Глава третья

1

Поток беженцев растянулся на многие километры от Ростова в сторону станицы Цимлянской. Колеса обгонявших этот поток автомобилей поднимали в безветренном, знойном воздухе густую пыль. Она въедалась в потные лица, слепила глаза, от нее перехватывало дыхание.

Дарья Михайловна то и дело останавливалась, снимала с закорок Ванюшку, усаживала его на большой чемодан, перевязанный ремнями. Ванюшка плакал и, растирая кулачками слезы, размазывал грязь по лицу. Дарья Михайловна ничем не могла успокоить внука. Слюнявя платок, она вытирала грязь с его лица, снова усаживала на закорки и, подхватив чемодан, брела за людским потоком. Она проклинала этот тяжелый чемодан и ругала себя за то, что не уложила вещи в узел.

Люди шли, обожженные зноем, молчаливые, объединенные одной бедой и неизвестностью. Они уходили дальше от орудийного грохота, воя бомб, беспощадных пожаров. Они уходили из родного, ставшего страшным, города.

За время войны это была вторая эвакуация из Ростова. И, конечно, многие, бредущие сейчас в горячей пыли, ругали себя, что не покинули Ростов в сорок первом. Кто-то толкал впереди себя тачку, груженную пожитками и детьми, кто-то прилаживался на бричке, но большинство беженцев тащили на себе детей, узлы, чемоданы, корзины. Этот груз, утяжеленный зноем, давил на уставшие плечи, изматывал до предела. Но люди, выбиваясь из последних сил, все же не бросали свои пожитки, надеясь на какую-то жизнь впереди, где эти вещи будут необходимы.


В этом потоке отчаявшихся, измученных людей Дарья Михайловна с удивлением заметила совсем юную светловолосую девушку, которая вызвала у нее невольную улыбку. Легкое ситцевое платье, усыпанное васильками, плотно облегало стройную, гибкую фигуру. В одной руке девушка несла небольшой саквояж, в другой — держала зонтик такого же цвета, как и платье, и так же усыпанный васильками. Девушка прикрывала зонтиком от палящих лучей солнца узкие открытые плечи и тонкую, высокую шею. Казалось странным и непонятным видеть ее здесь, такую красивую, так оберегавшую себя от солнца. Девушка шагала легко, словно на прогулке, и казалось, что была она из какой-то другой, нездешней жизни. Несколько раз их взгляды встречались, и всякий раз девушка смущалась, видя мучения Дарьи Михайловны и ее улыбку. Она чувствовала себя явно неловко среди этих истерзанных долгими скитаниями людей. Вокруг слышался плач детей, скрип телег и ржание голодных лошадей. Время от времени воздух начинал гудеть. Порой этот гул опережался чьим-нибудь истошным криком: «Воздух!» И тогда люди разбегались подальше от дороги; бросая вещи, брички, автомашины, они прижимались к сухой, колючей траве, пытались вдавиться в землю, прикрывая собой детей, но голая донская степь почти не давала спасения.

Немецкие летчики особенно и не старались бомбить дорогу. Сбросив несколько бомб на автомашины и брички, они разворачивались и на бреющем полете расстреливали лежащих из пулеметов. И тогда начиналась паника. Многие не выдерживали страшного рева самолетов, вскакивали на ноги и, в ужасе закрывая голову руками, метались по степи — и гибли под пулями.

Во время одного из таких налетов рядом с Дарьей Михайловной оказалась эта воздушная, «васильковая» девушка. Она лежала, прикрыв голову зонтом. Едва утих гул самолетов, девушка вскочила на ноги, но Дарья Михайловна успела схватить ее за подол платья.

— Ложись! — крикнула Дарья Михайловна и с силой потянула к себе девушку. — Ложись и замри!

Дарья Михайловна догадывалась, что самолеты пошли на новый заход и наверняка вернутся. И они действительно вернулись. Теперь для летчиков было больше целей. Дарья Михайловна кричала людям, чтобы они ложились. И еще кто-то кричал. И некоторые падали на землю. Только трудно было понять — сами они падали или скашивали их немецкие пули. Окрики действовали не на всех. Дарья Михайловна видела, как седая растрепанная старуха в длинном черном платье, едва самолеты ушли на новый разворот, бегала по степи и кричала: «Маша! Машенька!» А когда рев самолетов вновь стал нарастать и из черных плоскостей с белыми крестами ударили пулеметы, старуха вдруг встала как вкопанная и, задрав голову в небо, закричала что-то, размахивая поднятыми вверх кулаками. Распущенные седые волосы ее развевались, хотя ветра совсем не было. Старуха силилась перекричать рев самолетов, но внезапно опустилась на землю и затихла.

Немцы улетели, а в степи долго стоял крик. Люди разыскивали родных и близких. В стороне от дороги наскоро хоронили убитых и двигались дальше на восток.

— Да, надежное у тебя укрытие, — проговорила Дарья Михайловна девушке, шагавшей рядом с ней, и кивнула на зонтик.

— Очень даже надежное, — ответила девушка. — Маскировка. Фашист подумает, что цветочки-василечки. Меня Тоней зовут, — доверительно сообщила она. — Гарбузова Тоня. Когда я отдыхала в Артеке, мы в войну играли. Там нас учили маскироваться.

— А меня зовут Дарьей Михайловной. А это Ванюшка. Иван Степанович.

— Тяжело вам, Дарья Михайловна, давайте помогу.

— Как же ты поможешь, руки заняты, да и чемодан тяжелый — не унесешь.

— А мы мигом. — Тоня сложила зонтик, продела его в ручку чемодана. — Давайте вдвоем. Так легче.

Справа, невдалеке от дороги, под пологим спуском, заблестели на солнце гладкие воды реки. Это Дон, обогнув заросшую редким ивняком косу, вынырнул от Старочеркасска и приблизился почти к самой дороге у станицы Аксайской.

Люды бросились к реке. Одни торопливо раздевались, другие прямо в одежде, оставляя на берегу узлы и чемоданы, кидались в воду.

Тоня, не снимая платья, медленно вошла в воду, окунулась, смешно, «по-собачьи», стала барахтаться возле самого берега. Она смеялась, выкрикивала что-то звонким голосом, подхватывала пригоршнями воду, подбрасывала вверх и ловила ртом прозрачные струи.

— Тоня, выходи! Пошли, пошли, — торопила ее Дарья Михайловна, наскоро обмывая лицо Ванюшке.

Она понимала, что надо спешить. И многие другие это понимали. Люди продолжали упрямо идти вдоль берега прохладной реки. Они торопились скорее добраться до переправы. Их должно быть три переправы — у станиц Багаевской, Мелиховской и Раздорской. Надо успеть переправиться раньше, чем пойдут на левый берег Дона войска. Тогда через переправу не прорваться.

Усадив на закорки Ванюшку, подхватив вещи, они заторопились дальше. Освеженная речной прохладой, Тоня зашагала еще легче. Мокрое платье, усыпанное васильками, прилипло к телу и четко обозначило ее хрупкую, полудетскую фигуру.

— Сколько тебе лет, Тоня? — спросила Дарья Михайловна. — Ты школу успела закончить?

— Я?.. Что вы! — засмеялась Тоня. — Я три курса пединститута успела закончить. Я немецкий изучала. Зря только годы пропали.

— Это почему же?

— Проклятый язык, фашистский.

— Ну это ты напрасно, Тонечка. Немецкий язык ни при чем. Фашисты разговаривают и на итальянском, и на…

— Знаю, знаю, — перебила Тоня. — Мне и дедушка это вдалбливал: «Немецкий язык — язык Генделя и Шиллера, Гейне и Моцарта, Бетховена и Гете…» Знаю. Но я слышала в Ростове в сорок первом этот язык. Как я их ненавижу! За что они убили маму? За что?! Собрали на Театральной площади ни в чем не повинных людей и там же у стены дома расстреляли. За что?!

— Успокойся, Тонечка, успокойся. Это фашисты, гитлеровцы.

— Нет, я не успокоюсь. Я пойду в школу разведчиков.

— А где твой отец?

— Папа погиб в Севастополе. Он был моряк.

— С кем же ты жила в Ростове?

— С дедушкой. Он не захотел уходить. Музей свой не решился оставить. Он у меня смотрителем музея работает. А для кого теперь музей? Для фашистов?.. И меня дедушка не хотел отпускать. Не знаю почему. Только я убежала. Вы не смотрите, что я вроде хрупкая. Это я с виду. А так я — ого! — Тоня расправила узкие плечики, смешно тряхнула светлыми, уже высохшими на солнце кудряшками и зашагала быстрее, увлекая за собой Дарью Михайловну.

Они, прибавляя шаг, обгоняли на обочине беженцев. Если не успеть к переправе — отрежут немцы. Тогда придется возвращаться назад в Ростов.

Перед глазами Дарьи Михайловны почему-то все время стояла обезумевшая, беззащитная, в бессильном гневе старуха в длинном черном платье, с распущенными седыми волосами. Дарью Михайловну не оставляла мысль, что и сама она может оказаться такой в оккупированном Ростове — беззащитной, в бессильном гневе. Впрочем, уже теперь и она, и Тоня, и все эти люди, бредущие на восток, — беззащитны, в бессильном гневе.

Но почему же так? Как случилось, что эти люди оказались в таком положении? Почему немец может безнаказанно их расстреливать? Сколько помнит себя Дарья Михайловна, сколько помнит свою жизнь с мужем — Андреем Севидовым, вся она, эта жизнь, была связана с армией. Армией-защитницей. И теперь дивизия генерала Севидова защищает советских людей здесь, на Южном фронте, — где-то совсем рядом. Так неужели же не остановит наша армия это дикое нашествие? Остановит. Иначе не может быть… Но когда наступит расплата? Когда придет возмездие? Ведь гибнут, гибнут беззащитные люди!


…У станицы Багаевской под непрерывной бомбежкой переправлялись войска. Переправа не была прикрыта от ударов с воздуха ни артиллерией, ни авиацией, ни дымовыми завесами.

Беженцев повернули в обход к станице Мелиховской. Но и здесь переправа была забита войсками. От станицы до станицы все грохотало, скрежетало, ревело моторами. Чем ближе к реке, тем сильнее нарастал гвалт. У переправы поток беженцев, смешавшись с войсками, создавал паническую неразбериху. Дальше от реки, на обрывистом бугре и на пологих высотках, было спокойнее. Там в открытых траншеях мелькали фигуры бойцов и кое-где угадывались под маскировочными сетками спаренные пулеметы.

Пересиливая все шумы, остервенело кричали командиры, пытаясь навести хотя бы какой-то порядок. И когда командирам не хватало сил перекричать своими истошными командами шума, тогда они выхватывали пистолеты и стреляли вверх. Но выстрелы лишь на какой-то миг утихомиривали обезумевших людей.

