Глава II. ПРАВОСУДИЕ И ДВА КРЕСТА

Некая молодая женщина, работавшая в институте, украла деньги. Собрались сотрудники. Выступила очень славная девушка и сказала, что очень полезно будет посидеть ей в нашей советской тюрьме. После нее на кафедру поднялся Сидоров… Он был в состоянии едва сдерживаемого гнева. Обращаясь к залу, он спросил: “Вы знаете, что такое наша тюрьма?” Ах, как тихо стало в зале. Как страшно тихо. Почему страшно? В самом деле, почему?

Р.Фрумкина. Владимир Николаевич Сидоров. Знание сила. 1989. № 5. С.84

1. Остановленное время. Конвоир долго вел меня по длинным коридорам и гулким железным лестницам. Я неловко нес в охапке свои вещички, а также выданные мне тощий матрас и грязное затрепанное одеяло, изо всех сил стараясь не выронить их. Затем с грохотом и лязгом отворилась дверь. Я невольно отшатнулся от тугой волны спертого воздуха и влажной вони, которая буквально оттолкнула меня. Очки сразу запотели. Меня впихнули в это нутро, и дверь с тем же грохотом и лязгом захлопнулась.

Когда стекла очков отошли, я увидел, что нахожусь в битком набитой камере, очень тесной: примерно два с половиной на три с половиной метра. Четыре человека лежали на пристенных койках (“шконках”) в два яруса, еще пятеро размещались на полу в узком промежутке между койками и даже под ними. Я — десятый. У двери — унитаз и раковина водопровода. В камере — небольшое оконце с решеткой, а за решеткой — плотные железные ставни-жалюзи. Естественного света нет совсем. “Небо в клеточку” — это прошлый век. Яркие лампы мертвенного дневного света, не гасимые ни днем, ни ночью. И сизая завеса табачного дыма.

Где-то снаружи, совсем радом, но теперь недосягаемая, залитая солнцем и овеваемая ветрами ширь Невы. По ней сейчас скользит теплоход с туристами, и оттуда доносится усиленный мегафоном голос экскурсовода: “А вот слева мрачная громада красного кирпича за глухими стенами. В прошлом это страшная царская тюрьма «Кресты», ныне картонажная фабрика…”

Все это было в той жизни, на воле: и Нева, и солнце, и благонамеренный обман экскурсоводов. А я нахожусь внутри этой каменной громады, и для меня это все те же “Кресты”. Официально — действительно не тюрьма, а “следственный изолятор”. Ведь надо же изолировать подозреваемого, пока идет следствие, чтобы он не мог сговориться с сообщниками, скрыться от правосудия, а то и совершить новое преступление. Раз уж ты подозреваемый, значит потерпи, пока разъяснится, виновен ты или нет. Раньше было в ходу название “дом предварительного заключения”, теперь вот “следственный изолятор”. Признаться, от меня ускользали эти официальные тонкости. Тюрьма есть тюрьма, какими бы обтекаемыми словами ее ни называть, хоть картонажной фабрикой.

Моими первыми сокамерниками оказались бомжи, алкоголики и тунеядцы. Грязные, небритые, будто изжеванные, они целыми днями лежали на нарах и с горячечным азартом подогревали себя воспоминаниями. Не о прожитом — о выпитом. Бормотуха, самогон, одеколон, политура, с закусью и натощак, запивая и занюхивая… Некоторых трясло и корчило — эти еще не отошли.

Постепенно я стал привыкать к тюремной баланде, различать “хряпу” из овощей от “могилы” (рыбной похлебки с плавающими скелетиками) и “опарышей” (разваренных в слякоть макарон). Чаще в кормушку просовывалась каша в алюминиевых мисочках, вполне съедобная, но если ее есть изо дня в день… Пища без протеинов, без витаминов, без вкуса позже начинала сказываться — появлялись вялость, головные боли, фурункулез.

Через две недели, очнувшись от шока и оцепенения, я написал письмо партийным правителям города, жалуясь на произвол, и передал надзирателю. В ответ пришла бумажка от тюремного начальства, что разрешаются письма только в правовые органы. И тотчас меня перевели в другую камеру, во всем такую же, но с иным контингентом, посерьезнее: крупный квартирный вор, валютчик, мошенник; прочие обвинялись в убийстве, в причастности к банде, хотя вину свою отрицали. Адвокатов к нам не допускали: следствие еще не закончилось.

И потянулись долгие тюремные дни и ночи, пустые и никчемные. С трудом привыкал я к тому, что днем сокамерники почему-то спят, а ночью рассказывают байки, ссорятся и режутся в карты. Игра эта запрещена (мало ли на что будут играть!), и все же карты (“стиры”) делаются из газет, и игра идет ночи напролет. Играющих кто-нибудь спиной заслоняет от дверного глазка. Но “цириков” (надзирателей) не проведешь. Распахивается дверь, в камеру врывается молодая полная “циричка”. Кто-то схватывается с унитаза, но “циричка”, добродушно хлопнув его по плечу (“какай, какай!”), устремляется в проход и молча протягивает руку: “Ну!” Немая сцена. “В стакан захотели?!” “Стакан” (или “бокс”) — это глухой узкий железный ящик наподобие холодильника, в котором можно только сидеть или (в других) только стоять. Таких много в тюремных коридорах. Мои сокамерники “стакана” не очень боятся (там позволяется держать заключенного только до пересменки надзирателей), но самодельную колоду отдают. Через час будет готова другая…

Я не картежник, ненавижу это пустое времяпрепровождение, и для меня вид сокамерников, склонившихся над картами, только подчеркивает ужасающую реальность пустоты, остановленного времени: вот еще одни сутки, неделя, месяц, вырванные из жизни.

2. “Оставь надежду…” Я еще не знал, что здесь, в этих камерах, одинаковых, как соты, мне предстоит провести более года — сначала на полу между “шконками”, потом под “шконка-ми”, потом — на правах старожила — на “шконках”. В том мире, отсеченном этими крепостными стенами, осталась жизнь — мои лекции студентам, дискуссии, написанные мною книги. Туда, в прошлое, отступили тревожные и печальные лица потрясенных коллег, друзей и родных. Все это было теперь недосягаемо далеко и даже в памяти подернулось какой-то дымкой. Назойливо выступала лишь новая реальность: череда унизительных допросов, обследований, обысков, переводов из одной камеры в другую.

