, с семейством сестры.
Я отправил свое трио в Москву и теперь с величайшим усердием принялся за переписку моей Всенощной. Здесь находится фельетонист “Моcк[овских] вед[омостей]” г. Флеров, от знакомства с которым мне невозможно было отказаться. Это очень расстраивает меня, и я рад, что уезжаю в Неаполь.
Карнавал здешний очень стал оживлен. Сегодня езда с киданием цветов происходила не на Corso, а на великолепной Viа Nazionale, и зрелище было полно интереса. Вечерняя иллюминация этой улицы изумительно красива. Погода стоит обворожительная; думаю, что и у Вас хорошо. По крайней мере, от всей души желаю этого.
8/20 февраля.
Вчера я восхищался погодой, а сегодня совершенно неожиданно подул северный порывистый ветер, испортивший и веселье на Corso и все вообще карнавальные празднества. Сегодня получил я письмо от брата Анатолия, дышащее такой полнотой счастья, такой пламенной любовью к своей невесте, что мне сделалось весело на душе. Всё более и более мне начинает казаться, что, в самом деле, он, наконец, найдет удовлетворение тех смутных стремлений, от неудовлетворения которых он вечно страдал и тосковал. Для меня будет величайшим благом, если брат Анатолий перестанет терзать меня своим томлением и тоской; я бесплодно всегда мучился нравственно, упрекая себя за то, что не умел успокоить и утешить его. Но это было невозможно. Не братская любовь, а любовь хорошей женской души только одна может принести утоление той жажды счастия, которую он испытывал. Знаю, милый друг, как Вы неблагоприятно относитесь к браку, знаю, как пессимистический взгляд Ваш основателен, и всё-таки ласкаю себя надеждой, что брак Анатолия будет счастливым исключением. А брат Модест всё болен; слабость, бледность и худоба его пугают меня, но доктор Эркардт успокаивает меня. Он предписал ему теперь лечение водой Arezzo (железистой), и я надеюсь, что перемена места и морской воздух будут ему полезны.
Будьте здоровы, дорогой друг.
Безгранично любящий Вас
П. Чайковский.
Ради бога, будьте здоровы!
Флоренция,
11 февраля 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Посылаю Вам еще вырезку из “Московских ведомостей”, находящуюся в корреспонденции из Берлина. Как меня всё это радует! На днях я получила письма от моих двух мальчиков из Киева, и они так характерны, что я позволяю себе, милый друг мой, послать Вам их в подлиннике. В этих письмах Вы увидите, как в зеркале, характеры обоих. Первый (Коля) всегда полон впечатлениями действительности, жизнь у него бьет ключом, быстро все воспринимает, приходит в восторг, и если мечтает, то о действительной жизни. Другой (Сашок) почти никогда не замечает действительности, всегда отвлечен своими думами, витает в своем внутреннем мире, в своей страсти к музыке, к природе, к путешествиям; он мечтателен, как немец, а по внешности холоден, как англичанин. Заметьте, милый друг, что Коля под влиянием своего восторга летит на всех парах в будущее и теперь уже выпрашивает позволение после экзамена поехать в деревню к Александре Ильиничне, а Сашок, точно кровный англичанин, говорит, что а он тогда поедет в Швецию. Коля весь охвачен впечатлениями настоящего, а Сашок в нем заметил только, что - замужняя дочь, да и то имя переврал - назвал Марьей Львовной вместо Веры Львовны, - приехала с мужем из Парижа. Всё же свое письмо он посвятил той же страстно любимой музыке и воспоминанию последнего впечатления перед отъездом из Петербурга. Я уверена, конечно, милый друг мой, что Вы будете вполне снисходительны к его музыкальным рассуждениям, потому что ведь он мальчик - не человек еще, это только зарождающиеся мысли в нем. Никому другому я бы и не дала читать этих детских впечатлений.
Прошу Вас, дорогой мой, когда будете писать Александре Ильиничне, передать ей и Льву Васильевичу мою глубочайшую благодарность за ласковый прием моим детям. Я ценю это так глубоко, как только может мать, благодарная за своих детей. Мне очень жаль их. т. е. моих мальчиков, что так мало времени они могли пользоваться этим удовольствием.
У нас карнавал, когда, наконец, состоялся, был очень удачен, но, наоборот, как у Вас. Corso с киданьем цветов было несколько вяло, а самое оживленное, до заразительных дурачеств, были coriandoli. A чрезвычайно красиво и эффектно было заключение карнавала - вечернее шествие с декорациями из разноцветных фонарей, с музыкою, на сжигание Falo [фейерверка.]. Вообще, это были очень веселые дни, а теперь зато я в большом беспокойстве: у Саши захворал старший мальчик Маня простудою, у него воспаление бронхита и легкая angine. Саша боится, плачет, беспокоится, и я мучусь за нее.
У нас изо дня [в день] пасмурно и холодно.
Скажите, милый друг мой, кто такая Наталья Андреевна, Ваш друг, о которой пишет Коля? Вы мне никогда ничего об ней не говорили. Вы теперь в Неаполе, и я завидую Вам. Я очень его люблю. Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный. Всею душою безмерно любящая Вас
Н. ф.-Мекк.
По прочтении писем моих мальчиков прошу Вас, милый друг мой, вернуть мне их назад.
[Неаполь]
11/23 февраля 1882 г.
Дорогой, милый друг!
Я в такой суете, что пока не устроюсь, пока не приедет Модест и всё у нас не войдет в нормальную колею, - не в состоянии написать Вам обстоятельно. Сегодня сообщаю лишь свой новый адрес: Napoli. Posilippo. Villa Postiglione. Я опишу Вам в следующем письме это восхитительное помещение. Не знаю, как окажется дальше, но покамест я в восторге от него. Переезжаю в виллу Postiglione в воскресенье, когда приедет Модест, а теперь пока живу в Grand Hotel - новая очень несимпатичная гостиница.
Какое ужасное впечатление я вынес из последнего дня карнавала на Corso. Падение лошадей и людей, о коем Вы, вероятно, читали в “Italiе”, случилось на глазах у меня. Это было ужасно, и я до сих пор содрогаюсь от ужаса и от злобы на плохую распорядительность городских властей, не принявших никаких мер для предупреждения подобных случаев!
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш П. Чайковский.
Неаполь,
13/25 февраля 1882 г.
Дорогой, бесценный друг! Я очень, очень стосковался, не имея так давно известий о Вас. Здоровы ли Вы? Покойны ли Вы? Каковы известия из России? Надеюсь завтра получить от Вас весточку. Опишу Вам новое наше жилище.
На Posilippo, на самом высоком месте дороги, идущей вдоль берега по направлению к Байе, между виллами есть одна, принадлежавшая некогда князю Purriapoli, a теперь купленная неким г. Postiglione, который устроил в ней нечто вроде швейцарского пансиона. Вилла эта находится на таком месте, что вся красивая до самой высшей степени совокупность Неаполя и Везувия со всеми их окрестностями открывается перед окнами вполне. За относительно недорогую цену я нанял целый этаж, состоящий из шести просторных, чисто, хотя и просто убранных комнат; при этом хозяин дает нам всё нужное, т. е. пищу, белье и т. д. Кроме нас, в вилле живет еще двенадцать человек, но так далеко от нас, что по временам мне кажется, как будто вилла эта наша и что мы здесь полные хозяева. Тишина в этой местности абсолютная, до такой степени, что вчера вечером, когда Модеста еще не было, мне было немножко жутко и страшно. От Неаполя, т. е. начала Riviera di Chiaia, мы находимся на расстоянии часа ходьбы, и это немножко неудобно, но зато какое счастье быть обеспеченным от визитов, не слышать шума большой гостиницы, быть удаленным от суеты города, а главное, какой неисчерпаемый источник чистейшего наслаждения - любоваться этим несравненным зрелищем, которое во всей своей красе развертывается перед нашими окнами! Весь Неаполь, Везувий, Кастелламаре, Сорренто - перед нами! Вчера во время захода солнца картина была до того божественно хороша, что я плакал от наплыва чувства благодарности к богу, посылающему мне это счастье. Правда, что во многих отношениях Неаполь для жизни менее приятен, чем Флоренция и Рим, правда, что народ здесь несимпатичен, что нищие не дают прохода, но для нас, удалившихся из города, всё это незаметно. Мы избегли всех неприятных сторон шумного Неаполя и наслаждаемся в полной мере всеми его красотами. Чувствую, что работать в Неаполе я буду плохо. Недаром этот город не принес никаких услуг ни науке, ни искусству. Чтобы написать книгу, картину, оперу, нужно иметь возможность углубляться в себя, забыв все окружающее. Возможно ли это в Неаполе? Я не могу оторваться от окна, даже читать не хочется! Сидишь и смотришь, и хотелось бы смотреть без конца!
И могу ли, дорогая моя, хоть на минуту забыть, кому я обязан этими счастливыми часами и днями, ради которых забываешь горестные стороны жизни? Уверяю Вас, что никогда так сильно и упорно мысль моя не витает около Вас, как в минуты горестей и в минуты радостей. Для первых - мысль об Вас есть утешение и опора, для вторых - Вы то орудие благодетельного провидения, перед которым испытываешь потребность благодарственно преклониться.
11 часов вечера.
Модест привез мне письмо из Киева, где мне подробно описывают пребывание Ваших милейших мальчиков в этом городе. Они очаровали всех, начиная от сестры с мужем и кончая младшим из племянников, своей симпатичностью. Как я желал бы, чтобы и они вынесли из своего пребывания в Киеве приятное впечатление. Весьма любопытно знать, заметили ли они ненормальное, странное, болезненное состояние Тани. Боюсь, что она обдавала холодом веселую, здоровую молодежь, веселившуюся по случаю масленицы и приезда Ваших сыновей. Таково ее свойство! Стоит этой несчастной, хотя, в сущности, чудесной по природе, девушке появиться среди людей, чтобы всем тотчас же сделалось неловко и жутко.
Я был здесь раз в S.-Carlo, слышал там вечного “Трубадура” и видел балет “Ехсеlsiоr”, великолепно поставленный, но невыразимо глупый по сюжету. Автор балета задался идеей обрисовать борьбу света науки с тьмой невежества. И эта борьба, кончающаяся, разумеется, торжеством науки, изображается посредством танцев и разных па!
И в солнце есть пятна, а потому неудивительно, что оказываются уже некоторые недостатки в нашем помещении, которое я так расхвалил Вам вначале. Я страдаю постыдною слабостью до безумия (буквально) бояться мышей. Представьте же, друг мой, что в ту минуту, как пишу Вам, над головой, у меня, над потолком происходят на чердаке, должно быть, эволюции целой армии мышей. Если хоть одна из них попадет ко мне, в комнату, я осужден на мучительную, бессонную ночь. Не дай, господи!
Будьте здоровы, дорогой, неоцененный друг!
Ваш П. Ч.
Р. S. Только что собрался бросить в ящик предыдущие два листика, как получил Ваше дорогое письмо. Поспешаю благодарить Вас, друг мой, за присылку милейших писем сыновей Ваших. Действительно, в высшей степени любопытно видеть в этих письмах отражение двух столь противоположных характеров. Начиная с почерков, столь непохожих один на другой, всё в этих письмах противоположно одно другому: и почерк, и содержание, и отношение к действительности! Рассуждения Саши о музыке очень заинтересовали меня. Не всё, что он говорит, верно, но всё остроумно. Некоторые мысли очень оригинальны, например, о выборе сюжета для оперы. Видно, что он много думает вообще и о музыке в особенности. Нечего и говорить, что сердце мое радовалось, когда я прочел выражения его сочувствия к моей музыке.
Как меня глубоко радует, что Коля так полюбил семью, мне столь близкую! Он с такой теплотой говорит о них!
Вы спрашиваете, дорогая моя, кто Наталья Андреевна, о которой пишет Коля. Наталья Андр[еевна] - старая девица, дочь небогатого помещика в окрестностях Каменки. Это очень толстая, здоровая, простая, честная, хорошая особа, без всякого образования, но очень не лишенная ума. Она уже несколько лет как живет в доме сестры в качестве друга дома. Она питает к сестре моей какую-то фанатическую любовь и привязанность, готовую на всякие жертвы. С тех пор, как сестра больна, Нат[алья] Андр[еевна] сделалась для нее необходимостью, так как никто не обладает в семье таким стальным здоровьем, которое позволяло бы во время долгих болезней сестры не отходить от нее ни днем, ни ночью ни на одну минуту. Во всех путешествиях на воды за границу Нат[алья] Андр[еевна] всегда сопровождает сестру, и я не раз писал Вам о ней, например, нынешним летом по поводу болезней и путешествия сестры в Карлсбад. Мы с ней в переписке; она взялась каждую неделю, день за день описывать мне всё, что делается в доме Давыдовых, и в Риме каждую среду аккуратно я получал ее письма. Письма эти, немножко безграмотные, но всегда полные интереснейших подробностей и обличающие в Нат[алье] Андр[еевне] большую природную наблюдательность, доставляют мне большое удовольствие.
Сегодня всю ночь и весь день бушевала жестокая неожиданная буря. Теперь небо разъясняется. Завтра опять будет хорошо.
Весь Ваш П. Чайковский.
1882 г. февраля 30 ? Флоренция.
[Начало не сохранилось.] в особенности для такого характера, как его, наклонного к скуке. При таком состоянии он может разнообразить себе жизнь, так что некогда и скучать будет. Говорит мне это мой Володя, который приехал третьего дня; пробудет он здесь, вероятно, до воскресенья и тогда с женою уедет немного по Италии и потом в Россию.
Из нашего бедного отечества вести самые тяжелые: на бирже полнейший застой, никто и ничего не покупает, все ждут коронации и все в каком-то оцепенении. Мне необходимо продать часть процентных бумаг, но невозможно сбыть ни одной акции, даже ни одной Рязанской, а это роскошнейшая и любимейшая бумага в Москве и почти накануне дивиденда, очень значительного в этом году, - и буквально ни одной нельзя продать. Все в страхе. Говорят, что наш старичок В. А. Долгоруков заявил государю, что он ручаться никак не может, чтобы откуда-нибудь не стрельнули, а в иностранных газетах даже сочинили такой анекдот, что он, т. е. В[ладимир] А[ндреевич], для безопасности советовал государю ехать из Петербурга не по железной дороге, а по шоссе, окопать era с обеих сторон канавами и обставить вышками. Должно быть, ему показалось, что социалисты - жуки, которые не переползают через канавы. Но, конечно, это выдумки в насмешку над нашим добрым стариком. Коронация назначена на 20 мая, всё готовят к этому дню, в Москве нанимают дома, но все говорят, что коронация будет отложена. Во всем неопределенность, неизвестность, страх и темнота. Вспоминается стих Мицкевича:
“Ciemno wszcdzie, glucho wszedzie.
Coto bcdzie, coto bcdzie!”
(“Темно всюду, глухо всюду.
Что-то будет, что-то будет!”)
Дай только бог, чтобы то, что будет, кончилось хорошо. Моя душа не знает покоя, потому что у меня столько дорогого в России.
Место, где вы живете в Неаполе, милый Друг ;мой, я очень, хорошо знаю. Это самое любимое мое место, и я, где бы ни была каждый день, но уже по дороге в Posilippo всегда попаду. Я люблю ужасно всю эту дорогу от Chiaia до Nisid'u, и этот вид на повороте дороги напротив Низиды меня приводит в восторг каждый раз, когда я его вижу, и сколько дум наводит он, сколько жизненных драм проходит в мыслях при этом здании на острове, над морем, где находятся заключенные aux travaux forces [на принудительных работах]. Я люблю делать такой тур: от Chiaia, около дворца de la Reine Jeanne до Низиды и дальше кругом через Piedigratta вернуться в город.
Были ли Вы, друг мой, на Capri, в grotte d'azur или в которой-нибудь из этих гротов? Это очаровательно. Если Вы поедете туда на пароходе, то, отъехавши на десять минут расстояния от города, обернитесь и посмотрите на Неаполь. Это восхитительный вид, чувствуешь, что действительно voir Naples et mourir! [увидеть Неаполь и умереть!] Собираетесь ли Вы на кратер Везувия? Это очень интересно, но небезопасно. От души желаю, дорогой друг мой, чтобы Ваши враги - мыши не беспокоили Вас своими визитами. У нас их так же много, но в кладовых, где сохраняется провизия, в гостиные же они [не] заходят. До свидания в письме, милый, бесценный друг мой. Будьте здоровы и покойны. Всем сердцем горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Вчера уехал наш студент в Петербург, потому что имел отпуск только до 26 февраля. Мне очень жаль его лишиться, потому что он очень хороший юноша, и к тому - теперь хлопоты искать другого, да и бог знает, на какого нападешь.
Неаполь,
21 февраля/5 марта [1882 г.]
Дорогой, милый друг!
Со мной случилась одна из тех неприятностей, которые никакими средствами, никакой тактикой, основанной на опытности, предотвратить нельзя в такой стране, как Италия вообще и Неаполь в особенности. После недельного пребывания на вилле Pоstigliоnе я спросил счет, и мне принесли нечто, изумившее и возмутившее меня до крайности. Я очень обстоятельно и подробно условился с хозяином насчет того, что нам нужно и сколько нужно за это платить. Представьте, что этого уговора, к сожалению, не написанного на бумаге, как будто и не бывало. Счет был вдвое больше той цены, на которую мы согласились. Разумеется, я заплатил, ибо совершенно бесполезно было доказывать мошеннику, что он поступил бесчестно, и спорить об десятках франков мне с ним не хотелось. Но на другой же день, т. е. вчера, мы переехали в город, в Hotel Metropole. Мне очень жаль виллы Postiglione. Хотя она была на расстоянии часа ходьбы от начала Riviera di Chiaia, и это представляло большое неудобство, но зато ничего лучшего нельзя было представить себе в отношении положения, тишины, простора! Тем не менее, я рад, что выбрался из этого вертепа разбойников, где, в довершение всех неприятностей, хозяин и его помощник наделали мне дерзостей на прощанье. Еще никогда ничего подобного со мной не случалось, и я был бы страшно расстроен, если б не сказочная красота Неаполя, моря, Везувия... Теперь сижу у окна, смотрю на море, на дальний берег, и, несмотря на скверную погоду, всё это так чудно хорошо, что неприятный эпизод с виллой Pоstigliоne успел уже кануть в пучину забвения.
Я нанял помещение aHotel Metropole y самого Сastellо del Nuovo! Нам здесь гораздо теснее, вид не так обширен, нет того покоя, каким мы наслаждались на Pоsilippо, но всё-таки хорошо.
Будьте здоровы, безгранично любимый друг мой!
П. Чайковский.
Неаполь,
22 февраля/6 марта 1882 г.
Дорогая моя! Что за прелесть, что за очаровательная личность Ваш Саша! Как он умен, как наблюдателен, как верна его характеристика семейства сестры! Но, главное, как мил и трогателен тон его переписки с Вами. Это не те сухие, подобные докладу подчиненного начальнику, письма, какие по большей части пишут дети родителям, когда они пришли в такой возраст, что уже утратилась прежняя детская потребность именно матери открывать тайники своего сердца! Видно, что Вы для него не только решительница и повелительница его судьбы, которую он уважает и любит, потому что родителей следует уважать, любить и повиноваться им. Видно, что Вы для него его лучший, ближайший друг, которому более, чем кому-либо, хочется поверить всё, что есть на сердце и на уме. И еще знаете, что я скажу Вам по поводу писем Саши? Весьма часто, почти всегда, мальчики его возраста, как бы ни любили и ни уважали свою мать, уже должны многое скрывать от нее, многое умалчивать. У Саши нет ничего такого, что он не мог бы передать и сообщить Вам. Письмо его дышит девственною чистотою чувств и мыслей. Простите меня, дорогая! Я не мог удержаться, чтобы не показать этого письма Модесту, и на него оно произвело то же чарующее впечатление. Натура Саши очень родственна Вашей. Мне кажется, что он во многих отношениях более, чем кто-либо из Ваших мальчиков, похож на Вас. Как я радовался, читая слова Вашего сына Коли, касающиеся Анны. И здесь он проявил ту решительность и мужественную прямоту, которые ему свойственны. Радуюсь безмерно, что он “к Вашим услугам”, и скажу Вам, дорогая моя, что исполнение этого желания нашего и сестра и Лев Вас[ильевич] считают величайшим счастием. Они совершенно очарованы Колей и Сашей. Сестра пишет: “До какой степени тронул нас приезд Н. и А. Мекк, я сказать не могу. Ну, что за чудные дети! Я с радостным чувством заглядываю вперед и мечтаю об осуществлении наших предположений. Надо быть такими, каковы они есть, чтобы, не скучая и не сожалея, провести с нами четыре из немногих своих свободных дней, да еще всё уверяя нас, что им с нами хорошо. Когда будешь писать Н. Ф., скажи ей, [что] мы все горячо благодарим ее за то, что она позволила своим мальчикам порадовать нас своим посещением. В Каменку они дали слово быть в конце мая”.
Какие Ваши планы, друг мой? Возможно ли будет Вашим сыновьям исполнить это обещание?
На Капpи я никогда еще не был, но буду. На Везувий ровно год тому назад я подымался по “Funiсulorа” и был на самом краю кратера. Это зрелище поразительно страшно, но снова восходить до самого кратера я не намерен. На меня сделали отвратительное впечатление четыре гида, которые тащили меня к кратеру и потом, отошедши оттуда немного, в душной серной атмосфере, на расстоянии нескольких вершков от потока еще не остывшей лавы, изверженной в предыдущую ночь, стали требовать от меня противозаконно (ибо за них вперед платится) денег и весьма нагло заставили заплатить какую-то феноменально большую сумму. Как только позволит погода, которая очень нехороша, я собираюсь прежде всего в Помпею, которую люблю до страсти. Но, увы! Кажется, не скоро мы дождемся хорошей погоды. Неаполитанцы предсказывают целый месяц скверной погоды.
Милый друг! Мне кажется, что цифра приданого невесты Анатолия, сообщенная Вам Вл[адимиром] Карл[овичем], преувеличена. Брат пишет мне, что отец обещал дочери давать ей семь тысяч в год. Но тут тоже преувеличена скромность размеров ее будущего состояния. Я склонен думать, что нужно взять середину между двумя крайностями. Во всяком случае, они материально обеспечены, но меня радует всё, что мне пишут о нравственных качествах братниной невесты, гораздо более, чем ее богатство.
От всей души благодарю Вас, дорогой друг, за письмо Саши и возвращаю его Вам.
Беспредельно преданный Вам
П. Чайковский.
Флоренции,
27 февраля 1882 г.
Как я счастлива и как признательна Вам, мой милый, несравненный друг, за Ваши добрые слова о моем Саше. Это правда, что он хороший мальчик, но, к сожалению, милый друг мой, Вы всё-таки считаете его лучше, чем он есть. Вы ошибаетесь, думая, что ему нечего скрывать от меня, - нет, общественная рутина так преследует молодых людей, что трудно от нее защититься, а потому и у него есть такие действия; о которых ни я с ним не заговариваю, ни он мне не сообщает, а доходит это до меня посторонними путями. Вы совершенно верно определили, что он больше всех моих сыновей похож на меня своею натурою, хотя характер у него и другой, чем у меня. Он гораздо спокойнее, медленнее меня, но его вкусы, симпатии, увлечения совсем те же, что и у меня, поэтому мы с ним лучше всего и понимаем друг друга. Мне очень приятно, что Модест Ильич также нашел в нем что-нибудь хорошее.
Насчет приданого М-еllе Коншиной я также думаю, что слухи преувеличены, но если поверить и половине их, то всё же хорошо, и скажу, милый друг, что я больше радуюсь за него тому, что он получит хорошее состояние, потому что нравственные достоинства его невесты, о которых Вы говорите, через месяц после свадьбы, tout au plus [самое большее], потеряют для него всякое значение, - так всегда бывает. Разве мужья когда-нибудь ценят нравственные достоинства своих жен? Сколько я наблюдала, так еще дольше других любят глупых и толстых жен. Уж на что больше иметь нравственных, семейных добродетелей, как моя дочь Саша, - это идеал женщины, такой любви, такой беззаветной преданности, заботливости и нежности к мужу, детям и всем близким ей людям днем с огнем не найдешь, - а посмотрели бы Вы на ее мужа, - Вы подумали бы, что это несчастнейший человек в мире. Везде ему нехорошо, вечно он раздражен, ничем ему угодить нельзя. Она няньчится с ним, как с ребенком, нет жертвы, которой бы она не принесла, а он всё ноет, и она только втихомолку от него плачет, плачет, а перед мим всегда с веселым лицом. Все заботы с детьми, с хозяйством, по имению, с капиталами - всё лежит на ней одной, и всё ему нехорошо, и сам не знает, чего хочет. А мне кажется, что у Анатолия Ильича такой же характер. Но и всяких характеров мужчины не только не ценят нравственных достоинств своих жен, но они для них - как бельмо на глазу, совершенно лишнее.
Как мне жаль, мой милый друг, что Вам пришлось лишиться пребывания на Posilippo. Но какие мошенники эти итальянцы: в Неаполе они все каморристы, так что нечего было посылать министра внутренних дел уничтожать каморру [Тайная организация бандитского характера на юге Италии.] в Неаполе и мафию [То же в Сицилии.] в Палермо; надо весь Неаполь и Палермо смести с лица земли. Долго ли Вы пробудете в Неаполе, милый друг мой?
Насчет поездки моих мальчиков после экзаменов к Александре Ильиничне в Каменку, я надеюсь, что это состоится, и Коле ужасно хочется. Я предполагаю в начале апреля, когда уедет моя Саша в Россию, переехать недели на три или четыре в Cannes, на Средиземное море, а на лето думаю поехать к Северному морю, в Trouville или Danville или Dieppe - в те места, одним словом.
Рука моя всё меня мучит; доктор запрещает делать движения, но я не хочу этого исполнять.
Как я счастлива, что мои мальчики заслужили милостивый отзыв Александры Ильиничны. Дай бог, чтобы моя заветная мечта осуществилась, но боюсь ужасно, милый друг мой, что и Анну Львовну похитит кто-нибудь раньше, чем Коля окончит Училище. И Коля и я, мы ужасно жалеем, что Александра Ильинична не живет зиму в Петербурге, где молодежь могла бы лучше познакомиться и прочнее сблизиться, но, конечно, на всё судьба. До свидания, милый мой, бесценный друг. Безгранично любящая Вас
H. ф.-Мекк.
Неаполь,
1882 г. февраля 27 - 28. Неаполь.
27 февраля/11 марта 1882 г.
Дорогая моя! Я получил Вашу депешу на другой день по отсылке к Вам моего последнего письма, в которое вложил письмо Саши. Я решил тогда, что, вероятно, письмо мое дошло до Вас тотчас после того, как Вы мне телеграфировали, и надеюсь, что так оно и было. Но только сегодня мне пришло на ум, что мне следовало бы тогда же депешей отвечать на вопрос Ваш. Простите, что я этого не сделал. Несмотря на то, что мы с г. Postiglione расстались лютыми врагами, письма доходят до меня очень аккуратно, благодаря тому, что в день переезда я отправил на почту комиссионера, коему поручил устроить, чтобы все письма, адресованные на виллу Postiglione, доставлялись сюда. В новом нашем помещении нам далеко не так просторно, как было на Posilippo, но я очень доволен чистотой, порядочностью этой гостиницы и крайнею любезностью ее хозяина.
В Неаполе заниматься с выдержкой, усидчиво и в установленные часы, как это я делал в Риме, невозможно, особенно, когда наступит такая дивная, сказочно-чудная погода, как та, которою мы пользуемся вот уже три дня. Я почти ничего здесь не делаю и даже не стыжусь своего безделья. Неаполь не дает возможности заниматься; своим шумом, своей красотой и яркостью красок он отвлекает ум от работы. Поэтому я никогда не согласился бы прожить здесь долго, так как долгое безделье для меня невыносимо. Но человек, приезжающий сюда на несколько дней, должен оставить всякое помышление о труде, если этот труд требует умственного напряжения. Возможно ли думать о наилучшем способе гармонизации церковных мелодий Обихода (чем я собирался здесь заняться), или о выборе оперного сюжета, или о форме будущего симфонического сочинения, когда по целым часам не оторвешься от окна, глядя на это чудное синее море, слегка подернутое зыбью, на Везувий, красующийся во всем своем величии, словом, на всю эту несравненную красоту. Мы совершили несколько интереснейших прогулок, а именно: были 1) в Геркулануме, 2) в Пуццоле, Байе и на Мизене и 3) в Сamaldоli. Не знаю, совершали ли Вы поездку в этот покинутый, опустелый монастырь, с которого открывается грандиозно-роскошный вид на весь залив с его берегами и островами. Не говоря об этом виде, и самая поездка и потом пешеходная прогулка по тропинке, с обеих сторон которой, среди травы, мы находили массы фиалок и других весенних цветов, была удивительно приятна.
Не знаю хорошенько, вследствие чего и на основании какого права все неаполитанские монастыри секуляризованы [Секуляризация - переход из духовного в светское владение.], но только мне это очень досадно. Монастыри эти много утратили, перестав быть убежищем старичков капуцинов. Когда я был в Сamаldоli в первый раз, в 1874 г., там еще было три монаха, принимавшие туристов; в монастыре был порядок и следы забот и хозяйственного управления. Теперь не осталось ни одного, и нас принимал какой-то весьма несимпатичный казенный сторож. Монастырь и сад заброшены, везде беспорядок, нечистота, и отсутствие отцов капуцинов значительно уменьшает поэтичность впечатления. Монастырь, как место, куда человек удаляется от суеты мира ради созерцательной аскетической жизни, мне симпатичен. Знаю, что есть монахи лицемеры, тунеядцы, развратники, но что из этого следует, кроме того, что всё несовершенно в этом мире? И во всяком случае не понимаю, по какому праву из такого роскошного, много веков процветавшего монастыря, как, например, здесь S.-Mаrtinо, можно прогнать монахов и из их художественно прекрасного и примененного к монашеской жизни здания сделать плохой музей? Когда в S.-Martine я вошел в чудную капеллу, в течение нескольких столетий украшавшуюся монахами, и увидел спящего около алтаря сторожа в шапке, мне было досадно и противно. И в Саmаldоli я сердился на мудрых правителей, бесцеремонно изгоняющих монахов из принадлежавшего им жилища.
Воскресенье, 28-го
Только что получил Ваше письмо. Вы спрашиваете, сколько времени пробуду в Неаполе? Около двух недель. После того отправлюсь с братом и его свитой в Флоренцию, где водворю его на несколько недель. Сам же, пробыв в Флоренции несколько дней, отправлюсь в Москву к свадьбе брата, который этого непременно желает. Так как свадьба назначена на 4 апреля, то, дабы несколько дней пробыть с братом, мне необходимо приблизительно к 25 марта быть в Москве.
Сегодня я был в Помпее и испытал великое наслаждение. До отъезда непременно еще раз там побываю.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Безгранично Вам преданный
П. Чайковский.
Флоренция,
7/19 марта 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Я давно Вам не писала, но моя рука так мучит меня, что я поневоле должна исполнять предписание доктора поменьше делать движения рукою. Втирание, которое я употребляю, мало помогает, а других средств, как обыкновенно против нервных болезней, кажется, нет.
Вчера уехали Володя с Лизою и увезли моего дорогого Воличку. Не могу выразить Вам, милый друг мой, с какою тоскою я рассталась с этим милым, нежным ребенком, и он также, это несравненное дитя, совсем пригорюнился при расставании и на вопрос, о чем он так печален, - отвечал, что ему очень грустно уезжать отсюда, так что его уже утешали, что ведь мы же увидимся, не навеки расстаемся. Ах, какой это милый, деликатный ребенок. Теперь у нас ужасно опустело и потускнела жизнь. В этой огромной даче нас всего пятеро, мне уже хочется скорее уехать отсюда, тем более что эта сушь, с страшным солнечным припеком, очень дурно действует на здоровье; надо уходить к морю, к большому резервуару влаги.
Что сталось с Вашим проектом проехаться в Алжир, милый друг мой, отчего он расстроился?
На Camaldoli я никогда не была и только всегда любовалась на него с дороги на Posilippo и собиралась туда съездить, но каждый раз лень нападала. Относительно уничтожения монахов я совершенно согласна с Вами, милый друг мой, что касается поэтической и мечтательной стороны жизни; с точки же зрения политико-экономической я нахожу их уничтожение [конец не сохранился].
Неаполь,
7/19 марта 1882 г.
Дорогой, милый друг! Доживаю теперь последние неапольские дни. В среду или четверг мы предполагаем съездить на Капри, оттуда в Сорренто на два дня, через Castellamare вернуться и тотчас же уехать во Флоренцию.