Дарья Михайловна с отчаянием думала, что перебраться по мосту через Дон им не удастся. Невозможно даже протиснуться к переправе. И к переправе у Раздорской тоже не прорваться. Наверное, не зря не только беженцы, но и войска устремились к, очевидно, единственной действующей Мелиховской переправе.

Дарья Михайловна с трудом выбралась из толпы беженцев сама и вытащила за руку Тоню. Дальше идти было бесполезно. Она усадила Ванюшку под хилую молоденькую акацию, одиноко растущую на склоне придорожного бугра, и обессиленно опустилась рядом на жесткую траву. При виде всего этого хаоса ее охватило отчаяние. Будь она одна, без Ванюшки, может, сумела бы пробраться на левый берег реки даже вплавь. Сквозь охватившее ее отчаяние пробивалась слабая надежда: возможно, все же схлынет поток до подхода немцев, и самолеты не успеют разбомбить мост. Ведь там, наверху, в траншеях — бойцы, они должны прикрыть переправу. Сколько они смогут продержаться?

— Стечкус! Стечкус! Если через полчаса не прекратится этот бедлам, расстреляю к чертовой матери!

Этот крик Дарья Михайловна услыхала откуда-то сверху. Голос был злым и громким, но то, что он знаком ей, до сознания Дарьи Михайловны доходило медленно.

Она повернула голову туда, откуда доносился этот голос.

На бугре, совсем недалеко от себя, Дарья Михайловна увидела эмку, выкрашенную для маскировки коричневыми разводами. Возле эмки толпилась группа командиров. Чуть впереди, почти на самом краю бугра, стоял долговязый генерал. Он размахивал биноклем и продолжал кричать:

— Немедленно расчистить пробку! Стечкус! Пропустите в первую очередь женщин и детей! Немедленно вниз, Стечкус!

Генерал продолжал что-то кричать. К нему подбегали и от него отбегали командиры. А Дарья Михайловна все смотрела на бинокль в его руках. И хотя стекла блестели и солнечные зайчики ослепляли и мешали рассмотреть его лицо, в этой нескладной фигуре на вершине бугра она уже узнала мужа.

Дарья Михайловна сдавливала рукой грудь, силясь крикнуть. И наверное, кричала, как во сне, но не слышала своего голоса, потому что всю ее охватил страх. Она уже ничего не чувствовала, кроме этого страха: вот сейчас, сейчас Андрея увезет эта нелепо разрисованная машина, и он не услышит, не заметит ее.

Потом до ее слуха донеслось громкое: «Даша!» Она не заметила, когда он успел сбежать с бугра — наверное, скатился кубарем, потому что, когда он встал перед ней, его гимнастерка, брюки, сапоги и даже лицо были в коричневой пыли. Андрей Антонович обнял жену.

Окончательно пришла в себя Дарья Михайловна в машине. Ванюшка сидел рядом, на коленях у Тони. Машина тряско, медленно катилась по целинному полю.

Севидов то и дело чуть дотрагивался до волос жены, как всегда неумело пытаясь успокоить или приласкать ее, но ничего не успевал сказать ей, потому что постоянно подъезжали к машине командиры на взмыленных конях. Он выходил из машины, выслушивал доклады, отдавал приказания, снова садился в машину, и эмка продвигалась дальше. После очередного доклада Севидов озабоченно обратился к водителю, такому же тощему, как он сам, грузину:

— Шалва, где Осокин? — Машину резко тряхнуло, и шофер не ответил: очевидно, не расслышал вопроса. — Где же Осокин? Ты что, оглох, Шавлухашвили?!

— Вы послали его к Раздорской. У Ратникова Осокин, товарищ генерал.

— Запропастился, вятский джигит.

Шалва промолчал, только покачал головой и поцокал языком. Этим он одобрял настроение генерала. Если комдив называет своего адъютанта лейтенанта Осокина вятским джигитом, значит, стрелка барометра повернула на «ясно».

Сейчас Шалва хорошо понимал настроение генерала. Нашлась жена с внуком. Да и у переправы вроде меньше суматохи. Наверное, все-таки капитану Стечкусу удалось навести порядок… Машина резко затормозила — гнедой взмыленный жеребец едва не врезался в нее.

— Вот джигит, товарищ генерал! — обрадованно крикнул Шавлухашвили. Он не называл лейтенанта вятским джигитом, потому что не знал, что такое «вятский». А джигитом называл, несмотря на разницу в званиях, конечно под настроение генерала.

Лейтенант Осокин появился перед эмкой, словно вырос из-под земли. Он спрыгнул с коня и, держа левой рукой повод, приложил руку к виску. Осокин был без фуражки и, очевидно, забыл об этом. Шавлухашвили хмыкнул:

— К пустой голове руку зачем прикладываешь? — и цокнул языком, но тут же умолк, заметив в зеркальце озабоченное лицо генерала.

Видно, генерал понял, что неспроста его адъютант, обычно аккуратист и педант, вдруг нарушил форму одежды. Да и сам Шавлухашвили уже заметил разорванный рукав и темное кровавое пятно на гимнастерке Осокина.

— Что случилось? — выскакивая из машины и не дожидаясь доклада, спросил Севидов. — Что с Ратниковым?

— Майор Ратников ранен. Танки противника прорвались к Раздорской и захватили переправу.

— Он тяжело ранен?

— Да нет, ухо осколком порвало.

— Что с полком?

— Майор Ратников с остатками полка держит оборону у хутора Калинина.

— Та-ак, — внешне очень спокойно проговорил Севидов. Он мельком взглянул на часы, через открытую дверцу нагнулся в машину. — Даша… Послушай, Даша… Лейтенант Осокин доставит вас в Раздольную. Там встретимся. — Он поцеловал жену, потом потрепал по щеке Ванюшку: — Как думаешь, выдюжим, Иван? Выдюжим. Иваны все выдюжат. И вы, милая девушка, не беспокойтесь.

— Меня зовут Тоня.

— Не беспокойся, Тонечка, выдюжим… Шалва Платонович довезет вас как в царской карете. — И, выпрямившись, повернулся к адъютанту: — Вам все ясно?

— Так точно, товарищ генерал! — ответил лейтенант Осокин, хотя по глазам его было видно, что ему ясно не все. Генерал сам решил проехать на угрожающий участок обороны. Это ясно. Непонятно, почему один, без него, лейтенанта Осокина. Семью генерала в станицу Раздольную мог бы доставить и Шалва. Хотя вряд ли ефрейтору самому удастся пробиться в этой неразберихе.

Генерал Севидов легко вскочил в седло и, уже сидя на коне, наклонился к машине.

— Скоро встретимся. Держись, казачка! — Он хлопнул ладонью по крупу коня и услышал вдогонку голос жены:

— Все обойдется, Андрей!

…Дарья Михайловна так и не узнала, куда раньше ударили немецкие самолеты: то ли по переправе, то ли по тому хутору Калинина, куда ускакал к державшим оборону остаткам полка ее муж, генерал Севидов. И не узнала она, куда раньше прорвались немецкие танки: то ли к переправе, то ли к хутору Калинина…

2

Из журнала боевых действий группы армий «А»

«27 июля 1942 года.

Начальник оперативного отдела ставки немецко-фашистских войск генерал Хойзингер начальнику штаба группы армий «А» генералу Грейфенбергу:

«…из предмостного укрепления Ростов не нажимать слишком сильно на юг, чтобы не принудить противника к отступлению, прежде чем он будет окружен продвигающимся вперед левым флангом группы армий».

Там же:

«Намерение группы: как можно быстрее перейти в наступление, главным образом танковыми соединениями, при резком продвижении вперед левого фланга для удара на юг, впоследствии на юго-запад, с целью окружить и уничтожить противника, еще задерживающегося южнее Ростова».


В тот же день генерал Рудольф Конрад принял из первой танковой армии в свой корпус горнопехотную дивизию генерала Хофера. Наконец-то дивизия Хофера возвратилась в родной корпус! Сколько раз забирали ее у Конрада, бросали «на самые ответственные участки»! Как будто корпус Конрада действует не на самых ответственных участках. После взятия Ростова генералу Хоферу удалось образовать большой плацдарм южнее станицы Раздорской и плацдарм меньших размеров у Мелиховской. В ходе жестоких боев дивизия вышла к казачьей станице Спорной. Теперь перед горными стрелками генерала Хофера была поставлена задача форсировать реку Маныч, укрепиться на ее восточном берегу и перекрыть русским войскам пути отхода на юг.

Хофер по радио связался с командиром корпуса генералом Конрадом и запросил свежие данные авиаразведки района Маныча.

В ожидании данных авиаразведки Хофер собрал командиров, чтобы обсудить обстановку. Генерал Хофер не хотел рисковать. Он не мог доверять ни показаниям наземной разведки, ни ранее представленным картам района Маныча. По старым картам наиболее удобным местом для переправы оказалось место восточнее Спорной. Здесь генерал Хофер сосредоточил семьдесят девятый полк Альфреда Рейнхардта и танковый батальон Мюленкампа. Вскоре на широкой станичной улице приземлился самолет «физелер-шторх», и летчик передал генералу карту авиаразведки.

Свежие аэрофотоснимки разочаровали Хофера. Вместо моста через реку Маныч на них значилась длинная плотина, внизу от Маныча ответвлялось множество каналов, а вверху раскинулось крупное водохранилище. Оно находилось именно в том месте, где намечалась переправа подразделений полковника Рейнхардта.

— Приказ остается в силе, — хмуро сказал генерал, передавая карту Рейнхардту. — Переправляться будем на участке вашего полка. Детально ознакомьтесь с аэрофотоснимками местности по обе стороны канала и у водохранилища. Обратите внимание на пахотные борозды на местности. Необходимо найти твердую почву, которая позволит войскам в сомкнутом походном порядке подойти к Манычу.

Пока офицеры рассматривали аэрофотоснимки, генерал Хофер с видимым спокойствием сидел в сторонке на раскладном стуле и пил кофе, приготовленный заботливым обер-ефрейтором Мюллером. У бруствера с биноклем в руках стоял обер-лейтенант Клаус Берк, новый адъютант генерала. Тут же находился и офицер для поручений капитан Ганс Штауфендорф. Он наблюдал в стереотрубу и тихо переговаривался с Клаусом.

Генерала Хофера вызвал на связь командир корпуса.

— Когда будем переправляться на тот берег? — спросил Конрад. — Сведения авиаразведки получили?

Оттого что генерал Конрад перешел с ним на «вы», Хофер почувствовал нервозное нетерпение командира корпуса.