В том мире я привык к всеобщему уважению, к тому, что моим словам внимают и верят. Здесь же я не просто песчинка в огромном потоке — на каждом шагу мне дают почувствовать, что это поток грязи. “Эй ты, старое падло! Тебе говорю, очкарик! Ну что торгуешь зевалом?” Это молодая надзирательница кричит мне (только лицо она назвала не “зевалом”, а словцом покрепче). Я не выдерживаю: “Мы все-таки люди. Я вдвое старше вас, и я не преступник. Суд еще впереди, и он меня оправдает”. Она даже опешила: “Удивил! Я не первый год тут, а что-то не слыхала об оправданных. Попал сюда, значит преступник!”

Потом я понял: здесь все убеждены в том, что каждый попавший сюда — преступник. Ну, а с такими чего уж церемониться. Лица рангом повыше — на порядок вежливее, но в возможность оправдания не верит никто. Прямо хоть надпись вешай, как на воротах ада у Данте: “Оставь надежду всяк сюда входящий!”

Приходится привыкать и к тому, что ни одному моему слову здесь нет веры, что исповеди и наветы одинаково гладко ложатся на бумагу и в столкновении наветы далеко не всегда проигрывают. Они почему-то весомее. А застыв на казенной бумаге, сухие и мертвые слова наливаются буйной силой и превращаются в “факты”, с которыми уже волей-неволей начинаешь считаться. И на опровержение приходится тратить неимоверные усилия…

Впереди было все то, что опишу в последующих главах: долгое следствие и многодневный суд, требование прокурора (шесть лет!) и приговор к трем годам лишения свободы. Правда, приговор был отменен вышестоящей судебной инстанцией, но меня не оправдали, а дело отправили на доследование. Я продолжал сидеть в тюрьме. По новому приговору я снова был осужден, только срок уменьшили еще вдвое, и уж этот я отбыл “до звонка”. Это происходило в 1981–1982 годах.

С трудом, но многое из прежней своей жизни, еще той, до ареста, я восстановил. Снова выходят мои статьи в научных и популярных журналах, у нас и за рубежом пишут обо мне и моих работах, я опять читаю лекции и у нас, и за границей. Но я не реабилитирован. Я и по сей день отрицаю свою виновность и продолжаю добиваться отмены последнего, полностью отбытого приговора. Однако написать эту книгу меня побудила не одна лишь надежда таким образом обелить себя (хотя и это имеет для меня значение). Ныне для всех слово “юстиция” обретает свой буквальный смысл: по-латыни это значит “справедливость”. И я верю, что со своей бедой я справлюсь сам, действуя, как положено, по юридическим каналам. Это одна из причин, по которым я не называю своей подлинной фамилии, не пишу слишком подробно о сути своего дела. Более того, я готов к тому, чтобы в этом разговоре меня считали бывшим преступником (до тех пор, пока приговор не отменен). Я пишу о проблеме, которая касается многих — и “бывших”, и не “бывших”. Может коснуться любого. Просто мне довелось познакомиться близко с рядом ее болезненных аспектов.

3. От тюрьмы и сумы… Возможно, читатель проглядывает эти строки несколько отстраненно и свысока: любопытно, конечно, но меня-то это никак не затрагивает, я ведь туда не попаду ни-ко-гда. Бывало, я тоже так думал. Даже не думал — ощущал. И лишь оказавшись там, убедился: каждый у нас может познакомиться с юстицией в качестве подозреваемого или даже обвиняемого. И угодить в “Кресты” или другую “картонажную фабрику”, соответственно местности проживания. Говорится же: от тюрьмы и сумы не зарекайся. Откуда в нас эта наивная убежденность в собственной застрахованности от сбоев в машине правосудия?

Достаточно случайного совпадения — поблизости ЧП: кража, убийство, пожар. Вы попали в число подозреваемых. Обстоятельства сложились так, что подозрение сгустилось именно на вас. Вы невиновны, и, разумеется, без твердых доказательств вас не осудят. Точнее, не должны осудить (бывают и судебные ошибки, и даже кое-что похуже). Но пока суд да дело, вы под следствием. В детективных фильмах и романах все это чертовски занимательно. Подозрение, как черная тень, переходит с одного персонажа на другого, держа всех в напряженном ожидании, пока не обнаружится подлинный виновник (в конце детектива это всегда происходит, и уж тут-то ошибок не бывает). Но ведь и в жизни детективных историй немало, и бродит, бродит эта черная тень! Ищет, на кого бы упасть.

Но отбросим случайности. Если быть искренним: всегда ли вы были идеально чисты перед законом, не нарушали закон (или так называемые подзаконные постановления) — пусть из самых лучших побуждений, субъективно считая себя честным? Не подписывали (ради дела) фиктивных бумаг, не прибегали к “левым” услугам, не закрывали глаза на то, на се? Скажем, вам никогда не доводилось “подмазывать” какой-нибудь винтик многоэтажного и многоподъездного бюрократического механизма? Но ведь на юридическом языке это очень близко к взятке, а за взятку полагается ого какой срок! И вы никогда не приносили домой какой-нибудь несущественный дефицит с предприятия — пару железок, бутыль с краской, фанеру? А ведь это та же кража. И вы никогда, даже под праздник, не выпивали рюмку-другую-третью-четвертую? А с затуманенным сознанием чего не натворишь… В народе говорится: что с пьяного возьмешь? Но по закону подпитие есть отягчающее обстоятельство!

И все же никогда. Верю. Вы человек твердых принципов и абсолютный трезвенник. Вы даже борец по натуре и смело бичуете отступления от норм нашей жизни. Но может статься, ваше начальство и кое-кто из ваших сотрудников слеплен из другого теста, и тогда больше шансов на то, что в тюрьму угодите именно вы, при всей вашей честности. Повод найдется, статья тоже. И вам придется выбиваться из сил, доказывая, что вы не верблюд. По крайней мере, так было.

А сколько хозяйственников, радеющих за успех своего предприятия, село на скамью подсудимых только за то, что они не соблюли устаревшие нормативные документы, хватающие их за горло инструкции, которые связывали инициативу и новаторский подход к делу!