Сегодня я окончил совершенно свою музыку к всенощному бдению, которую начинал было еще летом, потом оставил и только здесь снова за нее взялся. Очень трудно работать в Неаполе. Не говоря уже о том, что красоты Неаполя рассеивают, отрывают от дела, есть еще одно обстоятельство, препятствующее заниматься, - это несмолкаемые ни на минуту шарманки, которые иногда доводят меня до отчаяния. Случается, что их две, даже три разом играют, да еще где-нибудь поют, а там невдалеке берсальеры [итальянские стрелки] шагистикой занимаются и трубят неустанно от 8 часов утра до 12. Однако ж, несмотря на всё это, мне так хотелось поскорей окончить начатую работу, что в последние дни я занимался очень усердно и успел совершенно окончить свой труд.
В свободные от занятий и прогулок часы я прочел очень интересную недавно вышедшую книгу о Bellini. Книга эта написана его другом, восьмидесятилетним старцем Florimо! Я всегда питал большую симпатию к Беллини. Еще ребенком я плакал от силы чувства, которое возбуждали во мне изящные, всегда проникнутые меланхолией мелодии его. И до сих пор, несмотря на многие его недостатки, на плоские его аккомпанементы, на площадные, банальные стретты его ансамблей, на грубость и пошлость речитативов, у меня сохранилась симпатия к его музыке. О жизни его, кроме того, что умер он рано и был чувствительным, добрым человеком, я ничего не знал. В книге Florimо, кроме биографии Беллини, напечатана и его довольно обширная переписка. И вот я принялся читать с большим удовольствием описание жизни композитора, с давних пор окруженного в моем воображении ореолом какой-то особенной поэтичности. Мне казалось, что Веllini должен был быть в жизни таким же детски-благодушным существом, каким был Моцарт. Увы! Пришлось вытерпеть разочарование. Оказывается, что, несмотря на всю свою талантливость, Беллини был очень дюжинная личность. Он весь поглощен в самообожание, восхищается каждым своим тактом, не переносит совершенно никаких осуждений своей музыки, повсюду видит врагов, интриганов и завистников, хотя успех не покидал его ни на один почти день от самого начала его карьеры до самого конца. Судя по письмам, он никого не любил, ни о ком никогда не заботился, и вообще для него вне того, что касалось его интересов, как бы ничего не существовало. Замечательно, что автор книги, по-видимому, вовсе и не заметил, какое неблагоприятное чувство к Беллини возбуждают его письма, - иначе он бы не напечатал их.
Другая книга, которую я читаю с величайшим удовольствием, это “На горах”, Мельникова. Какое удивительное знание быта русского и какое спокойное, объективное отношение у автора к огромному количеству изображаемых им лиц! Раскольники разных сект, купцы, мужики, монахи и монахини, дворяне - все эти люди, как живые, проходят перед читателем, и каждый говорит и делает не то, что автор им навязывает, дабы оттенить и выразить собственный взгляд и убеждения, а то, что действительно эти люди должны говорить и делать. В наше время такая редкость подобные нетенденциозные произведения!
10 часов вечера.
Всё более и более знакомясь с Неаполем, я прихожу к заключению, что, несмотря на всю его красоту, долго жить в нем неудобно, и не только потому, что так много шума, но также и потому, что все прогулки требуют нескольких часов. Здесь нельзя, как в Риме, бродить по городу и вне города. На этой неделе мы не совершили никакой большой поездки, и когда приходилось ради моциона ходить, то я затруднялся, куда направить стопы свои. По городу ходить - беспокойно, а за город, кроме Pоsilippо (которое после истории с Postiglione мне неприятно), идти решительно некуда. Еще что отравляет здешние прогулки, это нищие, которые не только пристают, но показывают свои раны и уродства, а это для меня очень тяжелое и неприятное впечатление. Но зато сидеть у окна, у себя, и смотреть на море, на Везувий, особенно рано утром и перед закатом солнца - это такое блаженство, ради которого все недостатки Неаполя, как города, можно простить и позабыть. В театрах здесь ничего интересного нет. На днях возобновили давно забытую оперу Mercadante “Оraziiе Сuriazii”, и газеты с шумом и треском заговорили об этом возобновлении, как о какой-то новой эре в искусстве. Соблазненный газетными отзывами, я пошел в S.-Cаrlо. И что ж оказалось? Этот удивительнейший и притом, судя по газетам, превосходно исполненный chef-d'oeuvre - не что иное, как самая пошлая и рутинная итальянская опера, в сравнении с которой “Травиата” и “Трубадур” - великие произведения! Исполнение ниже всякой посредственности.
Дорогая моя! Желаю Вам от всей души наслаждаться весной, которая во Флоренции должна быть восхитительна.
Будьте здоровы!
Безмерно Вас любящий
П. Чайковский.
Р. S. Видели ли Вы Сарру Бернар?
Неаполь,
9/21 марта [1882 г.]
Дорогая моя! Вчера получил письмо Ваше. Мне хочется сказать Вам по поводу болезни руки Вашей, что я Вас прошу, умоляю не писать мне ни единой строчки, пока боль не оставит Вас совершенно. Разумеется, я буду продолжать писать Вам по-прежнему. Писать письма к Вам для меня не только удовольствие, но потребность. Это вошло в мои привычки до такой степени, что я не могу себе и представить жизни без периодической письменной беседы с Вами. Дай бог, чтобы несносная боль руки оставила Вас поскорее!
Вы спрашиваете, почему мы не поехали в Алжир? Отец Модестиного воспитанника написал Модесту, что он не желает этого. Он в ссоре с сестрой своей бывшей жены и не хочет, чтобы его сын жил в доме женщины, которую считает себе враждебной. Ссора эта недавняя. Когда он разошелся с женой, то был с сестрой ее в хороших отношениях и одно время даже приглашал ее в Петербург, чтобы занять место хозяйки его дома. Модесту пришлось подчиниться этому запрещению, а один я не захотел туда ехать. Через два дня мы едем пароходом в Капри, оттуда в Сорренто.
Как я сердился недавно на некоего г. Флерова, сотрудника “Моcк[овских] вед[омостей]”, приехавшего в Рим незадолго до моего отъезда оттуда. Для меня нет ничего ненавистнее, как выставление меня напоказ перед публикой. Между тем, этот господин, рассказывая читателям “Моcк[овских] вед[мостей]” о своих римских прогулках, вздумал изобразить меня выигрывающим на Piazza Navona пикули и на другой день похваляющим эти пикули. Во-первых, этого никогда не было, во-вторых, если б и было, кому могут быть интересны пикули, выигрываемые мною в лотерею? В-третьих, можно ли так бесцеремонно выставлять напоказ человека, который об том только и думает, чтобы его особой никто не занимался! Конечно, это такая мелочь, которая прошла незамеченной, но я всё-таки крайне был раздражен бесцеремонностью г. Флерова.
Будьте здоровы, дорогая моя, и, ради бога, не беспокойтесь отвечать на мои письма.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Простите, ради бога, небрежность писания!!!
Флоренция,
17/29 марта [1882 г.]
Дорогой друг!
После трехдневного пребывания в Сорренто, где меня преследовала весьма неблагоприятная погода, я провел двое суток в Неаполе, и вчера вечером мы приехали сюда. Остановились в Hotel Washington, ибо в любезном мне Hotel de Milan все занято. Я проведу здесь еще три дня, т. е. девятнадцатого вечером еду в Россию. Тяжело мне было расставаться с Сорренто. Несмотря на постоянные дожди, ветры и непогоду, я всё-таки очарован, и не только красотой местности, но тишиной, спокойствием, которые так приятно было найти после шума Неаполя. Я дал себе слово, если останусь жив, провести там в будущем году несколько недель и именно в это время, весной, когда цветут апельсинные, лимонные деревья, когда отовсюду несется запах весенних цветов, и на горах красуется свежая весенняя зелень. В хорошую погоду это, должно быть, рай земной! Очень жаль, что свадьба моего брата случилась именно в начале апреля. Будь она ранее, я бы дождался его здесь, в Италии, так как в день свадьбы они уезжают за границу; будь она позднее, я бы мог еще пожить и в Сорренто и здесь. Никогда еще Италия не казалась мне так прекрасна, как в этот раз!
Получил я телеграфическое известие из Москвы, что в день кончины Ник[олая] Гр[игорьевича] (11 марта) там играли в консерватории мое трио, которое всем очень понравилось. Очень радуюсь этому.
Милый, бесценный друг! Надеюсь, что Вы здоровы. Прошу Вас передать Влад[иславу] Альберт[овичу], что мне очень приятно было бы, если бы он зашел ко мне сегодня между двумя и четырьмя часами. Прошу Вас, дорогая, не пишите мне в ответ ни слова, берегите руку Вашу. От Влад[ислава] Альб[ертовича] я буду иметь о Вас сведения.
Ваш П. Чайковский.
Флоренция,
17 марта 1882 г.
Не могу воздержаться, чтобы не написать Вам, как я рада Вашему приезду, мой несравненный друг, но в то же время, как печалит меня то, что так ненадолго. Hotel Washington есть милый для меня Hotel, потому что там жила моя Саша, а теперь он будет для меня еще вдвое милее.
Сегодня будут исполнять в Pergola “Stabat Mater” Rossini. Я замышляю поехать послушать, я люблю это сочинение.
Получила письмо от Коли, в котором он просит меня спросить Вас, милый друг мой, разрешения, может ли он в одном из Ваших романсов сделать маленькое изменение, соответственно своему голосу, так как для него он немножко высок, а сам он не смеет распорядиться. В чем состоит это переложение, покажет Вам, дорогой мой, Влад[ислав] Альб[ертович] на самом романсе; он, т. е. Вл[адислав] Альб[ертович], конечно, явится к Вам в два часа, приблизительно.
Завтра я ожидаю Сашу из Ливорно, но она остановится на Fornabuoni в Hotel du Nord. Извините, дорогой мой, за уродливое писанье, но рука моя всё плоха, и, как кажется, это уж так и останется.
Как мне жаль, что я еще не могу слышать Вашего trio. Будьте здоровы, бесценный мой. Всею душою Ваша
Н. ф.-Мекк.
1882 г. марта 18. Флоренция.
Дорогой друг! Бюджетную сумму февральскую я получил от Вас уже давно. Если помните, милый друг, Вы тогда совершенно основательно предвидели понижение курса (что и оправдалось на деле) и послали мне бюджетную сумму еще месяца полтора тому назад.
Ваш П. Чайковский.
Я уезжаю в субботу. Решил остаться лишний денек. Так жаль покидать Италию!
1882 г. марта 20. Флоренция.
[Начало не сохранилось] обедню, и невысокоумные головы наших высокопоставленных лиц придумали для отказа такой мотив, что как же слушатели будут сидеть во время обедни??!!! Бедное наше отечество!
Вообразите, милый друг, что моя Саша также поселилась в Hotel Washington. Ее муж, по приезде, был в тринадцати гостиницах и нигде не нашел свободных комнат. Впрочем, в Hotel de la Paix была одна комната в 25 fr., но это слишком дорого. Саша мне говорила вчера, что встретила Вас на лестнице и узнала, хотя видела, как она говорит, лет пятнадцать назад, но я не знаю, верна ли ее хронология.
Мне ужасно хочется купить имение. Это бесприютное положение, да еще и на старости лет, очень тяжело; мне хочется домой, а дома у меня нет. Сегодня вы уезжаете, и скоро мне предстоит и другое горе. Саша моя уедет, мне очень тяжело с нею расстаться. Желаю Вам от души, милый друг мой, вполне хорошего здоровья, счастливого пути, радостного свидания с родными и всего, всего хорошего. Поздравляю Вас с наступающим праздником и искренно желаю провести его наилучшим образом. Всем сердцем безгранично любящая Вас
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Все мои барышни шлют Вам поклоны и самые искренние пожелания всего хорошего. Прошу Вас, милый друг, передать мой искренний привет Модесту Ильичу.
Сейчас прочла в газетах заметку, которую и посылаю Вам, милый друг мой. Вероятно, в этом концерте позже и был мой Сашок.
Флоренция,
20 марта [1882 г.]
Дорогой друг! Пишу Вам лишь несколько слов, чтобы сказать, что, уезжая сегодня из Италии, я не могу удержаться, чтоб не поблагодарить Вас, дорогая моя, за всё, чем я Вам обязан. Эти четыре месяца, проведенные мною в Италии, оставят во мне чрезвычайно приятные воспоминания. Я отдохнул, чувствую себя бодрым и сильным физически и морально! Еду с грустью. Ничего особенно веселого не предстоит мне в России; свадьба брата и сопряженная с ней суета пугают меня.
Затем еду опять на лето и на часть осени в Каменку, куда и прошу Вас адресовать мне письма, если больная рука позволит Вам писать. Ради бога, милый друг, берегите свою руку.
Будьте здоровы, дорогой, милый, бесконечно дорогой друг.
Благодарю Вас!
Ваш П. Чайковский.
Вена,
22 марта 1882 г.
Дорогая моя! Я очень необстоятельно ответил в день отъезда на письмо Ваше. Во-первых, не поблагодарил Вас за поклон, посылаемый Вашими барышнями, во-вторых, кажется, не дал Вам точного ответа на вопрос Ваш, что предполагаю теперь делать. Итак, милый друг мой, потрудитесь передать Юлье Карловне и младшим барышням благодарность за память обо мне. Во-вторых, скажите, пожалуйста, им, что я оттого не послал им в свое время моих римских карточек, что ненавижу эту неудавшуюся фотографию, на которой, по словам Модеста, я имею хищное выражение лица. Думаю сняться в Москве и, если на этот раз снимусь удачнее, тотчас же Вам и им пришлю свои изображения.
На вопрос о моих планах скажу следующее.
В Москве пробуду недели две и оттуда еду в Каменку, куда всё семейство переезжает тотчас после пасхи. Заранее знаю, что в Каменке уже мне не будет так хорошо, как прежде. Дело в том, что племянница хуже, чем когда-либо, отравляет себя морфином, а своих родителей и всех живущих с ней - своими болезненными припадками, ежедневно повторяющимися вследствие морфина. Эта несчастная девушка как будто для того только и живет на (свете, чтобы и себя и других терзать. Уже давно отлетел от дома сестры и зятя тот дух идеального семейного мира и счастия, который в нем прежде находился постоянно и делал пребывание мое в нем счастливым и приятным. Заранее знаю, что мне там будет невесело и горько, но я так их всех люблю, а с другой стороны, и они так все меня любят и дорожат моим пребыванием, что не могу не водвориться у них по-прежнему на всё лето и часть осени. Если б я этого не сделал, то причинил бы всему семейству величайшее огорчение.
Я доехал сюда благополучно, но, должно быть, от недостатка движения всё время страдал и еще теперь страдаю сильной головной болью.
Дорогая, бесценная! Да благословит Вас бог.
Беспредельно Вас любящий
П. Чайковский.
Потрудитесь передать поклоны и сердечные приветствия всем Вашим.
Москва,
31 марта [1882 г.]
Дорогой друг! Прошу Вас простить меня, если после пятидневного пребывания в Москве я только сегодня собрался написать Вам. Всё хотелось найти свободный часочек, чтобы отвести душу, в беседе с Вами, но я попал здесь в такой круговорот суетливой, хотя и совершенно праздной жизни, что некогда и с мыслями собраться. Это объясняется тем, что родство у невесты моего брата огромное, и все хотят, чтобы я у них бывал. Ежедневно я приглашаем на завтраки, обеды, вечера. Отказывать нет возможности, и вот я суетливо сную по Москве из одного дома в другой, терпеливо перенося эту адскую жизнь, ибо она будет продолжаться недолго, так как свадьба состоится 4 апреля. Состояние духа моего ужасное. Всё это утомляет, раздражает меня до крайней степени, но что делать! Приходится терпеть. Впрочем, я должен сказать, что круг людей, в который я попал, в сущности, довольно симпатичен. Семейство Коншиных и все их многочисленные родные, принадлежащие к классу богатого купечества, - люди очень почтенные, образованные, порядочные. Но, к несчастию, их ужасно много, и мне после пятимесячного житья в Италии, где мне было так хорошо, свободно и покойно, трудно переносить многолюдное общество. Невеста брата, девушка очень милая, держит себя чрезвычайно просто. Будучи от природы молчалива, не старается пересилить себя и вследствие этого говорит всегда искренно, просто; с братом обращается чрезвычайно нежно и заботливо, из чего я заключаю, что это натура очень тонкая. Она уже теперь поняла совершенно натуру Анатолия; она знает уже, что прежде всего это человек, требующий ласки, нежной заботливости о нем. Он, по-видимому, совершенно счастлив.
Завтра начнут съезжаться мои родные. Приедет и сестра с Таней, и Лев Вас[ильевич], и старший брат Николай.
Милый, дорогой друг! Хотелось бы мне знать, что Вы теперь делаете. Скоро ли соберетесь уехать из Флоренции, здоровы ли Вы? Потрудитесь, начиная с следующего письма, адресовать мне уже не в Москву, а в Каменку.
Об Италии я вспоминаю как об очаровательном сновидении. Многое, многое хотелось бы мне сказать Вам по поводу болезненных ощущений, испытываемых мною по отношению нашего отечества. Но лучше скажу это, когда буду покойнее и свободнее. Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Москва,
1882 г. апреля 3 - 5. Москва.
3 апреля.
Дорогой, милый, бесценный друг! Хочу Сказать Вам слова два о впечатлении, произведенном милыми сыновьями Вашими на сестру и всё ее семейство. Вчера приехали сюда Лев Вас[ильевич], сестра и старшие племянницы Таня и Анна. Весь вечер провел Я с ними, много говорили про Колю и Сашу, и мне хочется передать Вам сущность того, что говорилось. Сыновья Ваши совершенно очаровали их всех. Подобно тому, как Саша в письме к Вам очень верно отметил черты каждого члена семейства сестры, подобно тому и они со своей стороны очень тонко определяют характеристические черты сыновей Ваших. Как и следовало ожидать, каждый из них нравится по-своему. Коля со своей цельной, живой, горячей натурой успел сразу внушить им всем больше теплой симпатии, чем Саша, но зато все заинтересованы этим последним и понимают, что он не такой человек, качества которого открываются сразу. Дружба обоих братьев производит самое милое впечатление. Сестра говорит, что, по ее наблюдениям, Коля как бы признает нечто вроде умственного превосходства брата и подчиняется его авторитету, когда дело идет о книгах, об искусстве, вообще о. серьезных материях. Лев Васильевич шутя говорит, что эти мальчики были бы совершенством, если бы не так много музыканили. Он находит, что это единственный их недостаток. Меня более всего радует, что Коля и Саша в три-четыре дня успели сделаться для всех них людьми близкими и дорогими. Спросил я Анну, как ей нравится Коля и хотела ли бы она, чтобы он впоследствии сделался ее мужем. Она отвечала, нимало не запинаясь, что очень бы хотела и готова ждать окончания его курса с терпением, хотя и предпочла бы, чтобы это случилось скорее. Теперь Анна собирается ехать гостить в Петербург к кузине моей, гр. Литке. Позволите ли Вы Коле бывать в доме моей кузины и видеться с Анной? Заранее знаю, дорогая моя, что Вы на это согласитесь, но боюсь только, что если в Коле заронилась искра серьезного чувства к Анне, то как бы эти посещения не помешали его занятиям!
5 апреля.
Вчера произошла свадьба брата. Это была весьма утомительная процедура. В четыре часа совершилась церемония в церкви Александровского училища; в шесть часов начался бесконечный торжественный обед, продолжавшийся до девятого часа. Потом пришлось ждать до двенадцати часов, ибо только в этот час отходит поезд в Варшаву. Теперь они уже далеко. Если я не ошибаюсь, Анатолию очень посчастливилось. Жена его очень симпатична и будет для него (если он того захочет) опорой и радостью его жизни.
Я живу праздно, суетливо и очень желал бы поскорей уехать, но останусь по делам еще с неделю.
Будьте здоровы, дорогой друг мой!
Безгранично любящий Вас
П. Чайковский.
Женева,
6 апреля 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Пишу Вам из любимого моего города Женевы, в который мы прибыли третьего дня вечером. К сожалению, погода так дурна, что я не могу ощущать удовольствия от нахождения в своем любимом уголке. Весна такая дурная, что она больше походит на осень.
А Вы теперь в милой Каменке, дорогой мой. Как я завидую Вам, что Вы находитесь в России и в той Украине, которая всегда мне будет мила и дорога. Я до сих пор не могу свыкнуться с потерею Браилова и московского дома, и, когда минутами сознаю это, мне очень больно. Около Москвы мне ищут имение, но ведь это не будет ни Подолия, ни Браилов. Я никак не ожидала, что для меня на конце моей жизни произойдет такой переворот и нто я окажусь между небом и землею, так что даже мыслью некуда приткнуться, приурочиться, - а в старости трудно свыкаться с новыми положениями.
От своих мальчиков я давно не получала известий, потому что я теперь в передвижении и не могла дать им адрес. Последнее письмо от Коли было полно воспоминаниями о семействе Александры Ильиничны и выражениями желания попасть в Каменку. Он влюблен по уши в Анну Львовну и ждет не дождется лета. Милый друг мой, напишите мне пожалуйста, какой взгляд и отношение к моему бедному влюбленному юноше лично у Анны Львовны. Мне очень бы хотелось знать, на что он может надеяться в будущем. В этом месяце 16-го ему кончится девятнадцать лет, - немного еще, но нынешние поколения всё раньше и раньше развиваются.
Сегодня я послала Влад[ислава] Альб[ертовича] в Vevey искать для нас помещение. Говорят, в нынешнем году такая масса иностранцев живет зиму в Vevey и в Montreux, что всё переполнено, и я боюсь, что нам будет там очень дурно.
До свидания, мой милый, несравненный друг. Пишу Вам мало потому, что рука моя всё плоха. Как холодно, так мне хуже. Будьте здоровы, дорогой мой. Пишите пожалуйста в Vevey, poste restante и не забудьте, милый друг, написать про мнение Анны Львовны, т. е. понравился ли ей мой Коля и вспоминает чи она его. Всем сердцем горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Веве, Женевское озеро.
15 апреля 1882 г.
Дорогой мой, милый друг! Теперь пришли для меня такие плохие времена, что я могу Вам писать только самые коротенькие письма и то редко: рука моя всё не исправляется, я думаю, потому, что очень холодно, и я совершенно не могу долго писать, - рука совсем немеет.
Я решила отсюда ехать в Москву, потому что мне всё присылают сведения об имениях и мне очень хочется купить одно из них - маленькое, но с хорошею усадьбою, около Москвы, близ Подольска; так я еду в Москву, чтобы решить это дело. За него теперь очень энергично принялась моя Саша и зовет меня убедительно приехать в Москву, и я предполагаю выехать отсюда 20-го этого месяца, остановиться дня на два в Мюнхене, потом дня на три в Вене, оттуда в Петербург дня на четыре, а затем в Москву 4 или 5 мая, и если Вы, дорогой мой, захотите меня очень утешить, то напишите мне к этому времени в Москву по следующему адресу: в Малый Кисельный переулок, дом фон-Мекк, в квартиру г-на Фроловского, на мое имя.
У нас очень холодно, всего семь градусов тепла, и при этом дожди и бури, так что я без сожаления оставлю Швейцарию, хотя, обыкновенно, очень люблю ее. Мы почти каждый день ездим в Clarens, и я всегда смотрю на Pension Richelieu и думаю о Вас, мой дорогой друг.
На днях я получила в четыре руки симфонию “Johanna d'Arc” Moszkowskiego. Знаете Вы этого пианиста и композитора, Петр Ильич? Мне он очень нравится; из его симфонии до сих пор я знала только “Kronungsmarsch”, очень красивый и торжественный; самой симфонии я еще не пробовала. Здесь бывают симфонические концерты в Montreux, в новом Casino, или, как на нем значится, Cursaal. Внутри его устроен очень миленький театрик, и по четвергам и субботам даются концерты оркестровые, и солисты играют. В прошлую субботу должны были играть виолончельную сонату Рубинштейна. Мы нечаянно приехали в Casino Montreux, узнали о концерте и взяли билет на ложу, но надо было долго ждать, и мы уехали. Концерты бывают в три часа дня.
Как жаль, дорогой мой, что Вас нет в Clarens, когда мы в Vevey. Сегодня я послала Влад[ислава] Альб[ертовича] в Женеву кончить дела с моим банкиром. У нас тут помещение маленькое, всего семь комнат, но хорошо тем, что оно rez-de-chaussee [на первом этаже] с выходом прямо на террасу, на сторону озера.
До свидания, милый, дорогой друг мой. Надеюсь найти от Вас весточку в Москве. Будьте здоровы и не забывайте безгранично Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Пахульский кончил свою сцену из “Спартака”. Мне правятся многие там мотивы, но я все твержу ему, что лучше бы он занимался побольше теоpиею музыки.
Веве, Женевское озеро.
16 апреля 1882 г.
Милый, несравненный друг! Вообразите, что Ваше письмо от 3 апреля из Москвы я получила только вчера вечером, т. е. 15 апреля. Это потому, что оно побывало в Ruschiano и оттуда уже дошло до меня. Я вчера утром послала Вам письмо и вечером получила Ваше, в котором нашла полный ответ на вопрос, который я Вам сделала в письме в Каменку по поводу мнения Анны Львовны насчет моего Коли. Очень, очень благодарю Вас, дорогой мой друг, за сообщение мне такого приятного отзыва со стороны милой Анны Львовны по поводу моей мечты. Коля был бы в упоении радости узнать такой ответ, но я не сообщу вполне того, что сказала Анна Львовна, - пусть лучше старается заслуживать это, пусть это будет целью достижения. В какой бы он пришел восторг, если бы узнал, что Анна Львовна собирается в Петербург, но Вы совершенно верно напомнили мне о его занятиях, дорогой Друг мой; главное, что у него теперь экзамены идут, и я боюсь чем-нибудь отвлечь его от усердного занятия. Он, бедный, сегодня, в день своего рождения, сдает историю римского права, и я ужасно боюсь за его экзамены, потому что очень трудны. Поэтому я не буду торопиться сообщать ему о приезде Анны Львовны в Петербург. Я прошу Вас, дорогой мой, написать мне скорее, если возможно, в Вену, poste restante, но нет, - в Вену нельзя успеть, то не откажите, дорогой мой, написать мне в Петербург на имя Коли, на Пантелеймоновскую, дом № 11, кв. 16: первое - когда Анна Львовна будет в Петербурге, второе - какой адрес графини Литке, и третье - возвратится ли Анна Львовна к 1 июня в Каменку, так как тогда мои мальчики, оба или, быть может, Коля один (так как Саше надо спешить к морским купаньям), приедут в Каменку. Какое удовольствие мне доставляют все эти мечты. Пошли господь осуществление их к счастью и благополучию этих детей.
Во вторник, т. е. двадцатого, я предполагаю выехать отсюда и ехать по тому маршруту, который послала Вам вчера, милый друг мой.
До свидания, пожалуйста напишите мне в Петербург. Отдохнули ли Вы, дорогой мой, от московской суеты? Теперь мне также предстоит суета и, конечно, много неприятного, - это уже принадлежность Москвы. Всем сердцем горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Москва,
1882 г. апреля 16 - 26. Москва - Каменка.
16 апреля.
Дорогой, бесценный, милый друг! Я совсем стосковался по Вас. Вот уже три недели, что я в Москве, а ведь ни единого прямого от Вас известия не имею с самого выезда из Флоренции. Конечно, всё это по моей вине; я убежден, что в Каменке меня ждет весточка от Вас, но скоро ли я попаду в Каменку? Работы у меня набралось непомерно много. И трио (которое однажды я прослушал в исполнении Танеева, Гржимали и Фитценхагена) я исправляю основательным образом, и увертюру свою корректирую разом в трех видах (партитура и переложение для четырех и двух рук), а главное, опять поневоле приходится возиться с Бортнянским. Дело в том, что хотя я еще в октябре совершенно отказался от первых, самых мучительных корректур, но всё-таки издание это лежит на моей ответственности, и последнюю корректуру, приходится делать самому, причем я натыкаюсь на мириады всякого рода погрешностей, а так как за пять месяцев моего отсутствия из Москвы набралось огромное множество еще не просмотренных мной номеров, то никак не успею с ними справиться, а между тем, не хочется ехать в Каменку, не освободившись вполне от этой заботы. Всё несчастие в том, что во всей Москве не найдется ни одного корректора, на которого можно было бы положиться с уверенностью. Те, на кого я возложил труд первых корректур, далеко не оправдали моего доверия. Вероятно, однако же, что дней через пять усиленной работы я справлюсь с Бортнянским и уеду в Каменку, где меня ждут с большим нетерпением. Где Вы, дорогая моя? Из письма Модеста знаю только, что Вы уехали в Швейцарию, а куда - мне неизвестно. Пишу Вам и решительно не знаю, куда пошлю письмо, но писать к Вам так для меня привычно и необходимо, что всё-таки пишу. Ах, друг мой, если бы Вы знали, как мне тяжко здесь оставаться, как меня тяготит эта московская жизнь и как я жажду свободы и тишины деревенской жизни!
От братьев не имею давно никаких известий и начинаю беспокоиться о Модесте, который в последнее время всё хворал во Флоренции. Телеграфировал ему третьего дня и до сих пор не имею ответа.
17 апреля.
Я прихожу к заключению, что как ни любишь свое отечество, как ни соболезнуешь ему, но есть такие причины, которые многомесячные пребывания на чужбине заставляют считать счастием. Достаточно будет Вам рассказать два происшедшие со мной случая, чтобы показать, до чего жизнь в нашей дорогой России невыносима. Случай первый - следующий. Давался тут концерт из сочинений Глинки в манеже, и сбор предназначался на увеличение капитала для построения ему памятника. Я туда отправился и, прослушав первую часть, направился к выходу, чтобы уйти, но около самого выхода остановился и обернулся, чтобы посмотреть на общий вид манежа. В ту же минуту какой-то распорядитель подошел ко мне и спросил мой билет “Да ведь я ухожу и билет мой уже бросил”. - “Пожалуйте билет или потрудитесь заплатить”. Я попробовал еще протестовать, как вдруг полицейский подошел ко мне и громким голосом крикнул: “Извольте подчиниться требованиям распорядителя и не заводить скандалов”. Я опять начал было протестовать, но полицейский и распорядитель закричали на меня грозными начальственными голосами, как будто я в самом деле имел вид жулика, пробравшегося на даровщинку. Что оставалось делать! Я заплатил и ушел, крайне раздраженный и обиженный этой сценой.
Другой случай. Я шел во втором часу ночи по Варварке с Фитценхагеном от Юргенсона, и мы разговаривали, как вдруг какой-то дворник зычным голосом крикнул нам: “Ну, вы, черти, проваливайте, что вы тут орете на всю улицу!” Когда же я, в свою очередь, крикнул, чтобы он замолчал и не говорил дерзостей, то послышался целый град ругательств, брани, угроз отвести нас в квартал... Я послал Фитценхагена за городовым, чтобы сказать ему, в чем дело, и записать имя дворника, но сей блюститель порядка принял сторону дворника, и нам не осталось ничего, как со стыдом ретироваться... На другой день я хотел жаловаться, но мне посоветовали оставить это намерение. Конечно, оба эти случая - пустяки, но они дадут Вам понятие о том, как в настоящее время даже самому мирному гражданину тяжело живется в России. Поневоле вздохнешь о странах, где живется свободнее и где подобные случаи немыслимы.
Москва, 20 апреля.
Вчера я получил от племянницы Веры телеграмму из трех слов: “Ландыши расцветают. Вера”. К счастию, работа моя приходит к концу, и завтра можно будет уехать в Каменку. Нельзя изобразить, дорогой друг, до чего я счастлив, что могу наконец удалиться от здешней томительной суеты и отдохнуть в деревне, на свободе. Сестра остается еще в Киеве; она будет ожидать конца экзаменов моих племянников. Я буду жить в Каменке пока лишь в обществе Льва Вас[ильевича] и Веры, которая с мужем поселилась там на всё время своей беременности, разрешение коей ожидается в конце осени.
Вчера из газет узнал о смерти зятя Льва Васильевича, адмирала Бутакова, который был женат на родной сестре его, Вере Васильевне. Эта смерть очень меня опечалила, так как Бутаков был одна из самых милых личностей на свете. Боюсь, что известие это смертельно огорчит старушку Алекс[андру] Ивановну, мать Льва Вас[ильевича], которой именно теперь нужно полное спокойствие духа, так как на днях предстоит операция снятия катаракта с одного из глаз ее. Бедная слепая старушка! Едва ли она благополучно вынесет эту операцию, если от нее не скроют горя, постигшего любимую дочь ее!
Каменка, 26 апреля.