— Сведения подтверждают большую плотность русских в самом узком месте реки. На противоположном берегу, по показаниям наземной разведки, расположены войска генерала Севидова. Волею судьбы этот генерал мой постоянный противник. Я полагаю, он достаточно укрепился.

— Что вы намерены предпринять?

— Решил для форсирования Маныча выбрать участок вблизи плотины.

— Но там ширина реки достигает трех километров.

— Вот именно, господин генерал, — в тон ему официально ответил Хофер. — Надеюсь ввести Севидова в заблуждение. Здесь он меньше всего нас ждет.

— Идея заманчивая, — согласился Конрад. — Что ж, да поможет вам бог, Генрих.

Хофер нажал на рычаг телефонного аппарата и передал трубку Рейнхардту.

— Командуйте, полковник.

Клаус Берк искоса поглядывал на полковника Рейнхардта, который отсюда, с командно-наблюдательного пункта, отдавал по рации приказ передовому отряду выдвинуться к реке. Клаус только теперь заметил, что полковник пьян, и удивился, почему генерал Хофер не отстранил его от командования полком. Клаус немного знал Рейнхардта, прежде много слышал о привязанности тестя к полковнику. Это был храбрый и прямолинейный человек. Но теперь, когда от действий полка зависит успех дивизии, доверять командование подвыпившему полковнику весьма рискованно…

Думая о полковнике Рейнхардте, Клаус изредка прикладывал к глазам бинокль. Невдалеке от наблюдательного пункта проходила узкая долина, по дну которой тянулся приток, а возможно, искусственный канал, отходящий от Маныча. Дальше берег переходил в пологую возвышенность, покрытую редким кустарником. Там показались солдаты передового отряда Рейнхардта. Плотной колонной они приближались к Манычу. Ударила русская артиллерия. Но солдаты продолжали движение.

— Почему они не рассредоточиваются? — повернувшись к Рейнхардту, возмущенно спросил Хофер.

— Моим парням сам черт не страшен, — пьяно улыбнулся Рейнхардт.

— Немедленно прикажите рассредоточиться!

Но было уже поздно. Мощный взрыв вместе с землей поднял в воздух солдатские тела. Оставшиеся в живых залегли. Затем короткими перебежками начали отступать.

— Что это? — Генерал Хофер повернулся к Рейнхардту и, тыча ему в грудь биноклем, показал на вершину. — Вы видите, полковник? Одним снарядом… Отправляйтесь спать. Вы ответите за этот спектакль.

— Слушаюсь, господин генерал, — ответил побледневший Рейнхардт.

— Ганс! — резко произнес генерал, обращаясь к Штауфендорфу. — Наведите порядок! Уберите к чертовой матери от реки дохляков полковника Рейнхардта! Я пошлю туда другой передовой отряд. Я найду солдат, достойных настоящего командира.

— Господин генерал, — обратился Клаус Берк к Хоферу, — разрешите сопровождать капитана Штауфендорфа?

Генерал смерил удивленным взглядом застывшую фигуру Клауса и, утвердительно кивнув головой, приказал:

— Соберите весь этот сброд в кулак и укройте до моей команды в Красном Яру. Видите за лесочком хутор? Отведите туда и ждите моей команды. Выполняйте!


Капитану Гансу Штауфендорфу и обер-лейтенанту Клаусу Берку с большим трудом удалось собрать людей и разместить их по казачьим хатам, отправить раненых в лазарет. Уже в сумерках сами они устроились на ночлег в маленькой чистой хате.

Хозяйка, старая, усталая, сгорбленная женщина, подала в глубоких глиняных мисках украинский борщ. Клаус удивился, что женщина свободно говорит на немецком языке.

— Я немка, — пояснила женщина. — На Дону и на Кубани вы еще встретите колонистов.

— Любопытно, а как же вы тут жили при большевиках? — поинтересовался Ганс.

— Сначала было трудно, а потом с каждым годом все лучше. — Ставя на стол большую кастрюлю с компотом из абрикосов, женщина добавила со вздохом: — Если бы не война.

— Разве вы недовольны, что мы пришли сюда? — удивился Ганс. — Вы же немка. Что ж, и другие колонисты думают так?

Женщина не отвечала. Она молча убирала со стола пустые миски, разливала в кружки компот.

— Почему вы молчите? Не бойтесь, скажите же, что здесь про нас думают, — настаивал Ганс.

— Разное, — уклончиво ответила женщина. — Вы принесли этим людям разрушение и горе. — Не глядя на офицера, она добавила, опять вздохнув: — Много горя. С этим смириться никто не сможет. Уж вы меня простите за откровенность. Видит бог, я правду говорю.

Когда женщина, убрав посуду, вышла из комнаты, Клаус спросил Ганса:

— Ну как, слышал голос народа?

— Гм, — пробормотал Ганс. — Мне кажется, что она не боится ни бога ни дьявола. В ней ничего не осталось немецкого, кроме языка.

Клаус усмехнулся, подумав: «Хорошо бы сейчас отцу вместе со всей его компанией из министерства Розенберга послушать эту женщину».

В хате было жарко, и офицеры попросили постелить на полу. Сама женщина ушла спать в летнюю кухню. Клаус открыл дверь, распахнул узкие окна и улегся рядом с Гансом. Легкий сквознячок освежал. Лежать было жестко, и Клаус никак не мог уснуть. Ганс тоже ворочался с боку на бок.

— Легли бы на сеновале, по-русски, — предложил он.

— Да мне и там не уснуть. Черт-те что наговорила эта женщина. Мне порой кажется, что ни русских, ни самих себя, немцев, мы не знали толком, начиная войну. Перед отъездом из Берлина меня вызвали в гестапо и передали письмо одного ефрейтора из нашего штаба. Им было известно, что я еду к Хоферу. Попросили разобраться на месте и сообщить результат проверки. Это письмо перехватила цензура. Оно пока при мне. Хочешь послушать?

— Что ж, это интересно. Давай я посвечу фонариком.

— Это письмо он писал своей бабе. — Клаус достал из полевой сумки несколько листков и тихо, почти шепотом, стал читать: — «Я не могу написать, где мы находимся, но ты можешь это себе представить, если читаешь сводки вермахта. Именно здесь мы постоянно продвигаемся вперед. Это плодородная местность. Лишь здесь можно увидеть, какие бедные земли имеет Германия. Но мы, солдаты-мученики, не получаем ничего хорошего от этой плодородной земли, кроме могил. Мы знаем одно: маршировать, маршировать, маршировать. В перерывах ведутся бои, а затем снова маршировать. А солнце при этом такое горячее, как в Африке. Мы уже давно не надеваем своих мундиров. И несмотря на это, наши рубашки всегда мокры от пота. Дороги покрыты густой пылью, которую поднимают наши ноги и которую мы глотаем весь день, глотаем и плюемся. Когда нас обгоняют моторизованные части — это уже невозможно выдержать. Глотки становятся сухими и шершавыми, и кажется, что сейчас умрешь от жажды. Фляжки у нас всегда пустые. Мы думаем лишь о том, где будет привал и когда раздастся команда «Получить кофе». Но мы, штабные телефонисты, шагаем всегда впереди колонны, а полевые кухни едут позади. Поэтому нам надо бежать километр назад, а когда мы добегаем, то толсторожий повар заявляет нам: «Кофе больше нет». А тем временем снова дается команда к маршу, и мы должны бежать рысью, чтобы снова встать во главе колонны. Иногда мы устраиваем привал вечером, а иногда утром. Только заснешь, как тебя снова поднимают по тревоге. И тогда снова маршировать, маршировать. А при этом многие больны: у кого понос, у кого температура, а у некоторых и то и другое. Все так смертельно устали, что лучше всего повалиться на дорогу и остаться лежать. Но унтер-офицеры орут на нас: «Вперед, вперед!» А когда подумаешь, что на сегодня уже бы, казалось, хватит маршировать, так как просто ноги не идут дальше, вдруг неожиданно раздаются выстрелы над нашими головами, а наш вахмистр рычит: «Телефонисты, вперед!» И тогда с тяжелыми катушками за спиной мы должны бежать. Нас становится все меньше, а русских все больше. Спрашивается, может ли так продолжаться длительное время? Ведь у русских огромная страна. Я задаю себе вопрос, увижу ли я еще раз свою родину или и меня так те в один прекрасный день зароют, как и многих моих товарищей».

Вот так, дорогой Ганс, — закончив читать письмо, проговорил Клаус. — В сопроводительном письме мне предоставляется выбор: либо немедленно возбудить против отправителя письма обвинение в подрыве боевого духа, либо сначала установить за ним строгое наблюдение.

— И что же ты?

— Пока я ничего не ответил. Но согласись, в письме он удивительно точно изобразил то, что чувствует каждый, переживший такое.

— Чепуха! Ты что же, — Ганс повысил голос, — оправдываешь этого ублюдка? Его надо прикончить на месте! А ты…

— Заявишь в гестапо?

— Не будь ты моим другом, я бы сам…

— Что сам?

— Ладно, Клаус, не будем ссориться из-за какого-то подонка. Нам с тобой еще… А этот ефрейтор найдет свою пулю. Только я не пойму, как ты можешь судить о всех немцах по такому типу. Разве ты не видишь, с какой искренностью верит немецкий народ идеям фюрера? Конечно, ты всегда старался быть в сторонке. Но даже сторонние не могут не признать, как быстро фюрер сумел возродить Германию из пепла. Что бы там ни говорили, а только великому уму под силу такое. Твой приятель Герман и его наставники могли болтать что угодно, а Гитлер уже через шесть лет после прихода к власти начал мировую войну.

Клаус молчал, повернувшись спиной к Гансу. Разговаривать не хотелось. Да и бесполезно переубеждать Ганса. В одном, пожалуй, Ганс прав: очень скоро Гитлеру удалось возродить и внедрить в общегерманскую жизнь гогенцоллерновские традиции Фридриха Великого и Вильгельма Первого. Выходит, была для этого почва, если фашистам удалось, накалив до предела национальные чувства, внушить миллионам уверенность в совершенно исключительных свойствах немецкой нации. Это постоянное национальное бахвальство вошло в плоть и кровь большинства немцев. Вспомнился разговор с отцом, который произошел перед отъездом Клауса на Крит. Тогда отец утверждал, что Гитлер правильно использовал психологический момент для мобилизации сил немецкого народа. Отец говорил, что энтузиазм и самопожертвование нельзя разлить по бутылкам и законсервировать. Они возникают один раз в ходе революции, и постепенно гаснут. Серые будни и жизненные удобства захватывают людей и вновь превращают их в мещан. Гитлеру нельзя было упускать то, чего он смог достичь нацистской пропагандой. Нужно было использовать гигантскую волну энтузиазма, которая подхватила народ. И все же, кто мог ожидать, что Гитлер и компания решатся бросить на войну весь капитал, накопленный физическим и умственным трудом немецкого народа? Конечно, трудно представить, в каких формах проявится и до каких размеров дойдет это национальное напряжение. Но ведь всем очевидно растущее влияние Германии в Европе, ее гегемонистское отношение к другим народам. Эти народы не могут не подняться против Германии. Рано или поздно так будет. Что ее ждет в нелегкой войне против всего мира?..