Допускаю, что вы никогда ничего такого не нарушали и не нарушите. Из принципиальных убеждений или по робости перед любым предписанием, идущим свыше. Допустим, что и с начальством вы ладите, и с коллегами в дружбе, и вообще сочетаете (хоть это и вряд ли возможно) смирное поведение и чистую совесть. Но в любом случае вы принадлежите к одной из двух половин человечества: либо водитель, либо пешеход, третьего не дано (разве что прикованный к постели инвалид, но это исключение). Многим ли водителям удавалось избежать столкновения, а там поди разберись, чья вина. А если вы пешеход, то не поверю, что всегда, даже в спешке переходили улицу только в установленном месте и только на зеленый свет. Но ведь это значит, что вы подвергались риску не только заплатить штраф или попасть под машину, но и создать аварийную ситуацию. А это может оказаться и подсудным делом.

Никого не хочу пугать. Хочу лишь дать понять, что никто не застрахован от встречи с юстицией лицом к лицу. И для каждого это очень личная забота — чтобы меч правосудия никогда не опустился на невинного, не ударил со всего маху человека, случайно оступившегося. Ведь он нанесет неизгладимую травму на всю жизнь. Я провел там только полтора года, но вся моя жизнь — до конца дней — отныне делится на “до” и “после”. Иначе и быть не может. Можно забыть телесную рану, но если уязвлена душа, то боль не проходит. Она лишь уходит в глубину.

4. В тесноте и обиде. Советская тюрьма — это прежде всего теснота. Сугубо ограничено жизненное пространство. Конечно, это вытекает из самой функции тюрьмы: она по необходимости изолирует, отсекает от мира, ограждает, ограничивает каменными стенами. Но в стране коммуналок и клетушек, в стране, где и на воле-то жилплощадь на душу населения измеряется не комнатами, а квадратными метрами и их долями, тюремная теснота — это уже нечто плотное и твердое. Она ощутимо сковывает, давит, становится дополнительной тяготой. Шпротам в банке легче: они мертвые.

Больше всего тюремная камера — и по размеру, и по скудости обстановки — напоминает уборную в коммунальной квартире. С тем лишь дополнением, что все жильцы зашли в нее одновременно и остались в ней жить. Сходство усилено наличием унитаза и тем, что на унитазе постоянно кто-то сидит, только сиденье не деревянное (или пластмассовое), а самодельное — сшитое из тряпок.

Воспоминания о тюрьме одноцветны, потому что там все серое — стены, одежда, лица. Нет зелени растений, нет голубого неба, нет овощей и фруктов. А насчет одежды прямо указано: одежда должна быть серой или темной. В приговорах не предписано лишать цветности — это администрация от себя. Помню, после долгих месяцев заточения распахнулась дверь и в сопровождении офицеров в камеру вошел с какой-то инспекцией тюремный генерал. Господи, как ярко! — с красными лампасами, красным околышем фуражки, с золотым шитьем на погонах и кокарде, с пестрыми полосами орденских планок. Стало больно глазам, но и радостно — столько цвета!

Генерал распекал нас и жучил, а мы улыбались, что, конечно, его еще больше гневало. А распекал он нас за то, что мы старались обжить и благоустроить камеру — оклеивали склизкие стены у водопровода серебряной фольгой от сигарет, занавешивали лампу, мастерили что-то из бумаги. “Содрать это безобразие!” — скомандовал генерал. “Содрать!” — повторил офицер, и цирики бросились соскребать нашу красоту.

Тюремная камера — это также духота и спертый воздух.

Летом, когда солнце накаляет железные жалюзи, в камере нечем дышать. Мы периодически льем воду мисочками на жалюзи и, рискуя попасть в карцер, продавливаем стекло глазка. Пока застеклят снова, все-таки чуточку легче.

Вспоминается и борьба со вшивостью. Вши появляются часто: приносят новенькие. Как только в камере обнаружатся вши, всех ведут в душевую, одежду и постели прожаривают в специальных печах, а в это время в пустую камеру входит дезинфектор с ведром карбофоса, обильно поливает ее и уходит. Нас опять загоняют в камеру и закупоривают. Насекомые подохнут, а человек живуч. Такую дезинфекцию я проходил несколько раз.

А медицинское обслуживание? Оно предусмотрено — помереть не дадут. Но вот у меня заболел зуб. Через три дня добился вызова к врачу. “Тут не лечим. Можем только вырвать”. — “Помилуйте, почти здоровый зуб!” — “Тогда терпите”. — “Так ведь невмоготу!” — “Разговор окончен. Следующий!” Написал заявление начальнику тюрьмы. Жду. А зуб болит. Через неделю вызвали и молча запломбировали. Кажется, за долгое время я был первым и единственным, кто этого добился. Пока мне пломбировали, пятерым выдернули.

Однако все эти испытания — не самые тяжкие из тех, на которые обречен подследственный. Что труднее всего перенести — это конфликтность и агрессивность самой среды, сокамерников. От их норова, блажи, диких потех, произвола (“беспредела” на жаргоне заключенных) ты практически беззащитен. Бандиты, грабители, хулиганы, насильники — здесь ты с ними бок о бок на нескольких квадратных метрах. Весь день и всю ночь, и все время. Призывать милицию, то бишь, надзирателей? Они, конечно, близко, но за толстой каменной стеной. Дозваться их непросто, да и вообще ломиться в дверь и жаловаться очень не советую, как бы худо тебе ни пришлось. Ну, поругают или даже накажут обидчика и уйдут, а ты ведь все равно останешься “наедине со всеми”. Только к тебе уже пристанет кличка “ломового”. Не дай бог такую заслужить! Это не просто кличка, это статус и судьба.

В камере есть радиоточка, работает несколько часов в день. Время от времени вещает местный радиоузел. “Граждане заключенные. В камере номер… заключенные такой-то и такой-то систематически издевались над таким-то, нанесли ему увечья. Они сурово наказаны. В камере номер… группа заключенных в составе… изнасиловала заключенного такого-то. Виновные преданы суду. Во всех случаях надругательства и насилия обращайтесь к администрации”. Мало охотников обращаться.

За грубые нарушения режима (драки, неподчинение, попытки наладить связь с “волей”) грозит карцер. В отличие от стакана “карцера” боятся все. Это холодная сырая одиночка. Заключенного помещают туда в трусах и майке. Нары откидные и на замке — ложиться можно только на ночь. Горячая пища один раз через день, и то по уменьшенной норме. Даже сутки в карцере выдержать трудно, а ведь дают и по десяти. В драки лучше не ввязываться. Но это трудно: нервы у всех натянуты до предела, а контингент тут большей частью не отличается тонким воспитанием. В карцер же часто сажают обоих участников драки — и зачинщика, и вовлеченного, да и где тут разберешь, кто зачинщик.