Вчера отпраздновал день своего рождения в Киеве. Мне минуло сорок два года. Сегодня утром приехал сюда и нашел три письма Ваших, за которые тем более благодарю Вас, дорогая, несравненная, что Вам так трудно дается теперь писание. Ради бога, не стесняйтесь со мной и вовсе не пишите, лишь поручайте от времени до времени Влад[иславу] Альб[ертовичу] давать мне о Вас известия.
Поспешаю ответить на три Ваши вопроса: 1) Анна теперь в Петербурге; 2) адрес гр. Литке: угол Английского проспекта и Офицерской, № 60 и 3) Анна в мае должна вернуться, но, впрочем, с точностью это неизвестно. Она задержана в Петербурге катастрофой, случившейся с ее теткой Бутаковой, сестрой Л[ьва] В[асильевича], потерявшей неожиданно мужа. Чтобы вернуться Анне в Каменку, нужно, чтобы явился случай ей с кем-нибудь ехать. Когда этот вопрос определится, я поспешу ответить Вам. А пока до свидания, дорогой друг мой!
Ваш навсегда
П. Чайковский.
С.-Петербург,
5 мая 1882 г.
Дорогой, безгранично любимый друг! Наконец я добралась до Петербурга, но здоровье мое в продолжение пути и здесь очень дурно; хочется отдохнуть, посидеть на месте.
В Петербурге Коля передал мне Ваше дорогое письмо, за которое премного благодарю Вас, милый друг мой. Узнав из Вашего письма, что Анна Львовна в Петербурге, я не сказала об этом Коле, потому что он готовился сдавать экзамен из русского права, и я боялась помешать успеху, а вчера, когда он явился сообщить мне, что экзамен сдал и получил одиннадцать, я в награду сказала ему, что Анна Львовна в Петербурге. Он пришел в восторг и сейчас же полетел к одному из своих товарищей, родственнику графа Литке, просить его представить Колю графине, но, увы, оказалось, что этот товарищ хотя и родственник, но не бывает в доме у графа Литке. Явиться же прямо одному, не имея на это никакого права, позволения или приглашения, мой бедный юноша никак не может решиться, и потому он просил меня послать Вам телеграмму с просьбою дать ему какое-нибудь поручение к Вашей кузине, милый друг мой, для того, чтобы он мог с ним явиться в дом. Не откажите, дорогой мой, сделать это для нас обоих, т. е. для Коли и для меня.
Сегодня я уезжаю в Москву и прошу Вас, дорогой мой, писать мне туда на почту, до востребования. Я еще сама не знаю своего адреса, а как только узнаю, сообщу Вам.
Я просила дать ответ прямо Коле в Петербург: это для ускорения возможности явиться ему в дом гр. Литке, так как он в большом нетерпении.
Р. S. Вот было забыла передать Вам просьбу моего Коли: сообщить мне, когда день именин и рождения Анны Львовны. Не откажите, дорогой мой. А сколько лет точно Анне Львовне? Если Вам неудобно, дорогой мой, дать ему поручение телеграммою, то не можете ли Вы прислать на его имя, с передачею, письмо к графине Литке? Я не знаю, имеете ли Вы адрес моих детей в Петербурге, то повторяю его: Пантелеймоновская, дом № 11, кв. 16.
Погода здесь очень холодная. Все мои, слава богу, здоровы; все мечтают о том, чтобы купить имение. В Москву к моему приезду приедет и моя Саша: она все хлопочет найти мне имение.
Как это ужасно всё, что Вы мне рассказали, друг мой, о Ваших приключениях в Москве. Вы не поверите, с каким страхом я приехала в Россию. В Москве к тому же, как кажется, мне наняли никуда не годную квартиру, так что даже и отдохнуть нельзя будет. Всё это меня очень обескураживает.
Дорогой мой, я Вас попрошу plainer la cause de mon, fils Nicolas pres de M-lle Jeanne [замолвить словечко за моего сына Николая перед мадемуазель Жанн [Анной]] в том смысле, чтобы она знала, что Коле неизвестно было о ее приезде в Петербург и чтобы она не могла подумать, что он не спешит ее видеть. До свидания, мой бесценный. Всем сердцем горячо Вас любящая
Н. фон-Мекк.
Каменка,
5 мая 1882 г.
Милый, дорогой друг!
Полагаю, что письмецо это застанет Вас в Москве и, надеюсь, в добром здоровье. Дай бог, чтобы покупка имения удалась Вам и чтобы Вам удалось свить себе русское теплое гнездышко. Климат подмосковных деревень далеко не соответствует требованиям Вашего здоровья, но зато там множество хорошеньких уголков, и я понимаю, что именно там Вы желаете устроить себе приятное пристанище для лета.
У нас здесь всё погибает от засухи; с 7 марта не было ни одного дождя. Не один раз мне приходило в голову, что хоть и очень жаль, что Вы лишились Браилова, но зато Вы избавлены от тех тяжелых минут, которые теперь переживают все хозяева здешнего края. Лев Вас[ильевич] в отчаянии. Сегодня он даже уезжает в Киев, чтобы не видеть погибающих полей каменских и вербовских.
Я наслаждаюсь, насколько возможно при этом безотрадном состоянии здешней природы, деревенской свободой и тишиной. Живем мы здесь в очень маленьком обществе, т. е. Лев Вас[ильевич], Вера с мужем и я с Модестом. Последний приехал сюда вскоре после меня прямо из Флоренции. Здоровье его очень беспокоит меня. Всю зиму и всю весну в Риме, в Неаполе и во Флоренции он недомогал, а теперь, едва приехал, как пришлось его уложить в постель и даже совершить довольно мучительную операцию - разрезание нарыва, который образовался у него на спине. В скором времени он покидает нас, а в конце месяца мы ждем сюда сестру с остальным семейством.
Дорогая моя! Племянница Анна живет теперь у тетки своей Бутаковой, недавно лишившейся мужа и убитой горем. Она страшно дорожит присутствием любимой племянницы, и бог весть, когда отпустит от себя. Поэтому невозможно сказать теперь, будет ли она в конце месяца и в начале будущего в Каменке. Впрочем, в течение месяца это обстоятельство разъяснится. В случае, если Анна ко времени, когда Ваши мальчики кончат экзамены, будет еще в Петербурге, не позволите ли Вы, чтобы Коля посетил г-жу Бутакову и повидался с Анной у ней? Если Вам это угодно, то это вполне возможно.
Я еще покамест ничего или почти ничего не делаю. Вероятно, примусь в скором времени за что-нибудь большое, быть может, оперу.
Будьте здоровы, покойны и счастливы, милый друг мой!
Ваш П. Чайковский.
Москва,
11 мая 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Вот уже пять дней, что я в Москве, но никакого имения себе не нашла. Посылаю осматривать, навожу справки, ищу изо всех сил, но все безуспешно, потому что такого имения, как мне надо, не находится, а мне надо, чтобы в имении была роскошная усадьба, потому что некуда девать своего движимого имущества, которое и по количеству и по качеству требует роскошного помещения.
Вчера получила Ваше дорогое письмо, за которое премного благодарю Вас, дорогой мой. Что это бедный Модест Ильич расхворался? От души желаю ему самого скорого выздоровления. Я здесь сижу почти без воздуха, потому что Вы знаете, милый друг мой, что у нас в Москве ни гулять, ни кататься не возможно, а квартира у меня отвратительная: тесно, неудобно, неизящно, так что пребывание мое здесь очень неаппетитно.
Ах да, вчера я получила письмо от Коли, в котором он пишет, что получил письмо от Александры Ильиничны с позволением отправиться с визитом к Анне Львовне, чем он сейчас же и воспользовался. Мой юноша в восторге от возможности видеть Анну Львовну, и я прошу Вас, дорогой мой, передать мою искреннейшую благодарность Александре Ильиничне за то, что она вошла в печальное положение моего молодого человека и захотела помочь ему, а он был в большом горе, когда мы и решились послать Вам телеграмму. Ему хотелось ужасно видеть А[нну] Л[ьвовну], но в то же время он никак не мог решиться явиться туда без всякого права и говорит мне: “Ну что, если меня спросят: что Вам угодно? - что я буду отвечать?” И я совершенно понимала его положение и разделяла его нерешительность. Теперь, слава богу, всё это устроилось.
Как мне жаль Льва Васильевича, что он так горюет о своем хозяйстве. Да, Вы правы, милый друг, что мне покойнее, что я продала Браилов!. Теперь, когда приходит лето, я очень тоскую о Браилове, но не жалею ни одной минуты, что продала его. Говорят, князь Горчаков опять желает продать его с уступкою ста тысяч с цены, которую он мне заплатил, т. е. миллион триста тысяч рублей, но я всё-таки не куплю у него.
Коля был еще у графини Литке; Анна Львовна говорила ему, что, вероятно, переедет к М-mе Бутаковой. Если А[нна] Л[ьвовна] не приедет в начале июня в Каменку, то, вероятно же, приедет в половине или в конце лета, то Коля тогда и поедет в Каменку, так как за границу мы летом едва ли поедем. Только я попрошу Вас, милый друг мой, держать меня в курсе местопребывания Анны Львовны. До свидания, мой несравненный, будьте здоровы. Всею душою безмерно Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Если Вы будете писать оперу, милый друг, то какой сюжет Вы готовите?
Каменка,
1882 г. мая 17 - 18. Каменка.
17 мая.
Дорогой друг! Только из письма Вашего узнал я, что Коля уже виделся с Анной и что у него была по этому поводу переписка с сестрой. Радуюсь, что свидание это состоялось для обоюдного их удовольствия, и дай бог, чтобы теперешняя их взаимная склонность укрепилась, и к тому времени, когда возможно будет осуществление нашей мечты, - чтобы они были не только людьми, внешним образом соединенными узами брака, но чтобы они были и старыми друзьями, сознательно и прочно связанными крепкою связью дружбы.
Сейчас видел старушку Алекс[андру] Ивановну Давыдову, которой три недели тому назад сделали глазную операцию (снятие катаракта) и к которой до сих пор никого не пускали, так что я видел ее в первый раз после операции. Тяжело ей было вынести и операцию, и еще тяжелее теперь дожидаться в почти постоянной обязательной неподвижности, чтобы оперированный глаз зажил. Но зато какая радость, что эта чудная восьмидесятилетняя старушка после двухлетней полной слепоты снова увидела свет божий, снова будет жить настоящею жизнью. К сожалению, радость эта омрачается мыслью, что, выздоровевши, она должна будет узнать о несчастии ее дочери Бутаковой, лишившейся своего превосходного, добрейшего мужа. Теперь грустную истину скрывают от нее.
18 мая.
Слава богу, теперь хозяйственные дела Каменки и Вербовки спасены. На прошлой неделе выпал хороший дождик, вследствие которого уже давно посеянные, но не взошедшие бураки взошли, а вчера был другой дождь, так что сырости хватит надолго! В этом отношении стало покойно, но бедному моему зятю никогда нет родного покоя вследствие постоянных болезней племянницы Тани, которая вообще причиняет много горя и тревог всем своим близким своею болезненностью и последствиями этого ужасного морфина, без которого она и дня прожить не может. Сегодня все оставшиеся в Киеве члены семьи должны были приехать в Каменку, но вместо того пришла депеша, в которой сестра моя настоятельно приглашает мужа поскорее ехать в Киев (он сейчас же, бедный, уехал), так как Таня больна, и она теряет голову, не зная, что делать с этой несчастной девушкой, как будто обреченной страдать вечно и вечно заставлять страдать других. Просто в отчаянье приходишь, когда о ней думаешь. Было время, когда семья эта была невозмутимо и безгранично счастлива. Но с тех пор, как выросла Таня и начала прежде томиться о чем-то и о чем-то неопределенно тосковать, а потом отравлять себя этим проклятым ядом, - отлетело от них счастье! И болезни сестры моей бедной суть прямой результат тревог, причиняемых Таней.
Простите, дорогая, что вхожу в эти семейные подробности, но ведь я член их семьи, и всё, что у них происходит, отражается и на мне, и я не могу умалчивать перед Вами о моих беспокойствах.
Потрудитесь, дорогой друг, при случае в двух-трех словах написать Ваше мнение о выборе “Мазепы”.
Ваш до гроба П. Чайковский.
Красновидово,
20 мая 1882 г.
Милый, бесценный друг мой! Пишу Вам от моего Володи. Здесь так хорошо, местоположение прелестное, зелень такая свежая, сирени цветут и издают аромат восхитительный, соловьи поют у самого балкона, словом, рай земной. Я отдыхаю от душных и гадких комнат московской квартиры, и только забота о покупке имения и неудачи в поисках портят мне мои наслаждения.
На днях я получила письмо от Коли с выражениями самой, горячей благодарности к Вам, дорогой мой, за Ваше письмо и телеграмму, в которых Вы явились для него ангелом-спасителем как раз в то время, когда он был в большом горе и не знал, как выйти из него, потому что он был у М-mе Бутаковой и не получил приглашения продолжать свои посещения и был в отчаянии, и вдруг, говорит, как с неба падает телеграмма, а потом и письмо от Петра Ильича. Благодарю Вас тысячу раз, мой добрый, несравненный друг, что Вы так воскресили моего бедного юношу. Он теперь в упоении от пребывания Анны Львовны в Петербурге, а я ему все напоминаю об экзаменах. До сих пор, слава богу, идет недурно; из энциклопедии получил двенадцать. Завтра я ожидаю приезда Миши, который сегодня кончает свои экзамены; 25-го приедет Макс, а к 1 июня - Коля и Саша.
Здесь все мои, слава богу, здоровы. Водичка всё такой же милый, задушевный ребенок. Вчера Володя и Лиза поехали на открытие выставки в Москву, завтра вернутся. Хозяйство, усадьба, парк и прочее содержатся у Володи в удивительном порядке и чистоте. У него в имении один только недостаток, это то, что дом не каменный, а маленькая деревянная дача, но и то он теперь отстраивает каменный дом в другом имении, лежащем от Красновидова через реку. Вообще всё другое, как оранжереи, цветники, скотоводство, птицеводство, конный завод, леса, - всё в отличном порядке, вполне в моем вкусе. Я не знаю, заметили ли Вы, милый друг мой, что я очень люблю порядок; я враг всякой беспорядочности, неясности, неопределенности, не могу ни привыкнуть, ни мириться с ними, и в этом отношении мне было очень трудно хозяйничать в Браилове, - там невозможно было завести порядок, до того люди были распущены.
Рука не дает дальше писать. До свидания, дорогой мой, несравненный. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Корреспонденцию прошу Вас, дорогой мой, адресовать в Москву по-прежнему на Лубянку, в дом Мосолова. Приедете ли Вы на выставку?
Красновидово,
24 мая 1882 г.
Дорогой, несравненный друг! Вчера получила Ваше милое письмо, за которое премного благодарю Вас. Я еще у Володи, но завтра покидаю этот милый уголок, чтобы засесть опять в душной и пыльной Москве, но делаю это для того, чтобы скорее решить что-нибудь в своих делах, - найду ли имение, или придется опять убираться за границу, чего мне вовсе не хотелось бы, так как летом нет необходимости уезжать из России, и мне ужасно хотелось бы отдохнуть от житья в чужой собственности, даже на чужой мебели; это больно, утомительно. До сих пор мне еще ничего не нашлось, хотя человека четыре разъезжают по разным губерниям искать для меня имения, и продается их масса, но это всё какие-то разоренные гнезда.
На днях мне привезли Мишу. Экзамены он окончил отлично, последний предмет, арифметику, его даже не спрашивали и без экзамена перевели. Этот субъектик учится очень хорошо. После завтра привезут и Макса.
Как мне жаль бедной Александры Ильиничны. Боже мой, сколько бывает горя с детьми, да и без горя с ними не бывает, - если не [со] своими собственными, то с благоприобретенными. Знаете, милый друг, что мне говорил мой доктор насчет морфина? Что дети у тех барышень, которые принимают морфин, бывают наклонны к помешательству. Какая это ужасная вещь; ведь она себе загораживает дорогу к замужеству, а между тем, это одно могло бы ей поправить жизнь. Господи, чего только не существует на свете для мучения людей!
Как поживают молодые, Анатолий Ильич со своей супругою, где они и довольны ли друг другом? У Вас ли еще Модест Ильич?
Третьего дня я послала Влад[ислава] Альб[ертовича] смотреть три имения разом. Из-за моих дел он также не может заниматься музыкою, а без него и мне обойтись невозможно.
Дорогой мой, должно быть, я не получила одного из Ваших писем. Вы спрашиваете мое мнение -о выборе “Мазепы”, а я об этом ничего не знаю. Догадываюсь, что, вероятно, Вы выбрали этот сюжет для оперы, и думаю, что это отличный выбор, хотя личность эта очень мрачная, такого характера, который никогда еще не попадал под Ваше перо, но у Вас, милый друг, она наверное выйдет вполне удачно. Напишите мне, пожалуйста, дорогой мой, угадала ли я, для чего Вы выбрали Мазепу, и выведете ли Вы также и Карла XII; этот мне нравится очень, - капитальная натура. Будьте здоровы, мой дорогой, хороший, и не забывайте безгранично Вас любящей
Н. ф.-Мекк.
Каменка,
23 мая.
1882 г. мая 23 - 27. Каменка.
Дорогой, милый друг!
У нас вот уже второй день так холодно, что по ночам ожидают морозов и боятся за свекловицу, которая вследствие засухи и поздних посевов только что начинает всходить. Воображаю, как теперь должно быть холодно у Вас! Бедный друг! Могу себе представить, как жительство в несимпатичном помещении, в соединении с холодом, должно быть Вам несносно. Дай бог, чтобы Вы могли поскорее куда-нибудь уехать! Я лично мало страдаю от холода, ибо если это и отравляет удовольствие прогулки, то зато хорошо сплю, тогда как в жаркое время лета страдаю всегда бессонницей.
Занятия мои идут понемножку; нишу, дело подвигается, но... но всё-таки часто мне приходит в голову, что какая-то для меня самого неосязательная, но несомненная перемена произошла во мне. Нет более той легкости, того наслаждения в работе, благодаря которому для меня незаметно пролетали дни и часы. Утешаю себя тем, что если мои последующие писания будут менее согреты истинным чувством, чем прежние, то зато они выиграют в фактуре, будут обдуманнее, зрелее. Впрочем, надо сказать, что в этом году мне здесь трудно так устроиться, чтобы не мешали моим занятиям. Дети играют и бегают у самых окон моих; с обеих сторон у меня соседи, близость которых стесняет. Когда я сочиняю, то люблю, чтобы ничто и никто не мешал играть, петь, словом, чтобы я чувствовал себя совершенно удаленным от всего остального мира. Теперь, вследствие пребывания здесь беременной племянницы Веры, нам пришлось потесниться, и мне не так свободно, как прежде. Как часто думаю я о Симаках! Вот где мне хорошо писалось бы! Никогда не забуду я счастливых дней, там проведенных.
27 мая.
Опять настала пора жестокой засухи; опять начинают опасаться, что свекловичные плантации погибнут, опять я грущу за бедного Льва Вас[ильевича] и опять радуюсь, что Вы, мой дорогой друг, можете спокойно взирать на враждебность элементов к здешнему хозяйству.
Весьма может статься, что в скором времени я поеду к Модесту и, вероятно, надолго. Во-первых, Модест, которому теперь приходится давать отпор бесконечным интригам, направленным против интересов его питомца со стороны его матери и других родственников Конради, очень зовет меня к себе, а во-вторых, там мне будет удобнее погрузиться в свою работу. Жаль будет мне надолго покидать свое насиженное гнездышко и милых здешних сожителей, но в Каменке вообще трудно всецело отдаться делу (и я никогда здесь не мог писать ничего большого; я только оркестровал здесь сочинения, написанные в другом месте), а в нынешнем году, вследствие тесноты, шума детей, приехавших на вакации и играющих целый день под моими окнами, и разных других причин, я почти не могу вовсе работать. Итак, недели через полторы я, вероятно, уеду недель на шесть, и в свое время извещу Вас, дорогая моя, о своем адресе.
Будьте здоровы, дорогой друг, и дай Вам бог успеха в делах Ваших. Анна писала вчера, что посещения Коли доставляют ей величайшее удовольствие.
Безгранично Вам преданный
П. Чайковский.
1882 г. мая 29 - июня 3. Каменка.
29 мая.
Действительно, дорогой друг мой, одно из моих писем, то, в котором я сообщал Вам о выборе “Мазепы” для оперы, пропало. Вы спрашиваете меня, дорогая моя, почему я выбрал именно этот сюжет? Это произошло таким образом. Еще год тому назад К. Ю. Давидов (директор Петерб[ургской] консерв[атории]) прислал мне либретто “Мазепа”, переделанное Бурениным из поэмы Пушкина “Полтава”. Мне оно тогда мало понравилось, и хотя я пытался кое-какие сцены положить на музыку, но дело как-то не клеилось, я оставался холоден к сюжету и, наконец, оставил и думать о нем. В течение года я много раз собирался отыскать другой сюжет для оперы, но тщетно. А между тем, хотелось приняться именно за оперу, и вот в один прекрасный день и перечел либретто, перечел поэму Пушкина, был тронут некоторыми красивыми сценами и стихами и начал со сцены между Марией и Мазепой, которая без изменения перенесена из поэмы в либретто. Хотя я до сих пор еще ни разу не испытал того глубокого авторского наслаждения, которое мне причинял, например, “Евг[ений] Онегин”, когда я писал его; хотя вообще сочинение подвигается тихо, и особенного влечения к своим действующим лицам я не имею, но пишу, потому что теперь уже начал, и притом сознаю, что кое-что мне всё-таки удалось. Относительно Карла XII должен разочаровать Вас, друг мой. Его у меня не будет, ибо к драме между Мазепой, Марией и Кочубеем он имеет только косвенное отношение.
Бедный Модест переживает очень трудное время. Сегодня я получил от него отчаянное письмо. Дело в том, что, если помните, покойный Конради развелся с женой, и она совершенно равнодушно перенесла разлуку с детьми своими. Теперь интерес заставляет, ее желать получить в свои руки опекунство над детьми и дочку Веру взять к себе. Между тем, Конради оставил завещание, которым он устранил ее, на случай своей смерти, от всякой власти над детьми и их имуществом. Но душеприказчики его, движимые какими-то темными побуждениями, вместо того, чтобы исполнить волю покойного, хлопочут, чтобы завещание не было утверждено и чтобы бывшая г-жа Конради была назначена опекуншей. Модест, живущий с детьми в деревне, должен защищать их от разных интриганов-родственников, являющихся, чтобы насильно или хитростью увезти детей. Он исполняет свой долг, ибо, пока не решится, утверждено или не утверждено будет завещание, семейный совет тотчас после смерти Конради положил, что ничего менять нельзя. Теперь же они так нагло хотят нарушить свое же собственное постановление, что Модесту даже пришлось обратиться к предводителю дворянства и просить его защиты. Разумеется, ему теперь пришлось также рассориться с большинством этих родственников, и вообще неприятностей и забот так много, что я боюсь, как бы бедный мой Модя не разболелся. Он и без того все недомогает.
Анатолий на пути к нам.
3 июня.
Я получил о Модесте новые сведения, приведшие меня в немалое уныние. Неприятностей все больше и больше, он совершенно одинок и, будучи болен, потерял голову и зовет меня. Завтра еду туда. Мне кажется, что придется сделать ему операцию, так как у него вследствие нарыва образовалась фистула, а этого запускать не следует. Что касается его положения, то боюсь, что как ни тяжело, Как ни ужасно будет Для него разлучиться с Колей, но придется решиться на эту крайность. Все это невыразимо смущает и беспокоит меня. Я уехал бы сейчас же, если б брат Анатолий не приехал сюда только что из Парижа с женой. По-видимому, они счастливы и любят друг друга; жалко только, что она очень слабая и болезненная.
Не знаю, сколько времени останусь с Модестом, но полагаю, что не менее недель двух, и потому прилагаю свой адрес: Полтавская губерния, Константиноградского уезда, ст. Ново-Николаевка, оттуда в Гранкино, П. И. Ч.
Двухнедельный срок я предполагаю на тот случай, что Модесту придется, оправившись от болезни, оставить дом, в коем он живет. Если же все кончится благополучно, т. е. духовное завещание, которым Модест назначен опекуном, будет утверждено и права его воспитанника на оставленное имение не будут от него отняты (чего, по-видимому, добивается г-жа Брюллова, мать Коли), то, может быть, я останусь там гораздо дольше. Последнее было бы мне теперь очень кстати, так как, по стечению различных обстоятельств, мне здесь, в Каменке, этим летом буквально нет места. Сестра и зять так бесконечно добры ко мне, что, разумеется, никогда и не намекнут на то, чтобы я уступил свое помещение и перешел в другое, но я чувствую, что это необходимо. Дошло до того, что из-за меня они все теснятся, и Лев Васильевич даже не имеет угла, где бы ему можно было заняться. А мне, как нарочно, теперь нужен для работы простор, спокойствие и отдельность помещения. Очень может быть, что, отчаявшись найти этим летом в России деревенский уголок, где бы ничто мне не мешало отдаться работе, я уеду куда-нибудь в Швейцарию. Увы! Без Алеши мне так неудобно и жутко жить в одиночестве на чужбине.
Будьте здоровы, дорогой, безгранично любимый друг мой.
Ваш П. Чайковский.
Каменка,
4 июня [1882 г.]
Простите, дорогая моя, за это, может быть, неуместное уведомление, но у меня засела в голову мысль, что июньская бюджетная сумма была Вами послана в виде перевода на банк, в простом письме, которое пропало. Дело в том, что обыкновенно я получал бюджетные суммы раньше срока, а сегодня 4 июня, и посланный, еженедельно ездящий в Смелу за страховой корреспонденцией, ничего мне не привез. Потрудитесь, дорогой друг, уведомить, когда было послано письмо с переводом, если таковое было, дабы, в случае пропажи, можно было произвести расследование. В случае же, если Вы не посылали мне еще ничего, то прошу Вас и не посылать до моего уведомления из Гранкина, куда я сегодня еду.
Ради бога, простите, но я очень беспокоюсь о пропаже письма (что нынче беспрестанно случается) и потому решился обратиться к Вам с вопросом.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Гранкнно,
1882 г. июня 7 - 9. Гранкино.
7 июня 1882 г.
Милый, дорогой друг! Вчера я приехал сюда, в деревню, принадлежащую по наследству от отца воспитаннику Модеста Коле. Ехал я сюда с большим волнением, ибо, во-первых, знал, что брат очень расстроен всеми бывшими здесь неприятностями, во-вторых, боялся, что найду его больным. Однако же, слава богу, застал его в довольно порядочном состоянии как физически, так и нравственно. Г-жа Брюллова (мать Коли) была здесь. Вооруженная разрешениями и всякого рода официальными подтверждениями ее опекунских прав, она явилась в дом полной хозяйкой и распорядительницей как личности детей, так и их имущества. Дочь она увезла, а сыну позволила в принадлежащем ему имении несколько времени еще прогостить, но с тем, чтобы по первому требованию он явился к ней в Павловск, где она проживает на даче у своего теперешнего мужа. Говорят, что закон на ее стороне. Пусть так, но в таком случае законы официальные не всегда согласны с законами здравого смысла. Она формально развелась с первым мужем и формально отреклась от прав на детей. Покойник, будучи в здравом уме и памяти, распорядился судьбой и имуществом детей так, чтобы она ни в каком случае не вмешивалась ни в их воспитание, ни в распоряжение их имуществом, и, тем не менее, какой-то непостижимо странный закон требует, чтобы воля покойного не была уважена ни в чем. И теперь еще, в довершение всего, она требует, чтобы дети ее вошли в чуждое им семейство ее теперешнего мужа! Бедный Коля, любящий до страсти свою деревню, хотел бы жить большую часть года у себя, но закон требует, чтобы он жил у г. Брюллова, которого он инстинктивно ненавидел прежде, а теперь ненавидит сознательно как виновника разлада между родителями. Все это нахожу очень несправедливым и очень возмутительным. Еще если б в данном случае мать была бы, по крайней мере, действительно любящей и нежной матерью, но в том-то и дело, что ею руководит исключительно интерес.
Здоровье Модеста требует, чтобы он принял некоторые серьезные меры, но я ожидал худшего и очень был обрадован, увидев его на ногах и довольно бодрым. Через несколько времени я хочу, однако же, свезти его в Харьков, чтобы посоветоваться с хорошим доктором.
Гранкино не имеет никаких особенных прелестей. Это крошечный оазис среди бесконечной степи. Сад недурен, но очень еще молод. Лесу нет кругом на расстоянии сотен верст. Но зато здесь тихо до того, что даже днем ни единый звук, кроме шелеста листвы, не нарушает тишины. После каменского многолюдства и суеты мне очень приятно было очутиться в деревенском уединении. Купанье есть довольно изрядное. Заниматься будет очень удобно.
Покойный Конради похоронен в саду, близко от дома. Это придает усадьбе несколько грустный характер. Я останусь здесь, вероятно, недели три.
В день моего отъезда я получил (Вы, вероятно, очень этому удивитесь, дорогая моя) от Вас две телеграммы, в которых Вы меня просите телеграфировать Коле насчет посещения гр. Литке. В первую минуту я никак не мог понять, что все это значит. Но когда стал внимательно их просматривать, то оказалось, что это телеграммы, отправленные Вами еще 5 мая, но адресованные в Смелу. Помню, что тогда в письме Вашем, где Вы поручали мне устроить свидание Коли с Анной, Вы упоминали о посланной мне телеграмме, которую я, однакоже, тогда не получил, и думал, что Вы почему-либо решили не посылать депеши и ограничиться письмом. Теперь вижу, что Вы мне телеграфировали, но не в Каменку, а в Смелу, где на телеграфе не знают о моем существовании, и поэтому телеграммы пропутешествовали целый месяц, прежде чем дошли до меня. Недоразумение произошло оттого, милый друг, что, когда Вы в прошлом году проживали за границей, я на случай надобности просил Вас адресовать депеши в Смелу, для пересылки в Каменку. Дело в том, что телеграммы на иностранных языках в Каменку не принимаются. Находясь же в России, нужно адресовать депеши так же, как и простые письма, в Каменку прямо.
9 июня.
Мне чрезвычайно нравится здешняя тишина и приволье. Вот настоящая деревенская жизнь. Я уже начал заниматься и надеюсь, что здесь Дело пойдет у меня быстро и хорошо. Прогулки здешние чрезвычайно однообразны: кроме бесконечной ровной степи ничего нет. Сад будет большой и великолепный, но он еще очень молод. Но степь так хороша вечером или под вечер, воздух так чист, что я на это не жалуюсь. Почта ходит сюда раз в неделю, газет не получается, и потому живешь в совершенной изолированности от всего мира, и это имеет для меня много прелести. Подчас я испытываю здесь, только в бесконечно меньшей степени, те ощущения полного довольства, которые в такой сильной степени и так постоянно испытывал, когда живал в Браилове и особенно в Симаках. Боже мой, как тяжко подумать, что уже никогда, никогда не повторятся эти полосы столь невыразимого 'блаженства и счастия!
Боюсь, что, пожалуй, письмо из Каменки, в коем я сообщил мой адрес, не дошло, и поэтому еще раз прилагаю его. Беспредельно любящий Вас
П. Чайковский.
Адрес: Полтавской губ., Константиноградского уезда, почт. ст. Ново-Николаевка, оттуда в Гранкино, П. И. Ч.
Гранкино,
16 июня 1882 г.
Дорогая моя! Я получил Ваше письмо из Плещеева еще четыре дня тому назад, но не мог отвечать раньше потому, что почта отсюда ходит только два раза в неделю. Как Вы можете, милый друг, просить у меня извинения? Напротив, я на коленях должен просить у Вас прощения за беспокойство - и в какое время! Как раз, когда Вы были в суете переездов и водворения. Но дело в том, что, привыкши получать от Вас бюджетную сумму всегда приблизительно двумя неделями раньше, а в то же время зная, как часто стали теперь не доходить письма, я вообразил, что Вы мне прислали в простом письме перевод, и испугался. Прошу Вас убедительно, дорогой друг, простить меня за то, что я причинил Вам всё это беспокойство. Я уезжал тогда из Каменки, не знал, что предпринять для разъяснения недоумений моих и не нашел другого способа, как прямо спросить Вас.