Гансу надоело молчание Клауса.

— Послушай, Клаус, — заговорил он, — все же с этим письмом будь осторожен. Сожги или дай ход. Как бы тебя не обвинили в утере чувства бдительности!

— Ну это ты напрасно. Хотя господа, сидящие там… Они всегда слишком бдительны. Пожалуй, ты прав, письмо надо уничтожить. И давай попробуем вздремнуть хотя бы часок. Предстоит нелегкий день.

Некоторое время они лежали молча. Клаус совсем было задремал, но Гансу не спалось. Он ворочался с боку на бок, потом тихо заговорил:

— Это хорошо, Клаус, что мы опять вместе. Каюсь, я думал, ты зарылся в книгах, когда на наших глазах переворачивается самая важная страница человеческой истории. А оказывается, ты Железный крест заслужил раньше меня, хотя я с июня сорок первого на восточном Фронте.

— На Крите тоже был фронт, — сонно ответил Клаус. — И были горы, правда низкие, почти незачетные. Самая большая гора, Ида, около двух с половиной тысяч метров.

— А я от Сана все по равнинам, — вздохнул Ганс. — Ну ничего, теперь — Кавказ! Хотю-Тау, Эльбрус… Помнишь, как в тридцать восьмом?.. Теперь, может быть, поднимемся на Эльбрус, а потом… потом Эверест, Индия. Ты слышишь, Клаус, Эверест! Индия! Ты знаешь, ходят слухи, что Гитлер принял мусульманство.

— И Макензен тоже.

— Бог с ними. Я бы принял индуизм. Вот это религия! Ты знаешь, индуизм поощряет культ пола. У индусов в этом смысле все просто. Честно говоря, меня не волнуют все земли, по которым мы прошли, — ни Балканы, ни Украина, ни этот Кавказ. Все эти земли для меня лично только препятствия на пути в Индию. Фактически ведь мы, немцы, возвращаемся через много веков на свою родину. Именно в Индии начинается арийская раса. Ты знаешь, Клаус, в горах Гиндукуша до сих пор живут люди со светлыми волосами и голубыми глазами. В их жилах течет арийская кровь. Мне отец рассказывал, что само слово «арийцы» происходит от древнеиндийского слова «арья» — «благородные». Мы самая благородная нация. Тебе, историку, должно быть, известно… Ты спишь?

— Нет, думаю.

— О чем?

— О Кавказе. Интересно, где сейчас те ребята?

— И та Оля?

— И та Оля.

— Эх, Клаус, Клаус! — Ганс закурил сигарету. — Ты всегда был наивным мечтателем. Та Оля нарожала кучу детей и удрала с ними куда-нибудь за Урал. А те ребята… ожидают нас с винтовками.

— Мы сами пришли к ним с винтовками. В тридцать восьмом они…

— В тридцать восьмом, в тридцать восьмом! — начал раздражаться Ганс. — Лицемеры! Если бы не мы пришли к ним с винтовками, то они пришли бы к нам с винтовками. Такова жизнь. Мир постоянно — от войны до войны — живет ожиданием новой войны. И потом, на этой земле никогда не смогли бы ужиться большевики и национал-социалисты.

— Мало земли? — усмехнулся в темноте Клаус.

— У нас — да, мало, у большевиков — много. Слишком много. Только они не знают, что с ней делать. И вообще… — Ганс затушил о половицу сигарету, лег на спину, обхватив ладонями затылок. — В этом огромном мире огромный беспорядок, и только немцы…

— Только немцы! — не выдержал Клаус. — Только арийцы! Даже черепа и носы измеряли, выясняя принадлежность к арийской расе. Только немцы! Почти вся история Германии — история войн. Германии всегда не хватало земли, жизненного пространства. Приходили новые вожди и вели народ на войну за жизненное пространство, и всякий раз Германия умывалась кровью и, не успев утереться, снова шла в поход, увлекаемая очередным вождем. И почему-то чаще всего на Восток. Даже орел на гербе Германии смотрит на Восток. История Германии говорит не в пользу этих походов.

— Твоя история только фиксирует события и всегда безучастна к ним.

— Но из нее полезно извлекать уроки.

— Мы извлекаем. Поэтому и воюем теперь иначе, поэтому и зашли в Россию так далеко, как никогда раньше. Группа армий «А» — на Кавказе, группа армий «Б» — у Сталинграда. Мы воюем за землю, за нефть и железо, за пшеницу. Это поднимает дух наших солдат, и за это они умирают. А с твоей философией лучше бы не вылезать из уютной «Анны Марии». Держался бы уж одной рукой за книжку, а другой — за юбку Дианы.

— А с твоей философией…

— Моя философия — философия миллионов настоящих немцев, — холодно перебил Ганс. — Жестокость, кровь и ненависть — вот наш девиз, и с ним мы победим. В прежних войнах от немцев воняло либерализмом. Да, да! Этот либеральный смрад мешал им воевать, и они проигрывали. Сегодня настоящие немцы, слава богу, не болеют такой болезнью. Вот, — протянул он Клаусу маленькую брошюрку, — разве ты не видел этого?

— Не успели выдать.

— Познакомься. Коротко и ясно. Если будем воевать так, как требуется здесь, немцы быстро завоюют весь мир.

Клаус при свете фонарика рассматривал «Памятку немецкого солдата на восточном фронте».

«…У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай. Этим самым ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семьи и прославишь себя навеки».

— На Крите такими памятками немецких солдат не снабжали, — проговорил он, возвращая Гансу брошюру. — Там мы придерживались Женевского соглашения о законах и обычаях войны.

— На Крите она и не требовалась. На Крите перед нами был совсем другой противник. А красноармеец не рассматривается как солдат в обычном смысле слова, как это понимается в отношении наших западных противников. Он рассматривается как идеологический враг, как смертельный враг национал-социализма. И вот что, Клаус, как старому приятелю, советую: подальше припрячь свою философию. В гестапо работают железные парни. От них не спасет даже доктор Берк.

Клаус промолчал. Из головы не выходила памятка. Как же так: «…убивай всякого русского…»? Убивать тех русских парней, с которыми ходили в одной связке, оберегая друг друга от опасностей в горах? Убивать ту чудесную девушку Олю? «…убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай». За что?

Для Ганса все захваченные Германией земли лишь препятствия на пути в Индию. Для одних немцев Бельгия была препятствием на пути во Францию, для других — Югославия на пути в Грецию. Выходит так, что каждый немец видит в мире свой собственный идеальный кусочек рая для себя, а в целом — весь мир для немцев?

— О чем ты думаешь, Клаус?

— Так, вспомнил Ростов. Мой дорогой папаша по совместительству с делами пропаганды занимается конфискацией культурных ценностей. Был я в одной из ростовских библиотек. Там взял несколько номеров советского журнала «Интернациональная литература», издаваемого на немецком языке, и томик стихотворений Бехера.

— Ну и что? Этот красный Бехер с тридцать пятого года живет в Москве.

— Так, но фашисты жгли книги не одного Иоганнеса Бехера…

— Ну и что? — недоуменно спросил Ганс и тут же отмахнулся: — А-а, опять философская муть. Давай лучше попробуем вздремнуть хотя бы часок.

Но вздремнуть Клаусу и Гансу не удалось. Со стороны канала донеслись залпы орудий. Клауса и Ганса тут же вызвал на командный пункт генерал Хофер. Оказывается, пока они философствовали, лежа на полу в хате старой колонистки, части дивизии приступили к форсированию Маныча. Одна из рот семьдесят девятого полка продвинулась к берегу водохранилища у колхоза «Свобода» и на штурмовых лодках переправилась через Маныч. Редкий огонь русских почти не причинил ей вреда.

Генерал Хофер принял решение расширить захваченный плацдарм. Разведанные места для основных переправ находились выше городка Манычстрой, который был расположен на подступах к плотине. Ее на отдельных участках прикрывали заграждения, местность была густо минирована. Хофер решил внезапным ударом захватить населенный пункт и не дать возможности советским подрывникам разрушить плотину. Для этой операции он создал штурмовую группу. Возглавить группу он поручил капитану Гансу Штауфендорфу. Клауса генерал оставил на командном пункте. Штурмовой группе была поставлена задача захватить плацдарм севернее Манычстроя и после переправы главных сил семьдесят девятого полка прорвать позиции русских, захватив Манычстрой.

3

Лейтенант Осокин разыскал штаб дивизии в станице Раздольной. Там он узнал, что генерал Севидов находится на наблюдательном пункте севернее станицы. Далеко ли до НП командира дивизии, Осокин не знал, ему было известно лишь приблизительное направление. Осокин шел с трудом. Эти кошмарные сутки совсем лишили его сил. И если бы не сапер Кошеваров, не только не дойти бы ему до станицы Раздольной, но не добраться и до левого берега Дона. Если бы не этот невысокий крепыш с гладкими ефрейторскими полосками на петлицах, кормил бы лейтенант Осокин сейчас раков в Дону.

…Осокин вспомнил, как очнулся в воде. Незнакомый русоголовый сапер, обхватив его одной рукой и придерживаясь за доску (видимо, обломок настила), преодолевая сильное течение, толкал его к берегу.

Откуда взялся этот сапер? Наверное, и его швырнуло в воду с моста вместе с Осокиным одной взрывной волной.

Отдышавшись на берегу, сапер, назвавшийся ефрейтором Кошеваровым, помог подняться оглушенному лейтенанту и согласился сопровождать его, потому что все равно не знал, где искать свою роту в этой всеобщей неразберихе. Он готов был следовать с лейтенантом повсюду, потому что видел в этом единственную надежду все же найти роту и не оказаться дезертиром.

Лейтенант Осокин поторапливал ефрейтора. Ему надо было спешить к генералу, хотя он плохо представлял, как встретится с Севидовым и как объяснит, что произошло у Мелиховской переправы. Он лишь на минуту оставил в эмке Дарью Михайловну с мальчиком и девушкой Тоней. Ефрейтору Шалве Шавлухашвили он приказал пробиваться за ним, а сам, размахивая пистолетом, пытался хоть чуть-чуть освободить дорогу для не такой уж большой машины, как эмка. Он оставил их лишь на минуту, и в эту минуту…

Налетели немецкие самолеты. Они заходили на переправу со стороны солнца, хотя им нечего было опасаться зенитного огня: зениток у переправы не было. А несколько спаренных пулеметных гнезд на бугре и бойцы в траншеях, прикрывавшие переправу, были смяты фашистскими танками. Теперь с этого бугра танки палили из пушек и пулеметов по скопищу людей и техники на переправе.