Есть наказания и почище карцера, правда неофициальные.

В нашей камере завелся отчаянно драчливый тип — Толя, злобный, истеричный и агрессивный. Постоянные драки нам до смерти надоели и вывели из себя офицера, ответственного за наше отделение. Он пригрозил: “Переведу в напряженку!” “Напряженка” — это камера, где сидят самые отпетые нарушители режима, где сокамерники “напрягают” (притесняют) новичков. Толя не угомонился. На следующий день он затеял новую драку, метался по камере с острым куском стекла от выбитого окошка. Пришел офицер: “Я тебя предупреждал”. И велел увести Толю с вещами.

Через неделю надзиратели привели его назад, бледного и осунувшегося. Он тихо забился под “шконку” и сутки оттуда не вылезал. Потом выкарабкался и, пересилив себя, хрипло сказал: “Вот что, ребята. Делайте со мной, что хотите. Бейте, наказывайте. Только простите и не гоните из камеры. Опер сказал, что если простите, оставит здесь. А туда я не могу. Лучше смерть. Порешу себя, вот увидите”. Мы помялись и с какой-то неловкостью выразили свое согласие.

Только через неделю Толя отошел, успокоился и как-то ночью, шепотом, дрожа всем телом, рассказал мне, что творилось в той камере. Толя описывал сцены, стоявшие перед его глазами, по многу раз возвращаясь к одному и тому же, и мне было нетрудно представить душную камеру, ее татуированных с ног до головы обитателей и парнишку по прозвищу Умка. Трусы у него разрезаны внизу и превращены в юбочку. Только возле унитаза, где лежит его матрасик, ему разрешается стоять. В остальную часть камеры позволяют проходить только на четвереньках — для уборки, которую ежедневно по три раза проводит он один.

“Умка! Танцуй!” И Умка, приподняв свою юбочку, вертит голой задницей и пытается улыбаться. “Пой!” Умка поет, но скоро останавливается. “Забыл слова”, — говорит он севшим от ужаса голосом. Один из отпетых берет в руку башмак: “Вспоминай!” — удар башмаком по лицу. Умка трясет головой: “Не помню…” Еще удар: “Вспоминай!” Удар за ударом. Умка бледен, шатается, но вспомнить не может. “Ладно, хватит. Становись в позу”. Умка тотчас нагибается и, взявшись руками за унитаз, выставляет голый зад. Почти все обитатели друг за другом осуществляют с ним сношение, стараясь причинять боль. Наблюдатели подбадривают: “Так его! Вгоняй ему ума в задние ворота!”

Умка сначала стонет и вскрикивает при каждом толчке, а потом уже только повизгивает, точнее скулит. После каждого “партнера” он должен обмыть его, а потом садится на унитаз и быстро-быстро подмывается. И тотчас снова становится в ту же позу — для следующего…

Наконец, все окончено. Умка в изнеможении сваливается на свой матрасик возле унитаза и засыпает. Сон его недолог. Ночью кому-то хочется еще. Он подходит и пинком поднимает Умку. Тот с готовностью занимает свою позицию. Окрик: “Не так! Вафлю!” Умка становится на колени и открывает рот…

Пересказывать дальнейшее не решаюсь. Толя же, наговорившись, умолкал, широко раскрыв глаза, и его трясло. Видимо, перед его глазами снова и снова проходили страшные сцены повседневного быта “напряженки”. Но он никогда не рассказывал, что там проделывали с ним самим. А я не спрашивал.

Потом я слышал много других подобных рассказов о людях, доведенных до уровня бессловесных и послушных животных, да и видел таких. В соседней камере одного парня специально готовили к обязанностям “вафлера”: выбивали ему передние зубы — верхние и нижние. Чтобы не мешали. Приставят к зубу шашечку от домино и стукают по ней алюминиевой миской — зуб вылетает очень аккуратно. Не во всех камерах имелись парни для подобных услуг, поэтому таких одалживали у соседей. На тюремном дворике, куда выводили сразу по нескольку камер, я заметил, что у парня, которого я помнил как сутулого, вырос горб и спереди. Мне объяснили: это у него миска под одеждой. Зачем? Так ведь с прогулки он пойдет не в свою камеру, а к соседям, взамен же на его место придет кто-нибудь от них. А миска-то зачем? Ну, как же, он ведь не просто в гости. Он услаждать их будет (было сказано прямее), а такой человек обязан есть отдельно от всех и посудой его никто не должен пользоваться. Причем это все в обычной камере. Что уж и говорить о “напряженке”.

Я интересовался у бывалых уголовников, заправил “напряженности”: “Сколько же требуется времени, чтобы превратить человека в такую жалкую тварь?” Отвечали: “Смотря как бить. Если понемногу, но постоянно, то недели две”. “И любого можно вот так за две недели?..” Ответ был: “Почти любого. Некоторые возникают, конечно. Таких уносят на носилках…”

Вот ведь и в “напряженку” можно попасть не за провинность, а так, за здорово живешь, просто потому, что в других камерах не оказалось свободных мест.

Несладко придется и в том случае, если попадешь в камеру, где верховодят бывалые воры, которые свято блюдут воровские традиции. Одна из них — обряд “прописки” новичка. Название-то сугубо советское, новое, а обряд, похоже, старый. Он сводится к жестокому испытанию новичка на прочность — с длительными избиениями, каверзными вопросами, требующими стандартных ответов, которые нужно знать заранее. На вопрос: “Пику в глаз или в ж… раз?” Нужен ответ: “Шаг в сторону и ход конем”. На вопрос: “В ж… дашь или мать продашь?” — полагается ответ: “Парня в ж… не …ут, мать не продают”. На вопрос: “Кого будешь бить — кента, зэка или медведя?” — ответ, разумеется, “медведя” (“кент” — это на тюремно-лагерном жаргоне “друг”, “зэк” — сотоварищ, свой). На далее следующий вопрос: “Как бить — до крови или до синяков?” Надо отвечать: “До крови”, потому что тогда можешь отделаться легкой царапиной, а иначе будут бить до посинения. Впрочем, отношение к кентам двойственное. На вопрос: “На танке едешь, кого задавишь — кента или мать?” — требуется ответ: “Кента. Сегодня кент, а завтра мент”. Еще вопрос: “На толчке (унитазе) газета, на ней чистый кусок хлеба, а на столе грязный кусок мыла. Что согласишься есть — хлеб или мыло?” Надо отвечать: “Мыло”. Заставят реализовать сказанное, и съешь хлеб с унитаза, даже отделенный газетой, — попадешь в отверженные: осквернился. А мыло в тюрьме дефицит, его тебе съесть не дадут, пожалеют (не тебя, мыло). Хитроумный вопрос: “Если кента укусит змея и надо отсосать — что будешь делать?” Ответ: “Позову вафлера” (ведь ранку на руке или ноге кент мог бы отсосать и сам). Не сумеешь догадаться — пеняй на себя.