Так как я не знаю наверное, сколько еще дней пробуду здесь, ибо и положение самого Модеста таково, что, может быть, не сегодня - завтра ему придется ехать в Петербург по делам, то попрошу Вас, дорогая моя, бюджетную сумму послать в Каменку, где приблизительно дней через десять я, наверное почти, буду, а если письмо придет и раньше меня, то это ничего. Мне по некоторым причинам удобнее получить перевод, но если это составляет хоть малейшее затруднение, то пожалуйста пришлите бумажки. Всякие непростые письма нужно адресовать в Смелу. Еще по этому поводу не могу не прибавить следующее. Весьма может быть, что по случаю покупки имения и обзаведения Вам так много нужно наличных денег, что даже и моя бюджетная сумма стесняет Вас. Знайте, дорогая моя, что для меня совершенно убийственна мысль, что из-за меня Вы хоть одну минуту испытаете затруднение. Я могу ждать сколько угодно. И вообще для меня в бесконечной степени легче перенести всякое лишение, чем смущаться мыслью, что Вы из-за меня потерпите хотя бы малейшее стеснение. Ради бога, поступайте в отношении меня, как с другом, столь крепко и беззаветно Вам преданным и так любящим Вас, что для меня Ваше полное спокойствие и благосостояние есть необходимое условие моего спокойствия и счастия.
Пишу Вам совершенно больной; вчера целый день пролежал. Не знаю, чему приписать мое нездоровье; думаю, что простудился, купаясь. Однако жар проходит, и завтра надеюсь совсем оправиться. По получении сего письмеца, не пишите мне более сюда, а в Каменку.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Как я рад, что у Вас теперь есть гнездышко!
Плещеево,
24 июня 1882 г.
Дорогой, несравненный друг! Спешу написать Вам несколько слов и послать перевод через моих мальчиков, которые едут в Каменку через два часа. Благодарю Вас бесконечно, мой бесценный друг, за то, что Вы не сердитесь на меня за мою непростительную забывчивость.
Коля и Сашок, в особенности, конечно, Коля, выпросили у меня позволение ехать скорее в Каменку. Коля влюблен по уши и недавно был в отчаянии до слез: Анна Львовна проехала в Москве и обратилась к нему с поручением, согласно его же просьбе, о вагоне, а он в это время был в Плещееве и получил записку Анны Львовны через несколько дней после ее проезда в Москве, и я Вас попрошу очень, очень, милый друг мой, оказать моему бедному юноше заступничество перед А[нной] Л[ьвовной], чтобы оправдать его в этой неисправности, потому что он был в ужасном горе. Если Вы будете в Каменке во время их пребывания там, то я надеюсь, дорогой мой, что, конечно, Вы не только не будете стесняться видеть их, но если и без этого их присутствие там надоест Вам, то Вы скажете им, чтобы они уезжали. А для того, чтобы никого не ставить в затруднение передать им Ваше поручение, будьте так добры, напишите им на клочке бумаги, что, мол, милые люди, пора Вам уезжать. Пожалуйста, не церемоньтесь с ними, дорогой мой. Вы этим очень меня успокоите.
Благодарю Вас очень, добрый мой друг, за выраженное Вами удовольствие в том, что я имею опять гнездышко, и скажу Вам с особенною радостью, что это прелестный уголок. Как бы я желала, мой дорогой, чтобы Вы осветили мне это гнездышко Вашим посещением ему и чтобы оно Вам понравилось, - тогда я бы окончательно полюбила его. Не знаю еще сама, как бы, в какое время это приладить, но хотелось бы мне этого очень, очень.
Вчера от меня уехала моя Саша. Она заезжала ко мне на два дня проездом в Москву, куда ей предписал доктор немедленно переехать, потому что в ее беременности явился симптом, требующий постоянного наблюдения доктора, и она поселилась в Сокольниках на моей даче.
Бедный Модест Ильич, как гадко с ним поступают. Я не знаю, милый друг мой, кто Вам сказал, что закон за мать Коли? При данных обстоятельствах, что мать развелась с их отцом, предоставила ему детей, а себе приобрела другого мужа, она не может иметь на них обыкновенных прав матери, она лишилась их и уже ни в каком случае не может отменить волю их отца, который именно сохранил права над детьми. Не верьте, милый друг, тем, которые Вам говорят о ее правах по закону; этот закон относится к матерям вообще, а она составляет исключение и уже никак не может опираться на этот закон. Пусть Модест Ильич не дает ей Колю, - жаль ведь бедного мальчика.
У нас второй день плохая погода.
Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный. Всею душою безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Гранкино,
24 июня [1882 г.]
Я все еще здесь, дорогая моя! Мне бы совсем хорошо было здесь, по крайней мере, совершенно покойно и удобно для занятий, но меня сокрушает Модест. Кроме того обстоятельства, что у него образовалась фистула и что необходимо будет сделать операцию, меня вообще смущает его худоба, слабость, болезненность. Все перенесенные им от матери его воспитанника и ее приспешников неприятности имели на него подавляющее влияние. Подобно мне, он совершенно не умеет спокойно и философски взирать на проявления всякого рода неправды, слишком волнуется, раздражается и теряется. Читая недавно полученное от душеприказчика покойного Конради письмо, в котором тот, движимый какими-то непонятными побуждениями, требует от Модеста, чтобы он вместе с ним нарушил волю завещателя в ущерб детям, но на пользу г-жи Брюлловой (матери), Модест побледнел, как скатерть, и едва не лишился чувств и потом целый день проболел. Чтобы все это покончить, ему необходимо поехать в Петербург и так или иначе уяснить дело и определить свое положение. Я не могу решиться пустить его одного, и как мне это ни тяжело, но провожу его до Петербурга и в первое время хочу быть около него до тех пор, пока он не успокоится и не решит, расставаться ему с Колей, или оставаться при нем. Не знаю еще, когда мы предпримем эту поездку, но думаю, что в начале июля. Между тем, мне и в Каменку нужно заехать, так как меня ожидают там письма, и в том числе Ваше. Не знаю, как все это устроится, но прошу Вас, дорогая моя, не трудиться писать мне до тех пор, пока я не напишу Вам чего-нибудь решительного. Завтра придет почта, и я надеюсь получить от Вас какое-нибудь известие. Мне так интересно знать, как Вы устроились на новом пепелище, нравится ли Вам оно и какие Ваши планы, т. е. долго ли останетесь в Плещееве.
Из Каменки имею очень мало известий. Знаю только, что сестра со своей спутницей уехала уже в Карлсбад, перед отъездом пролежавши, однако, дня три в постели. Я очень рад, что она, наконец, в Карлсбаде; эти воды одни только могут поддержать и даже совершенно исцелить ее. Пишут мне, что после бесконечной засухи теперь в Каменке другая крайность: дожди и грозы, из коих одна побила градом несколько сот десятин пшеницы. Здесь я воочию узнал, что за ужасное бедствие хлебный жук, которого, слава богу, в Каменке еще не знают. Это хуже серого жука, уничтожающего свекловицу. Работаю я насколько возможно усердно; теперь опера подвинулась настолько, что, если останусь жив и здоров, осенью начну инструментовку.
Будьте здоровы, дорогой друг.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Гранкино,
26 июня [1882 г.]
Дорогой друг! Пишу Вам лишь несколько слов. Модесту приходится продлить здесь свое пребывание вследствие разных причин, а так как я не могу его оставить, то и я здесь останусь еще довольно долго, а потому прошу Вас, в случае, если Вам угодно будет написать мне, адресовать по-прежнему. Если же Вы уже писали мне в Каменку, то письмо мне перешлют сюда. Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Надеюсь, что Вы здоровы и довольны своим новым местопребыванием.
Гранкино,
30 июня [1882 г.]
Милый, дорогой, бесценный друг! Я очень соскучился, так давно не имея от Вас известий; думаю, что Вы писали мне один раз в Каменку, и надеюсь, что с завтрашней почтой получу его.
Третьего дня я был в большом волнении. Модесту сделали довольно серьезную и мучительную операцию. Совершена она уездным молодым врачом, не внушавшим мне никакого доверия, но так как нельзя было откладывать дела, то пришлось обратиться к нему. Не знаю, хорошо ли он сделал то, что было нужно, но надеюсь, что недаром бедному брату пришлось вытерпеть резню. Дня через три или четыре мы узнаем, каковы результаты операции и можно ли считать Модеста окончательно вылечившимся.
Теперь стоят здесь такие жары, каких давно не приходилось мне испытывать, и, как всегда в подобных случаях, я чувствую себя нехорошо и, главное, сплю очень плохо. Тем не менее, пребывание в Гранкине мне приятно. Степь так хороша под вечер и рано утром! Воздух здесь в сравнении с каменским так чист, и, потом, я так люблю настоящее деревенское захолустье, столь глухое, что точно будто находишься в какой-то первобытной стране.
Из Каменки имею очень редкие известия, но, кажется, там все благополучно в доме. Зато в хозяйстве случилась невзгода: град, побивший двести пятьдесят десятин пшеницы. О сестре моей знаю только, что она уже в Карлсбаде и начала лечение.
Работаю очень усердно и аккуратно. Мало-помалу у меня появилось если не пылкое увлечение к моему сюжету, то, по крайней мере, теплое отношение к действующим лицам. Как мать, которая тем более любит ребенка, чем более он причинил ей забот, тревог и волнений, я уже испытываю отеческую нежность к новому своему музыкальному, чаду, столько раз причинявшему мне тяжелые минуты разочарования в себе самом, и почти до отчаяния, а теперь, несмотря на всё это, уже порядочно и здорово растущему.
Будьте здоровы, дорогая.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Плещеево,
5 июля 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Как мне больно, как тяжело, что я не могу, как прежде, в более счастливое время для меня, писать Вам часто и длинные письма, но рука моя в таком состоянии, что я после каждых двух строчек должна ей давать отойти, и я с горем убеждаюсь, что потеряю ее совсем. Никакие средства не помогают, и она приходит всё в худшее и худшее состояние. И самое горькое для меня в этом положении будет лишение возможности беседовать с Вами, мой дорогой, единственный друг. С Вами я отводила душу, отдыхала, вознаграждала себя за много, много горя, которое имею в жизни, и потерять это единственное утешение - очень больно и обидно.
Я написала Вам в Каменку, милый друг мой, через Колю и Сашу, которые уехали туда неделю назад. В письме я послала и перевод Вам на бюджетную сумму, и немножко боюсь, чтобы письмо это не затерялось в Каменке без Александры Ильиничны.
Мальчикам моим чрезвычайно весело в Каменке. Коле не хочется уезжать. Я отсрочила им отъезд оттуда до четверга, 8 июля. Коля пишет мне, что Вас ждали в Каменке очень нетерпеливо. Бедный Модест Ильич, как мне жаль его. Я ужасно боюсь всяких операций; дай господи, чтобы он поправился как можно скорее и вполне.
У меня очень хорошо, и я ужасно желала бы показать Вам мой новый уголок. Я с каждым днем всё более и более привязываюсь к нему; это не грандиозно, как Браилов, но чрезвычайно милый, изящный и в высшей степени благоустроенный уголок, а я это ужасно люблю. Природа прелестная, растительность густая, роскошная, река чистая, глубокая, одним словом, прелесть как хорошо. Саша прозвала Плещеево le petit Trianon, но я нахожу, что оно красивее Trianon, потому что местоположение лучше.
Мы уже начинаем входить в колею обыкновенной жизни. В Каменку я писала Вам о моей Саше и дурном состоянии ее беременности, вследствие которого она поселилась в Сокольниках на моей даче, чтобы быть на глазах у акушера, а теперь, в прошлое воскресенье, она разрешилась опять сыном (это уже четвертый) на седьмом месяце. Ребенок жив, но, конечно, с ним очень много хлопот. Саша, слава богу, чувствует себя хорошо.
Вы, вероятно, читали в газетах, милый друг мой, об ужасном несчастии на Московско-Курской дороге, где погибло около ста человек. Это ужасно - эти железные дороги. Читали ли Вы также о смерти Скобелева? Мне очень жаль его; придет война с Пруссией, и его будет очень недоставать. В Москве в день его смерти сильно распространился слух, что его отравили немцы, но потом разъяснилось, и теперь говорят, что он умер от кутежа.
У нас также очень жарко: от тридцати пяти до тридцати семи градусов на солнце.
Как меня интересует Ваша новая опера, дорогой мой. Это еще первый опыт Ваш в такой личности, как Мазепа. Я очень радуюсь, что Вы наконец увлекаетесь Вашей работой. Очень должно быть скучно творить что-нибудь без любви к предмету, и я боялась, что выйдет холодно, но теперь я спокойна.
До свидания, бесценный, дорогой мой друг. Будьте здоровы и спокойны. Горячо всем сердцем Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Гранкино,
5 июля 1882 г.
Дорогой, милый друг! Вот уже месяц, что я не имею от Вас никакого известия и, признаюсь, начинаю грустить и беспокоиться. Впрочем, я, конечно, сам виноват, ибо просил Вас писать в Каменку, а между тем, сижу все еще здесь. Вероятно, завтра почта привезет мне всё, адресованное в Каменку, и в том числе весточку от Вас, дорогая моя. Но нет худа без добра. Никогда так сильно я не чувствую, как горячо люблю Вас, как мне дорого Ваше спокойствие и счастие, как когда долго остаюсь без известий о Вас, и сознание живости и силы. этого чувства отрадно мне.
Здесь у нас всё идет довольно благополучно, т. е. Модест после своей операции поправляется, живем тихо, однообразно, я работаю довольно успешно. Дни за днями уходят, оставляя за собой приятное сознание, что время не пропало. О Петербурге мы и не думаем. Опекуны Коли и во главе их мать его как будто забыли и о нем и о его воспитателе. Денег на дорогу и на содержание вовсе не посылают, даже жалование, заработанное Модестом за несколько месяцев, не выдают ему, и, таким образом, мы продолжаем поживать здесь в неизвестности, как и что будет далее. Конечно, Модесту нужно поехать в Петербург, нужно хотя бы и ценой тяжелой борьбы завоевать себе свободу и обеспеченность его питомца, но так как ехать нельзя, то поневоле приходится благодушествовать в мирном деревенском захолустье. Я рад, что приехал сюда. Без меня Модест, мой бедный, очень бы тосковал и страдал нравственно ввиду щекотливости его положения, неизвестности, страха всяческих интриг и недобросовестных поступков со стороны, тех, кто, под предлогом заботливости о благосостоянии сирот, хочет эксплуатировать добро их... Я бы мог кое-что порассказать Вам про этих поистине презренных людей, да не стоит тратить время и без пользы расстраивать себя.
О смерти Скобелева мы узнали здесь только через неделю после плачевной катастрофы. Давно уже я не был поражен чьей-нибудь смертью так сильно, как в этот раз. При горестном безлюдье, коим страдает Россия, каково лишиться той личности, на которой сосредоточивалась любовь целого народа, на которой было основано столько надежд! Как капризно и взбалмошно выбирает смерть свои жертвы!
На этой неделе я надеюсь вчерне окончить второе действие оперы; засим останется написать еще целое большое действие в трех картинах. Надеюсь окончить этот труд к началу осени, а там уеду в какой-нибудь заграничный мирный уголок, например, в Clarens, и примусь за инструментовку.
Будьте здоровы, дорогая.
Безгранично Вам преданный
П. Чайковский.
Гранкино,
1882 г. июля 12 - 13. Гранкино.
12 июля 1882 г.
Милый, дорогой друг! Получил я письмо Ваше, привезенное Колей в Каменку и высланное мне оттуда сюда. Благодарю Вас, милый друг, как за самое письмо, так и за вложенный в него перевод. Несказанно радуюсь тому, что Плещееве Вам нравится и что, наконец, Вы имеете в России уголок, благодаря которому у Вас есть теперь почва под ногами. Я так хорошо понимаю, как после продажи Браилова и московского дома Вам дико, странно и болезненно-неприятно было очутиться на родине в качестве гостьи и даже жить в меблированных комнатах. Я теперь покоен за Вас. Нечего и говорить, что буду до крайности доволен и счастлив, если окажется возможность мне погостить в Плещееве, и заранее знаю, что оно должно мне очень понравиться.
Как я рад, что Коля и Саша погостили в Каменке и что им там не было скучно. Лев Вас[ильевич] пишет мне, что они все, со своей стороны, были очень рады принимать этих милых гостей.
А я, милый друг, до сих пор всё еще не знаю, куда отсюда поеду и когда. Модест опять нездоров. После операции все шло хорошо две недели, а теперь опять у него открылась боль, опять пришлось посылать за доктором, и, бог знает, когда он настолько поправится, что в состоянии будет ехать. Как мне ни тяжело будет долго оставаться без известий о Вас, но и сегодня я еще не могу дать Вам какого-либо точного адреса, ибо всё-таки не знаю, поеду ли с Модестом в Петербург или в Каменку.
Вернее, однако же, что провожу Модеста, дождусь, пока его дела устроятся и он будет покойнее, а потом уж надолго в Каменку. В последнее время я предаюсь поневоле меланхолии. Постоянное нездоровье брата, щекотливое его положение, неизвестность, наконец, и слишком безотрадно плоская степь, среди которой живу вот уже полтора месяца, - все это начинает отравлять мое пребывание, и в глубине души я буду счастлив уехать, хотя предпочел бы по этой жаре не предпринимать дальнего петербургского пути, а ехать прямо в Каменку.
13 июля.
Пишу Вам, дорогая моя, в самом адском состоянии духа. Брату гораздо хуже. Кроме местных страданий от фистулы, у него жар и вообще отвратительное состояние. Бедный Модест! Вот уже несколько месяцев, что он постоянно болен.
Об чем я не могу думать без боли в сердце, так это о Вашей больной руке. Друг мой, умоляю Вас относительно переписки со мной считать себя нисколько не обязанной отвечать мне на мои письма. Ведь я могу всегда от Влад[ислава] Альб[ертовича] получить, сведения о Вас! Как это ни грустно, но я лучше готов вовсе лишиться писем, написанных Вашей собственной рукой, чем при каждом Вашем письме мучиться мыслью, что Вы утомляли писанием Вашу больную руку.
Сегодня я окончил вторую треть оперы, т. е. одно из трех действий. Я мечтаю, дорогая моя, окончивши черновые эскизы оперы и повидавши всех, кого нужно в России, отправиться в Италию позднею осенью и там во Флоренции или Риме устроиться на несколько времени удобно в отношении работы (т. е. так, чтобы никакая музыка и никакой шум соседей не мешал), засесть за инструментовку оперы, а весной сдать ее в театральную дирекцию. Только не знаю, в случае, если Модест поселится на зиму в Петербурге, как сделать, чтоб не быть совершенно одному. Вероятно, придется нанять какого-нибудь русского слугу.
Будьте здоровы, дорогая моя! Дай Вам бог хорошенько отдыхать и наслаждаться Вашим милым Petit Trianon.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Плещеево,
13 июля 1882 г.
Милый, дорогой друг! Вчера получила Ваше письмо. Глубоко благодарю Вас, мой милый, несравненный, за всё выраженное в нем. Ваша дружба есть свет и теплота моей жизни. Да вознаградит Вас бог за всё добро, которое Вы мне делаете.
Как мне жаль бедного Модеста Ильича, какое отвратительное положение неизвестности, неопределенности и зависимости от чужого произвола. Но знаете, милый друг мой, я недавно спрашивала моего поверенного по делам, Островского, насчет прав этой матери по закону, как Вам говорили, и он говорит, что она никаких прав ни на детей, ни на их имущество не имеет, раз она развелась с их отцом и вышла за другого. Так пусть Модест Ильич действует против ее прав по законам, и это будет правильнее.
Радуюсь я безмерно, что Ваши занятия идут успешно, что опера подвигается вперед. Она меня до крайности интересует. Знаете ли Вы, милый друг мой, попури, сделанное Пабстом на Вашего “Евгения Онегина”? Говорят, очень талантливая работа.
Моя Саша третьего дня приехала ко мне, а вчера ее новорожденному сделалось нехорошо, и она опять уехала в Москву к доктору, а троих старших детей оставила у меня. Ее маленького назвали Адамом, потому что один из предков графа Беннигсена носил это имя; в сокращении его зовут Адя.
Вообразите, милый друг мой, что я до сих пор не была на выставке. Чувствую, что надо съездить, но из деревни всегда так не хочется ехать в Москву, что я всё откладываю.
Мои мальчики в таком восторге от каменских жителей, что совсем и возвращаться не хотят, всё просят отсрочек. Последнюю я дала по желанию Льва Васильевича, от которого получила телеграмму о том, чтобы позволить им остаться еще, после уже раз сделанной отсрочки. Я, конечно, ответила искреннею благодарностью и разрешением остаться еще до сегодняшнего дня. Коля влюблен уже выше ушей. Одно из своих писем из Каменки он начинает следующими словами: “Дорогая мамочка, участь моя решена: или Анна Львовна, или никто!” А я его всё понемножку стараюсь сдерживать, чтобы курс окончил. Сашонку также ужасно нравится в Каменке. Петр Ильич, вот было бы хорошо, если бы мне двух из Ваших барышень приобрести в свое семейство: А[нну] Л[ьвовну] для Коли, а Наташу для Саши. Какого Вы мнения, мой друг, о таком родстве для браков? Я не признаю здесь никакого родства, вообще я ужасно не люблю браков в родстве, т. е. кровосмешения; и в нравственном и в физиологическом отношениях они мне в высшей степени антипатичны, но здесь нет никакого кровосмешения.
Рука моя совсем одеревянела, и я должна кончить. Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный друг. Всем сердцем горячо и неизменно Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Гранкино,
20 июля [1882 г.]
Премного благодарю Вас, дорогой друг, за письмо Ваше от 13-го. Только мысль о том, что письмо это утомило больную руку Вашу, несколько испортила удовольствие, им доставленное. Прошу Вас убедительно ограничиваться в письмах Ваших ко мне несколькими строчками, дабы радость моя при получении известий от Вас была всегда полная.
Вы спрашиваете, милый друг, какого я мнения насчет того брака, который Вы предполагаете между Сашей и Наташей. Само собою разумеется, что сочетание двух родных братьев с двумя родными сестрами не заключает в себе ровно ничего предосудительного и ничего не имеет общего с так называемым кровосмешением. Но я не знаю, как к подобным бракам относится наш закон и считается ли это дозволенным. По поводу мысли Вашей соединить Сашу с Тасей я скажу Вам откровенно приблизительно то же, что говорил еще три года тому назад, когда между Вами и мной шла речь о Тасе, как о будущей возможной супруге для Коли. Я смело готов дать руку на отсечение в залог того, что Анна - хорошая, умная девушка, способная сделать счастливым Колю. Но далеко я не уверен в том, что Тася желательна, как подруга жизни для Саши. Саша Ваш - натура тонкая, нежная, артистическая, нуждающаяся в нежном сочувствии, в подруге, способной отзываться на все его духовные потребности, которые, сколько можно судить по всему, что я знаю о Саше, будут многосложны и глубоки. Про Тасю я могу хорошего сказать только одно : у нее, в сущности, очень доброе сердце, но именно в сущности, так как в домашнем быту своем, в обхождении с членами семьи и в особенности с прислугой, она не выказывает добросердечия. Нужно ее хорошо знать, чтобы быть уверенным, что когда-нибудь хорошие качества сердца ее будут высказываться более решительно. Еще одна хорошая черта в ней сказывалась всегда очень решительно: она очень добросовестна в исполнении своих учебных обязанностей, очень прилежна и старательна. Но рядом с этими хорошими качествами у нее такая масса весьма серьезных недостатков, что я решительно не беру на себя рекомендовать ее Вам как особу, достойную быть женой Саши. Разумеется, она еще девочка; всё это может отчасти сгладиться, отчасти измениться. В настоящее же время эта девочка смущает нас всех неровностью своего нрава, резкостью своих суждений о людях и склонностью к злоречию, отсутствием простоты и естественности в обхождении с чужими, какою-то фанаберией аристократизма, которой, бог весть, откуда она набралась, высокомерием и даже подчас жестокостью по отношению к низшим, отсутствием всяких серьезных стремлений к каким-либо идеалам. В ходе ее воспитания была сделана большая и теперь непоправимая ошибка. Никому так не нужна была дисциплина хорошо организованной школы, как ей, и если б сестра оставила бы ее три года тому назад в Annenschule или отдала бы ее в институт, быть может, она была бы теперь совсем другим человеком.
Вы не можете сомневаться, милый, дорогой мой друг, в моем желании, чтобы Тася сделалась женой такого превосходного юноши, как Саша, но я считаю долгом высказаться Вам откровенно относительно этого плана. Положа руку на сердце, я должен Вам сказать, что Тася в том виде, как она есть теперь, не сулит ничего особенного для счастья своего будущего мужа, но я не могу ручаться за то, что она не изменится. Такие коренные перевороты в женских натурах возможны, и я не поручусь за то, что через два или три года не буду энергически рекомендовать вам Тасю в belle-fille [невестки]. Но покамест могу ограничиться только желанием, чтобы мысль Ваша осуществилась и чтобы' Саша сделался близок семье, которую я люблю, как бы сам был ее членом. Пусть этот вопрос остается покамест открытым; со временем увидим, насколько возможно будет осуществление мысли Вашей.
Здоровье Модеста продолжает быть мало утешительным. Мы решили подождать до конца этой недели и, смотря по тому, как он будет себя чувствовать, выедем в воскресенье - или все вместе в Каменку, или же они поедут в Москву, а я в Каменку, где мне, во всяком случае, необходимо быть. Из Каменки я поеду в Киев, где должен получить из банка бюджетную сумму и устроить все мои финансовые дела, а потом я или снова возвращусь в Каменку, чтобы засесть за работу и окончить вчерне всю оперу, или же поеду в Москву и Петербург, смотря по тому, будет ли Модест во мне нуждаться в Петербурге, или нет. Итак, адрес мой покамест: Каменка.
Про брата Анатолия сообщу Вам, что жена его беременна. Его это радует, но, как вижу из писем его, ее - нет. Анатолий огорчен тем, что она недовольна своей беременностью, и боится, чтобы это не было признаком отсутствия серьезности и нежных материнских инстинктов. Бог знает! Я недостаточно хорошо ее знаю, чтобы понять, в чем тут дело, но признаюсь, что и меня это пугает.
Будьте здоровы, дорогая.
Безгранично Вам преданный
П. Чайковский.
Что бы Влад[иславу] [В подлиннике ошибочно: Стан[иславу]] Альб[ертовичу] когда-нибудь мне написать? Что он поделывает? Как чувствует себя Юлия Карловна? Что хорошенькая барышня Софья Карловна и наисимпатичнейшая Милочка? На все эти вопросы прошу ответа не от Вас, а от В[ладислава] А[льбертовича], если он вздумает написать.
Плещеево,
23 июля 1882 г.
Милый, бесценный друг! Пишу Вам наудачу и потому коротенькое Письмецо; не знаю, найдет ли оно Вас в Гранкине, или ему суждено будет затеряться в поисках за Вами.
Мои мальчики вернулись из Каменки очарованные донельзя. Даже Сашок вышел из своей английской respectability [чопорности], совсем оживился, и оба теперь только и мечтают, как бы второй раз поехать в Каменку. Лев Васильевич был так любезен, что пригласил их приехать еще, когда Александра Ильинична вернется, и они ждут не дождутся известия об этом. Я не знаю, как и благодарить Льва Васильевича за его ласки и снисхождение к моим юношам. Я так рада этому знакомству для моих сыновей. Я не помню, дорогой мой, писала ли я Вам о моей мечте двойного способа нам породниться - посредством соединения Коли с Анною и Сашонка с Тасею? Как бы это было хорошо; напишите, милый друг, мне Ваше мнение об этом.
Вообразите, дорогой мой, что у меня до сих пор нет Вашего Trio в четыре руки. Я ужасно сердита на этого противного Юргенсона, что он до сих пор не напечатал его; как это нехорошо с его стороны. Я теперь в неделю по три раза посылаю к нему спросить, не готово ли, и всё получаю в ответ, что еще нет; ужасная досада!
Как меня интересует Ваша новая опера, милый друг мой, хотя вообще я оперы недолюбливаю и всегда предпочитаю им симфонии, даже программные, а больше всего я люблю свободные симфонии, потому что при них и я свободна чувствовать, что мне угодно, а ведь музыка, как свободное искусство, и должна предоставлять эту свободу не одному автору, но и слушателю.
Но вот уж я как попала на музыку, так забываю и время, и расстояние, и свои намерения, и свою больную руку, словом, весь мир, кроме того, что составляет мой мир, мою жизнь, мое всё, потому что это всё не зависит ни от кого и есть - музыка. Каждый день, когда я гуляю в своем прелестном, тенистом парке, я думаю о Вас, мой милый друг, и мне ужасно хочется показать Вам мой изящный уголок. У меня здесь всё миниатюрно, но это такой хорошенький, грациозный миниатюрчик, что не налюбуешься на него. Здесь премилая природа, и меня несказанно радует то, что на севере России возможно жить летом.
Будьте здоровы, мой дорогой, дай бог Вам скорее успокоиться насчет Модеста Ильича и прожить хорошо остаток лета. Всем сердцем безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Каменка,
27 июля 1882 г.
Дорогой, милый друг!
Вчера я приехал в Каменку вместе с братом Модестом и его воспитанником. На первых порах пришлось испытать сильнейшее огорчение и тревогу, хотя, к счастью, теперь начинаем все успокаиваться. За три дня до моего приезда племянник мой Володя, мой любимец, чудный ребенок, упал с крыши большого недостроенного дома и только каким-то чудом не умер на месте. Он лазил туда вместе со своим двоюродным братом искать гнезд голубиных, и когда случилось падение, то он, не будучи в силах встать, просил своего товарища принести воды и никому не говорить, дабы не испугать мамы. Когда пришли на место, где он лежал, то застали его без чувств и без сознания, но целым, без всякого повреждения, хотя всё тело в синяках. В продолжение трех суток он был в очень опасном положении, так как доктор ожидал воспаления в мозгу. Благодаря множеству пиявок и льду удалось предотвратить беду, и теперь, несмотря на столь сильную слабость, что, когда я пришел к нему, он только мог улыбнуться и не в силах был сказать ни одного слова, он - вне-опасности; по крайней мере, доктор на это надеется. Бедный мальчик проявил столько ангельской доброты, столько любви к родителям, что мы все без слез не Можем говорить о нем. Не могу Вам передать, как я был испуган и поражен этим происшествием, а также, как теперь я счастлив, что можно быть почти уверенным в благополучном исходе. Сестра моя воротилась в Каменку как раз накануне этого случая, и Вы можете себе представить, друг мой, как она была потрясена!
Сыновья Ваши оставили здесь такое по себе отрадное воспоминание, что не проходит пяти минут, чтобы о них не говорили. Конца нет воспоминаниям о тысяче разных веселых происшествий, сопряженных с их пребыванием здесь. Все очарованы их чудным характером, милою непринужденностью их обращения, веселостью, которую они вносили в препровождение каждого часа, проведенного здесь. Разумеется, одни предпочитают Колю, другие - Сашу (замечательно, что Тася питает восторженную симпатию к последнему), но несомненно то, что оба всех их совершенно очаровали. Таня говорила мне, что всего более ее трогает в сыновьях Ваших их безграничная любовь к Вам. Я очень, очень радуюсь этому впечатлению, произведенному Колей и Сашей.
В Праге дают мою “Орлеанскую Деву”. Сестра моя на возвратном пути из Карлсбада останавливалась на один день в этом городе и слышала “Деву”. Судя по ее подробному рассказу, видно, что опера обставлена довольно бедно, но очень старательно и добросовестно. Певцы, хоры, оркестр, костюмы, танцы - всё это не превосходит уровня посредственности. Но в общем впечатление приятное.
Мне кажется, что я теперь останусь некоторое время в Каменке. Мне хочется окончить здесь эскизы оперы и уж потом, осенью, уехать через Москву за границу, с тем чтобы там заняться инструментовкой оперы.
Бедный Модест всё не может поправиться. Здешний доктор сегодня его осматривал и предпринимает какое-то новое лечение.
Будьте здоровы, дорогая моя! Ради бога, не трудите Вашу больную руку, не пишите мне сами, убедительно прошу Вас о том.
Ваш П. Чайковский.
Плещеево,
2 августа 1882 г.
Дорогой, несравненный друг! Вчера получила Ваше письмо, из которого вижу, что мои мальчики найдут Вас уже в Каменке, поэтому опять прошу Вас, дорогой мой, не принуждать себя нисколько для знакомства с ними; если Вам будет неудобно их присутствие там, то не только не пускать их к себе, но и предложить им убраться в Плещееве. Я надеюсь, милый друг мой, что Вы не захотите огорчить меня мыслью, что мои дети беспокоят Вас, человека, за спокойствие которого я отдала бы свое собственное (если бы оно было у меня); им, конечно, также было бы это тяжело, потому что они знают, как я Вас люблю.
Невыразимо мне приятно было читать в Вашем письме, милый друг мой, что мои мальчики понравились в Каменке; я так дорожу для них этим знакомством потому, что считаю его в высшей степени полезным и благотворным для них. То, что Вы пишете, друг мой, о Тасе, меня нисколько не запугивает, потому что мне видится в ней капитальная натура, я вижу в ней силу. И сознаюсь Вам, я больше всего не люблю ив мужчинах ив женщинах ничтожества; по-моему, это хуже порочности, потому что в этом может всё дурное заключаться. Я думаю, что тенденции ко внешности у нее пройдут, а серьезные свойства останутся прочными. Если же у нее характер немножко и резок, то это-то и указывает на силу и расстраивать счастья не будет, потому что у Сашонка очень спокойный характер, так что я всё-таки буду лелеять эту мечту.