Все это лейтенант Осокин увидел в какое-то мгновение, потому что толпа сжалась и, оттесняя Осокина от эмки, хлынула на мост. В тот же миг он увидел, как взрывом снаряда или бомбы эмку приподняло в воздух и она, загоревшись, развалилась на куски. Осокин рванулся к машине. Он отчаянно работал локтями, цеплялся за перила, но обезумевший людской поток теснил его в обратном направлении.

А немцы уже перенесли огонь с моста, очевидно решив сохранить переправу. Они пропускали по мосту отходящие войска и беженцев, но пристреляли дорогу, ведущую от переправы. И все, кто проходил через мост, кто вступал на левый берег Дона, попадали под жестокий огонь орудий и пулеметов. Людская лавина хлынула назад. Но и с правого берега реки давила толпа, которую фашисты с бугра почти в упор поливали свинцом. На мосту в невероятной давке гибли люди. Отчаянные крики, дикие стоны заглушали трескотню беспощадных пулеметов. С искаженными от ужаса лицами, обезумевшие люди бросались в реку, но и там их доставали пули.

Осокин не раз попадал в жестокие переделки за этот год тяжелого отступления и недолгих наступательных боев, но то короткое мгновение на переправе было, пожалуй, самым страшным эпизодом… Осокина угнетало, что вот сейчас, через несколько минут хода, ему придется подробно рассказывать генералу о трагедии на переправе.

Обогнув небольшую рощу и перейдя вброд несколько оросительных ответвлений Манычского канала, Осокин и Кошеваров оказались в неглубокой лощине, по склону которой в зарослях терновника увидели едва приметный ход сообщения.

Генерал Севидов, окруженный командирами, склонился над картой. Время от времени он выпрямлялся, но ни разу не повернулся в сторону своего адъютанта. Осокин увидел в блиндаже Кореновского. Значит, ополченцы уже здесь… Лейтенант Осокин стоял, прислонясь к стене блиндажа, а генерал смотрел в стереотрубу, обращенную окулярами в сторону противника. И все командиры прикладывали к глазам бинокли и смотрели в ту же сторону. Никто не замечал Осокина, и он сам не решался своим докладом помешать генералу руководить боем.

В это время в блиндаж вошел начальник особого отдела дивизии капитан Стечкус. Маленького роста, худой, он был похож на только что обмундированного новобранца. Гимнастерка, туго перетянутая широким ремнем, топорщилась. Голенища сапог шлепали по тонким икрам. Стечкус четким шагом подошел к генералу и, приложив руку к широкому козырьку фуражки, глуховатым голосом доложил:

— Товарищ генерал, плотина подготовлена к взрыву.

Осокин удивился: почему это взрывом плотины занимается капитан Стечкус?

— Хорошо, — оторвавшись от стереотрубы, проговорил Севидов. — Где заложили взрывчатку?

— В южной части плотины.

— Ошибки не выйдет? На этот взрыв большая надежда.

— Ошибки не должно быть.

— Вы все тщательно предусмотрели? Диверсанты не помешают?

— Кабель охраняет взвод старшего лейтенанта Рокотова.

— Благодарю вас, Ян Вильгельмович. — Севидов пожал руку капитану, и вновь припал к стереотрубе, но его отвлек голос телефониста:

— Товарищ генерал, вас просит второй.

— Что там у Ратникова? — Севидов взял трубку. Слушая доклад Ратникова, он все больше хмурился. — Ясно. Не допустите второй эшелон! Выполняйте. — Севидов положил трубку, обвел взглядом офицеров, задержавшись на полковом комиссаре Кореновском, проговорил: — Танки прут на Манычстрой.

— Это опасно, Андрей Антонович, — глухо сказал комиссар. — Могут прорваться к дамбе. Пора взрывать.

— Рано, Евдоким Егорович, рано, — озабоченно ответил Севидов и приказал телефонисту: — Дайте Боброва. Четвертый! — крикнул он в трубку. — Выводите на прямую.

…Командир артиллерийского дивизиона капитан Бобров выдвинул на кукурузное поле одиннадцать орудий и принял неравный бой. Первые удачные выстрелы ошеломили немецких танкистов. Чтобы сломить упорство артиллеристов, гитлеровцы бросили на них авиацию. «Мессершмитты» налетели так быстро, словно висели в воздухе где-то рядом над позициями дивизиона Боброва. Пикируя, самолеты буквально засыпали позицию бомбами и поливали свинцом. Всюду горели сухие стебли кукурузы, удушливый горячий дым разъедал глаза. Стволы орудий накалились. Но никто из артиллеристов не дрогнул и не покинул огневых позиций. Артиллеристы стойко продолжали вести беглый огонь по вражеским танкам, и те не выдержали — повернули назад.

Но тем временем немцам удалось построить наплавной мост ниже плотины.

— Пора взрывать дамбу, Андрей Антонович, — угрюмо повторил полковой комиссар Кореновский.

— Рановато, — возразил Севидов. — Надо бы перехватить их на мосту.

— Танки снова попрут. Могут помешать…

Севидов оторвался от стереотрубы, чтобы отдать приказание капитану Стечкусу, и тут заметил лейтенанта Осокина, который, превозмогая усталость, уже долго стоял навытяжку.

— Слава богу! — шагнул к нему генерал. — Почему так долго? Где разместил женщин?

Осокин сглотнул, переступил с ноги на ногу.

— Ну чего молчишь?

— Женщины… и мальчик… — с трудом выдавил Осокин сухими, потрескавшимися губами, — погибли.

Осокину показалось — генерал нисколько не изменился в лице. Возможно, до него еще не дошел смысл услышанного? Севидов удивленно смотрел на адъютанта, потом перевел взгляд на Стечкуса и тихо приказал:

— Выполняйте, пожалуй, Ян Вильгельмович. Момент взрыва на ваше усмотрение. Возьмите одного-двух саперов. Больше не надо.

— Товарищ генерал, — неожиданно для себя обратился Осокин, — здесь есть сапер. Он спас меня… Разрешите ему с капитаном Стечкусом?

— Что?.. Да, да…

Севидов все так же удивленно смотрел на Осокина, а, кажется, только теперь до его сознания стали доходить слова, сказанные адъютантом. Он подошел к нему ближе и долго смотрел все еще отчужденным взглядом.

— А что же вы… Как же вы…

Лейтенант Осокин начал было объяснять, но генерал, казалось, не слышал. Он повернулся к офицерам и коротко сказал:

— Извините, товарищи. — И вышел из блиндажа. Лейтенант Осокин, пропустив вперед генерала, шагнул следом.

Идя по ходу сообщения и глядя на сильнее обычного ссутулившуюся фигуру генерала, Осокин с болью думал, что вот сейчас и наступит самый страшный момент, когда придется пересказывать все до мельчайших подробностей.

— Андрей Антонович! — остановил их голос Кореновского. — Снова прут танки.

Генерал Севидов быстро вернулся в блиндаж, припал к стереотрубе. Из-за крутого холма вырвались до десяти немецких танков с солдатами на броне. Тяжелые, низко-посаженные танки T-IV с приплюснутыми башнями упорно приближались к плотине, кивая на неровностях поля длинными хоботами орудий.

— Что же Бобров? Что же Бобров? — нервно повторил Севидов.

— Бобров снял орудия с позиции, — ответил Кореновский. — В дивизионе не осталось ни одного снаряда.

— Ах, черт! — сморщился Севидов. — Со штабом связи нет?

— Нет.

— Что же они там… — В следующую минуту Севидов увидел, как немецкая пехота, автомобили, орудия двинулись по наплавному мосту. — Что же Стечкус? — уже выкрикнул генерал, повернувшись к командирам, как будто они могли знать, что происходит у капитана Стечкуса. Все напряженно смотрели в сторону плотины.

И тут ясный июльский день вздрогнул от мощного взрыва. В середине танковой колонны взлетела на воздух часть дамбы. Через огромный рваный проем в плотине обрушился мощный поток воды. Оставшиеся на дамбе танки беспомощно замерли. Остальные повернули.

— Эх, были бы снаряды у Боброва! — с досадой воскликнул Севидов.

Бушующий пенистый поток гигантским водопадом затоплял канал и огромную пойму. Скрылся под водой наплавной мост. Вода бурлила, и в огромных воронках скрывались лодки с людьми, понтоны. Уцелевшие гитлеровцы в панике бежали от разъяренной воды, карабкались по склонам небольших высот. А Маныч ревел, вздымался двухметровыми волнами.

Та часть немцев, которая успела переправиться через канал, оказалась отрезанной от основных сил. Вода прибывала, и все уже становилась полоска земли, на которой сосредоточились вражеские солдаты.

— Молодец, Стечкус! — проговорил Севидов и приказал телефонисту: — Свяжите меня со вторым!.. Второй! Второй! Ликвидировать плацдарм! Действуйте в направлении Красный Яр.

В полдень немногочисленные подразделения майора Ратникова перешли в атаку и стали теснить к воде фашистскую штурмовую группу. Бой продолжался до самого вечера, часто переходя в рукопашные схватки. К ночи бойцам Ратникова удалось закрепиться в Красном Яру.

С наступлением темноты все стихло. Лишь дальние сполохи орудийных залпов озаряли ночь и грохот разрывов, как дальний гром, пугал тишину.

— Теперь до утра можно отдыхать, — проговорил Кореновский, расстегивая ворот гимнастерки. — Рабочий день у фрица закончен.

— Сомневаюсь, чтобы на этот раз Хофер сохранил пунктуальность, — озабоченно ответил генерал Севидов. — Уж очень не понравилась ему сегодняшняя купель. Да и Конрад наверняка его торопит. Чуешь, Евдоким Егорович, где артиллерия лупит? Знать бы, что у соседей слева и справа. Беда, что нет связи ни с армией, ни с соседями. Как слепые кутята воюем. Где старший лейтенант Рокотов?

— Здесь, товарищ генерал.

— Степан, необходимо разведать, что делается на флангах. Возможно, удастся связаться с соседями, если, конечно, они есть у нас. Но глубоко не зарывайся. Прощупай берег. Что-то не нравится мне эта тишина. Словно рыбачить Хофер приехал — рыбу вспугнуть боится.