Прописка бытует не во всех камерах. Особенно азартно проводят ее несовершеннолетние уголовники в своих камерах — “на малолетке”.

К самой администрации “Крестов” у меня нет особых претензий. Более того, по отзывам тех, кто прибыл по этапу из других городов, это еще одна из лучших тюрем — она отличается сравнительной чистотой, благоустроенностью, лучшим обращением.

В камеру ежедневно доставляются газеты — каждый день какая-нибудь одна. Помню, в газете описывались злоключения какой-то ирландской семьи. Мужа и жену арестовали и подвергли пытке — трое суток заставляли спать при ярком свете ламп. Читая статью, мои сокамерники покатывались со смеху: у нас во всех камерах свет не выключался и не пригашался никогда. Не разрешалось даже завешивать лампы полотенцами. Надзиратели всегда должны видеть через глазок, что творится в камере. Не позволялось даже лица прикрывать (а вдруг человек уже мертв?).

Привожу этот случай не для того, чтобы показать “промахи” нашей пропаганды, проистекающие из двойной шкалы оценок (для них и для нас}. Хочу оттенить другое: нести неудобства и страдания вынуждены как виновные, так и люди, еще не признанные таковыми.

5. Два креста. В памяти “Кресты” воздвигнуты намертво. Я сорок лет в Ленинграде, но не знал, почему старая питерская тюрьма называется в обиходе “Кресты”. Лишь попав туда, узнал. Оказывается, название происходит от архитектуры тюремных зданий. Они были построены в прошлом веке по самым для того времени современным образцам — в виде крестообразных корпусов. В центре каждого креста застекленные будки — пункты наблюдения, а от них во все четыре стороны расходятся длиннющие коридоры с камерами по обеим стенкам. И так — на каждом этаже. Один крест служит для содержания подследственных — это и есть собственно следственный изолятор, другой крест — для содержания осужденных: сюда помещают уже после суда. Здесь заключенные ожидают утверждения приговора, ответа на кассационное обжалование, затем — этапа, то бишь отправки в исправительно-трудовую колонию, на зэковском жаргоне — в “зону”.

После первого суда, получив приговор, я покинул первый крест — корпус подследственных — и был переведен во второй — корпус осужденных. Там я пробел несколько месяцев в камере (такой же, как прежние). Там составил и послал подробное обжалование, хотя все вокруг — и сокамерники, и надзиратели — говорили, что это пустое дело: отмен приговора почти не бывает. Но чудо произошло: отменили! Как только пришла бумага об этом, мне тотчас же велели собрать монатки (“Самойлов! С вещами!”) и увели назад, в первый крест — корпус подследственных. Опять я сидел в камере первого корпуса, правда, не в той, что раньше, но, конечно, такой же.

Прошло еще несколько месяцев, и снова суд, продолжавшийся пять дней. Снова приговор, и опять — в корпус осужденных, во второй крест. Новая камера, потом еще одна — эту последнюю называют “этапной”: отсюда уходят по этапу в “зону”. Кстати, именно из “этапных” камер некоторых заключенных, у кого есть желание, водят в небольшую тюремную мастерскую, картонажку, клеить картонные коробки (это и есть “картонажная фабрика”).

Побывав дважды в положении подследственного и осужденного, я невольно начал сравнивать условия содержания. Два креста, и оба одинаковы. Но позвольте, тут что-то не так. Во втором корпусе содержатся осужденные, им положено нести кару за преступления, и суровые условия содержания для них правомерны. Можно спорить о целесообразности этих мер перевоспитания, можно возражать против средств, унижающих человеческое достоинство и причиняющих физические страдания, но, отвергая грубые виды физического воздействия, надо признать, что какое-то страдание осужденных неизбежно. Без страдания нет кары, страдание составляет часть кары.

Иное дело — те, кого держат в первом корпусе. Это подследственные. Их подозревают в совершении преступлений, но вина их еще не доказана. Любой из них может оказаться непричастным к преступлению. И тогда приговор должен свестись к оправданию. Это же аксиома правосудия: до суда подозреваемый в преступлении считается невиновным. По какому же праву содержание ему назначено такое же, как осужденному? Суда еще не было, а меч правосудия уже опустился, уже карает. Тюрьма уже “перевоспитывает” — всей сложившейся системой жестких ограничений, лишений, невзгод, травмирующих и тело, и душу.

Все приговоры, как правило, заканчиваются добавлением: “время предварительного заключения (такое-то) зачесть в срок отбытия наказания”. Что же не зачесть, коли они неразличимы? А если оправдают, куда засчитывать это время? Чем компенсировать невзгоды? И как вернуть невозвратимое — вычеркнутые из жизни месяцы и даже годы?

Оговорюсь, у первого креста некоторые отличия от второго все же есть: подследственным разрешается получать пищевые передачи от родных раз в месяц, то есть чаще, чем заключенным. Получают далеко не все, а содержимое, естественно, делится в камере на всех, так что получившему передачу остается самая малость. Другие различия и вовсе несущественны. Такие же камеры, та же теснота, духота.

Конечно, и подозреваемых правомерно содержать, если дело того требует, под стражей и в изоляции. И конечно же, сам факт ареста до суда неизбежно влечет за собой ограничение свободы и определенные лишения, дискомфорт. Но, согласитесь, условия такого содержания должны (и могут) быть иными — такими, на которые имеет право любой гражданин страны, не признанный по закону виновным. А признать виновным и назначить более суровые условия содержания, согласно Конституции, может только суд.