Вообразите, милый друг мой, какая пытка для меня: в воскресенье концерт на выставке; исполнять будут исключительно Ваши сочинения. Мне хочется слышать их смертельно, а ехать боюсь - зала устроена так, что отдельных лож нет, а быть близко других людей для меня в Москве опасно: меня стерегут с разными просьбами. Например, ловит меня Тербер, знаете, друг мой, инспектор музыки при театрах, пристает, чтобы я ему дала тысячу рублей на приданое для дочери, писал мне об этом во Флоренцию; я отказала. Как только я приехала в Москву, сейчас явился ко мне, его не приняли. И, таким образом, есть много личностей, которые стерегут случая поймать меня, а это для меня невыносимо. И вот я осуждена относительно Вашей музыки; “источник видеть пред собой и жажду чувствовать Тантала”. Боже мой, как это обидно.
Да, я забыла еще сказать по поводу моей мечты о браке моего Саши с Тасею, что, я думаю, в Синоде это пройдет, так как теперь
***
Афиша представления “Орлеанской дeвы” Чайковского в Праге. 1882 г.
Даже двоюродным разрешают жениться, и в моем проекте tief никакого родства.
То, что Вы мне пишете, друг мой, о жене Анат[олия] Ильича, мне также не нравится, - это указывает пустую натуру. Дай бог, чтобы мы ошибались. Бедный, милый Боб, какую катастрофу он выдержал. Каково ему теперь? Прошло ли это бесследно? Бедная Александра Ильинична! Мои мальчики также восхищаются умом и остроумием Володи.
У меня, слава богу, все здоровы. Я всё вожусь со своим маленьким хозяйством и радуюсь своему уголку. В настоящее время делают фотографии, и я сейчас пришлю Вам, дорогой мой, как только будут готовы. Одну из них, с моею особою, я специально заказала для Вас, милый друг мой, потому что она изображает момент из самой домашней жизни, а именно, когда я пью утренний кофе на террасе и всегда думаю о Вас.
Погода второй день очень хорошая; у нас мило, хорошо. Ах, если бы Вы тут побывали! Хотелось бы очень еще много, много Вам писать, дорогой мой, и у меня всегда много есть чего писать Вам, но рука отказывается передавать мысли. Будьте здоровы, мой бесценный, и не забывайте всем сердцем беспредельно Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Я бы писала Вам чаще, если бы была в состоянии писать оче.нь мало, но мое желание делиться с Вами своими мыслями, проектами, впечатлениями est plus fort que moi [сильнее меня].
Каменка,
3 августа 1882 г.
Дорогой, милый друг мой!
Вчера утром приехали сюда Ваши чудные сыновья. Мне еще вчера вечером хотелось Вам написать о том неотразимо обаятельном впечатлении, которое с первой же минуты они произвели на меня, но я нарочно удержался, чтобы, более близко познакомившись, обстоятельнее написать про испытанные впечатления. Я очень трудно знакомлюсь с людьми, хотя бы они и были юношами. Но я не знаю, оттого ли, что это именно Ваши дети, или таково свойство этих милейших юношей, но только с первой же минуты я почувствовал себя с ними в какой-то общей, родственной сфере, так что мне казалось, будто они на моих глазах выросли. И в самом деле, замечательно скоро они сделались здесь в доме совсем своими. Они здесь не гости, которые как бы ни были милы и дороги, а всё-таки гости, требующие, чтобы ими занимались, а следовательно, чтобы с ними несколько стеснялись, а как будто близкие милейшие родственники. Теперь уже и их люблю от всей души не только как Ваших сыновей, но самих по себе, как юношей, самых симпатичных, которых когда-либо встречал. Если б из писем Ваших, а в особенности из одного собственного письма Саши, которое Вы мне однажды присылали, я бы уже не был ознакомлен с ними, то, сравнивая их обоих, отдал бы решительное предпочтение Коле (хотя прежде, по детским карточкам, скорее Саша был моим любимцем). Коля ходит в каком-то ореоле светлой нравственной чистоты; вся его личность имеет свойство сразу привлекать к себе сердце; как-то тепло и отрадно становится, смотря на него, особенно когда он улыбается и с жаром говорит. Саша на первый взгляд менее симпатичен и, будучи сдержан, застенчив и серьезен, не так быстро овладевает сердцем людей, с коими сталкивается, как его брат, но так как я уже знал, сколько чудных свойств ума и сердца в нем скрывается, то весьма скоро он сделался мне точно так же мил, как и Коля, и, право, я не знаю теперь, могу ли я отдать предпочтение тому или другому из них. Они как-то очень удачно оттеняют и дополняют один другого, и видеть их вместе тем более приятно, что они так дружны между собою и так любят друг друга. Сегодня, например, Саша играл мне мой концертный вальс, вещь очень трудную, длинную и неблагодарную, и случилось, что память ему изменила, и он некоторое время немножко путался и не знал, как перейти к средней части вальса. Нужно было видеть, как милый Коля страдал за Сашу и как ему хотелось, чтобы брат выказал свое уменье в полном свете. Меня это ужасно тронуло.
Сколько я знаю, вижу и понимаю, Анна очень серьезно, сознательно полюбила Колю. Они чрезвычайно мило держат себя друг с другом, с такой искренней непринужденностью, так просто, как будто с детства друг с другом знакомы и предназначены один для другого. Весь дом, начиная от Льва Вас[ильевича] и кончая Юрием, находится в праздничном настроении по случаю их приезда. Все их любят, всем присутствие их доставляет отраду и искреннюю радость.
Я нахожу, что голос у Коли очень хорош и достоин того, чтобы им заняться. В его голосе есть то качество, которое - редкость между русскими голосами: это то, что называется тембр, т. е. в нем своеобразная, теплая окраска. Но голос этот - еще хороший сырой материал, с которым ему трудно справляться. Он не знает никаких приемов, которые нужны для того, чтобы уметь по произволу усиливать, ослаблять голос, придавать ему то или другое выражение. Позвольте, друг мой, весьма рекомендовать Вам приискание для него хорошего учителя; в Петербурге они имеются. Что касается Саши, то более всего меня поражает его фанатическая любовь к музыке, его вечная готовность играть, слушать музыку или, по крайней мере, говорить о ней. Играет он весьма порядочно, т. е. обладает уже весьма почтенным механизмом, и в нем есть задатки самого тонкого и глубокого понимания музыки. Ему, по моему мнению, тоже нужен хороший, опытный учитель, и если он будет во время своего пребывания в Училище поддерживать Свою технику упражнением (даже час в день было бы для того достаточно), то может сделаться хорошим пианистом, а если по окончании курса в Училище займется серьезнее, т. е. посвятит музыке значительную часть времени, то, при его любви к ней, мне кажется, что из него может выйти и настоящий артист. Обоим им, но особенно Саше, необходимо, хотя бы понемножку, знакомиться с теорией музыки.
Я получил телеграммы и письма, в коих меня так усердно зовут в Москву к будущему воскресению (когда должен состояться концерт из моих сочинений), что у меня не хватило духу отказать, и я решился ненадолго съездить. Выезжаю в четверг, так что в Москве буду в субботу, и оттуда тотчас же напишу Вам.
Потрудитесь, дорогая моя, передать Влад[иславу] Альберт[овичу], что я ему несказанно благодарен за милейшее письмо его и буду ему отвечать весьма скоро. Пьесу его мы вчера с Сашей проиграли и будем еще играть. Она очень миленькая.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Племянник мой Володя, благодаря бога, поправился, но я очень боюсь, чтобы происшествие, о коем я Вам писал, не отозвалось впоследствии.
Лев Вас[ильевич] по делам едет в Москву, вероятно, в одно время со мной, но вряд ли сестра пустит Колю и Сашу так скоро. С Вашего позволения она надеется, что они погостят несколько подольше.
П. Ч.
Плещеево,
7 августа 1882 г.
Милый, несравненный друг мой! Сейчас получила Ваше дорогое письмо, и хотя совсем больна, но не могу удержаться, чтобы не выразить Вам тех чувств, которые оно во мне возбудило. Со слезами благодарности читала я всё то, что Вы пишете о моих мальчиках; доброта и нежность, с которою Вы говорите о них, до того дороги мне, что я и выразить этого словами не умею. Читая Ваше письмо, я могла только проговорить: господи, что это за человек, что за сердце! В благодарность я могу только просить бога, чтобы он как можно чаще доставлял Вам такие счастливые минуты, какие доставили Вы мне Вашим письмом, милый, дорогой, несравненный друг!
Не знаю, получили ли Вы мое письмо, в котором я Вам выражала свое горе о том, что не могу быть в Вашем концерте? Если еще не получили, милый друг, то Влад[ислав] Альберт[ович] отчасти объяснит Вам, почему я должна лишиться такого величайшего для меня наслаждения. А тут еще сегодня третий день страшно болит голова; для меня это - ужасная болезнь, потому что при ней я вся больна.
Я телеграфировала мальчикам, чтобы они в среду приехали к Саше в Гурьево, потому что Лида с мужем во вторник едет туда же, а сейчас получила от Коли телеграмму с просьбою, нельзя ли им отсрочить выезд из Каменки, и я не знаю, как быть: и их очень жаль лишить такого огромного удовольствия, и Саше жаль отказать, - она очень просила, чтобы они приехали, когда Лида будет у нее.
Я надеюсь, дорогой мой, что Вы себя нисколько не принуждали для знакомства с моими мальчиками, я-то этого уж ни за что не желала бы, потому что вполне понимаю Вас, потому что сама я так дика, что, вообразите, милый друг, что для меня ужасно тягостно присутствие здесь моего зятя Левиса; отчасти этому я и обязана своею головною болью. Он, к тому же, такой немецкий барон, такой чопорный гвардеец, что для меня совершенно отравлена радость свидания с дочерью, и такою милою, доброю, как моя Лида. С нею здесь двое детей, премилые мальчики пяти и четырех лет, но совершенные немчики, так что с трудом говорят по-русски; это так печально.
Где Вы остановитесь в Москве, дорогой мой, - у Анатолия Ильича или нет? Скажите мне об этом через Влад[ислава] Альб[ертовича]. Сказавши про Анат[олия] Ильича, я вспомнила о неудовольствии его жены на свое положение и при этом вспомнила то, что выразил по поводу детей один из любимых моих авторов, он же и критик, Ахшарумов. Знакомы Вы с ним, милый друг мой? Он сказал очень умно, что “любовь без детей есть блуд”. Не правда ли, что это верно?
Я начала леченье для своей руки, так называемое massage - это в некотором роде гимнастика; пока я еще не чувствую облегчения, но только третий день что начала.
Сегодня Левисы и Юля с Сонею поехали в Москву: первые - на выставку, а вторые - в доме разбирать вещи; сегодня же вечером вернутся. Лида поет здесь, и я наслаждаюсь, слушая ее. У нее, так же как у Коли, очень красивый голос по timbr y и необыкновенная способность подражания хорошим певцам. У нее нет, так сказать, сознательной музыкальности, как у Саши, например, но искусство подражания удивительное.
Будьте здоровы, дорогой мой. Завтра, я думаю, и мыслями буду в Вашем концерте. Боже мой, какой я несчастный человек, что не могу быть там en personne [лично]. Всею душою горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Москва,
10 августа [1882 г.]
Дорогой, бесценный друг!
Чтобы дать Вам понятие о том, до какой степени я здесь живу в вихре бессмысленно утомительной суеты, скажу лишь одно: вот уже третий день, что я хочу написать Вам и имею сказать нечто весьма серьезное, и едва только теперь нахожу свободную минутку.
Из всего, что слышал от Вас самих, от Коли, Саши и Влад[ислава] Альбертовича о больной руке Вашей, я прихожу к заключению, что массаж есть наидействительнейшее средство к исцелению болезни Вашей. Знаю, что Вы к этому средству уже обратились, но мне хочется сообщить Вам, что в Амстердаме есть доктор Mezger, величайший авторитет по этой части, производящий буквально чудеса своим лечением. Я могу указать Вам на графиню Бобринскую, которая была обречена на вечное онемение ноги и которую он исцелил совершенно. К нему стекаются со всех концов Европы, и общий голос говорит, что это не только гениальный диагност и превосходный врач для известных болезней, но что это вместе с тем необычайно добросовестный человек. Умоляю Вас, дорогая моя, прибегнуть к этому врачу, съездить в Амстердам и выдержать у него курс лечения. Кто знает, быть может, благодаря ему через несколько времени не останется никаких следов болезни Вашей?
Сегодня я увижу знакомую мне г-жу Кондратьеву, ездившую к нему нынче весной и воспылавшую к нему благоговейным восторгом, расспрошу ее о разных подробностях и сообщу Вам. Про концерт Вл[адислав] Альб[ертович] сообщит Вам сведения. Как в этот день, так и потом и теперь я страдал и страдаю нравственно, как всегда здесь. Вероятно, в четверг поеду в Петербург с Модестом. В случае, если нужен будет мой адрес, прошу адресовать П. И. Юpгенсону, для передачи.
Будьте здоровы, дорогая! Завтра еще напишу.
П. Ч.
[Москва]
11 августа [1882 г.]
Вчера мне принесли пересланные сюда два письма Ваших, дорогая моя, добрая, несравненная Надежда Филаретовна! Зная теперь, как Вам трудно писать, я тем более был тронут этими дорогими письмами. Как я хотел бы, чтобы рука Ваша выздоровела! Сегодня я опять видел г-жу Кондратьеву и говорил с ней про Мецгера (Mezger). Она сообщила мне несколько поразительных казусов, в коих проявилась целительная сила, свойственная этому врачу. Все эти казусы более или менее аналогичны с Вашим недугом, и я все более и более проникаюсь убеждением, что Mezger может помочь Вам, дорогой друг! Очень вероятно, что врач, массирующий Вас теперь, есть ученик Mezger'а (он говорил г-же Кондратьевой, что имеет в России двух учеников), но, по собственному его мнению, в массаже не всё зависит от знания, а также и от особых индивидуальных целительных. свойств его личности. Быть может, сила эта имеет нечто общее с магнетизмом? Как бы то ни было, но я только о том и мечтаю, чтобы Вы побывали в Амстердаме у доктора Мецгера, хотя, вместе с тем, и так жаль отрывать Вас от полюбившегося Вам Плещеева. С нетерпением ожидаю фотографию, которую Вы обещаете мне и за которую заранее от всей души благодарю Вас, дорогая моя!
Кроме обычного тревожного состояния духа, я эти дни еще испытал беспокойство по поводу брата Анатолия, который очень серьезно было заболел острым воспалением желудка. Приходилось и у него на даче в парке сидеть и в городе бывать, так что я донельзя утомился и, в особенности, по утрам чувствую такую нравственную усталость, что хотелось бы исчезнуть с лица земли. Уверяю Вас, милый друг, что каждый день, проводимый мною таким образом, отнимает у меня месяц жизни.
Вчера приехал Лев Вас[илъевич] и сообщил, что Коля и Саша продолжают очаровывать Каменку своим присутствием. Они телеграфически уговорились с гр. Беннигсен, как и когда им к ней приехать.
Я решил в Петербург не ехать и, как только кончу здесь свои корректуры, отправиться в Каменку. Это удастся мне не ранее будущей недели.
Желаю Вам всякого блага, дорогой друг мой!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Я очень доволен исполнением моего скрипичного концерта Бродским.
Плещеево,
12 августа 1882 г.
Дорогой, несравненный друг! Только вчера получила Ваше письмо с указанием адреса в Москве и пишу сегодня наудачу, так как Вы предполагаете уехать в четверг, но я думаю, что, быть может, Вам перешлют письмо.
Не знаю, как и благодарить Вас, мой бесценный, за Ваше участие к моему здоровью и сведения, которые Вы мне даете об амстердамском докторе. Я очень бы желала воспользоваться ими, потому что состояние мое очень тяжело, и я тем более благодарю Вас, мой милый, добрый друг. В настоящее время я еще очень огорчена тем, что вижу, что не могу долго прожить в России: у меня опять начался тот кашель, который так мучил меня в прошлом году и вследствие которого доктор послал меня как можно скорее за границу. Ужасно тяжело это насильное expatriation [удаление из отечества]. Мне не хочется никуда ехать, мне невыразимо тяжело расстаться с моими детьми после того, в особенности, когда я целое лето провела вблизи их всех. Наконец, мне нечего делать за границею, а мне скучно без дела, я не могу выносить бездействия, а беспощадная судьба и знать ничего не хочет: как пойдет валить на одного человека все недуги, так без конца и без жалости. Я возмущена ужасно этим несчастным бессилием людей.
С каким невыразимым восторгом я слушала рассказы Влад[ислава] Альб[ертовича] о тех горячих, неудержимых овациях, которые публика оказывала Вам, мой несравненный друг, в воскресном концерте. Как я рада, что Вас умеют ценить, но как мне больно, что я, несчастная пария, не могу вместе с другими восхищаться Вашим гением: всё та же безжалостная судьба доставила мне и то плачевное положение, что я не могу свободно показываться на люди. Мне кажется, милый друг мой, что Вы не получили моего последнего письма в Каменке, в котором я писала об этом предмете несколько подробнее.
Третьего дня я послала к Коле с Сашей человека с письмом, для того чтобы предложить Саше поехать из Каменки прямо в Биариц для купанья в морс, чтобы не терять времени на проезд в Москву и отсюда опять на юг Европы. А это потому я предлагаю ему, что он пишет мне, что у него опять даст себя чувствовать ревматизм в сочленениях, а я так его боюсь; бедный Сашок уже столько мучился с ним в прошлом году, что я подумать не могу без ужаса. Он с таким восторгом пишет мне о своем знакомстве с Вами, мой несравненный друг, что я опять безгранично [благодарю] Вас за доброту к ним. Вот его собственные выражения в письме: “Наконец исполнилась моя заветная мечта - знакомство с Петром Ильичем. Я должен признаться, что то, что я в действительности нашел, превзошло все мои ожидания. Я думал найти человека образованного, умного, доброго, но такого светлого ума, такой безграничной доброты я никак не мог ожидать. Накопление таких высоких качеств в одном человеке ясно указывает на высшее назначение его природы” и т. д. Дальше он мне рассказывает, что играл Вам Ваш вальс, и говорит: “Конечно, как можно было и, ожидать, сыграл его хуже, чей я его играл в Плещееве, - мужества у меня не хватило на то, чтобы сыграть его так, как я мог”. Бедный мой Сашок, воображаю, как у него руки дрожали, а я очень бы желала, дорогой мой, чтобы Вы Сашу полюбили не меньше Коли; у меня с ним больше общего, чем с кем-либо из моих детей. Сейчас получила телеграмму от Коли, [что] Александра Ильинична едет завтра в Одессу.
Хотелось бы писать еще, да рука немеет. Будьте здоровы, мой милый, добрый, дорогой друг. Всем сердцем неизменно Вас любящая
Надежда ф.-Мекк.
Москва,
17 августа [1882 г.]
3 часа ночи.
Дорогой, милый друг мой!
После десятидневного пребывания в Москве я, наконец, завтра уезжаю в Каменку, совершенно измученный как работой (я должен был тщательно корректировать два раза мое трио и кое-что из Бортнянского, который, наконец, кончен), так и бессмысленно суетливой жизнью, которую вел здесь. Чем более я привыкаю к свободной жизни в деревне и за границей, тем тяжелее становятся мне мои, хотя бы и самые кратковременные, пребывания в Москве. На сей раз, появившись с первого дня приезда на концертной эстраде, мне невозможно было прожить инкогнито, и оказалось совершенно необходимым удовлетворить желанию множества лиц, хотевших меня видеть. Между тем, нужно было усиленно работать и к тому же ежедневно бывать у брата Анатолия, который живет на даче. Представьте же себе, друг мой, до чего мне беспокойно и трудно было здесь прожить. Прибавьте еще к этому, что Алеша мой вот уже две недели лежит больной в больнице в Всехсвятском и что я навещал его почти ежедневно. В результате вышел какой-то совершенно безумный образ жизни, от которого я утомлен до совершенного истощения нравственных сил.
Модест уехал в Петербург в четверг прошлой недели; через день, в субботу, уехали туда же Лев Васильевич с Таней, а в пятницу случилась катастрофа. Сестра и все каменские пришли в испуг и беспокойство; я уже получил несколько телеграмм, на которые послал успокоительные ответы.
Я принужден отложить свидание и беседу с Влад[иславом] Альберт[овичем] до следующего моего приезда. В настоящее время я способен только сесть в вагон и проспать до самой Каменки. Очень ему кланяюсь и прошу извинить, что не даю ему свидания в Подольске.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Юлье Карловне, Коле, Саше, Софье Карловне, Милочке - всем шлю привет свой.
Плещеево,
18 августа 1882 г.
Пишу Вам лишь несколько слов, мой милый, бесценный друг, потому что имею времени только полчаса. Чем больше я слушаю и читаю рассказов о Вашем концерте, милый друг мой, тем более горюю о том, что я не могла его слышать; в особенности мне ужасно жаль скрипичного концерта, который меня так восхищает. Эта Canzonetta - это такая прелесть, такая поэзия, что мне до слез больно, что я ее не слышала; потом мне ужасно нравится вторая тема первой части концерта, - да всё, всё там великолепно.
Еще и еще благодарю Вас безгранично, мой несравненный друг, за все сведения о докторе Мецгере. Мой доктор - не ученик его, а знает его по его сочинениям и говорит, конечно, что это очень дельный человек; но сознаюсь Вам, милый друг мой, что мне немножко не нравится то, что он говорит о своем особенном индивидуальном свойстве: это отчасти пахнет шарлатанством и расчетом. Для большего выяснения этой личности я очень бы желала знать, каких он лет и какой внешности. Если Вы увидите М-mе Кондратьеву, не откажите, дорогой мой, спросить у нее эти две вещи, и также будьте так добры, мой бесценный, напишите мне, каких лет и какой внешности сама М-mе Кондратьева. Для меня очень важно решить этот вопрос лечения у д-ра Мецгера моей больной руки. Я вообще очень боюсь иностранных докторов. Вы знаете сами, дорогой мой, каковы они, то я и боюсь закабалиться к одному из таких. С другой стороны, так хотелось бы вылечить свою руку, что я и не знаю, что делать.
Я, вероятно, к 1 сентября перееду совсем в Москву, потому что меня кашель уже начал мучить, и поэтому же мне придется, вероятно, раньше ехать за границу. Боюсь опоздать с письмом. До свидания, мой милый, бесподобный друг. Будьте здоровы и спокойны. Всем сердцем горячо Вас любящая
Надежда фон-Мекк.
Пишу Вам через Владислава Альбертовича, который едет специально к Вам в Москву, мой милый друг.
Киев,
20 августа [1882 г.]
Пишу к Вам из милого Киева, дорогая моя! Я остановился здесь на денек для некоторых необходимых покупок, коих не успел сделать в Москве, а отчасти и по любви к Киеву, и чтобы еще несколько продлить полноту одиночества.
Как только я очутился один в маленьком купе вагона, в котором сюда доехал, так сейчас же почувствовал совершенное облегчение от всех моих московских мук, и мне трудно описать Вам словами, какое глубокое счастье и наслаждение испытал я в течение этих двух дней переезда. Так усладительно было сознавать, что не обязан никуда идти, не обязан говорить и слушать, что говорят другие, что никто не потревожит мою свободу!.. Впрочем, Вы меня понимаете, милый друг!
Влад[ислав] Альберт[ович] застал меня за час до отъезда, уже в состоянии душевного просветления, когда я предвкушал наслаждение бегства из Москвы. Мне невыразимо приятно было его видеть: ведь он за час до того видел Вас и говорил с Вами. Получить весточку от Вас в ту минуту, когда ко мне снова возвращалась свобода, которой я обязан Вам, моей благодетельнице, моему лучшему другу, - в этом было такое радостное, светлое чувство! Никакими словами никогда мне не высказать, как я Вас чту и как благодарен Вам!
Теперь отвечу Вам на вопрос о М-mе Кондратьевой. Это женщина средних лет (ей сорок один год), некрасивой, но симпатичной наружности. Она очень слабенькая, очень худая, нервная. К Мецгеру она поехала по совету гр. Бобринской, но предварительно описала ему из Рима свою болезнь, весьма неопределенную и которую ни один врач еще никогда не мог уразуметь. Mецгер отвечал ей, что массаж не сможет помочь ей, и советовал не ехать, но гр. Бобринская уговорила ее всё-таки съездить, и Mецгер, осмотрев ее, сказал, что у нее нет ничего, кроме застарелого катара желудка, отражающегося на нервной системе особыми индивидуальными явлениями. Он не хотел ее массировать и, только уступая ее просьбам, дал несколько сеансов, а потом посоветовал ей Киссинген, где она и была с пользой для своего здоровья. Тем не менее, М-те Кондратьева уверовала в какую-то особую магнетическую силу его и приписывает ему хорошее состояние ее здоровья. Но что действительно изумительно, так это излечение ноги гр. Бобринской, которую два года тому назад я видел на костылях, а теперь она совершенно здорова. О летах Мецгера я спрошу у М-mе Кондратьевой и напишу. Кажется, он немолод.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Плещеево,
24 августа 1882 г.
Мой милый, несравненный друг! Вчера получила Ваше дорогое письмо из Киева и читала его с невыразимым счастьем и благодарностью. Вы - мой благодетель, потому что Вы один доставляете мне светлые минуты нравственного наслаждения, Вы мирите меня с жизнью, с людьми, даете мне забывать всякое зло, поддерживаете мою веру в идеал, потому что я вижу его в Вас. В Вашем нравственном облике я вижу свое божество, Ваша музыка, Ваш гений открывают мне небо; в Вас я получаю все нравственные удовлетворения, и без Вас моя жизнь была бы непроглядная тьма. Не примите этого за увлечение, за утрировку, милый друг мой; уверяю Вас, что это буквально верно. Раскрывать перед Вами мою жизнь и ее аксессуары во всей их наготе мне не хочется, но поверьте мне на слово, дорогой мой, что в моей жизни Вы играете роль солнца, и да будете Вы благословенны за это, пусть святое провидение снизольет на Вас все свои блага и пошлет Вам все душевные наслаждения!
Коля мой вернулся вчера из своего долгого отсутствия, грустный от разлуки с Анной, но полный надежд и мечтаний о будущем. Жаль мне будет его, если эти мечты не сбудутся. Он так любит и так верит. Мои предостережения и напоминания, что ведь еще два года ждать, что бог знает, что может случиться в это время, остаются бездейственными, он полон надежд и веры в Анну Львовну. Теперь ему, бедненькому, будет очень тяжело и не видать и ничего не знать, поэтому прошу Вас, дорогой мой, не откажите мне в горячей моей просьбе: пишите мне как.можно больше про Анну и про ее внутреннее отношение к моему бедному юноше, чтобы я могла ему давать какие-нибудь сведения, да попросите Александру Ильиничну, чтобы она позволила Анне иногда написать Коле письмецо, конечно, ничего не значащее, а просто к хорошему, близкому знакомому; ведь это ни к чему не обязывает. А для него огромное благо: он будет лучше заниматься. Мне очень жаль моего бедного мальчика, и я прошу Вас, дорогой мой, как моего истинного, единственного друга, принять его под свое покровительство и ходатайствовать за него у Александры Ильиничны и Анны Львовны.
Сегодня Коля, Юля и Соня поехали в Москву по делам, а в субботу я предполагаю переехать совсем в город, для того чтобы собираться за границу. А бедного моего Сашонка я хочу совсем взять из Петербурга и из Училища, потому что его ревматизм пугает меня, а он не пройдет до тех пор, пока он будет на зиму возвращаться в Петербург. Ему этого очень не хочется, но я хочу твердо стоять на своем и во всяком случае уже эту зиму никак не отпущу его в Петербург, а возьму с собою за границу; я уже телеграфировала ему, чтобы приехал. Прошу Вас, дорогой мой, адресовать мне теперь всё в Москву, на Мясницкую, в собственный дом.
У нас погода великолепная, но ночи и утра холодные.
Еще и еще благодарю Вас, мой бесценный, за сведения о д-ре Мецгере и М-mе Кондратьевой. К доктору Мецгеру я хочу сейчас послать моего Сашу, так что он, вероятно, раньше меня уедет за границу. Я очень рассчитываю, что ему против его ревматизма поможет massage. Свое лечение я также продолжаю, и хотя в весьма незначительной степени, но чувствую облегчение; а всё-таки писать больше не могу, и потому - до следующего письма. Будьте здоровы, мой дорогой, несравненный друг, и не забывайте безгранично Вас любящую
Надежду ф.-Мекк.
Р. S. Не откажите, мой добрый, хороший друг, исполнить мои просьбы, относящиеся к Коле.
Каменка,
22 августа 1882 г.
1882 г. августа 22 - 25. Каменка.
Дорогой, несравненный друг!
Ах, как мне хорошо, свободно здесь вздохнулось! Как я был рад увидеть свою милую комнатку, к которой так привык! Какое счастье опять начать жить так, как тебе хочется, а не так, как хотят и велят другие! Какое наслаждение иметь возможность без помехи работать, читать, играть, гулять, быть самим собою, а не играть в течение дня тысячу раз то ту, то другую роль. Какая ложь и бессмыслица жизнь в обществе! Говори, когда хочется молчать, будь любезен и притворяйся тронутым любезностью других, когда так и хочется убежать от них подальше; сиди, когда хочешь ходить, ходи, когда тебя тянет отдохнуть, голодай, когда хочешь есть, ешь и пей, когда нужно спать, - словом, от первой минуты пробуждения до самого последнего момента отхода ко сну насилуй себя всячески во имя обязательств по отношению к обществу! Да и сон является не как отдых, а как неизбежное исполнение обычая, причем он иногда и вовсе отказывается явиться, и эту каторгу большинство людей любит и вне ее жить не хочет!
Из семейства сестры здесь пока только Анна, Тася и Юрий. Все остальные разъехались: кто в Севастополе, кто в Москве и Петербурге. С некоторым беспокойством ожидаем известий от племянницы Веры, которая на днях должна родить. Бедный мой племянник Митька срезался на переэкзаменовке из латыни и страшно огорчен, почти до отчаяния. Он всю зиму и всё лето проболел перемежающейся лихорадкой, и неудивительно, что не мог хорошенько приготовиться. Я хочу теперь всеми мерами советовать отцу и матери, чтобы обоих мальчиков отдали куда-нибудь в закрытое заведение и лучше всего, если бы в Училище правоведения, где теперь в лице Коли, Саши, а также Макса и Миши, у них есть покровители. Жизнь в Киеве, где ради увеселения вечно скучающей Тани у них в доме царит самая горячечная светская суета, совсем нездорова для таких мальчиков, которым всего более нужна правильная, строго дисциплинированная жизнь. Пусть уж лучше живут в суровом петербургском климате, лишь бы только вовремя вставали, вовремя спать ложились и вообще вели бы жизнь ровную и правильную.
Сегодня получили мы письмо от сестры, в коем есть известия и о Ваших милых мальчиках. Сестра с умилением говорит о заботах, о нежном уходе, о тысяче услуг, которые Коля оказывал ей во время пути. Саша из Евпатории переехал в Севастополь и там будет купаться; его присутствие доставляет сестре и всем ее сожителям величайшую отраду. Мы здесь с Анной беспрестанно говорим о сыновьях Ваших. Какая милая, хорошая девушка эта Анна, и как я желаю, чтобы наши мечты осуществились! По наслаждению, которое она испытывает, говоря со мной про Колю и про всевозможные подробности, касающиеся Вас и всего Вашего семейства, по блеску глаз ее и веселой, счастливой улыбке, которой озаряется ее милое, умное лицо, когда я вспоминаю про Колю или говорю про мою симпатию к нему, для меня ясно, что она серьезно его любит и что желания ее совершенно сходятся с нашими, хотя, видимо, она избегает прямо и определенно упоминать о том, что может случиться через два года. Быть может, ее немножко страшат эти долгие два года! В возрасте, в котором она находится, два года кажутся вечностью! Мне хорошо с нею живется. Анна - одна из тех девушек, которые ни одной секунды дня не проводят без дела. Если ей поручат что-нибудь по хозяйству или уход за больным, она отдается этой заботе, но рядом с ней всегда или работа или книга, - и как только возможно, она принимается за то или за другое. Читает она с толком, избегает легкого чтения, предпочитает исторические и даже философские книги, причем делает выписки, чтобы удержать в памяти прочитанное. Подобно мне, она очень любит ходить пешком и тоже одна. По временам занимается и музыкой и играет очень порядочно, хотя мало к ней способна: игра ее немного груба и деревянна. Никогда она не скучает; обладает чудесным здоровьем, отличным аппетитом и спит умеренно. Как приятно, весело и отрадно смотреть на нее, особенно, когда рядом с ней вечно скучающая, вечно занятая лишь своим туалетом, вечно томящаяся и, так сказать, киснущая старшая сестра ее Таня! А между тем, Таня по природным данным более даровитая и многосторонняя натура. В ней есть в зародыше всё, чтобы быть счастливейшей девушкой, способной лишь радовать всех близких своих, а между тем, она источник всех горестей и всех невзгод, случающихся в этом доме.