Проводив разведчиков, Севидов вышел из блиндажа, глубоко вдохнул настоянный порохом воздух, присел на трухлявое бревно у входа в блиндаж. Подошел Кореновский, опустился рядом, достал пачку «Казбека», молча протянул. Севидов взял папиросу, долго разминал ее в пальцах.

Было непривычно тихо. Лунный свет окрашивал бледной медью медленно ползущие по небу зыбкие тучки. Успокоился к ночи и Маныч. Широко разлившаяся вода набурлилась за бешеный день и теперь, притихшая, отражала в себе звездное небо и редкие вспышки ракет.

— Знаешь, Андрей, — заговорил Кореновский, — вот смотрю я на Маныч: днем кромсали эту воду снаряды, бомбы, взметались фонтаны, бушевали водовороты, Маныч пенился, бесился. Вода поглотила металл, людей, сомкнулась и бесшумно течет себе, словно ничего не произошло. Кругом тишина. Кто знает, что она сейчас таит… — Кореновский тяжело вздохнул. — Страшно подумать, сколько людей полегло.

Севидов молчал. До его слуха словно издали доносился приглушенный хриплый голос комиссара. В сознании были только одни беспощадно ясные слова лейтенанта Осокина, его рассказ о трагедии на Мелиховской переправе. Все время, пока шел бой, пока мысли и сердце генерала были связаны незримыми нитями с полками и подразделениями дивизий, пока от его решений зависели жизни людей, известие лейтенанта как-то не до конца овладело сознанием. И вот теперь, в минуты этой невероятной тишины, все отошло прочь, все исчезло, и в душу ворвалось и заполнило ее только одно — страшные слова лейтенанта Осокина.

Генерал сидел, опустив голову, и, закрыв глаза, представлял внучонка на коленях молоденькой девушки, растерянное лицо Даши, отчетливо слышал ее голос: «Все обойдется, Андрей!»

Кореновский чиркнул спичкой и, задумчиво глядя на воду, продолжал:

— Помнишь, каких сазанов таскали здесь, на Маныче, у Раздольной? Тебе всегда больше везло. А помнишь того пастуха, который стадо гнал мимо нас ночью? Как он с коровами своими разговаривал? Ну и матерился же, дьявол! Не знал, что с нами женщины. А утром извинялся и просил на водку. Кажется, его звали дядька Семен. Привередливый казак. Заноза, словом.

— Помню, — глухо ответил Севидов. И снова умолк.

— А рыбу делили поровну, помнишь? Сколько теперь погибло ее в Маныче!

— Что? Да… — рассеянно ответил Севидов. — Много людей погибло. Даша погибла… Ванюшка…

— Ты… Ты с чего взял?

— Осокин сообщил.

— Да ты что, Андрей! Почему молчал?.. Степан знает?

Севидов отрицательно покачал головой. Сейчас он и сам не мог понять, почему не сказал Степану о их гибели. Видимо, не только оттого, что лихорадка боя не дала ему такой возможности. Просто он не должен был сообщать Степану страшную весть: Степан Рокотов уходил в разведку.

— И зачем я их встретил на этой проклятой переправе? И с машиной черт меня дернул! Шли бы, как другие беженцы, может, и остались бы живы. А-а, если бы, если бы… Что же получается, Евдоким? Ты скажи, дорогой комиссар, что получается? Не можем защитить от этой сволочи своих жен, детей… Что же это они нас бьют и бьют и гонят все дальше? И гибнут беззащитные люди, а мы не можем ничего поделать.

— Ну это ты зря, Андрей. Вспомни Москву, Тихвин, тот же Ростов.

— Все помню. Но ведь опять отступаем. Вот в трех километрах родная станица Раздольная. Могила отца и матери здесь… А какая земля! Не зря казаки говорят: «Воткни оглоблю — бричка вырастет». — Севидов наклонился, сгреб обеими руками горсть земли, помял ее, поднес к лицу, понюхал. — И все это я вынужден оставлять фашистам! Как трудно, Евдоким! Как тяжело… — Потом, глядя в глаза комиссару, спросил: — Скажи, Евдоким, сколько можно? Ведь опять отступаем.

— Вот именно, сколько можно? Так и в приказе товарища Сталина сказано: отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. После Москвы все думали, что погоним немцев. А потом вдруг — Крым, Харьков, и вот мы на Маныче. Самое страшное — это когда падает дух солдата, пропадает уверенность. А враг только и рассчитывает на трусость, панику, растерянность. Поэтому приказ Сталина — суровая, даже жестокая, необходимость. Это чрезвычайная мера. К такой мере партия однажды, в восемнадцатом году, уже была вынуждена прибегнуть. И между прочим, тоже в связи с событиями на Южном фронте. Тогда было постановление ЦК «Об укреплении Южного фронта».

— Ты вроде меня агитируешь, комиссар.

— Да нет, — задумчиво ответил Кореновский. — Ты ведь знаешь, Андрей, я немало повидал. Не раз сам на волоске от смерти был…

— Да что ты передо мной исповедуешься? — с досадой спросил Севидов.

— Я не о себе. Я о наших людях. Как можно победить коммунистов? Убить можно, люди они обыкновенные — из плоти и крови человеческой. Но победить нельзя.

— Опять взялся агитировать?

— Не агитирую, а думаю, Андрей. Я думаю, что́ мы должны сделать, чтобы каждый солдат, не только коммунисты, душой понял суть нового приказа? Ведь очень нелегко поднять моральный дух бойца, когда отходим и отходим… Но мы обязаны это сделать.

Севидов, конечно, понимал суровую необходимость приказа, понимал острую необходимость поднять боевой дух бойцов и командиров. И все же некоторые слова приказа вызывали внутреннюю горечь…

— Послушай, Евдоким, — пытаясь сдержать волнение, заговорил Севидов, — вот мы с тобой обороняли Ростов, твои ополченцы ушли последними. Много в твоем полку осталось людей после Ростова?

— Не густо.

— И что же, все они пошли за паникерами и оставили Ростов без серьезного сопротивления?

— Но были и трусы и паникеры, согласись, Андрей.

— Согласен, были. Но мы были к ним беспощадны и до этого приказа. — Севидов умолк, что-то вспоминая. — Ты знаешь, Евдоким, у меня все время перед глазами стоит одна картина, свидетелем которой я был под Войновкой. Немцы почти окружили остатки моего полка. Я приказал отойти на новый рубеж, чтобы спасти хотя бы часть людей. Мы отбивались как могли. Случилось так, что я оказался в воронке. Какой-то солдат, белобрысый, почти ребенок, был рядом. Он быстро насыпал бруствер у кромки воронки. Лежим отстреливаемся. Э-э, да что там говорить, — вздохнул Севидов. — Словом, убили того солдата. Я не знал его фамилии. Хотел забрать документы. Еле-еле сумел перевернуть парня на спину, потому что вцепился он руками в землю. Так вцепился, словно сросся с землей. А фамилия солдата была обыкновенная — Сидоров. Белобрысый, курносый, совсем мальчишка. Он часто встает перед моими глазами. Я еще тогда подумал: этот Сидоров уже не сделает ни шагу назад… Но мало ненавидеть врага и желать победы. Надо иметь силу, чтобы добыть победу.

Наши бойцы все время наталкиваются на немецкое железо. Всюду железо, железо, даже награды у них, черт побери, называются Железный крест. Вот я все с этим Хофером сталкиваюсь. Получается вроде дивизия на дивизию. А что у меня за дивизия? Одно название. Полки что батальоны, а батальоны — меньше штатных взводов. Снарядов нет. Были бы сегодня у Боброва снаряды, сколько фашистских танков мог бы он угробить! Да будь я в сто раз храбрее и отважнее, все равно не смогу остановить танки врага, если мне нечем стрелять. Ты пойми, Евдоким, нам надо по-деловому разобраться, как выполнять этот приказ «Ни шагу назад!».

— Теперь ты вроде меня агитируешь, — грустно усмехнулся Кореновский. — Только не пойму за что.

— Какая тут агитация! Обидно, понимаешь, Евдоким. Конечно, мы победим. Зачем нам жить без веры в победу…

— Вот эта наша с тобой вера должна быть в сердце каждого бойца. И должна быть именно сейчас, когда наступил, наверное, самый тяжелый период войны. И выражаться она должна в стойкой обороне, когда надо умереть, но ни на шаг не отступить. Наш солдат все выдержит, ты же сам говорил…

— Да солдат-то все выдержит, — вздохнул Севидов. — Все! Я верил и верю. Я верю в солдатскую добродетель, в его боевой дух и непоколебимость. Без этой солдатской добродетели мы, Евдоким, с тобой ничего не стоим. Солдат все выдержит. Но даже в наших условиях воевать надо не пупком солдата, а головой командира.

Тучи давно плотно закрыли луну. Снизу от воды потянуло сырым холодком. Где-то неподалеку, за блиндажом, послышалось фырканье лошадей, и вскоре из темноты приблизился к блиндажу Степан Рокотов.

Степан хотел было докладывать, но Севидов перебил его жестом:

— Зайдем в блиндаж.

Степан тихо свистнул, и тотчас у блиндажа появился сержант Кучеренко. Все спустились в блиндаж.

— Ну что там, Степан, докладывай, — усталым голосом сказал Севидов, опускаясь на табурет.

— Я разделил взвод на две группы, и каждая наткнулась на немцев. Впечатление такое, что фашисты нависли на флангах дивизии, — докладывал Рокотов. — Только непонятно, почему не сжимают клещи. Вроде чего-то ждут.

— Вот-вот, — оживился Севидов и поглядел на комиссара. — Слышишь, Евдоким, Хофер на наших флангах, но чего-то ждет. Интересно — чего? «Языка» не удалось взять?

— Да вот, — угрюмо ответил Степан, кивая в сторону Кучеренко. Тот стоял у двери и, прикрыв рукой правое ухо, щурился на тусклый свет коптилки. — Расскажи, расскажи комдиву, как фрица упустил.

— Та-а, — отмахнулся левой рукой Кучеренко. — Виноват, товарищ генерал, трохи сплоховал. Фриц дюже хитрый попался.

— Что произошло, Кучеренко? — спросил генерал.

— Та ото ж, як только моя группа добралась до станицы Невинской, — сбивчиво на полурусском-полуукраинском языке начал рассказ Кучеренко, — фрицы чи спали, чи шо. Мы тихэсенько от хатки до хатки…

— Покороче можно? — перебил его генерал.