6. Неравное состязание. Гораздо серьезнее другие ограничения, которые признать неизбежными и логически оправданными еще труднее. Почему подследственный лишен возможности иметь под рукой уголовный и уголовно-процессуальный кодексы? Уже выйдя на волю, я узнал, что закон не запрещает пользоваться ими, в тюрьме. Но попробуй-ка попросить — тебе ответят категорическим отказом. Чтобы не набрался ума-разума для умелого сопротивления следствию? Но ведь кодекс может научить только одному — законному сопротивлению незаконным приемам и нарушениям, к которым иногда прибегают работники следствия и суда. Ничему другому. Правда, перед допросом тебе дают расписаться в том, что ты предупрежден о том-то и о том-то, дают прочесть какой-то абзац. Там что-то сказано о правах. Не запомнилось. В потрясенном состоянии до того ли было. Все как в тумане. Вот вернулся в камеру — спохватился: что там говорилось о правах? Да и говорилось-то скороговоркой, а ведь на самом деле прав у подследственного немало, но никто не помогает разобраться в них. А не зная своих прав, подследственный не может установить их нарушения. Как бы кстати пришелся в таком положении адвокат! Но общаться с ним, пока не закончено следствие, нельзя. Не предусмотрено законом. В большинстве стран предусмотрено, и осуществляется это общение буквально с первого вызова к следователю — адвокат оказывается рядом с подследственным. А у нас запрещено. (Лишь перестройка внесла тут некоторые, правда, не до конца последовательные, коррективы).

Теперь о суде. Есть у юристов такое расхожее утверждение: суд — это состязание сторон. С одной стороны подсудимый и адвокат (тут уж он рядом с подсудимым), с другой — обвинитель, прокурор. А судьи — над ними, беспристрастные и справедливые.

В реальности очень это неравное состязание. Подсудимый провел много недель и месяцев в условиях, мало способствующих подготовке к состязанию. Особенно если судебный процесс вопреки ожиданию затянулся. Со мной рассчитывали разобраться за день, но первый суд продолжался три дня, а второй — пять. Такое случается часто. Между тем на суд уводят насовсем — с вещами. Ведь после суда дорога уже в другой корпус, так что свое место в камере ты уже утратил. И пока приговора нет, ты возвращаешься не в свою камеру, а в какую придется, где и будешь пережидать ночь на корточках у двери. К тому же в суде не кормят и не разрешают родственникам подкармливать, а привезут назад в тюрьму уже к ночи, ужин прошел. Так что весь день “состязания сторон” довольствуешься пайкой хлеба и миской “могилы”, полученными в пять-шесть утра. А тогда они не лезли в горло. Так что практически я не ел и не спал все трое суток первого процесса и пять суток второго. На первом суде пришлось вызывать ко мне скорую помощь, второй перенес хорошо — закалился.

К тому же из “Крестов” развозят по районным судам специальные, воспетые Ахматовой машины, хорошо всем знакомые снаружи. А вы заглядывали внутрь? В этот железный ящик легко умещается человек шесть, восьмерым уже тесно, набивают же туда человек пятнадцать — двадцать. Вытащили измотанного, измочаленного, недоспавшего, голодного — и приступай к состязанию, в котором тебе противостоят люди спокойные, сы гыс, со свежей головой. Нередко в чрезмерной тяжести или даже ошибочности приговора виноваты не только судьи, виноват и сам подсудимый: плохо защищался на суде. Но мог ли он защищаться лучше? У французов есть такое выражение: “остроумие на лестнице”. Это те меткие ответы в споре, которые человек упустил произнести, надумав их уже выйдя, на лестнице. Всем осужденным хорошо знакома горечь этого состояния.

В теории следователи избирают содержание под стражей как “меру пресечения”, то есть предотвращают таким способом нежелательные эксцессы. Но часто это делается без действительной надобности. Закон допускает эту меру в порядке исключения, а на практике арестовывают почти половину подследственных. Вроде бы из перестраховки. Мне кажется, истинные мотивы такого пристрастия следователей не столь бесхитростны. “Мера пресечения” превращается иной раз в средство давления на психику подследственного, в средство разрушения его внутренней защиты. Она имеет целью ошеломить его и разоружить перед судом. Пострадавший от воров обыватель скажет: ну и что, так им и надо, чего с ними чикаться? Пусть преступники растеряются и выдадут все, что хотели скрыть!

Хочу напомнить: это не преступники, это подследственные, и лишь суд должен установить, кто из них преступник, а кто нет. А “выдать” человек может и то, чего не было. Известный русский юрист Кони говаривал, что много есть причин, по которым на следствии и в суде делаются' “признания”, и действительная виновность — лишь одна из них.

7. “Помни о пекаре!” У подследственных складывается впечатление, что в коридорах юстиции никто не заинтересован в том, чтобы выяснить истину, отсеять наветы от фактов, отделить виновных от невинных. Почему все работают только на подтверждение виновности, спрашивают они, почему все старания — натянуть статью на человека, надеть на него приговор, как коронку на зуб, “засудить”? Конечно, у подследственных и подсудимых взгляд особый, субъективный. Но ведь какая-то доля истины тут есть.

Я много думал над тем, почему в судебной практике так редко случаются оправдательные приговоры — та надзирательница не врала. Почему допускаются (и не так уж редко) грубейшие судебные ошибки?

Говорят, что дело в личностных особенностях некоторых следователей и судей — некомпетентности, недобросовестности, карьеризме. Значит, сказывается плохая подготовка юристов в вузах и бюрократический отбор туда — по анкетным данным и связям. Помню, студенты юридического факультета отличались от других серостью и установкой на карьеру. Не все, но многие. Туда ведь отбирали строже, чем на другие факультеты, а для недавнего времени это означало, что там, как нигде, анкетные данные и связи определяли все.

А может, виновата профессиональная черствость, которая вырабатывается от постоянного столкновения с преступлениями, низостью, горем, ложью? Если нет широты кругозора и мудрости, душа может ожесточиться и начнешь в каждом видеть злодея, раз он приведен под конвоем — возникнет некий рефлекс.

В Венеции эпохи Возрождения был казнен один пекарь. Его невиновность выяснилась уже после исполнения приговора. С тех пор во все века существования Венецианской республики перед каждым судом специальные глашатаи громогласно напоминали судьям: “Помни о пекаре!” По Лиону Фейхтвангеру, эту легенду не забывали даже в Германии 20-х годов. В романе “Успех” писатель рассказывает, что в кабинете министра юстиции Баварии висела надпись: “Помни о пекаре!” (не знаю, факт это или вымысел). У нас нет подобных надписей, но боюсь, если бы решились их сделать, не хватило бы стен министерского кабинета.