На днях буду писать Владиславу Альбертовичу насчет “Молитвы Маргариты”; я уже несколько раз проиграл и пропел ее. Есть значительные достоинства, но и недостатки. Обо всём этом побеседую с ним подробно.
Я начал успешно свои занятия и думаю, что недели через четыре опера вчерне будет совсем готова. Будьте здоровы, дорогая моя!
Я написал M-me Кондратьевой насчет Мецгеpа и, получивши ответ ее, сообщу Вам подробности.
Беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Плещеево,
28 августа 1882 г.
Мой дорогой, несравненный друг! Как я радуюсь при мысли, что Вы теперь находитесь в милой Каменке и можете отдохнуть от московской суеты и утомления. Каменка сделалась для меня еще милее с тех пор, как мои дети нашли в ней такой добрый, ласковый привет, что она сделалась для них близкою, как бы второю родною семьею.
Пусть благословение божие почиет всегда над этим патриархальным уголком.
Напишите мне, дорогой мой, что у Вас поделывается. Вернулись ли Лев Васильевич и Татьяна Львовна? Что поделывает Анна? Вспоминает ли Колю? А он только и думает, что об ней: в день по нескольку раз смотрит ее фотографию, и любимый разговор его есть об ней. Дорогой мой Петр Ильич, не откажите мне в огромном удовольствии, пришлите мне фотографии Татьяны и Анны Львовны в маскарадных костюмах. Если у Вас их нет, милый друг мой, то выхлопочите для меня у Александры Ильиничны разрешение (на бумажке) получить у Мезера в Киеве эти фотографии; они прелестны, и мне очень бы хотелось [их] иметь. Разрешилась ли Вера Львовна и благополучно ли? Кого бог дал? Пожалуйста, дорогой мой, пишите мне как можно больше о семействе А[лександры] И[льиничны]. Как она решила насчет мальчиков - отдаст ли их в Петербург? Я была [бы] очень рада, если бы она решила их поселить вместе с моими. Мои мальчики, наконец, все собрались, но теперь не надолго: во вторник уедут в Петербург. Но Сашу я не отпущу больше туда и, вероятно, совсем возьму его из Училища, так как у него оказались уже неправильности в сердце вследствие ревматизма, а его ревматизм ничем не излечится до тех пор, пока он будет зиму проводить в Петербурге: этот климат для него невозможен. Я очень желала бы, чтобы было возможно провести зиму в Вене, но боюсь, что будет недостаточно тепло для меня, а в Италию мне ужасно не хочется ехать, - так далеко от детей.
Вчера же приехал мой любимец Achille Debussy, и я ему очень рада. Теперь я буду много слушать музыки, и он, кроме того, оживляет весь дом. Это парижанин с головы до ног, типичный парижский gamin [уличный мальчишка], очень остроумен, отличный подражатель, презабавно и совершенно характерно представляет Gounod, Ambroise Thomas и проч., всегда в духе, всегда и всем доволен и смешит всю публику невообразимо; премилый характер.
На днях у меня была старшая моя дочь Лиза, которая за Иолшиным, с двумя премиленькими детьми, мальчиком и девочкой, и в особенности девочка - это совершенная куколка. Они живут в Петербурге и приехали в Москву на выставку. Вообразите, милый друг мой, что я до сих пор не была на выставке ; мне так некуда не хочется из моего Плещеева, что вот я и не могла выбраться на выставку. Теперь мы, вероятно, только через неделю переедем в Москву, потому что в доме не всё готово, но адресовать всё-таки прошу Вас в Москву. До свидания, мой милый, бесценный друг. Будьте здоровы и веселы и не забывайте всем сердцем и горячо Вас. любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Коля, Сашок, Юля, Соня и Милочка шлют Вам их задушевное уважение. Коля и Саша говорят о Вас с каким-то благоговением. У них лица принимают особенное выражение, когда они говорят или слушают о Вас.
Каменка,
28 августа 1882 г.
Милый, дорогой друг мой!
Получивши Ваше письмо, как всегда, до крайности меня обрадовавшее, я сказал Анне, что Коля желал бы войти с ней в переписку. В качестве еще очень молоденькой девушки, она не смеет решиться на это без позволения матери, к которой она об этом написала. Когда получится ответ сестры, я тотчас Вас о нем уведомлю. Я совершенно с Вами согласен, дорогая моя, в том, что корреспонденция эта, лишь бы только она не была настолько деятельна, чтобы отнимать у Коли время от его занятий, не заключает в себе ничего, кроме самого естественного собеседования двух хорошо знакомых между собой людей. Надеюсь, что и сестра взглянет на вопрос этот так же просто и прямо, как мы с Вами. Что касается чувств Анны к Коле, то, я уже писал Вам, милый друг, о том, что в горячности и прочности их я не сомневаюсь ни на минуту. Анна не из тех девушек, которые ничем другим, кроме сердечных дел, не занимаются, и, невидимому, конфиденций избегает; к тому же, она очень сдержанна и не позволяет, чтобы беспрепятственно проникали в тайники ее сердца. Поэтому хотя ни единого раза я не позволил себе адресовать ей вопрос: любит ли она Колю? - совсем прямо, хотя мне даже как-то неловко толковать с ней о наших планах, ввиду ее крайней молодости и двухгодичного срока, до которого сначала нужно дожить, чтобы иметь право беседовать об этом предмете, тем не менее, я знаю, что она горячо симпатизирует Коле и очень будет счастлива, если то, со чем мы теперь мечтаем, осуществится. Скажите, дорогая моя, Вашему чудному, милому, симпатичнейшему Коле, чтобы он был спокоен, не сомневался бы в сочувствии к нему Анны и продолжал бы верить в нее.
Как я рассеян! Вчера написал большое письмо Влад[иславу] Альберт[овичу] и адресовал его в Плещееве, тогда как Вы уже переехали в Москву! Надеюсь, что его вскорости перешлют в Москву. Пожалуйста, милый друг, скажите Влад[иславу] Альберт[овичу], чтобы он не огорчался на мою критику. Каждый начинающий автор должен пережить много горьких минут, вроде той, которую он испытает, прочтя мое письмо. Шуман восемь раз переделывал свою Первую симфонию по указанию Мендельсона, придирчиво критиковавшего ее.
Безмерно радуюсь, что хоть некоторое облегчение принес Вам массаж.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Каменка,
1882 г. августа 31 - сентября 2. Каменка.
31 августа 1882 г.
Дорогая моя! Получил сегодня письмо Ваше и, судя по нескольким вопросам, в нем заключающимся, боюсь, что одно или два из моих писем к Вам пропали. Я Вам, кажется, на другой день по приезде сюда писал о всех каменских, об Анне в особенности. Очень жаль, если письмо это пропало.
Сегодня утром пришло радостное известие, что Вера наша разрешилась от бремени дочкой, которую назвали Ириной. У меня отлегло от сердца. Как ни обыкновенен процесс рождения ребенка, а все-таки в последнее время перед родами всегда бывает страшно, а особенно, когда это первые роды. Вся Каменка сегодня утром предавалась ликованию по поводу радостного известия. В телеграмме сказано, что мать и ребенок совершенно здоровы. Слава богу! А Лев Вас[ильевич] где-то в дороге и не знает, что сделался дедом; вероятно, завтра он приедет, и можно себе представить, до чего этот нежнейший из отцов будет рад и счастлив. Один только человек решительно изъявил свое неудовольствие по поводу рождения моей внучатной племянницы, это Юрий. Он очень хотел, чтоб у него родился племянник, и был совершенно разочарован, когда узнал, что родилась девочка.
2 сентября.
Милый друг мой! Я не знаю, помните ли Вы (но я, наверное, Вам в свое время писал о том), что два года тому назад, приблизительно в это же время, я страдал особого рода головной болью, которая появлялась, как только я делал малейшее умственное напряжение. Дошло до того, что несколько дней я принужден был ровно ничего не делать и только с помощью шпанской мушки и отдыха отделался от этой боли. Теперь я боюсь, чтоб у меня не началось то же самое; хотя не в столь сильной степени (тогда я до сумасшествия страдал), но голова начинает побаливать. Произошло это оттого, что я слишком много работал, торопясь и всё недоделанное в опере окончить, и еще кое-какие маленькие сочиненьица написать (о коих меня просил Юргенсон) , да к тому же случилось так, что у меня всё это время была очень сложная переписка, между прочим, с одним господином, взвалившим на меня помещение одной ученицы в консерваторию. По этому поводу произошло странное недоразумение, о котором я когда-нибудь Вам расскажу и которое повлекло за собой бессчетное количество писем и к нему и ко всем начальствующим лицам консерватории. Теперь, чтобы дать себе отдых, я хочу несколько дней как можно меньше дела делать и вовсе воздержаться от писем. Вот почему на милейшее письмо Вашего сына Саши, полученное мною сегодня утром и требующее обстоятельного ответа, я не буду отвечать тотчас, а лишь через неделю. Потрудитесь, дорогая моя, сообщить ему об этом и вместе с тем передать ему живейшую благодарность за то, что он написал мне это чудесное письмо.
Мы теряемся в догадках насчет Льва Вас[ильевича] и Тани. В последнем письме он сообщает, что 29-го выезжает из Москвы, а между тем, до сих пор нет ни его, ни известий о нем. Я даже начинаю беспокоиться.
Поручение Ваше касательно портретов племянниц я исполнил и вчера выслал Вам страховым письмом карточки Тани, Анны, Юрия, а также Мити и Володи.
От г-жи Кондратьевой до сих пор не имею ответа на мои вопросы о докторе Мецгере.
Как мне жаль бедного Колю! Могу себе представить, какое чувство осиротелости он испытывает без своего брата. Будьте здоровы, дорогая, добрая, милая!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Плещеево,
3 сентября 1882 г.
Милый, бесценный друг! Вчера получила Ваше дорогое письмо и, как всегда, должна благодарить Вас глубоко, бесконечно. Вы всегда Вашим чутким, нежным сердцем поймете всё и отнесетесь ко всему с светлым, теплым взглядом, не подчиняющимся никаким рутинам и никаким расчетам. Я говорю по поводу переписки Коли с Анною, и при этом же случае я хочу несколько пространнее поговорить с Вами, мой единственный друг, о пашем проекте и моем отношении к нему, потому что мне надо знать, так ли же относится к этому делу и Александра Ильинична, или, быть может, она найдет его слишком рыцарским, средневековым. Я отношусь к нашему проекту так, что если я избрала будущую подругу для своего сына, то, если надо было бы ждать не два года, а пять лег, я бы не стала уже высматривать другой невесты для него и ни единого раза не допустила бы до себя и мысли, что если явится что-нибудь более, как бы это выразиться, блестящее, соблазнительное, то можно направить сына и туда, - о нет, - я не только буду говорить ему, чтобы он оставался верным своему чувству, но я буду оберегать его от всякого соблазна, отдалять возможность изменить своему чувству, а с другой стороны, буду делать всё, чтобы дать возможность развиться и окрепнуть чувству его к той девушке, которую я же избрала для него, а к этому служат свидания, переписка, сближение, и, повторяю, я делала бы все это, если бы надо было ждать и пять лет, а не короткие два года, которые промелькнут, как два месяца. Вот мое отношение к данному предмету, дорогой мой. Я готова согласиться, что оно не практично, но это - мое понятие. Я не ищу для своего сына ни блеска, ни удовлетворения тщеславия, напротив, когда год назад я увидела, что он может жениться на девушке, штемпелеванной аристократке, княжне, со связями, с положением, я сейчас же старалась его отвлечь оттуда, хотя это семейство превосходное, но среду эту я не считаю обеспечивающей семейное счастье. А я для него ищу возможного счастья в браке, поэтому, раз выбравши для него подругу, я уже не буду смущаться никакими соображениями, а буду твердою рукою вести свое дело к заданной цели. Если при всех моих стараниях это всё-таки не удастся, я пожалею, но не упрекну себя ни в чем. Теперь, мой дорогой, я опять обращаюсь к Вашей драгоценной для меня дружбе; я уверена, что Вы всё понимаете, что я чувствую и как чувствую, и что мои заветные интересы и чувства Вы всегда побережете и оградите от всякого горя. Я прошу Вас убедительно сделать наблюдение, как относится Александра Ильинична к предмету, о котором я только что говорила. Ведь Вы понимаете, дорогой мой, что мне это надо знать, потому что я в этом случае как будто ответственна за спокойствие и благосостояние моего сына, и мне надо знать, как его напpавлять в этом случае, может ли он относиться к данному предмету как к чему-то прочному и неуклонному, насколько это в человеческих силах заключается, или это есть вещь совсем фражильная (fragile) [хрупкая, ломкая], подвергнутая многим обстоятельствам. Вы, конечно, дорогой друг мой, не будете спрашивать прямо Александру Ильиничну об этом, потому что прямой вопрос возбуждает страх, как будто обязательства, тогда как никто из нас, понятно, не может обязаться ни на что: для каждого человека могут быть обязательны известные действия, но никогда не результаты их или последствия. И то, что Вы узнаете о мнении Александры Ильиничны в данном случае, не откажите, мой бесценный, сообщить мне с полною откровенностью.
Мои мальчики, кроме Саши, уехали в Петербург. Очень скучно без них. Благодарю Вас безгранично, мой дорогой, за Ваше письмо к Коле, которое я не распечатала, впрочем, и сейчас же послала ему. Это для него будет радость неописанная. Сашок просил у меня позволения писать Вам, мой милый друг. Я ему разрешила, потому что надеюсь, что Вы, по своей доброте, простите ему это желание, и ведь, конечно. Вы не будете себя беспокоить ответами, когда не расположены писать.
Вы поручаете мне, дорогой мой, утешить Влад[ислава] Альб[ертовича] в Вашей критике. Да ведь он в восторге от нее, он молится на Вас, без энтузиазма, без слез он не может говорить о Вашей дивной доброте. “Как, - говорит, - такое светило, такой колосс не погнушался таким червяком, как я (это его точное выражение): не только до мельчайших подробностей обратил внимание на всё, но с такою неподражаемою деликатностью объяснил мне правило сочетания ударений музыки и слов”. Он давал мне читать Ваше письмо, мой несравненный человек, и я изумлялась, и только и можешь всегда сказать: господи, что это за человек!
В субботу, т. е. завтра, я переезжаю в Москву. В прошлую субботу не переехала потому, что дом в Москве не был готов. Погода у нас необыкновенная, среди дня жарко, как летом. До свидания, мой милый, дорогой, несравненный. Будьте здоровы и покойны. Всем сердцем беспредельно любящая Вас
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Как Вы скоро работаете, друг мой, это поразительно: давно ли Вы начали оперу, и уже конец близится.
Москва,
7 сентября 1882 г.
Милый, дорогой, несравненный друг мой! Не знаю, как и благодарить Вас за восхитительные фотографии, которые Вы мне прислали; это такая прелесть, что глаз отвести не хочется. Татьяна Львовна - красавица, как и всегда, Анна - прелестна, как ангел божий, залетевший на землю; ее милое, невинное выражение лица очаровательно. Юрий - это картина, что за красота! Митя и Боб - самые прелестные гимназистики, которых природа когда-либо создавала. Это замечательно, какое это семейство красавцев; природа как будто специально занялась ими, чтобы показать миру, какие чудеса она может создавать - восхитительно! Поздравляю Вас еще раз, мой дорогой, с новым членом семейства, произведшим Вас в чин дедушки. Дай господи ребенку всякого счастия на земле, а родителям всегда радости и утешения от него.
Теперь перехожу к главному предмету и главной цели этого письма.
Прошу Вас, умоляю, мой дорогой, бесподобный друг, не писать никому из нас до тех пор, пока Ваша голова совершенно излечится и не останется даже ни малейшей наклонности к головным болям. Вы до того деликатны, что, право, становится совестно. Ну, как же Вы можете извиняться перед моим Сашей, перед ребенком, который не смеет и думать считаться с Вами чем бы то ни было. Он, писавши к Вам, удовлетворял своему страстному желанию и, конечно, не надеялся на ответ совсем, а уже и не мечтал о скором. Теперь же я прошу Вас всеми силами души, мой милый, дорогой, не пишите мне никогда, когда Вы нездоровы; берегите свое здоровье прежде всего и пуще всего. Ведь Ваша жизнь и здоровье необходимы для моего счастья на земле, они слишком дороги для меня, для того, чтобы я могла равнодушно смотреть, как Вы их тратите на удовольствие другим; пожалуйста, мой хороший, дорогой, не пишите.
Я свою руку сама сглазила: как приехала в Москву, так она стала хуже. Вообще мне ужасно жаль Плещеева: так там было хорошо. У меня, слава богу, все здоровы. Вчера я была на выставке, и она мне совсем не понравилась: в произведениях нет ничего особенного, а обставлена она отвратительно. Завтра приезжает государь. За границу я выберусь, вероятно, не ранее 20-го. Коля приезжал на несколько часов; так мне жаль его, - бедному грустно одному. От Вашего письма он в восторге. Благодарю Вас глубоко, мой милый, дорогой, за Ваше доброе, такое ласковое отношение к моим детям; меня глубоко это трогает. Будьте здоровы, мой бесценный, и исполните мою просьбу, не пишите мне; раньше месяца я не жду от Вас письма. Всем сердцем беспредельно Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Каменка,
9 сентября 1882 г.
Милый, дорогой друг! Прежде всего позвольте поблагодарить Вас от всей души за поздравительную телеграмму Вашу. Голова моя, слава богу, здорова совсем, и я снова могу дозволить себе и работать и письма писать, так что Саше на его письмо я уже ответил и надеюсь, что он получил его.
Теперь передам Вам, что мне пишет г-жа Кондратьева о докторе Мецгере. Она отвечает мне по пунктам. 1) О летах доктора она никогда не справлялась, но, судя по наружности, полагает, что ему около сорока лет. 2) Он сам не приписывает себе, как оказывается, никакой особенной магнетической силы, но все его пациенты, ощущая во время его сеансов какое-то необыкновенно приятное состояние нервов, подозревают в нем эту силу. 3) Наружность его некрасива, но г-жа К[ондратьева] находит его симпатичным. 4) Он очень учтив, ласков, весел и оригинален. Славится не только как специалист по массажу, но также и как вообще превосходный диагност. Вот, милый друг, сведения, на верность которых Вы вполне можете положиться, и я ласкаю себя надеждой, что Мецгеру суждено вполне излечить Вас от Вашего недуга.
Касательно Вашего поручения узнать, как сестра относится к вопросу о женитьбе Коли на Анне, покамест скажу только одно, что сестра, как и всё их семейство, питает к Коле самую искреннюю, горячую симпатию, и мне нечего осведомляться насчет этого у нее, ибо я достоверно знаю, что она и Лев Васильевич от всей души были бы счастливы и рады, если б это могло устроиться. Но как она смотрит на неизбежность двухгодичного ожидания и как желает влиять на Анну: заставлять ли ее уже теперь серьезно смотреть на Колю как на будущего жениха, или только будет пассивна, хотя и сочувственно, смотреть на их сближение, - этого, дорогая моя, я не знаю в настоящую минуту, ибо обстоятельства сложились так, что мы в течение этого лета с сестрой почти вовсе не виделись. Я хотел ей написать об этом сейчас же и даже просить ее прямо Вам ответить на беспокоящий Вас вопрос, но решил, что лучше это отложить до того времени, когда Вера (которая, как оказывается, очень тяжело перенесла роды, и до сих пор еще очень слаба, так что и ребенка кормить не может) совсем оправится и сестра совсем успокоится. С Анной я, как писал уже Вам, не считаю себя в праве говорить о Коле иначе, как об общем и милом друге. Во всяком случае, дорогая моя, будьте покойны; я вполне уверен, что если Коля в предстоящие два года останется верен своему чувству, то он будет принят a bras ouverts [с открытыми объятиями] и родителями и милой девушкой, которой посчастливилось внушить любовь этому чудному юноше.
Работа моя подвигается, но не могу скрыть, что я очень утомлен. Когда вполне окончу черновую работу и останется только приняться за инструментовку, мечтаю через Москву и Петербург проехать в Италию и там на полной и совершенной свободе заняться этим.
Будьте здоровы, дорогая!
Беспредельно любящий Вас
П. Чайковский.
Каменка,
14 сентября [1882 г.]
Дорогой, бесценный друг!
Хотя Вы в последнем письме запрещаете мне писать Вам, но так как я, слава богу, теперь совсем здоров, то без всякого ущерба для своего физического благосостояния могу повиноваться влечению сердца, которое заставляет меня обращаться к Вам письменно по старой привычке, сделавшейся уже неотложной потребностью моей жизни. Так как, действительно, от напряжения всех своих духовных и умственных сил, направленных к опере моей, я чувствую большое утомление и должен на время по возможности сократить свою переписку, тем не менее, писать Вам для меня не труд, а радость и удовлетворение сердечной потребности. Если бы снова наступили головные боли, обещаю Вам опять на время вовсе прекратить писание чего бы то ни было.
Никогда еще так трудно мне не давалось какое-нибудь большое сочинение, как эта опера. Уж не знаю, падение ли это способностей, или, быть может, я стал строже к себе, но, припоминая, как прежде без малейшего усилия я работал, как для меня были совершенно неведомы хотя бы кратковременные минуты недоверия к себе и отчаяния в своих силах, - я не могу не заметить, что стал другим человеком. В прежнее время я предавался труду сочинительства так же просто и в силу таких же естественных условий, на основании каких рыба плавает в воде, а птица летает в воздухе. Теперь не то. Теперь я подобен человеку, несущему на себе хотя и дорогую, но тяжелую ношу, которую во что бы то ни стало нужно донести до конца. Я и донесу ее, но часто боюсь, что силы мои уже надломлены и поневоле придется остановиться.
Дорогая моя, я в отчаянии, что до сих пор не могу прямо и точно ответить Вам на вопрос Ваш о возможности переписки Коли с Анной. Не знаю, рассеянность ли это со стороны сестры, почта ли что-нибудь напутала, но хотя и были письма от сестры и в них она писала! о Коле и говорила, что он вступил в переписку с ней и с Нат[альей] Андреевной Плесской (другом сестры), но на вопрос, считает ли она возможным переписку Анны с Колей, ответа прямого нет. Я думаю, что теперь уже лучше дождусь ее возвращения в Каменку, которое вскоре состоится, и тогда, поговорив об этом обстоятельно, решим вопрос и напишем Вам. Я бы очень желал, чтобы по миновании всех беспокойств и забот о Вере, сестра собралась бы написать Вам свою profession de fоi касательно Анны и Коли. Во всяком случае, дорогая моя, знайте и верьте, что Вы имеете во мне самого горячего защитника сердечных интересов Коли, которые, впрочем, в защите не нуждаются, так как (не касаясь самой Анны, в теплой симпатии которой к Коле я не сомневаюсь) все члены семьи поголовно влюблены в Колю.
Позвольте мне высказать неодобрение Вашему проекту жить зимой в Вене. Венская зима слишком сурова для Вас. Ведь Ваше здоровье требует именно итальянской зимы и даже, пожалуй, не флорентийской, а римской, или, что еще лучше, мессинской. Знаю, дорогая моя, что Вы избираете Вену не ради себя, а ради Саши, но нельзя ли устроить так, чтобы и Саша эту зиму провел с Вами в Италии? Простите, что вмешиваюсь в не касающееся меня непосредственно, но мне так бы хотелось, чтобы Вы были здоровы и чтобы Вы могли дышать чистым воздухом.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Москва,
19 сентября 1882 г.
Милый, бесценный друг! Простите, что так долго не писала Вам, но мне это время так нездоровилось, что, я думала, и за границу ехать не придется. Я, как по обыкновению, в России простудилась, и очень мне было плохо, но, однако, теперь лучше, но сильно кашляю и чувствую большую слабость. Предполагаю выехать за границу послезавтра, т. е. 21-го во вторник, если ничто не помешает. Сегодня приедет мой Коля, привезет мне подписать прошение о выходе Саши из Училища. Очень мне, очень больно делать этот шаг, но что же делать. Просила, чтобы ему позволили докончить курс в Училище в России, но занимаясь там, где будет требовать его здоровье, - мне отказали; а казалось бы, скорее надо было бы помочь желанию матери и самого юноши сделать образование в России, но, к сожалению, у нас этого не поощряют, и теперь мы должны искать, как ему окончить курс за границею. Я думаю, что теперь он переидет на техническую дорогу, так как специальные науки он выбрал, но нигде еще не начал; место, где он должен будет делать свое образование, предполагается Вена.
Не знаю, как и благодарить Вас, милый, добрый, несравненный друг, за Ваше ласковое, отеческое отношение к моим сыновьям. Ваше письмо к Саше меня до глубины души тронуло; никакая мать не могла бы лучших советов ему давать, чем Вы, мой добрый, благородный друг, и всё это с такою теплотою, с такою нежностью, что вызывало слезы благодарности у меня на глаза. А как эта доброта полезно действует на только что развивающееся сердце, которому, как растению, необходимы свет и теплота, и Вы, мой дорогой, всё это доставляете ему, моему сыну; пусть Вас бог наградит в десять раз.
Колю мне очень, очень жаль. Он грустит от одиночества и от беспокойства за будущее; когда он долго ничего не знает из Каменки, он приходит в беспокойство, грустит. Бедный мальчик, как заботы рано приходят к людям. Домашние мои все, слава богу, здоровы. Своим домом я также очень довольна. Я его всегда очень любила и так довольна тем, что опять в нем нахожусь. Вероятно, в конце октября или начале ноября переедет моя Саша в Москву и ко мне в дом пожить некоторое время и отсюда также за границу, туда же, где и мы будем, т. е. в Вену. Ее маленький недоносочек, Адя (Адам), растет и полнеет, но я всё-таки боюсь, что он будет очень слабенький. Володя в настоящее время в Москве, а также и моя старшая дочь Лиза Иолшина. В этом году мне посчастливилось довольно много видеть своих детей, и всех, - это большая для меня радость.
Погода у нас удивительно теплая, сегодня даже с утра восемь градусов тепла; дал бы бог подольше такой температуры. Я послала Вам, милый друг мой, альбом моего Плещеева. Желала бы очень, чтобы оно Вам понравилось, но фотографии сделаны нехорошо; в натуре оно гораздо лучше. Я очень жалею, что не сделала надписей под каждым видом, чтобы объяснить Вам, какая постройка, но я в такой суете здесь, что и забыла сделать это; поправлю немножко теперь: 1) дом с подъездами, обросшими диким виноградом, есть главный дом, 2) дом с зубцами наверху есть флигель, в котором жили учителя и были комнаты для гостей, 3) дом пониже первых двух есть помещение управляющего (отца Владислава Альбертовича), 4) маленький балкончик, обвитый зеленью, есть мой балкончик из моего кабинета; перед ним замечательная пихта, 5) большая терраса, убранная растениями проходит около столовой, гостиной и моей спальни; в углублении ее находится моя особа за кофеем; этот вид сделан специально для Вас, мой дорогой. Второй альбом с видами посылает Коля Анне Львовне и просит милостиво принять его. Надеюсь, мой дорогой, что Вы не забудете моей просьбы насчет переписки Коли с Анною; мне уж очень жаль моего бедного мальчика. Коля поручил мне очень просить Вас, милый друг мой, дать ему весточку, когда Вы будете в Петербурге; ведь адрес их Вы знаете, дорогой? Коля был раза три у Модеста Ильича и ни разу не застал его дома.
Дорогой мой, теперь я попрошу Вас написать мне, если Вы будете так добры, одно письмо в Вену, poste restante, a дальше я сообщу Вам мой адрес. Прилагаю здесь бюджетную сумму. До свидания, мой милый, несравненный друг. Будьте здоровы, покойны, веселы и не забывайте всем сердцем безгранично любящую Вас
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Юля, Саша, Соня и Милочка шлют Вам их задушевное почтение и желание доброго здравия. Соне на днях кончилось пятнадцать лет; мне как-то не верится.
Не откажите сообщить мне, дойдет ли до Вас прилагаемый перевод.
Каменка,
1882 г. сентября 22 - 24. Каменка.
22 сентября 1882 г.
Дорогой, милый друг!
Сегодня утром получил Ваше письмо со вложением бюджетной суммы, о чем и поспешаю уведомить Вас, принося Вам бесконечную мою благодарность.
Так как вчера Вы должны были выехать, то сегодня воображаю Вас уже едущей по направлению к Варшаве. Дай бог, чтобы поездка эта совершилась вполне благополучно. Мне приятно думать, что Вы вовремя уезжаете от русской зимы, но насколько я был бы более рад, если бы Вы ехали в Италию, которая, как мне кажется, одна только удовлетворяет требования Вашего организма. Впрочем, я очень мало знаю Вену и, быть может, ошибаюсь, воображая ее зиму холодной. Зато Вена - очень приятный город в отношении музыкальном, и я надеюсь, что здоровье позволит Вам наслаждаться слушанием превосходнейшей венской оперы и некоторых концертов. Для Саши же пребывание в Вене будет очень полезно во всех отношениях, и как ни жаль, что он не может окончить училищного курса, но, по крайней мере, хорошо то, что для его музыкального развития Вена представит много благоприятных условий.
Мы находимся в тревожном состоянии по поводу известий о болезни сестры. Она должна была двадцать третьего выехать из Ялты на пароходе, которым командует мой брат Ипполит, но вчера мы получили две телеграммы, из коих в первой уведомляют, что она очень нездорова и просит Льва Вас[ильевича] приехать, а во второй - что ей лучше и что приезд Льва Вас[ильевича] не необходим. Как нарочно, Лев Вас[ильевич] уехал несколько дней тому назад в Киев и всё не возвращается. Мы телеграфировали ему и не знаем, как он решит. В течение двух дней я и Анна тщательно скрывали неприятные известия от Тани, которая вот уже месяц как постоянно недомогает, и мы боялись ее расстраивать; но она подслушала наш разговор, узнала правду, и теперь я вдвойне тревожусь: и за сестру и за Таню. Несчастная эта девушка! Представьте, друг мой, что она уже более месяца буквально ничего не ест: у нее непобедимое отвращение ко всякой пище. Как она живет, чем поддерживается ее организм, просто непостижимо! Говорят, что во всём этом нет ничего серьезного, что всё это нервы, но, тем не менее, сердце болит, когда на нее смотришь.
Зато Анна бесконечно радует меня: целый день занята то уроками, которые она дает Тасе и еще одной бедной девочке, то хозяйством, то чтением серьезной книги, и вместе с тем всегда здорова, весела, всем приятна и полезна; это в самом деле хорошая девушка, способная осчастливить своего будущего мужа. Я сообщил ей известие, что нам предстоит получение плещеевских видов; она очень радуется этому. Она сказала мне сегодня, что иногда до слез умиляется, думая о Коле и его любви к ней, и что она его ужасно любит. У нас здесь лежат два письма Коли, адресованные к Н. А. Плесской; Анна их унесла к себе. Я не подал виду, что заметил это, но видно уже по одному [этому], что она дорожит всем, что от него исходит. К сожалению, до приезда Н. А. Плесской нельзя будет узнать, что заключается в его письмах.
С нетерпением жду возвращения сестры, чтобы поговорить с рей обстоятельно об Анне и Коле.
24 сентября.
Вчера утром приехал Лев Вас[ильевич], и в то же время пришла телеграмма от сестры, что она выехала из Севастополя. Известие это всех успокоило и обрадовало, но не надолго. Вечером пришла телеграмма из Одессы, что бедная сестра очень сильно снова заболела в Одессе; предполагают, что у нее опять камни идут из печени. Это страшно мучительное состояние, и боли столь ужасные, что невыносимо видеть ее страдания. Сама по себе болезнь эта хотя тяжкая, но не смертельная, однако же, кто знает, насколько такой уже ослабленный организм, как у сестры, может вынести несколько суток страдания? Я очень, очень боюсь за нее. Лев Ваc[ильевич] уже уехал в Одессу. Какое счастие, что около больной есть такой преданный и ловкий в ухаживании за больными друг, как Наталья Андреевна Плесская!