— Короче — в одной хати взяли обер-ефрейтора. Поначалу фриц вел себя тихэсенько, — продолжал Кучеренко. — Тики ж, пес поганый, знал, дэ их секреты сховались. Вже було перейшлы балочку, а вин як заорет наче резаный. Кляп, скотиняка, сумел вытолкнуть. Вин тикать, я за ним, — все больше входил в азарт Кучеренко. — Здоровый бугай! Тики ж я его подмял. А вин, стерва, кричит — и цап меня за ухо. Ну я его тоди… и… того… Виноват, товарищ генерал, — уже тише заговорил Кучеренко, — бо фрицы вже близко булы, треба було тикать.

— Обидно, — строго сказал Севидов. — Идите в санбат, пусть перевяжут.

— Та ни, — переминаясь у дверей, протянул Кучеренко. — Стыдно, товарищ генерал. Як бы осколком або пулей, а то… собачий сын! Ще уколы будут делать ниже спины. Мабуть, фриц тот бешеный.

— Это вам наука, впредь будете осмотрительнее. А теперь отдыхайте. Времени у вас для этой роскоши мало.

Разведчики вышли из блиндажа. Севидов закурил, пытаясь хоть как-то унять давящую головную боль. За столом, уронив голову на грудь, задремал Кореновский. В углу блиндажа, примостившись на снарядном ящике, сидел лейтенант Осокин. Он чистил пистолет, очевидно борясь со сном.

— Геннадий, — подходя к нему, шепотом окликнул Севидов, — я загляну к начальнику штаба. Останешься здесь. Да не греми железками, пускай комиссар поспит.

— А вы, товарищ генерал?

— Ладно, ладно.

Генерал вышел. Досадуя на скрипучую дверь, осторожно прикрыл ее. После блиндажного чада ночная прохлада бодрила. По-прежнему было тихо. Даже слышалось разнобойное кваканье лягушек. Оно было так азартно, что походило на пулеметную трескотню. Легкий ветерок невидимо слизывал прохладу с чуть волнистой поверхности Маныча.

Снова скрипнула дверь блиндажа. Все же Кореновский проснулся.

— Ты куда это от меня удираешь? — недовольно пробасил он.

— Поспал бы ты, Евдоким. Измотался ведь.

— Рано ты меня в старики записываешь.

— Какой ты старик!

— К Батюнину?

— Да. Пойдем потолкуем. Время не ждет, а положение…

— Хуже губернаторского. Но драться будем до конца.

— Драться обязательно будем до конца, — сдерживая раздражение, согласился Севидов и добавил с твердостью в голосе: — Пока не прикончим фашистов.

— Ты хочешь вывести дивизию из-под удара?

— Не из-под удара, а спасти от полного уничтожения.

— Не понимаю я тебя, Андрей. Мы с тобой обязаны помочь командирам, бойцам преодолеть боязнь окружения. Мы обязаны добиться, чтобы, ведя бой с противником, они не оглядывались назад, не смотрели бы на фланги, а били врага. Ты же сам…

— Ну продолжай, продолжай, подводи к выводу.

— А вывод один. Он ясно изложен в приказе Сталина. Пункт второй, «А»: «безусловно снимать с постов командиров и комиссаров корпусов и дивизий, допустивших самовольный отвод войск с занимаемых позиций без приказа командования армии, и направлять их в Военный совет фронта для предания военному суду».

— Наизусть выучил?

— И тебе советую.

Комиссар что-то недопонимал Севидова. Сейчас, когда в душе комдива кровоточащая рана, когда известие о гибели жены и внука должно было вызвать в нем ярость, желание ринуться в бой, отомстить фашистам, он думает, как избежать боя, сберечь дивизию, сохранить людей.

В густой темноте, почти на ощупь, они добрались до землянки подполковника Батюнина. Тот стоял у входа, курил.

— Махришь? — тихо спросил Севидов.

— Махрю, Андрей Антонович, — так же тихо ответил Батюнин, пряча в ладони махорочную цигарку.

Илья Кузьмич Батюнин не признавал иного курева, кроме махорки. Севидов помнил, что его еще в кавалерийской школе прозвали Махрой. Это прозвище спустя много лет пришло за Ильей в Академию имени Фрунзе, где они вместе учились. Батюнин внешне был мешковатый и неповоротливый. Его выдержка, спокойствие, даже флегматичность, не раз удивляли Севидова. Но именно эти качества и ценил в своем начальнике штаба Севидов. В какие только переплеты не попадали они, отступая от границы! Иные не в силах были сдерживать себя — горячились, терялись и делали глупости. Подполковник Батюнин в любой обстановке не терял самообладания. Севидов знал: если где-то острое положение — туда надо послать начальника штаба.

— Что будем делать, Илья? Связи со штармом нет?

— Нет. Боюсь я, Андрей Антонович, за Ратникова. Стиснут его в Красном Яру.

— Опасаюсь, как бы дивизию Хофер не отрезал.

— Тут, брат, и армию, могут прихлопнуть. Чувствую, Хофер потому и не спешит, что ждет, когда Клейст сомкнет клещи.

— Да, Илья, на деле получается не так, как мы представляли войну по лекциям в академии. Вроде и учили нас неплохо, а нет пока у нас главного для войны — опыта.

— Это верно, — согласился Батюнин. — Но ничего, помаленьку учимся. Помню, отец мой говаривал: «Где ты видел, чтоб наука лезла в голову без дрюка».

— Мудро, — согласился Кореновский. — Только дрюк больно тяжелый. Башку бы не расшиб.

— И все же, что делать будем? — повторил вопрос Севидов.

— Проявлять инициативу, — ответил Батюнин. — Раз связи с вышестоящими штабами нет, будем проявлять инициативу. Как учили…

Они вошли в блиндаж и склонились над картой. Фитиль, зажатый в снарядную гильзу, тускло освещал извилистые ленты дорог и рек, жирные синие стрелы, красные зубчатые штрихи нашей обороны. Стрелы были только синие и все нацелены на юг. На карте — синие стрелы, на земле — немецкие танки; на карте — красные зубчатые штрихи, на земле — наши окопы и в них люди.

— Не удержаться на Маныче, — угрюмо проговорил Батюнин. — Посмотрите, как широко на флангах обходит Клейст.

— Ты, Илья Кузьмич, штабист, — глядя в карту, заговорил Кореновский, — и тебе, конечно, виднее большие масштабы. Возможно, у меня стратегический, да и тактический кругозор у́же. Возможно, я хуже тебя знаю, что там делается на широких флангах, но я знаю, что делается здесь, на Маныче, на рубежах, которые обороняет наша дивизия. И мы обязаны оборонять эти рубежи, как требует того приказ Родины. Пусть даже все поляжем на берегу этого канала.

Кореновский закашлялся, торопливо достал пачку папирос. Руки его дрожали, и он долго не мог зажечь спичку. В землянке воцарилась тягостная тишина.

— Мы, Евдоким Егорович, все обеспокоены тем, как лучше выполнить приказ Родины, — сухо проговорил Севидов.

— Я иначе и не думаю. Но примешь самостоятельное решение на отход — все пойдем под трибунал.

— Страшно?

— Не строй из себя бодрячка. Мне — страшно. — Кореновского опять сдавил приступ кашля. Отдышавшись, он продолжал: — Не смерти я страшусь, Андрей. Страшно умереть трусом, паникером.

— А мне страшно потерять управление войсками, страшно потерять связь с армией.

— С армией связь уже потеряна, — угрюмо вставил Батюнин.

— Да и приказа армии на отход мы можем вообще не дождаться. Но пока не потеряна связь с полками, я должен спасать дивизию и принимаю решение отходить. А трибунал? Что ж… Зачем мне жить, если я угроблю дивизию? Я готов отвечать…

— Мы вместе отвечаем за дивизию.

— Да, но я командир.

— А я комиссар.

— Ну что ж, — разводя руки в стороны, проговорил Севидов, — если мы с тобой не пришли к единому решению, может быть, соберем командиров полков, комиссаров? Как думаешь, Илья Кузьмич?

— Это что, казачья сходка на майдане? Нашел время! — сердито возразил Кореновский.

— Комиссар прав, — поддержал его Батюнин. — Негоже в такой обстановке отрывать людей на совещания.

— Что же делать? Если сейчас, ночью, дивизия не выйдет из мешка, то на рассвете…

— Посуди, сам, Евдоким Егорович, — обратился Батюнин к Кореновскому, — что мы можем сделать? Ну, дали сегодня Хоферу прикурить, а дальше? Единственно, что мы сейчас можем сделать, в конкретной обстановке, — лишь умело избежать окружения.

— Вы знаете, друзья, — заговорил Севидов, — мне еще с академической скамьи здорово запомнились слова Энгельса: «Вы можете быть вынуждены к отступлению, вы можете быть отбиты, но пока вы в состоянии влиять на действия противника, вместо того чтобы подчиняться ему, вы все еще до некоторой степени превосходите его. И — что еще важнее — ваши солдаты, каждый в отдельности и все вместе, будут чувствовать себя выше его солдат». Справедливо? Да. Почему Хофер не наступает? Почему притих? Ясно, что ждет, когда Клейст сомкнет танковые клещи южнее нас. Немцы понимают, что их сила в подвижности. А здесь, в донских и кубанских степях, танкам Клейста раздолье. Вот они и диктуют нам свою волю. Так что же, подчиняться? Можно, конечно, стоять насмерть у этого канала, и не отойти ни на шаг, и всем полечь, но Хофер все равно через наши трупы пойдет дальше на юг. А кто же будет бить фашистов потом?

— Но когда мы отступаем, противник больше влияет на наши действия. Отступающих легче бить.

— Это, Евдоким, смотря как отступать, — возразил Севидов. — Если мы не сможем оторваться от Хофера, то он, конечно, будет нас бить и в хвост и в гриву.

— Вообще отход — самый трудный вид боя, — вставил начальник штаба. — Кроме всего прочего, отход опасен тем, что на своих плечах можно нести противника за собой.

— Вот, вот, — подхватил Кореновский, — именно нести, как лошадь волка, пока тот ее не загрызет.

— Это в том случае, если мы не сможем оторваться. — Севидов подошел к столу, склонился над картой. — А мы оторвемся.

Они снова долго молчали. Кореновский пыхтел папиросой, очевидно борясь с собой. Потом махнул рукой и, глядя в пол, проговорил:

— Э-э, семь бед — один ответ.

— А командиров полков, Илья Кузьмич, все же надо вызвать. Не на казачью сходку, — покосился Севидов в сторону комиссара, — а для постановки задачи. Во всяком случае Ратникова надо вызвать обязательно.

Майор Ратников прибыл быстро. Он был без фуражки, голова перевязана свежим бинтом, сквозь бинт у правого уха алело кровавое пятно. Майор по привычке приложил руку к виску. Генерал остановил его жестом.

— Оставь, Семен Карпович, подойди ближе к карте. Полк надежно укрепился?

— Плохо слышу, товарищ генерал.