Значит, какая-то вредная червоточина завелась в самой системе осуществления правосудия, в его структуре, в отношении к подсудимому. Я не знаю, по каким формальным критериям в милиции и прокуратуре судят о работе следователя, какую работу считают успешной. Оцениваются ли работоспособность и искусство следователя по проценту раскрытых преступлений, а его добросовестность — по проценту подтвержденных версий? Или по быстроте расследования дел? Похоже, что эти или очень близкие критерии в оценке присутствуют. Как-то от них зависят поощрения и взыскания, карьера следователя и уж во всяком случае его служебное реноме. Видимо, недостаточно отработан механизм, который бы стимулировал равную заинтересованность следователя в обвинительной и оправдательной версиях. На практике не приходится ждать от него спокойного отношения к такой розовой перспективе: подозрения не подтвердились, обвинение растаяло, версия разрушена, подсудимый оправдан. Психологически для следователя это фиаско! А дел — невпроворот, и дела зачастую сложные — впору Шерлоку Холмсу разбираться, а следователь далеко не всегда обладает такими талантами и знаниями, как его коллега с Бейкер-стрит.

Вот и рождаются маленькие хитрости. В нашей камере квартирный вор угощал всех шоколадом, курил фирменные сигареты, словом, всячески шиковал. На мой вопрос, откуда такие блага, куражился: “Следак (следователь) и не то принесет! На нем висят хаты, а кто их разбомбил — хрен найдешь. Вот и уламывает, чтобы я взял на себя. У меня их и так двадцать две, а двадцать или сорок — ответ-то один, По моей статье верхний предел — пятерка. Больше дать не могут, а меньше мне никак не светит”. — “Так ведь иск вырастет!” — “Ну и что? Хрен с меня возьмешь! Все равно вычитать больше двадцати процентов нельзя. Двести лет вычитать будут. Хрен с ним, возьму на себя его хаты. Зато пока — зашибись!”

Мне пояснили, что такие фокусы — нередкая практика. Так сказать, профессиональные секреты следовательского ремесла. Сводка о раскрытых преступлениях пухнет, а преступления, сами понимаете, остаются нераскрытыми — воры остаются на свободе и продолжают “бомбить хаты”. А вдумайтесь в суть этого приема: следователь вступает в сделку с вором — они совместно обманывают государство.

Но со всеми делами так не разделаешься. И тогда для следователя-неудачника все замыкается на одном-единственном подследственном, который упорствует, не сознается, клянется в своей невиновности и портит всю картину. Появляется подсознательная уверенность, что этот подозреваемый виновен. Он должен быть виновен. Надо лишь чуть-чуть подтянуть факты, чуть-чуть поднажать на психику подследственного. А может, и не только на психику. А может, и не чуть-чуть.

Так из подсознания, из подполья выползают незаконные методы допроса. Добро бы только обман, угрозы, шантаж (и они незаконны!). Но в камере я как-то опросил всех, кто сидел со мною, кого из них били в милиции или у следователя. Из 10 заключенных оказалось 8 битых. Врать им было незачем, это ведь не жалобы начальству, тут были все свои. Все же я мог бы не поверить своим сокамерникам (ну, прихвастнули: за битого двух небитых дают!). Но уж больно реалистично живописали, без эмоций, так сказать, профессионально. Каждый рассказал, как его били. Били по-разному: связанного и нет, мордой об стол и кулаками под дых, сапогами и обмотанными полотенцем дубинками. А один капитан отработал эффектный удар: с маху двумя кулаками по обоим ушам враз. Перепонки если и лопнут, так ведь снаружи не видно. Экий искусник! Выколачивали признание, имена соучастников, адреса. А вот подлинные ли, кто знает. Я понимаю, что моя тогдашняя статистика хромает: выборка маловата, сведения не вполне надежны. Но теперь, когда мы прочли в газетах и журналах целую серию статей на эту тему, становится ясным: это не отдельные исключения, а стойкое явление, не столь уж редкое. Опасное для общества.

Большей частью со мной сидели действительно преступники — воры, мошенники, хулиганы. Но ведь преступление совершали и те, кто их бил. Подтверждалась воровская мораль: не за то они терпят, что нарушали закон (вон следователь тоже нарушает!), а за то, что попались.

Сидевший со мной парень не вытерпел избиения и взял на себя кражу, которой он не совершал вообще. Решил, что лучше отсидеть несколько лет, но сберечь здоровье. Он явно не врал: поведал все только мне, тайно, чтобы не слышали другие, а то засмеют, что сидит зря. Засмеют не потому, что сдался, а что — не воровал. Срок-то все равно получит. Признаться, я нарушил “тайну исповеди”: сообщил тюремному начальству, что знал. Парня увели, и больше я его не видел.

Я далек от намерения очернить всех следователей. Сам знаю среди них энтузиастов правосудия, бескорыстных и самоотверженных тружеников с небольшой зарплатой и тяжелым бременем дел. Но опубликованные данные недавно проведенного выборочного опроса судей показывают, что 82 процента их оценивают работу следственных органов как плохую или посредственную. Мне трудно судить, как нужно усовершенствовать критерии и стимуляцию труда следователя — это виднее профессионалам. Скажу лишь, что, на мой взгляд, если бы удалось разгрузить следователя, он мог бы внимательнее и спокойнее относиться к каждому делу. С целым рядом проступков общество вполне могло бы справиться воспитательными и административными мерами, а также воздействием общественного мнения, без помощи закона, стало быть, без суда и следствия. Например, лет десять назад из кодекса исчезла статья о суровых наказаниях за скотоложство. Что-то незаметно, чтобы с той поры этот порок широко распространился и чтобы пострадали колхозные стада. И такие “резервы” в кодексе еще есть (их указывают в прессе).

Только ли следователь в двойственном положении? Прокурор — блюститель законности, он должен быть образцом объективности. Но ведь в суде он выступает как обвинитель. Он поддерживает обвинение, сформулированное следствием, и запрашивает наказание. Более того, почти в половине случаев он уже дал санкцию на арест и во всех — подписал обвинительное заключение. Поэтому он почти всегда отстаивает обвинение до конца. Он должен отстаивать интересы государства, но получается (объективное положение таково), что он отстаивает и амбиции своего ведомства. Если суд “дал” меньше (или много больше) запрошенного, психологически это неудача для обвинителя, а оправдательный приговор — что-то вроде поражения.


“Кресты” с высоты птичьего полета

Въезд автозака в “Кресты”


Восточный “Крест”, вид с Невы.



“Кресты” вблизи — корпус (“Крест”) с окнами и внешняя стена с колючей проволокой. Но железные жалюзи с окон сняты, а во время описываемых событий они были на месте.