Я получил письма из Петербурга от Направника и Каменской. Ввиду неимения в петербургской опере драматического сопрано, дирекция предложила певице Каменской снова партию Орлеанской Девы, от которой она отказалась по причине высоты партии. Теперь они просят, чтобы я переделал роль для mezzo-soprano. На днях получу партитуру, и придется заняться этой несимпатичной работой. Очень тяжело вещь, которую привык воображать в окраске известной тональности, переносить в другой тон, менять модуляции и т. д. Но что делать! Приходится подчиниться необходимости.
Надеюсь, дорогой друг, что Вы благополучно совершили переезд до Вены. Если молитва любящего человека может оберечь от всякого неблагополучия того, за кого приносится молитва, то я надеюсь, что и я до некоторой степени привлекаю на Вас божие благословение, ибо ежедневно горячо молюсь за Вас подателю всяких благ.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Вена,
1 октября 1882 г.
Милый, несравненный друг! Вчера я получила Ваше дорогое письмо, и оно произвело на меня чарующее действие. Все то, что Вы пишете мне про Анну, до того мне нравится, так бесконечно радует меня, что я могу только просить бога, чтобы он дал осуществиться моим мечтам на счастье наших детей. Мой Коля также утешает меня чрезвычайно своими письмами; он становится таким серьезным, так искренно и так неуклонно любит Анну, как я и не ожидала. Он пишет почти каждый день, и я вижу из его писем, что всё его существо, все его думы наполнены чувством к Анне, он только и живет ожиданием будущего и воспоминаниями прошлого. Его нисколько не пугают два года по отношению к себе, он уверен в себе, но на него часто набегают облака от неизвестности настроения с другой стороны, и мне больно, что я не могу прогонять этих облаков, успокаивать его. Я могу только ручаться ему за то, что Вы, мой добрый, благородный друг, стоите за него и будете всегда поддерживать его интересы.
Как мне жаль, как больно за бедную Александру Ильиничну. После Вашего письма о ее болезни я всё нахожусь в состоянии беспокойства; какая ужасная это болезнь. Пошли ей господи как можно скорее облегчение и успокоение, бедная страдалица! Как меня трогает и как я Вам бесконечно благодарна, милый, дорогой друг мой, за Ваше теплое, доброе участие к моему здоровью. Конечно, Италия по климату больше всего удовлетворяет требованиям моего разбитого организма, но для нервов, так сказать, там слишком скучно, поэтому я уже прошлою весною, находясь еще во Флоренции, решила попробовать жить в Вене. Зимою, конечно, если уже мне совсем плохо станет от холода, то придется опять бежать в Италию, но я этого очень не желала бы, потому что Вы знаете, милый друг мой, что я отэльной жизни не выношу, поэтому я наняла квартиру, купила свою мебель, посуду, всё хозяйство. Мне это обойдется от двадцати до двадцати пяти тысяч гульденов, и бросить всё это мне бы не хотелось, но человек - раб обстоятельств. Теперь бедному Владиславу Альбертовичу так много дела, что он вовремя ни пообедать, ни позавтракать не может, потому что все дни меня он устраивает, и совсем один, потому что особа, которая по своим летам и своему положению в жизни могла бы быть практична и полезна в делах (моя гувернантка Юлия Францевна, о которой Вы имеете некоторое понятие), к несчастью, так занята своею собственною особою, так мечтает еще о женихах (ей сорок шесть лет), о любви, что только и повторяет везде, что она так неопытна, что остается только пожалеть, что бывают люди, которые так поздно развиваются, а бедному Влад[иславу] Альб[ертовичу] очень тяжко.
Как мне жаль Вас, мой милый, дорогой друг, что Вы должны делать такую скучную работу, как транспонировка партий Иоанны д'Арк; бедная наша Россия, даже голосов у нее хороших нет! Больно, тяжело выговорить, но приходится сознаться, что ничего у нас хорошего нет, все только сыры е материалы. Я была ужасно огорчена, побывавши в Москве на выставке. Это такая скудость изобретательности, такой застой, что в Вене и Париже без всяких выставок видишь каждый год гораздо больше нового, вновь приобретенного, чем у нас на вы ставке, к которой готовились сколько времени; до слез больно. А здесь как хорошо, Петр Ильич, видишь, что человеческий организм работает всеми своими частями, что человек живет недаром, что у него работает не один желудок, а и мозг также, а у нас какая-то спячка, от которой люди пробуждаются только для того, чтобы съесть, выпить и опять спать. Это мое больное место - горе за наше бедное отечество.
Когда я немножко устрою здесь квартиру, то хочу проехаться в Париж и Амстердам, но не для того, чтобы делать там массаж, потому что это леченье требует очень много времени и мне бы не хотелось засесть в Амстердаме, а я хочу показать Сашонка Мецгеру.
До свидания, мой милый, бесценный друг. Будьте здоровы, веселы и не забывайте бесконечно Вас любящую
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Адрес мой: Вена, Franzensring, № 18.
Каменка,
1882 г. сентября 28 - октября 8. Каменка.
28 сентября.
Я только что вернулся из Киева, куда ездил на два дня, и, вошедши в свою комнату, нашел на столе превосходнейший плещеевский альбом. Благодарю, несчетно раз благодарю Вас, дорогой, милый, бесценный друг, за этот роскошный и в то же время милый сердцу моему подарок. Какая превосходная мысль была у Вас украсить виды Плещеева и комнаты портретами Вашими. Это сообщает альбому особенную цену, это так оживляет его, что как будто в шапке-невидимке прогулялся по комнатам и по саду и увидел не только Ваше обиталище, но и самих дорогих обитателей. Анна в совершенном восторге от подарка и поручает мне выразить Вам свою самую восторженную благодарность. Коле я сегодня написал и его тоже благодарил от нее. Я надеюсь, что по приезде сестры она (т. е. Анна) сама поблагодарит Колю письменно.
Я уехал в Киев в большом беспокойстве насчет сестры, которая накануне телеграфировала, что очень больна, и вызвала к себе Льва Васильевича. Но на другой день получил известие, что сестре лучше после того, как из нее вышло три камня. Нет худа без добра. Уж если эти камни успели у нее опять образоваться в печени, то, по крайней мере, следует благодарить бога за хороший исход. На этот раз страдания, предшествующие выходу камней, были очень кратковременны. Лев Васильевич телеграфирует, что в скором времени они все вместе вернутся в Каменку.
8 октября.
Прошло более недели с тех пор, как я написал Вам, дорогая моя, предыдущие строки, и все они прошли для меня как один серый, долгий, томительный день. Я Вам писал уже в предыдущем письме (если не ошибаюсь), что петербургская дирекция театров, ввиду отсутствия драматического сопрано, просила меня переделать партию Иоанны для меццо-сопрано. Сначала я думал, что мне придется лишь распорядиться о транспонировке на тон вниз нескольких номеров. Но, получив партитуру и обстоятельные указания практичного и опытного Направника, какие должны быть перемены, я увидел, что мне придется чуть не пол-оперы переинструментовать. Это ужаснуло меня, так [как] нет ничего скучнее и неприятнее, как вновь трудиться над вещью, которая уже давно написана и к которой авторское чувство успело остынуть. Но делать было нечего; интересы моей оперы требовали, чтобы я превозмог себя, и я превозмог. Десять дней просидел я прикованный к столу своему над этой томительной работой, и нужно было в самом деле геройское усилие воли, чтобы сделать всё, что я успел сделать в этот короткий срок. А торопиться было необходимо для того, чтобы в Петербурге успели вовремя переписать партии оркестра, переучить многое заново и поставить оперу на новой сцене Большого театра, куда теперь приютилась русская опера. Наконец вчера всё это было окончено, уложено и отправлено в Петербург, и я чувствую такое же облегчение, как человек, страдавший несколько дней сряду зубною болью, после того как ему вырвали зуб. Но усталость моя такова, что теперь несколько дней придется проводить в совершенной праздности, и даже письма писать буду только Вам и двум братьям.
Семейство у нас теперь в полном сборе. Неделю тому назад сестра и Лев Вас[ильевич] возвратились, ко всеобщей радости. Бедная сестра моя выдержала опять неописанные страдания и привезла с собой три ужасающей величины камня, которые вышли у нее из печени. Теперь она чувствует себя хорошо, насколько это возможно при ее слабости и общем истощении сил. Замечательна сила живучести в этой слабой, нервной натуре! Почти девять десятых своей -жизни она больна, а между тем, как только освободится от страданий, предается кипучей домашней деятельности и успевает сделать так много, как и многие здоровые не сумеют.
Я говорил сестре о Ваших тревогах насчет прочности отношений Коли и Анны. Она собирается сама писать Вам и с полною откровенностью высказать свои чувства и мысли по поводу этого обстоятельства. Одно только скажу Вам, дорогая моя, это то, чтобы Вы были совершенно уверены в том, что и сестра и Лев Вас[ильевич] уж, конечно, не менее Вас желают, чтобы наши мечты осуществились, а что касается Анны, то я имею полное основание уверить Вас в том, что чувство ее к Коле прочно, насколько прочность чувств возможна в этом мире. Милый Коля! какие прелестные письма пишет он Нат. Андр. Плесской! Какая это чудная, любящая, обаятельно-симпатичная натура!
Ввиду того, что Вена. Вам нравится и что Вы будете жить там у себя дома, а не в отеле, я мирюсь с мыслью, что Вы не в Италии. Дай бог, чтобы зима была нехолодная. Здесь у нас вот уже более недели мороз, снег и ветер. Ах, этот ужасный, вечный каменский ветер. Он причиной того, что мне невозможно здесь долго оставаться, так как без обычной двухчасовой прогулки я буквально жить не могу, а здесь ветер так постоянен, резок и силен, что я должен иногда обходиться без движения на чистом воздухе.
До свиданья, дорогая!
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Потрудитесь передать всем Вашим поклоны мои и приветствия.
Париж,
14 октября 1882 г.
Милый, дорогой друг мой! Я от Вас уж очень, очень давно не получала никакого известия, и это меня очень беспокоит. Все ли у Вас благополучно, как здоровье Александры Ильиничны? Напишите, дорогой, два слова. Адресовать прошу Вас в Вену, Grand Hotel, a оттуда мне сейчас перешлют письмо.
Мой бедный Коля также в тревоге. На днях получила от него печальную телеграмму, что он две недели ничего не знает об Каменке, что не имею ли я каких-нибудь известий. Бедный мальчик уже с этих лет тревожится, тоскует; уж пусть бы горе и заботы были принадлежностью стариков, а хотя бы молодые жили весело и беззаботно, так нет, - живут только беззаботно те люди, которые на птиц похожи. Вообще мой бедный Коля скучает ужасно; брата нет, и он совершенно одинок, не с кем поделиться никаким своим чувством, впечатлением, беспокойством. Милый, дорогой друг мой, я надеюсь, что Вы не забыли похлопотать за моего бедного юношу насчет переписки его с Анною. Это для меня очень живой вопрос, потому что мне так жаль моего бедного ребенка: совсем один, и даже хуже, чем один, потому что окружен враждебным элементом, а к этому еще постоянное беспокойство и страх о том, что делается в Каменке, не забыли ли его, не явился ли уже кто-либо другой. Я боюсь очень, чтобы это не дурно подействовало на его занятия. Ах, я еще и не поблагодарила Вас, мой добрый, несравненный друг, за Ваше письмо к Коле. Оно было для него как манна небесная; он ужасно благодарен Вам за него, и я также не знаю, как и благодарить Вас, мой дорогой, за Вашу всегдашнюю доброту и участие к моим детям.
Да, я сказала о враждебных элементах около Коли. Вас это, быть может, удивит, друг мой, но, к сожалению, нельзя найти на свете людей, которые могли бы заменять детям родителей. Я выбрала очень хорошего и почтенного человека, которому поручила своих детей в Петербурге, но каждый заботится более о себе, чем о чужих детях, т. е. о своем властолюбии, деспотизме, - так и Ив[ан] Ив[анович]. Он не может помириться с тем, что Коле двадцатый год и что ферула Ив[ана] Ив[ановича] становится излишнею, а в особенности тут его супруга подстрекает его, и вдвоем делают Коле всякие неприятности, устраивают над ним какую-то инквизицию, подсмотры, так что тот, бедный, при всей необыкновенной доброте своего характера, иногда теряет терпение. Мне жаль его невыразимо, но я ничего не могу сделать, чтобы избавить его от этого положения, потому что для Макса и Миши необходимо иметь кого-нибудь в доме. Ах, боже мой, сколько горя бывает в жизни.
Скажите, дорогой мой, что у Анны нет слишком большой самонадеянности и самоуверенности в характере? Пишите, мой бесценный, мне побольше об ней и, пожалуйста, всю истину, если явится какой-нибудь конкурент Коли.
Вот я опять в Париже. Каждый день вспоминаю о том времени, когда Вы жили в Hotel Meurice. Боже мой, неужели никогда ничто подобное не повторится? Я рада быть в Париже, потому что очень люблю его, хотя французов терпеть не могу, - это такие самохвалы, такие нахалы, что просто противно, но город со всеми своими произведениями, со всею кипучею жизнью - бесподобен!
Погода здесь дурная, пасмурно, дождливо, хотя, конечно, не холодно, двенадцать градусов тепла. Рука моя пришла в самое дурное состояние. Всё, что массаж принес пользы, теперь от холода пропало, и вернулось прежнее дурное состояние. Я из Парижа вернусь опять в Вену, чтобы скорее устроиться на одном месте, а то эти путешествия в дурную погоду вредят здоровью. Быть может, Сашок с компанией проедутся в Амстердам, т. е. через Амстердам вернутся в Вену, а я остановлюсь дня на два в Мюнхене по делам со своим банком.
До свидания, мой милый, несравненный, дорогой друг. Будьте здоровы, веселы, покойны и не забывайте всем сердцем беспредельно любящую Вас
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Не забудьте, дорогой мой, похлопотать за моего бедного Колю; его положение такое печальное, бедное мое дитя!
Каменка,
14 октября [1882 г.]
Милый и дорогой мой друг!
Надеюсь, что письмо, которое написала Вам сестра моя, дошло до Вас. Я просил ее высказать Вам с полной откровенностью ее чувства и мысли насчет отношений между Колей и Анной, и уверен, что она так и сделала. Не знаю, какое впечатление произведет на Вас письмо это, но радуюсь тому, что она вошла, в непосредственные письменные сношения с Вами. Это, во всяком случае, самый лучший способ уяснить положение дела и укрепить сближение между нашими детьми, полюбившими друг друга.
Вчера я получил письмо от Коли и вчера же отвечал ему. Случилось, что несколько его писем лежали в Каменке без ответа, вследствие того, что болезнь сестры задержала ее вместе с Натальей Андреевной Плесской в Одессе. Приехавши, она тотчас же написала ему, но или письмо не дошло, или не успело еще дойти, и Коля, подумавший, что, верно, сестре моей хуже, пришел в беспокойство и просил меня дать ему сведений о них. Кроме того, я получил перед этим письмом еще другое от него, и знаете, друг мой, что для меня большое удовольствие получать и читать его письма. Достоинство их не в том, что он обладает каким-нибудь особенно блестящим литературным стилем, а в том, что он в письмах своих высказывается целиком, совершенно так же, как в разговоре. Он пишет, как говорит, так что, прочтя его письмо, кажется, как будто только что виделся с ним, и впечатление от них остается такое же, как и от беседы с ним. Это, в самом деле, замечательно цельная, прямая, симпатичная натура, и чем больше узнаешь его, тем больше любишь. Нас всех очень интересует, что означает Ваша телеграмма к Коле, возвещающая приезд Саши в Петербург, и я просил Колю поскорее сообщить нам все подробности об этом.
У нас здесь всё благополучно, и даже можно сказать, что давно уже не было такой полосы полного благополучия, как теперь. Дай бог, чтобы полоса эта протянулась как можно дольше! Анна поглощена своей сложной педагогической деятельностью. Пока еще не приехал приглашенный для мальчиков учитель, и Анна занимается ежедневно по нескольку часов с братьями; кроме того, она учит Тасю и еще одну бедную девочку, и всё это она делает с самым пылким усердием и любовью к делу. Вообще нельзя достаточно нахвалиться Анной. Так утешительно видеть, как она каждую минуту своей жизни старается сделать полезной и для других и для себя!
Я отдохнул несколько от утомления, причиненного мне “Орлеанской Девой”, и теперь понемножку начинаю приниматься за инструментовку новой оперы.
Состояние духа моего было бы и превосходно, если бы не беспокойство по поводу брата Модеста. Он, бедный, всё недомогает и хотя на ногах, но постоянно нехорошо себя чувствует. Притом же, подобно мне, он ненавидит Петербург, петербургскую жизнь и очень тяготится тем, что прикован к этому ненавистному городу интересами его воспитанника.
Об Италии он мечтает как об обетованной земле, но, увы, в нынешнем году, во всяком случае, он не попадет туда. Для меня это очень горько, и без Модеста Италия в моих глазах теряет половину цены своей.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш бесконечно Вам преданный
П. Чайковский.
Каменка,
20 октября [1882 г.]
Дорогой друг! Сегодня получил Ваше парижское письмо, из коего вижу, что Вы не получаете моих писем, а также, что письмо сестры не дошло до Вас. Я писал Вам, по обычаю, не менее раза в неделю и адресовал в Вену, Franzensring, № 18. Теперь Вы пишете, чтобы я адресовал в Вену в Гранд-отель. Никак не могу понять, отчего, уж раз, что в Вену, то нужно адресовать в Grand Hotel, а не на Вашу квартиру. И отчего, если Вы говорите, что письмо Вам перешлют, то не даете мне знать, куда именно? Ведь короче было бы прямо указать мне, куда Вы едете и когда. В письме Вашем я усматриваю, что Вы хотите вернуться в Вену, а между тем говорите, что из Вены Вам перешлют письмо. Я решительно становлюсь в тупик и решаюсь ждать разъяснения: не произошло ли тут, по рассеянности, ошибки, не в парижский ли Grand Hotel Вы велите адресовать? А пока посылаю в оба Гранд-отеля два коротеньких письмеца. Подробнее же буду писать, когда узнаю наверное, где Вы, и с этою целью пишу Коле и прошу у него разъяснения.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Ради бога, простите небрежность письма; тороплюсь, чтобы сегодня же отправить.
Каменка,
19 октября.
1882 г. октября 19 - 26. Каменка.
Дорогой, бесценный, милый друг! Наслаждаетесь ли Вы в Вене такою же чудною, совершенно летней погодой, какая теперь у нас? После трех недель ужаснейшего северо-восточного ветра, приносившего каждую ночь мороз и гибель листве и зелени, вдруг сделалась такая погода, какая бывает в конце января или начале февраля в Риме. Мне тем более это усладительно, что (уж решительно не знаю отчего) всё последнее время я был в неопределенно-мрачном состоянии духа, на что-то раздражался, на что-то сердился и, одним словом, являл из себя, должно быть, очень неприятного человека, хотя все здешние, по любви своей и деликатности, притворялись, что не замечали, или и в самом деле не замечали этого. Как бы то ни было, но внезапно наставшая чудная итальянская погода совершенно излечила меня, и я опять стал самим собою. Ах, друг мой, какое для меня ужасное лишение, что мой Алеша в солдатах! С каким бы наслаждением я сейчас же уехал бы в милую Италию, если б Алеша был со мной! Ехать туда в совершенном одиночестве как-то страшно мне и жутко. А собственно говоря, мне даже следовало бы уехать, ибо случилось так, что я своим присутствием положительно стесняю семью, и как они ни милы и ни родственно-нежны ко мне, но несомненно, что, уехавши, я бы дал возможность им устроиться как следует. Представьте, до какой степени тесно они живут, что даже гувернера, приглашенного для Мити и Володи, некуда поместить, и пришлось (конечно, из-за меня) дать ему квартиру на местечке. Итак, ехать нужно, ехать хочется, но страшно и грустно. Поживу еще несколько дней здесь, поеду в Москву и Петербург для свиданья с братьями, а там увидим!
20 октября.
Получил сегодня Ваше письмо, дорогой друг, и нахожусь в совершенном недоумении, что делать. Вы пишете, что не получаете от меня писем, а между тем, я, как Вы приказывали, одно письмо адресовал в poste restante, другие же, по получении адреса, - в Вену, Franzensring, 18. Сестра написала Вам полторы недели тому назад большое письмо и отправила его по тому же адресу. Неужели эти письма пропали? Теперь Вы говорите, чтобы я адресовал в Вену, в Grand Hotel и что оттуда Вам письма посылают. Но если Ваша квартира на Franzensring, почему нужно адресовать в Grand Hotel? Долго обдумывая это непонятное для меня обстоятельство, я, наконец, пришел к заключению, что Вы велите писать в Париж, в Grand Hotel и, по рассеянности, написали - в Вену. Но опять-таки не знаю, сколько времени Вы остаетесь, в Париже и в который из двух Гpанд-отелей писать. Решаюсь подождать разъяснения обстоятельств, а покамест напишу в оба отеля по коротенькому письмецу.
Я должен откровенно сказать Вам, дорогой друг, что немножко сержусь на Вас. Отчего Вы не хотите побывать в Амстердаме у Мецгера? Уж раз что Вы решились из Вены совершить поездку, отчего Вы не хотите кстати и о своем здоровье подумать, которое стольким людям так дорого? Кто знает, быть может, Вы добровольно лишаете себя быстрой и легкой возможности полного излечения?
22 октября.
Вы спрашиваете, самоуверенна ли Анна? Могу смело отвечать отрицательно на этот вопрос. Во-первых, о своей наружности она того мнения, что нет в ней ничего хорошего, и действительно она искренно в это верит, весьма мало о своей красоте заботится и нимало не огорчается мыслью, что нехороша. Может быть, именно поэтому, несмотря на то, что она действительно далеко не хорошенькая, а только одаренная симпатичным выражением лица и чудесными глазами, - нравится она, однако же, гораздо больше своей старшей сестры Тани, которую, однако ж, можно назвать почти совершенной красавицей. Во-вторых, Анна одарена Тем особого рода благородным самолюбием, свойственным избранным натурам, которое заставляет их неустанно стремиться к идеалу совершенства и вечно сокрушаться о своих недостатках. Это именно самолюбие, если хотите, но уж никак не самоуверенность.
При случае скажите, дорогая моя, почему Вы мне сделали этот вопрос. Я улыбнулся, когда прочел Ваш другой вопрос: нет ли другого претендента на руку ее? Ведь мы здесь живем не только по-деревенски, но и при совершенном отсутствии соседей вообще и молодых людей в частности. До сих пор еще никаких ухаживателей у Анны не было, если не считать одного, средних лет, киевского товарища прокурора, князя Ливена, который бывал в доме Льва Вас[ильевича] в прошлом году и был очень дружен с Анной, находя [ее] очень умным и милым ребенком. Но что у этого господина нет мысли жениться вообще и предложить соединиться узами брака с Анной в особенности, за это я Вам ручаюсь. Во всяком случае, этот Ливен - единственный мужчина, обращавший на Анну некоторое внимание. В свет она до сих пор не ездила, и мне совершенно достоверно известно, что она мечтает и думает исключительно о Коле, и неоднократно выражала мысль, что для нее величайшее счастье, что встретилась с Колей и что ей выпало на долю иметь право рассчитывать на такого милого супруга. Она питает к Вам пламенные чувства любви. Когда сестра писала к Вам, она спросила, кому она пишет, и, узнавши, что к Вам, сказала : “Скажи H[адежде] Ф[иларетовне], что я целую ее ручки”!
Сколько я ни думал и ни делал попыток объяснить себе, что значит, что Вы велите мне адресовать письма в Вену, в Grand Hotel, так ни до какого разрешения вопроса и не дошел. Я даже не могу предположить, что до переезда на свою квартиру Вы временно пребывали в Grand Hotel, ибо я знаю, что Вы с давних пор всегда останавливаетесь в Hotel Metropole.
26 октября.
Сейчас получил телеграмму от Коли, из которой понял, что всё недоразумение произошло лишь оттого, что мне не было известно, что Вы в сей приезд жили и до сих пор живете в Grand Hotel.
Имею только время написать эти несколько слов.
Дай бог Вам, дорогой друг, поскорее как можно лучше устроиться в новом помещении.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
Каменка,
1882 г. октября 30 - ноября 3, Каменка.
30 октября.
Дорогой, милый друг! Из телеграммы Коли я знаю, что Вы в Вене. Радуюсь, что Вы, наконец, дома, и забочусь только о том, чтобы погода благоприятствовала Вам. Очень боюсь, что венская зима Вам не понравится. У нас всё время стоит чудесная, теплая погода, так что я свои прогулки совершаю в одном сюртуке. Мне всё еще не хочется уезжать из Каменки, и я думаю, что, по крайней мере, еще недели две останусь здесь. Ах, если бы можно было мне прямо отсюда отправиться в Италию, как бы это хорошо было. Увы, по разным причинам мне нельзя миновать Москвы и Петербурга. Хотя там и живут столь близкие мне люди, как братья Анатолий и Модест, но, во-первых, я, как водится, очень мало буду жить в их обществе, а во-вторых, оба они, судя по письмам, очень невеселы. У Модеста есть серьезные причины быть в тревоге и недовольстве. Отношения его к матери его воспитанника обострились до того, что произошел окончательный разрыв, и даже в скором времени, кажется, процесс начнется. Положение Модеста очень щекотливо. С одной стороны, в интересах своего воспитанника, он должен всячески препятствовать его матери вмешиваться в дела его, ибо не подлежит сомнению, что эта женщина очень дурная, детей не любящая и преследующая личные цели. С другой стороны, невозможно восстановлять сына против матери, тем более, что сын этот, под влиянием самого же Модеста, питает к матери подобающую любовь и уважение. Но, во всяком случае, бедному Модесту, прикованному к Петербургу необходимостью [иметь] учителей для своего Коли, который теперь с величайшим успехом начал учиться серьезно у лучших петербургских учителей, очень тяжело особенно оттого, что жизнь в Италии приучила его к свободе, которой он совершенно теперь лишен и не имеет вовсе времени для своих литературных работ. Что касается Анатолия, то этот странный человек, в сущности, должен бы был считать себя совершенно счастливым, но он имеет талант выдумать себе причины для горевания, когда никакого горя нет. Теперь он считает себя несчастным, потому что жена его беременна и ощущает свойственные этому положению некоторые болезненные проявления. Всю жизнь он только и мечтал о том, как бы сделаться отцом, и теперь, когда это счастье близко к осуществлению, он приходит в отчаяние и пишет мне письма, нередко очень огорчающие и беспокоящие меня.
Модест очень часто видится с Колей, которого он душевно полюбил. Да нельзя и не любить этого чудесного юношу. Какие чудные письма он пишет Наталье Андреевне Плесской! Сколько в них теплоты, сердечности, прямоты, искренности! Какая правдивость, какая простота и безыскусственность!
Мое трио игралось в Москве, и Танеев (мнением которого я очень дорожу), исполнявший его в первом квартетном вечере, пишет мне о достоинствах его восторженный отзыв. Меня это ужасно обрадовало. Он говорит, что вообще все музыканты московские очень хвалят это трио.
2 ноября.
Письмо Ваше, дорогая моя, произвело на меня невеселое впечатление. Меня очень, очень беспокоит больная рука Ваша, и к тому же, признаться, немножко мне досадно, что Вы не посоветовались с амстердамским массёром, что Вы избрали местом жительства Вену, где Вам недостаточно тепло, одним словом, что Вы слишком мало печетесь о своем здоровье. Я приписываю ухудшение состояния руки Вашей холоду. Надеюсь, что когда пройдет зима, Вам будет лучше; но когда еще настанет весна и лето, а до тех пор больно думать, что Вы будете страдать. Не посоветуетесь ли Вы в Вене с какой-нибудь медицинскою знаменитостью? Прошу Вас, убедительно прошу писать мне как можно меньше, по десять строчек в месяц, - я и тем буду доволен совершенно.
Я передал сестре Ваше желание насчет переписки Коли с Анной. Надеюсь, что оно будет исполнено. Здесь уже мечтают о предстоящем сюда приезде Коли в декабре.
3 ноября.
Сегодня у нас настоящий мороз. В доме все погружены в беспокойство и грусть, ибо сестра нездорова. У нее возобновились боли в боку, и от страха, что придется опять выносить такие страдания, какие недавно она испытала в Одессе; у, нее какая-то нервная лихорадка и жар. Вчера она еще была совершенно здорова, между прочим, написала к Коле письмо, в котором и Анна должна была приписать несколько строчек, а сегодня уж с утра нездорова. Как это убийственно грустно!
Моя работа понемногу, подвигается вперед. Через несколько дней надеюсь окончить партитуру первого действия оперы, что составит третью часть всего дела. Я думаю, дорогая моя, что если бог продлит мою жизнь, то опер больше писать я не буду ни в каком случае. Я не скажу, подобно Вам и многим другим, что опера есть низший род музыкального искусства, и нахожу, что, напротив, соединяя в себе столь много различных элементов, служащих одной цели, опера едва ли всё-таки не самая богатая музыкальная форма. Но чувствую, что я лично всё-таки более склонен к симфоническому роду. По крайней мере, несомненно то, что я чувствую себя свободнее, самостоятельнее, когда не подчиняюсь требованиям и условиям сценичности.
Направник пишет мне, что в Праге возобновляют “Орлеанскую Деву”, которую уже давали в прошлом сезоне, и советует мне съездить послушать ее. Мне очень бы этого хотелось, но так как за границу я поеду не отсюда, а из Петербурга, то едва ли будет удобно заезжать в Прагу.
Друг мой! Кончаю ж письмо, прося Вас убедительнейше беречь Вашу руку и не писать мне вовсе до тех пор, пока не почувствуете облегчения.
Молю бога, чтобы Вы были здоровы и покойны.
Безгранично преданный и любящий
П. Чайковский.
Вена,
7 ноября 1882 г.
Дорогой, несравненный друг! Целую неделю я раньше встаю, чтобы писать Вам, и до сей минуты никак не могла дойти до этого', Вы не можете себе представить, сколько препятствий мне надо побороть, чтобы получить возможность исполнить свое личное желание, собственное побуждение. Вся моя жизнь есть постоянное отречение, убиение своей личности, да, впрочем, ведь это доля всех семейных людей, а у кого еще так много всяких дел, то и тем более.
Не знаю, как и благодарить Вас, мой единственный, несравненный друг, за то, что Вы сердитесь на меня за Мецгера, но, как я Вам уже объясняла, это именно есть лечение, от которого скоро никак нельзя отделаться; minimum понадобилось бы при моих летах, когда всякие болезни упорнее, три месяца. На такой срок я не могла бы поселиться в Амстердаме, тем более, что для моего же здоровья было необходимо отдохнуть от передвижений и суеты на одном месте и в своей квартире, так как Hotel'и для меня невыносимы. Насчет же массажа вообще мне сказал доктор Остроумов (профессор) в Москве, чтобы я не думала, что та обстановка, которою окружают это лечение за границею, имела какое-нибудь существенное значение, что т о, что могут делать дома, действует точно так же, как и массаж в заведении какого-нибудь знаменитого доктора, и, конечно, это верно. Вот я и делаю дома по четыре раза в день по указанию доктора, которого я привезла с собою из Подольска (московского), поклонника массажа, но доктор мой послезавтра уезжает в Москву по требованию начальства.
Я наконец написала ответ Александре Ильиничне. Что за чудная эта женщина! При ее уме, энергии, практичности - какая доброта, какая мягкость! С этою женщиною я позволяю себе сравнивать только одну, это мою дочь Сашу, которая также со способностями мужчины соединяет сердце женщины, и уверяю Вас, дорогой друг мой, что она также чудесная, редкая женщина.
Боюсь, что мое письмо уже не застанет Вас в Каменке, а если еще найдет, то я посоветую Вам, милый друг мой, приезжайте к нам в Вену; право, здесь хорошо. Погода, конечно, дурная, да ведь где же она теперь хорошая? В Италии также, наверно, идут дожди и ветер, только температура на четыре-пять градусов выше. У нас сегодня утром было два градуса мороза, поэтому солнце светит, и теперь теплее.
Вы желаете знать, дорогой мой, почему я Вас спрашивала о самонадеянности Анны, то это потому, что Модест Ильич в разговоре с Колею в Петербурге выразил, что Анна самонадеянна. Коля, рассказывая мне еще в Москве о своих свиданиях с Модестом Ильичом, рассказал и это, а я додумала, что Вы, вероятно, Анну знаете лучше, чем Модест Ильич, и хотела узнать об этом точнее. Всё, что Вы мне написали по этому предмету, дорогой мой, чрезвычайно меня радует и нравится мне. На днях я получила письма от моего Коли, все наполненные выражениями его любви к Анне, и одно из них заканчивается так: “Я просто живу ею одною”. И это не преувеличено, он только и думает о ней, во всех своих будущих планах, проектах ему хочется знать, как бы это нашла Анна Львовна, все свои впечатления он хотел бы делить с нею, время считает до свидания с нею, одним словом, у него нет ни одной мысли, ни одного чувства, в которых бы она не участвовала. Мне кажется, я-то с уверенностью могу сказать, что Коля не изменится и через два года; следовательно, исполнение моей мечты почти всецело находится в руках Александры Ильиничны и ее влияния на Анну. Я всё надеюсь на Вашу поддержку, дорогой мой, в интересах моего юноши.