— Вот сволочи, — проговорил генерал. — Такого красавца изуродовали. Ухо-то не оторвало? — громко спросил он.

— Зашили ухо.

— И что это немец вас все по уху норовит? Ну ладно. Полк, спрашиваю, надежно укрепился?

— Надежно.

— Полк, — покачал головой подполковник Батюнин. — На батальон-то людей наберется?

— Чуть больше, — ответил Ратников.

— Сегодня ночью дивизия отходит, — хмуро заговорил Севидов. — Смотри сюда. Южнее Раздольной попробуем укрепиться на Волчьих холмах. Там надеемся установить связь с соседями и штабом армии. Ты прикроешь отход основных сил дивизии. Держись, сколько сможешь. Если к завтрашнему вечеру не получишь от меня команды, отходи самостоятельно. Значит, мы не сумели укрепиться на Волчьих холмах. Отходи в общем направлении на Майкоп. Ясно?

— Буду держаться, товарищ генерал. Все ясно. Только подбросьте артиллерии.

— Оставлю тебе дивизион Боброва.

— В дивизионе Боброва всего три орудия, — заметил Батюнин.

— Дам еще взвод петеэровцев, десятка два автоматов. Это все, что могу, Семен Карпович.

— Еще пяток станковых пулеметов наскребем, — пообещал начальник штаба.

— Ну вот видишь, Семен Карпович, какая у тебя сила, — горько усмехнулся генерал.

Все тягостно молчали, понимая, что ожидает полк Ратникова завтра на рассвете, когда основным силам дивизии, возможно, удастся оторваться от противника и они к рассвету уже будут за станицей Раздорной.


Немцы довольно быстро обнаружили отход частей генерала Севидова, но преследовать их не могли. Для этого надо было прежде форсировать Маныч. Однако всякий раз, как только они пытались это сделать, правый берег канала ощетинивался огнем. Не могли немцы бросить на отходящие части дивизии и авиацию: мешала ночь. Тогда они обрушили на отступающих огонь артиллерии. Однако орудия били наугад, лишь изредка рвались снаряды на дороге и в станице Раздольной. Горящие хаты становились хорошим ориентиром для немецких артиллеристов. Один из снарядов попал в хату, где совсем недавно располагался штаб дивизии. Но там уже никого не было. Штабные автомобили и повозки катили по станичном улице мимо горящих домов и колхозных построек.

Севидов ехал верхом на красивом донском скакуне. Конь то и дело вздрагивал, шарахался от близких разрывов. Генерал с трудом удерживал жеребца и хмуро поглядывал но сторонам. Было больно вот так уходить из станицы. Ведь совсем недавно приезжали они сюда на рыбалку с Евдокимом Егоровичем. Станица утопала в садах. Как любил Андрей Севидов эти улицы, эти хаты! Совсем недавно здесь все дышало миром и добротой. Как любил он предрассветные минуты! В такую пору они с Евдокимом уже садились на весла и спешили до первого солнечного луча добраться к Стрелке…

Ехавший рядом Кореновский, словно угадав мысли Севидова, проговорил:

— А ведь скоро клев начнется. Помнишь, на Стрелке в камышах?

— Клев уже начался, Евдоким, — хмуро ответил Севидов. — А если на рассвете не вырвемся из Раздольной, немцы так клюнут, что костей не соберешь. Надо спешить. Геннадий! — крикнул он адъютанту. — Скачи в голову колонны, поторопи Терещенко!

Лейтенант Осокин ускакал. А колонна замедлила движение. Впереди слышались возбужденные голоса, ожесточенные команды. Подскакал Осокин.

— Товарищ генерал, — обратился он, — там какой-то дед матерится, на бойцов кидается, требует самого старшего начальника.

— Что за дед? А ну давай его сюда.

Севидов и Кореновский съехали с дороги. Два бойца подвели к ним, держа за руки, взъерошенного старика. Тот безуспешно сопротивлялся, выкрикивая ругательства.

— Одолели, гады? Одолели? Рази ж вам с германцем воевать? Со стариками да бабами, мать вашу… — Старик зло сплюнул.

Сзади старика семенил мальчишка лет восьми. Он держался одной рукой за штаны деда, а другой растирал по лицу грязные слезы.

— В чем дело? Отпустите немедленно! — гневно выкрикнул генерал Севидов.

Бойцы нехотя отпустили руки старика. Один из них, совсем молоденький красноармеец, с опаской поглядывая на деда, проговорил виноватым голосом:

— А чо он драться лезет? И плюется, как твой верблюд.

— В чем дело? — повторил Севидов.

— Пьяный он, товарищ генерал. Как есть пьяный этот гражданин, — пояснил второй боец.

— Ты мне подносил? Ты мне подносил? — напирал на бойца старик. — Я те дам — гражданин!

Генерал Севидов пристальнее вгляделся в лицо старика.

— Дядька Семен?

Старик оторопело уставился на генерала. Севидов повернулся к Кореновскому:

— Узнаешь, Евдоким Егорович?

Теперь и Кореновский узнал в старике станичного пастуха дядьку Семена.

— Чего это ты, дядька Семен, разбушевался? — спросил Кореновский. Но дед не удостоил его ответом. Он все смотрел на Севидова. Из-за спины старика высунулось лицо мальчика. Он перестал плакать и тоже с любопытством смотрел на генерала.

— Неужто Андрей?! — удивленно воскликнул старик. — Мать честная, Андрюха? Так и есть, Андрюха Севидов! Неужто генерал? Мать честная, тоди понятно, почему драпаете. Ишь какие генералы выискались!

— Ну ты, дед, полегче, — вмешался в разговор лейтенант Осокин.

— Чо полегче? Ты чо мне тычешь? Сопля пометная! — И, не обращая больше внимания на лейтенанта, продолжал выкрикивать генералу Севидову: — Чего же вы драпаете через станицу, га? Разе ж вам степу мало? Куда ж вы прете через станицу? Ты погляди, что творится! Германец же все хаты попалит!

— Уйдем мы, дядька Семен, из станицы, сейчас же уйдем, — угрюмо отвечал Севидов, а сам между тем с невыносимой болью думал о том, что вот настало время и родную станицу оставлять врагу. И что он мог ответить привередливому дядьке Семену? Начиная от западной границы, Севидов оставил немало деревень и городов. Оставались в тех городах и деревнях люди. Но лица их были не обозленные, а скорее сочувствующие. Потому и несли женщины уставшим и голодным солдатам еду из небогатых своих запасов и помогали раненым, помогали своей армии, чем могли. А дядька Семен желчно упрекает, но даже и на его желчный упрек нечем ответить.

Между тем дядька Семен все наседал, но уже чуть успокоившись:

— Так скажи, герой, чего же ты так воюешь, га? Чему тебя учили в твоих академиях? Помню, каким кочетом приезжал в станицу. Фу-ты ну-ты! А теперь скис, как та мокрая курица. Еще песенки распевали: «Красная Армия всех сильней». Вот оно и видно, кто сильней. Мы в первую мировую били германцев, а вы драпаете. Это как же понимать?

— Напрасно ты так, дядька Семен, — вмешался Кореновский. — Ты в первую мировую тоже, случалось, драпал от немцев. Ты не спеши за упокой петь.

— Драпал, — согласился дядька Семен, — да не до Маныча и не до Волги. Ну тикайте, тикайте, только гэть из станицы. Вас лупит германец, а моя хата ни при чем.

— Дяденька, — снова выглянул из-за старика мальчишка, — хлебца дайте.

— Цыц, Мишутка! — одернул старик. — Неча попрошайничать. Они, мабуть, сами скоро всех коней пожрут.

— Хочь корочку, — снова выглянул Мишутка.

— Геннадий! — нервно вскрикнул Севидов.

— Ясно, товарищ генерал! Сейчас соорудим.

Кореновский подъехал ближе к Севидову, прошептал:

— Давай, Андрей, заберем мальчишку. Пропадет Мишутка со своим дедом.

Как ни тихо говорил комиссар, дядька Семен услыхал.

— Это кудай-то ты заберешь? — насупился он, прижимая к себе внука. — Сами-то ноги уносите незнамо куда. Мы уж как-нибудь… Земля тут все одно наша. — Гладя мальчишку по давно не стриженным волосам, примирительно спросил Севидова: — А где твои-то, Андрей Антонович? Дашка небось к сестре на Каму утекла?

— Погибла Даша, — ответил Севидов. — И внук Ванюшка погиб.

— Карусель какая, вишь! Вот те на! — протянул старик. — И могилку отца с матерью не сыскать тебе, затопил ее Маныч. А Бориска где ж?

К комдиву подъехал капитан Стечкус, жестом попросил отъехать в сторону.

— Товарищ генерал, — взволнованно заговорил он, — удалось наладить связь со штабом армии.

— Хорошо. А чего это ты так взволнован, Ян Вильгельмович?

— Командарм требует вас немедленно к себе. Штаб в пятнадцати километрах, в совхозе «Рассвет».

— Понятно, — проговорил Севидов, натягивая поводья. — Евдоким, передай Батюнину…

— Я с тобой, — перебил его Кореновский.

— Зачем?

— Чует мое сердце — дело погано.

— Ну ладно. Ян Вильгельмович, передай Батюнину, что мы с комиссаром приедем на Волчьи холмы. Помогите тут ему и поторапливайтесь. Уже светать начинает.

Комдив с комиссаром в сопровождении лейтенанта Осокина и коноводов выехали за станицу и, обогнав колонну, поскакали через кукурузное поле на юго-восток от Раздольной. Севидов хорошо знал, где находится совхоз «Рассвет», и решил сократить путь.

— Не гони так, — тяжело дыша, попросил Кореновский. — Не к теще на блины торопимся.

— Командарм ждет.

— Военный трибунал нас ждет, Андрей.

— Да не каркай ты!

— Наивная голова, думаешь, нас орденами наградят за самовольный отход от Маныча? Призовут к ответу.

— Ответим, Евдоким. Только я сейчас думаю не о том, что будет с нами. Что с дивизией будет, с полком Ратникова, с людьми, которых оставляем? Вот о чем думаю. И еще… Как стыдно смотреть людям в глаза, когда бросаем их. Вот этому дядьке Семену, например.

— Этот дед только о себе печется, — проговорил ехавший рядом лейтенант Осокин. — Лишь бы хату его не тронули… Паскуда!

— Геннадий! — одернул лейтенанта Севидов. Некоторое время ехали молча. Слышен был только хруст сухих кукурузных стеблей да похрапывание уставших лошадей. — Печется, конечно. А что делать, если мы с тобой о нем плохо печемся… — Генерал Севидов шумно вздохнул и пришпорил коня.

Загрузка...