Я, кажется, Вам писала, что совсем устроилась в квартире и очень довольна ею, хотя она и недостаточно велика для меня, так что троих служащих я поместила отдельно. Влад[ислав] Альб[ертович] начал уроки контрапункта у профессора, кажется Крена, но не ручаюсь, что имя верно. Занимается с усердием и увлечением, которые я, конечно, всячески поддерживаю.
Музыки в Вене так много, что не успеваешь всю переслушать. Сегодня мы едем в “Кармен”, Лукка поет. Соня и Милочка также начали свои уроки с язычниками, т. е. англичанином, французом и итальянцем; вообще всё вошло в свою колею. Сашок ходит аккуратно в университет. Сегодня я послала его с Влад[иславом] Альб[ертовичем] смотреть имение; здесь очень много продается их, а я бы непрочь купить. До свидания, дорогой, бесценный мой. Приезжайте в Вену, а пока будьте здоровы и не забывайте всем сердцем безмерно любящую Вас
Н. ф.-Мекк.
1882 г. ноября 9 - 10. Каменка.
9 ноября.
Милый, бесценный друг!
Бедная сестра моя опять вынесла довольно серьезную болезнь, но, слава богу, на этот раз страдала недолго, и теперь она уже на положении здорового человека. Надолго ли только! Во время болезни получила она письмо Ваше и говорила мне, что чем больше Вас узнает, тем более проникается удивлением и горячей симпатией к Вам. Но она, всё-таки, как бы ни желала быть совершенно согласной с Вами в отношении известного вопроса, но говорит, что не вполне разделяет взгляд Ваш по этому предмету. Знаете ли, дорогая моя, чему я приписываю этот страх ее теперь же начать серьезно признавать Анну как бы уже принадлежащей Коле? Я приписываю это тяжелому, ужасному воспоминанию о расстроившемся браке Тани с Трубецким. Они так обманулись в этом молодом человеке, они так верили в его глубокую привязанность к Тане, так полюбили его и потом. выдержали такое страшное разочарование, вынесли так много самых горьких и ужасных минут, повлиявших роковым [образом] [В подлиннике описка: вопрос] на здоровье бедной Тани и сестры моей. Конечно, и сестра и Лев Васильевич оценили чудные качества Коли, конечно, они будут рады и счастливы до бесконечности, когда Анна сделается его женой, но после испытанной ими горести право, простительно, если иногда всё-таки им в душу закрадывается сомнение: “А что, если Коля только детски увлекается и чувство его непрочно? Что, если он, будучи связан обетом, данным Анне, начнет тяготиться к тому времени, когда настанет срок соединиться неразрывными узами?” Вот почему, мне кажется, несмотря на то, что уж, конечно, не менее Вас они желают осуществления наших планов, несмотря на восторженное чувство симпатии к Вам, они страшатся поступить так, как бы факт сватовства Коли с Анной уже совершился. Но будьте покойны, дорогая моя! Как бы ни расходились Вы в некоторых частностях с родителями Анны, поверьте, что всё сбудется согласно нашим желаниям и что Анна терпеливо будет ждать конца Колиного учения и уж, конечно, никто не сумеет занять в ее сердце место, принадлежащее Коле.
10 ноября.
Направник уведомляет меня, что в Праге возобновляют “Орлеанскую Деву” на зимнем театре, a с другой стороны, Юргенсон пишет мне, что очень хотел бы вместе со мной туда съездить, да мне и самому хотелось бы послушать свою оперу на чужбине. Очень может быть, что на будущей неделе я отправлюсь прямо отсюда в Прагу вместе с Юргенсоном и с ним же вернусь в Москву, где мне необходимо повидаться с братом, так же, как и в Петербурге.
Погода стоит ужасная и, что особенно неприятно, грязь такова, что нужно поистине геройское самоотвержение, чтобы ходить пешком. Я всё-таки аккуратно отхаживаю свои два часа в день, но чего это мне стоит! Италия всё более и более притягивает меня и, несмотря на некоторый страх одиночества, которое на сей раз будет полное, я всё-таки не миную Рима.
Получил ли Саша ответ мой? Потрудитесь, дорогой друг, передать Юлье Карловне и всем Вашим мои приветствия. Радуюсь, что Вл[адислав] Альберт[ович] принялся за контрапункт.
Будьте здоровы, дорогая моя, и покойны насчет Коли.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Так как, во всяком случае, на будущей неделе я отсюда уеду, то прошу Вас не писать мне до тех пор, пока не сообщу Вам, куда еду.
Киев,
17 ноября 1882 г.
Дорогой друг! Простите, что пишу Вам лишь коротенькую весточку о себе. Я совершенно болен. Выехал я из Каменки с намерением съездить в Прагу для слушания “Орлеанской Девы”. Приехав сюда, нашел извещение, что ехать в Прагу еще рано, и решился тотчас же отправиться в Москву. Но вдруг почувствовал нездоровье: лихорадочное состояние, отвращение к пище и т. п. Тотчас же принял все меры, и сегодня мне уже лучше, хотя ощущаю какую-то непостижимую слабость физическую и умственную. Ничему, иному не могу приписать это нездоровье, как тому обстоятельству, что всякое уклонение от правильно установленного порядка жизни отзывается на мне неблагоприятно.
Попрошу Вас, дорогая моя, посылать мне известия о Вашем здоровье в Москву, адресуя Юргенсону (Неглинный проезд, № 10). Еще решительно не знаю, долго ли останусь в Москве. Петербурге, поеду ли за границу, и когда и куда.
Безгранично благодарен Вам за приглашение в Вену, но если это и придется, то - скорее на возвратном пути из Италии, если я в нее попаду. Если поеду за границу из Петербурга, то хочу ехать на Берлин и Париж, куда меня усиленно зовет мой некогда очень близкий друг, теперь очень одинокий и несчастный человек - Ларош.
Приехавши в Москву, тотчас напишу Вам. Ради бога, простите, дорогой друг, небрежность писания. Чувствую себя очень скверно и думаю, что сон поправит меня. Сейчас ложусь спать. Безгранично преданный Вам
П. Чайковский
Вена,
24 ноября 1882 г.
Дорогой, несравненный друг! Пишу Вам в самом радужном настроении духа. Саша моя приехала ко мне, а Вы знаете, как я счастлива, когда она около меня: ее ласки и нежность отогревают мне душу и доставляют блаженство надолго. Она приехала одна, т. е. без своего семейства, а с моим братом Владимиром. Приехала она на три дня, но я уговорила ее погостить недельку.
Бедная страдалица Александра Ильинична опять промучилась со своею болезнью; дай бог, чтобы это было последний раз. Очень, очень Вас благодарю, бесценный друг мой, за Ваше милое, всегда теплое участие к моим желаниям, тревогам и сомнениям по предмету будущности наших детей. То, что Вы мне объяснили о побуждении Александры Ильиничны, по которому она стесняется допустить переписку, я совершенно поняла и теперь более не настаиваю на этом, если у Александры Ильиничны существует хотя тень сомнения в прочности чувства Коли. Я вполне признаю, что я была неправа, упрашивая так позволить вести переписку, потому что я упустила из виду, что хотя мы обе матери и обе одинаково заботимся о счастье наших детей, но что у меня - сын, а у Александры Ильиничны - дочь, и что общественное отношение к мужчине и девушке совершенно различно. Насколько для одного не требуется никакой осторожности относительно своей репутации, потому что всё позволяется, настолько другой надо быть осторожною и бережливою со своею репутациею. В оправдание свое, милый друг мой, я скажу только то, что Вам уже давно известно: я забыла об этом различии, потому что я его не делаю, а об общественном мнении я не забочусь никогда, но вполне понимаю, что люди, которые живут в свете, между другими людьми, конечно, должны заботиться об нем. Поэтому прошу Вас, милый друг мой, передать глубокоуважаемой мною Александре Ильиничне, что я еще раз прошу ее извинить мне мою настойчивость, и отдаю совершенно и ее руки и се усмотрение весь этот предмет.
Сашок получил Ваше письмо, дорогой мой. И он и я безгранично благодарны Вам за Ваши добрые, теплые советы; всё, что вы ему советуете, может быть взято как программа для точного исполнения, потому что всё вполне полезно для него. Насчет его немецкого языка Вы не беспокойтесь, дорогой мой: он владеет им вполне хорошо, хотя из скромности и говорит: “Ну, всё же не совсем хорошо”. Но это только скромность, потому что они от самого рождения всегда находились на руках немок и немцев, и последний их гувернер, которого я отпустила в прошлом июне, был немец (швейцарец) и доктор юриспруденции Гретенер, тот, о котором, помните, дорогой мой, я Вам писала, что вздумал влюбиться в Соню, за что я его единственно и отпустила, - потому что был премилый молодой человек во всех отношениях и очень образован.
А мы также сделали запрос в Прагу о том, когда пойдет Ваша “Орлеанская Дева”, но не получили еще ответа. Мы хотели также съездить туда. Дорогой мой, если Вам будет известно, когда пойдет Ваша “Jeanne d'Arc”, не откажите телеграммою сообщить мне это; я бы очень хотела быть на этом представлении.
У нас погода нехорошая: туман, слякоть. Вся моя учащаяся молодежь занимается аккуратно своими уроками. У Сони новый учитель для фортепиано, потому что Debussy уехал в Париж. До свидания, милый, бесценный друг мой. Горячо всею душою Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Москва,
1882 г. ноября 22 - 26. Москва.
22 ноября.
Дорогой, милый друг мой! Я выехал из Киева совершенно больной, проболел дорогой и сюда явился в плохом состоянии здоровья, но сегодня, слава богу, чувствую себя уже совсем хорошо. Благодаря тому, что болезнь помешала мне показаться в концерте Муз[ыкального] общ[ества], кроме самых близких людей никто еще не знает о моем здесь пребывании, и потому я еще не испытываю обычных моих терзаний.
Брат Анатолий и жена его произвели на меня очень благоприятное впечатление. Они несомненно и крепко любят друг друга, живут очень мило, в изящной обстановке и оба пользуются вожделенным здравием. Давно уже Анатолий так не радовал и не утешал меня, как в это свидание. Хоть и теперь он уж заранее трепещет при мысли о предстоящих родах своей жены и смотрит на это столь обычное, естественное явление как на нечто бедственное и ужасное, но всё же видно, что женитьба успокоительно повлияла на его беспокойный нрав и что он счастлив, насколько можно быть счастливым при подобном характере.
Сегодня я испытал глубокое художественное наслаждение:
слышал “Дон-Жуана” в Большом театре. Знаю, дорогая моя, что Вы не большая охотница до Моцарта и что Вам непонятна, как многим другим музыкальным натурам, красота Моцартовской музыки, но совершенно искренно скажу Вам, что никто, кроме этого светлозарного гения, не способен так усладить мою душу, так потрясти и тронуть меня! Очень может быть, что причина столь сильного действия на меня этой музыки заключается не столько в присущей ей степени красоты, а и в том обстоятельстве, что Моцарт был первым композитором, с которым я ознакомился в ранней молодости (а ведь известно, что эти первые музыкальные восторги имеют свойство запечатлеваться на целую жизнь), но как бы то ни было, а “Дон-Жуан” всегда был и остался для меня лучшей оперой из всех существующих, и потому нельзя Вам передать всю силу испытанного мной наслаждения. Исполнение было очень порядочное; особенно приятно то, что оркестр и хоры идут теперь хорошо и что оперы хорошо разучиваются, так что ансамбль прекрасный.
Погода стоит зимняя, т. е. порядочный мороз и порядочная санная дорога. Видел сегодня моего бедного Алешу. Вот уже два года, что он тянет эту тяжелую лямку, и привычка сделала свое. Конечно, он мечтает о свободе как о величайшем благополучии, но свыкся с казарменной жизнью, совершенно здоров и весел. Это меня очень утешило и обрадовало. Еще два года придется ему, однако, прослужить.
26 ноября.
Я познакомился с Эрдмансдерфером, заменившим здесь Ник[олая] Григ[орьевича] в качестве дирижера симфонических концертов. Это очень даровитый человек, сумевший сразу привлечь к себе сердца и музыкантов и публики. Последняя, будучи очень легкомысленна, принимает Эрдмансдерфера с таким энтузиазмом, как будто старается показать, что ценит его гораздо больше Ник[олая] Григ[орьевича], которого никогда так восторженно не принимали. Вообще Москва не только уже привыкла к утрате Ник[олая] Григ[орьевича], но как будто начинает позабывать его. Это грустно.
Только первые дни удалось мне провести здесь приятно. Очень скоро начались обычные разрывания меня на части, и я уже снова такой же мученик, каким всегда бываю в Москве и Петербурге. Дело дошло до того, что вчера и сегодня я даже просто болен от этой сумасшедшей жизни и начинаю подумывать о бегстве из Москвы.
Дорогая моя, что за чудный человек Ваш Коля! Модест в. каждом письме своем говорит про бесконечную доброту его. Вот что он пишет мне в письме, полученном вчера: “Моя поддержка и во время болезни и во время всего остального был Коля Мекк. Я тебе не могу передать в должных выражениях всю душевную красоту этого мальчика”. Сегодня опять он пишет мне и на этот раз, говоря о Мише, Максе, Личковых, так выражается про Вас: “Над[ежда] Фил[аретовна] в моих глазах сделалась человеком, равного которому я не знаю. Здесь во всём отражается ее необычайный ум и поистине изумительное сердце. Я благоговею перед ней”.
Позвольте мне, бесценный друг, поблагодарить Вас за гостеприимство, ласки и заботы, которые Коля как бы от имени Вас оказывал моему бедному брату во время болезни его. Дружба Коли доставляет Модесту так много отрады, что мирит его с Петербургом, который он глубоко ненавидит.
Я останусь в Москве еще несколько дней. Попрошу Вас, дорогой друг, продолжать адресовать мне сюда, к Юргенсону.
Желаю Вам здоровий, спокойствия и всякого блага. Ваш беспредельно Вам преданный
П. Чайковский.
Вена,
4 декабря 1882 г.
Милый, дорогой друг! Пишу Вам коротенькое письмецо, потому что не надеюсь, чтобы оно еще застало Вас в Москве, судя по Вашему последнему письму.
Прежде всего позвольте мне, дорогой мой, просить Вас передать мою искреннейшую сердечную благодарность Модесту Ильичу за его ласки и доброту к моему бедному, одинокому Коле. Он только и отогревается около Модеста Ильича теперь, когда с ним нет брата, с которым он от колыбели привык делиться всем, и когда всё семейство так далеко. Коля пишет мне с такою благодарностью, с такою любовью о Модесте Ильиче, что я не знаю, как благодарить его.
Третьего дня уехала моя Саша; грустно и тоскливо мне без нее, но что делать-то! Скоро, бог даст, приедут мои мальчики, опять всё оживится. На обратном пути я разрешила Коле заехать в Каменку, с позволения Александры Ильиничны. Юн мечтает об этом свидании, ждет не дождется его. Он пишет мне, что был! в квартетном собрании и слышал Ваше “trio”, милый друг мой, и с энтузиазмом говорит о нем; он выражается, что, слушая эту музыку, Он не знал, где он находится. Вообразите, милый друг мой, что у меня до сих пор нет этого trio. Я очень сердита за него на Юргенсона; до самого отъезда из России я посылала к нему каждую неделю за ним и всё получала ответ, что еще не напечатан; из Вены несколько раз обращалась и никак не могу получить его. Теперь Коля пишет, что привезет ноты. В Петербурге его исполняли Танеев, Барцевич и Вержбилович.
В Вене слишком много музыки, так что нельзя успеть везде попасть. Одновременно назначают квартетные собрания и какую-нибудь Вагнеровскую оперу; вообще Вагнера здесь дают по три раза в неделю. Я получила также ответ из Праги, что неизвестно еще, когда будут давать “Орлеанскую Деву”, так как примадонна, которая должна исполнять эту роль, находится теперь в Варшаве.
Здесь такие туманы и темнота, что сейчас, в восемь часов утра, я пишу Вам с огнем. Сашок и Влад[ислав] Альб[ертович] ездили провожать Сашу до границы, вчера вернулись. Влад[ислав] Альб[ертович] очень усердно занимается, написал уже бесчисленное множество фуг, и профессор им доволен. Меня очень радует, что он имеет теперь возможность заниматься систематически. У Сашонка с сегодняшнего дня начинаются уже рождественские вакации.
Мой кашель ухудшился: должно быть, я простудилась на этих днях, так что второй день не выхожу на воздух. До свидания, милый, бесценный друг. Как мне жаль, что Вас опять терзают в Москве. От души желаю скорее отдохнуть и быть вполне здоровым. Всем сердцем горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Москва,
5 декабря [1882 г.]
Дорогой, бесценный друг! Надеюсь, что Вы простите меня, что пишу лишь коротенькое письмецо, будучи совершенно неспособен вести из Москвы осмысленную беседу. Как и всегда, я здесь ужасно утомлен физически и нравственно, тягочусь невыразимо жизнью в обществе и теряю способность излагать мысли и чувства письменно. Ко всякого рода утомительным препровождениям времени прибавилось еще то, что в течение нескольких дней я ежедневно сидел по нескольку, часов у художника Маковского, который писал мой портрет. Портрет этот заказал Маковскому известный коллекционер П. М. Третьяков, и отказаться было неловко. Вы можете себе представить, до чего мне трудно было сидеть по нескольку часов без движения, если и одна минута фотографического сеанса так ужасала меня! Но зато портрет, кажется, удался вполне.
Уж не помню, писал ли я Вам, что в передпрошлом концерте давали мою сюиту, которая была сыграна очень хорошо и имела большой успех. Эрдмансдерфер оказался очень хорошим дирижером, однако ж, я нахожу, что как московская публика, так и московская пресса преувеличивают его достоинства. Во всяком случае, он никак не выше покойного Ник[олая] Григ[орьевича], хотя здесь теперь принято утверждать, что оркестр стал неузнаваем, что никогда симфонии не исполнялись в таком совершенстве, как теперь, и т. д.
Сегодня была заупокойная обедня по Ник[олае] Григ[орьевиче], на которой и я присутствовал. Завтра все консерваторские преподаватели собираются в Даниловский монастырь, дабы отслужить панихиду на могиле Н[иколая] Г[ригорьевича]. Я тоже там буду.
Работа моя всё еще не кончена, и вряд ли можно будет уехать ранее будущей педели. Потрудитесь, дорогой друг, передать Сашонку, что я очень, очень благодарен ему за милейшее письмо, по отвечать теперь не могу.
Будьте здоровы, дорогая моя!
Ваш П. Чайковский.
Из Каменки имею невеселые известия. Сестра опять была очень больна.
Вена,
11 декабря 1882 г.
Милый, бесценный друг! Вчера получила Ваше дорогое письмо, из которого увидела, что Вы еще в Москве, и потому спешу написать Вам, пока Вы еще не уехали.
С каким восторгом, до слез, я читаю всегда описания оваций, делаемых Вам по поводу того или другого Вашего произведения. Так и теперь, слушая описание приема, сделанного Вам публикою в Москве при исполнении Вашей сюиты, я глотала каждое слово, приходила в восторг заочно, но в то же время мне было невыразимо жаль Вас, мой-бедный, бесподобный друг. Я знаю, как Вам это тяжело, я знаю, что Вы мученик своей славы, и, боже мой, какие бывают различные люди на свете. Другие готовы полжизни отдать за десятую долю тех восторгов, какие оказывают Вам, а Вы бы даром их отдали кому-нибудь, лишь [бы] они не терзали Вас. О, как это меня восхищает, как сочувственно, как понятно мне! А всё-таки я радуюсь несказанно, когда вижу, что Вашу музыку ценят как следует.
У нас сегодня снег лежит и ноль градусов температуры. Я не выезжаю еще и ужасно соскучилась сидеть всё в комнате. Что же это, бедная Александра Ильинична опять больна была? А знаете, милый друг мой, это странно сказать, но положительно мне кажется, ей сделалось хуже после того, что она два сезона пробыла в Карлсбаде. Что бы ей полечиться у Moring'a в Киеве; он очень сведущий и добросовестный профессор. У меня, слава богу, все здоровы, кроме меня самой.
Милый друг мой, не откажите, пожалуйста, писать мне в Ваших письмах побольше об каменских обитателях и об Анне в отдельности. Мне очень интересно знать всё, что их касается: где находятся, куда предполагаются поездки, кто что делает, - всё, всё. Вот и теперь мне очень бы хотелось знать, что Митя и Бобик, посещают ли гимназию, и если да, то с кем они находятся в Киеве. Также - повезут ли Тасю в институт и когда и кто повезет? Пожалуйста, дорогой мой, не откажите мне в удовольствии знать о людях, которых я так искренно люблю и уважаю.
Как меня оскорбляет и возмущает теперешнее отношение публики к бедному Николаю Григорьевичу. Оказывай после этого услуги обществу, если в любую минуту мода на нового человека может все их стереть и уничтожить. Эх, люди, исчадие крокодилов!
Будьте здоровы, мой милый, несравненный друг. Горячо, всем сердцем Вас любящая
H. ф.-Мекк.
Р. S. Получили ли Вы мои письма в Москве, милый друг мой? Я послала их два, это третье.
Москва,
1882 г. декабря 12 - 13. Москва.
12 декабря.
Дорогая моя! Получил вчера письмо Ваше. Вы поручаете мне благодарить Модеста за дружбу, оказываемую им Коле. Но ведь Коля Модесту ничем не обязан. Брату не удалось до сих пор оказать ему никакой дружеской услуги, но зато получил он от Коли неисчислимую массу услуг, участия, нравственной поддержки в тяжкие минуты, и уж, конечно, не Коля Модесту, а Модест Коле обязан до бесконечности. Зато нет ни единого письма, где бы Модест с умилением не говорил об удивительной доброте и сердечности Вашего чудного сына.
Я всё еще в Москве. Кончил наконец свою работу и завтра вечером уезжаю, усталый до последней степени, иногда почти до безумия. Из Каменки имел подробные сведения, так как на днях племянница Таня проездом в Петербург была здесь. Сестра была опять очень тяжко больна и опять без пользы: камней не вышло. Остальные все здоровы. Ждут с нетерпением приезда Коли в январе.
13 декабря.
Здесь стоят такие лютые морозы, каких я давно не запомню. Я настолько отвык от них, что очень страдаю от холода и с немалым нетерпением жду итальянской зимы.
Присутствовал здесь на трех симфонических концертах и настолько теперь познакомился с Эрдмансдерфером, что могу верно оценить его. Это дирижер очень ловкий, очень опытный и умелый, но не могу не сознавать, что москвичи преувеличивают его достоинства. На него теперь мода, которая вряд ли долго продержится. Недостатки его следующие: 1) он слишком заботится о внешних эффектах и немножко потакает вкусам публики к преувеличению нюансов. Так, например, он рр доводит до того, что ни гармонии, ни мелодии подчас вовсе не слышно, а лишь едва достигает до слуха какая-то тень звука. Это ужасно эффектно, но едва ли художественно, 2) он чересчур немец; программы его слишком немецкие, и, например, французскую музыку он вовсе не исполняет, а к русской (за исключением меня) относится небрежно. Так, например, вчера увертюра Танеева была сыграна очень грубо, а плохая вещь Вагнера - превосходно. Первую он едва проиграл на репетиции, второю занялся с любовью.
Сегодня вечером еду и из Петербурга буду писать Вам.
Дай Вам бог здоровья и всяких благ.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
С.-Петербург,
25 декабря [1882 г.]
Я думаю, что Вы весьма удивитесь, несравненный, дорогой сердцу моему друг мой, узнав из настоящего письма моего, что я всё еще в Петербурге. Неудачен был настоящий приезд мой в эту мрачную, холодную столицу. С самого первого дня приезда я начал чувствовать себя нехорошо, но кое-как бодрился и вел жизнь здорового человека; только всё приходилось откладывать день отъезда. Но в день, когда я проводил сыновей Ваших в Москву, пришлось разболеться более серьезно, и вот уже почти неделю я не выхожу из дому. Я думаю, что никакой доктор в мире не слыхал о странной болезни, которою я и до сих пор страдаю. У меня сделался сильнейший насморк, сопряженный с головною болью. Сначала я вовсе утратил обоняние, а потом оно возвратилось, но какое-то извращенное, сделавшее все запахи для меня столь невообразимо отвратительными, что с утра до вечера меня тошнило, и, наконец, желудок вовсе отказался принимать пищу. При этом была легкая лихорадка и жар. Несколько дней я ничего не мог есть и очень ослабел и похудел. Теперь мне лучше, но всё же я не могу выехать, сижу дома (у брата Модеста) и только изредка в карете ненадолго выезжаю. Я полагаю, что эта (впрочем, нисколько не ужасная) болезнь есть сочетание простуды с расстройством нервной системы от неправильной и суетливо-бестолковой жизни, которую организм мой решительно не переносит. Хотел выехать завтра, но обоняние всё еще не сделалось нормальным, и есть внутренний жар. Боюсь снова простудиться и потому откладываю свой отъезд до вторника, 28 числа. Досадно, что, как нарочно, морозы стоят очень сильные, и вследствие того я не могу пользоваться чистым воздухом и двигаться, согласно усвоенным мною гигиеническим правилам. Так как я живу у Модеста, то мне здесь очень хорошо, и состояние духа моего весьма изрядное, но меня тяготит невольное бездействие и мучит мысль, что столько времени прошло даром. Вот уже полтора месяца, как я выехал из Каменки, и во всё это время не сделал ровно ничего!
Брат Модест, который так много перенес потрясений и нравственных мук, мечтает хоть ненадолго съездить за границу. Я очень советую ему привести этот план в исполнение, и, по всей вероятности, поездка эта осуществится, так что Коля, возвратившись в Петербург, уже не найдет его здесь. Коля Вам, вероятно, расскажет, дорогая моя, подробности о всех материальных и моральных невзгодах, посетивших Модеста в недавнее время. Когда я слушал рассказ его об сцене с г-жой Брюлловой и ее мужем, то недоумевал, как бедный Модест мог выдержать всю эту трагическую историю. За столько лет неусыпных трудов и забот, за всю любовь, которую он выказал к своему воспитаннику, за всё бескорыстное самоотвержение свое заслужить лишь обиды и невыразимые оскорбления, - это что-то до такой степени жестоко несправедливое, что я, слушая его повествование, немел от ужаса. А тут еще операция, невозможность оставаться дома по причине аукционной продажи вещей Конради, превратившей его бывшую квартиру в магазин, - всё это разом свалилось на голову бедного Модеста, и, поистине, Коля был его ангелом-хранителем и утешителем. Он проявил по отношению к Модесту столько ангельской доброты, оказал ему так много нравственной поддержки и самых нежных попечений, что я до слез умиляюсь, думая об этом. Отныне Коля сделался для меня не только милым, симпатичным юношей, близким мне, потому что он - Ваш сын и будущий супруг племянницы, но он для меня предмет удивления и самой нежной родственной любви. Редко случалось сталкиваться с обладателем такого золотого сердца, каким его снабдила природа и Ваше воспитание.
Я познакомился с Максом и Мишей; очень симпатичные и милые эти мальчики!
Всё это время я решительно не мог писать писем и на время лишился письменного общения с Каменкой. Имею о них известия только через Таню, находящуюся здесь. Сестра опять была очень больна и так страдала от болей печени, что был день, когда она впала в полную прострацию, так что пульс почти не бился и опасались даже за жизнь ее. Потом боли прошли, но камней не вышло, и значит, ей предстоят новые страдания. Племянница Таня, к всеобщему нашему удивлению, совершенно здорова и весела. Живет она у тетки Бутаковой и, кажется, намерена здесь еще долго остаться. Я радуюсь, что она и сестра разлучены друг о другом: им обеим всегда бывает лучше, когда они не вместе.
В первые дни моего пребывания здесь я раза два был в театрах и, между прочим, видел прелестную оперу “Кармен”, очень хорошо исполненную в Мариинском театре. Опера моя “Орлеанская Дева” репетируется и должна быть возобновлена на днях, но главная исполнительница, Каменская, нездорова, и уже несколько раз оперу ставили на репертуар и потом снова откладывали.
План у меня такой. Во вторник 28 числа я поеду через Берлин в Париж и там буду дожидаться Модеста, который около 10 января, вероятно, тоже выедет, и мы вместе направимся в Италию. Ларош, находящийся здесь, рекомендовал мне хорошую, недорогую гостиницу, в коей я и поселюсь в Париже, и прошу Вас, дорогая моя, адресовать туда, в случае если будете писать. Адрес: Rue Richepance, pres la Madeleine, Hotel Richepance.
Приношу Вам поздравления мои с Новым годом и желаю Вам, дорогая моя, всевозможных благ. Всем Вашим передайте мои горячие приветствия.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Быть может, Коля приедет в Каменку раньше, нежели я успею дать туда подробные о себе известия. В таком случае, прошу его сообщить им обо мне всё, что он знает.
Берлин,
31 декабря [1882 г.]
Дорогой, милый, лучший друг мой!
Хотя буду сегодня телеграфировать Вам, но и письменно хочу пожелать Вам на Новый год всяческого счастия, здоровья и полного успеха во всех делах Ваших. Попрошу Вас и всем Вашим близким передать мои поздравления. Вот уже второй день, что я в Берлине. Переезд сюда совершил вполне благополучно, остановился здесь, чтобы один день отдохнуть, но вчерашнее представление в опере (давали “Тристан и Изольду” Вагнера, которую я никогда не видал) заставило меня остаться еще лишний день. Опера эта нисколько мне не понравилась, но я всё-таки рад, что видел ее, ибо представление это способствовало мне уяснить себе еще более взгляд на Вагнера, об котором я уже давно имею определенное мнение, но, не слышав всех его опер на сцене, боялся, что мнение это не вполне основательно. В кратких словах мнение это такое. Вагнер, несмотря на свой громадный творческий дар, на свой ум, стихотворческий талант, образование, принес искусству вообще и опере в особенности лишь отрицательные заслуги. Он научил нас, что прежние рутинные формы оперной музыки не имеют ни эстетических, ни логических raisons d'etre. Но если нельзя писать оперы, как прежде, то следует ли их писать, как Вагнер? Отвечаю решительно: нет. Заставлять нас четыре часа сряду, слушать бесконечную симфонию, богатую роскошными оркестровыми красотами, но бедную ясно и просто изложенными мыслями; заставлять певцов четыре часа сряду петь не самостоятельные мелодии, а прилаженные к симфонии нотки, причем нередко нотки эти, хотя и высокие, совершенно заглушаются громами оркестра, - это уж, конечно, не тот идеал, к которому современным авторам следует стремиться. Вагнер перенес центр тяжести со сцены в оркестр, а так как это очевидная нелепость, то его знаменитая оперная реформа, если не считать вышеупомянутого отрицательного результата, равняется нулю. Что касается драматического интереса его опер, то я признаю всех их очень ничтожными и подчас ребячески-наивными, но нигде еще я не испытал такой скуки, как в “Тристан и Изольде”. Это самая томительная и пустейшая канитель, без движения, без жизни, положительно не способная заинтересовать зрителя и вызвать сердечное участие к действующим лицам. По всему видно было, что и публика (хотя и немецкая) очень скучала, но после каждого действия раздавались громы рукоплесканий. Чем объяснить это, - недоумеваю. Вероятно, патриотическим сочувствием к художнику, который, в самом деле, всю жизнь свою посвятил поэтизированию германизма.
Я распростился с Модестом не надолго. Он предполагает выехать в начале месяца, и перспектива близкого свидания с Модестом несказанно радует меня. Но оставил я его грустным и как бы колеблющимся. С одной стороны, он чувствует неотложную потребность отдохнуть и освежиться, с другой, ему тяжко впервые надолго разлучиться с его воспитанником, которого он любит больше всего на свете. Однако ж я взял с брата слово приехать ко мне в Париж во что бы то ни стало, ибо я вижу; ясно, что для здоровья его отдохновение совершенно необходимо.
К тому времени, когда это письмо придет к Вам, Коля уже будет собираться в Каменку. Желаю ему счастливого переезда и прошу его передать каменским жителям от меня приветствия.
Будьте здоровы, дорогой друг мой, это главное. Буду невыразимо рад получить от Вас известия в Париже (Rue Riсhepаnсе, Hotel Riсheраnсе, pres la Madeleine).
Ваш до гроба
П. Чайковский.
Прошу скрыть от Влад[ислава] Альб[ертовича] мое мнение о Вагнере. Боюсь, что он возненавидит меня.