“Кресты” — вид с набережной Невы.


“Кресты”. Камера во время ремонта — без населения. На окнах видны железные жалюзи.



Ремонт камеры в более позднее время: шконки устроены уже не в два, а в три яруса.



“Кресты”. На прогулке в тюремном дворике — небо в клеточку.


“Кресты” на закате


Этот снимок дает некоторое представление о жизни в камере “Крестов”, хотя во время пребывания там автора было не три, а два яруса шконок, а на окнах были намертво закреплены железные жалюзи.



Единственной родственницей автора в Ленинграде была золовка его двоюродной сестры Анна Николаевна Нев-Хазанова. Больше года эта женщина (ныне ей за 90) регулярно носила передачи и выстаивала долгие тюремные очереди.



Кадры из документального кинофильма. НТВ специально, получив разрешение у начальства тюрьмы, привело автора в “Кресты”, поводило по лестницам, завело в пустую камеру (правда, без жалюзей на окне) и взяло интервью в ней. Это было два десятилетия спустя после событий.


Судья это понимает, и ему по многим причинам не резон ссориться с прокурором. Одна из них такая: если прокурор опротестует оправдание и высший суд с ним согласится, то судье несдобровать, а если смягчат или отменят слишком суровый приговор, то ему ничего не будет. Ну, пожурят. Накопится таких многовато — укажут. Да и свои причины есть у судьи отворачиваться от возможностей оправдания или, правильнее сказать, от обязанности и от радости оправдать невиновного. Для судьи, по крайней мере еще совсем недавно, это не было радостью. Его, по закону независимого, могли обвинить в либеральничанье, так или иначе выразить недовольство. Ему, независимому, спускали сверху установки, какой мерой в данный момент взвешивать содеянное подсудимым, оглядываться или нет на его бывшие должности, мнимые или действительные заслуги. Звонили сверху по телефону в святая святых — совещательную комнату, где вершится заключительный акт суда — составляется приговор.

Но кроме судьи в процессе участвуют и народные заседатели, равноправные с ним в решении судеб людских! Да, участвуют. На жаргоне заключенных они прозываются “кивалы”. В судах я понял, какое это меткое определение: сидят неподвижно, как манекены, по сторонам судьи и, когда возникают процедурные поводы для коллективного решения, судья вопросительно поворачивает голову направо, налево, а “кивалы” молча кивают. Судья объявляет: “Суд, посовещавшись на месте, постановил…” Секретарь заносит в протокол результаты совещания. Обычно этим видимая функция заседателей и ограничивается.

8. Перестройка — время реформ. В скрижали истории занесены судебные реформы 1860-х годов. Они существенно демократизировали российское общество после отмены крепостного права, изменили правосознание народа. Это они создали суд, который оправдал Веру Засулич, стрелявшую в палача-генерала за то, что он приказал высечь заключенного. У суда присяжных были свои недостатки, их горько высмеивал Лев Толстой в “Воскресении”. Да, были. И все же…

Ныне все чаще раздаются голоса о необходимости судебной реформы, и мне кажется, она должны быть широкой, глубокой, отвечающей духу добрых перемен во всех сферах жизни нашего общества. Нужны гарантии от произвола и нарушений справедливости. Такие гарантии, на мой взгляд, подразумевают разделение функций между разными правоохранительными органами и расширение прав адвоката. Как уже предлагалось в прессе, адвокат должен участвовать в деле, начиная с предварительного следствия. Ничем не оправдано, что он может исполнять свои функции лишь с момента, когда его клиенту уже предъявлено обвинение, ибо к этому времени подозреваемый может запутаться в трех соснах от незнания собственных прав и понести непоправимый ущерб от незаконных действий. Речь не идет об ознакомлении адвоката еще в ходе следствия со всеми материалами, собранными следователем, — это помешало бы следствию, но присутствовать на допросах и консультировать своего клиента он может без ущерба для следствия — если, конечно, оно ведется законным образом. А вот незаконные методы допроса это исключит. Да и ложные жалобы на следователя — тоже.

Не менее необходимо существенно ограничить охоту следователей избирать “мерой пресечения” арест, содержание под стражей. Это далеко не так часто необходимо, как делается. А изоляцию подследственного надо лишить тюремного характера. Никто не требует замены тюрьмы отелем-люкс, но любой человек, чья вина еще не доказана, не должен ждать решения своей участи в условиях, которые уже сами по себе являются тяжелейшим наказанием. Мне представляется, что пока суд не вынес окончательный приговор, подследственного или подсудимого полагалось бы содержать в условиях, близких к обычному общежитию, с полноценным питанием, с предоставлением всех возможностей для подготовки к защите на суде.

Хочу поддержать и такое предложение (оно тоже высказывалось в печати): отделить следствие от прокуратуры и милиции, выделить его в самостоятельное ведомство. Стоит подумать над тем, кому надлежит выступать в качестве обвинителя: разумно ли соединять надзор прокурора (и только ли над следствием?) с задачей, по самой своей специфике односторонней и необъективной — с поддержкой обвинения на суде? Прокурор — фигура, в которой общество воплощает авторитет закона. Нельзя ли избавить такую фигуру от азарта состязания?

Я целиком на стороне идеи размежевать функции заседателей и судьи, то есть вернуться к суду присяжных. Заседатели все равно не то же, что судья: у них, как правило, нет профессионального опыта юристов. Уравнивать их в правах и обязанностях бессмысленно. В суде присяжных (как бы их ни называть) функции разделены. Присяжные-непрофессионалы (их больше, чем двое) уходят в совещательную комнату и сами, независимо ни от кого, на основании своего житейского опыта отвечают на заданный им вопрос относительно виновности подсудимого в предъявленном составе преступления. И выносят вердикт: “виновен” или “не виновен”. Или “виновен, но заслуживает снисхождения” и т. п. А уж тогда судья-профессионал, руководствуясь кодексом и своим развитым правосознанием, назначает наказание. Но виновность определена не им, а коллегией присяжных заседателей, над которыми он не властен и на которых он повлиять не может.

Чтобы усилить в судье сознание независимости, возможно, следует сделать его должность пожизненной, как, скажем, в Англии, где, кстати, и отбирают судей не из следователей, юрисконсультов или нотариусов, а из опытных адвокатов. Согласитесь, в этом что-то есть. Ну, а если окажется, что судья стал плохо работать или сам преступил закон, процедуру его снятия с поста разработать нетрудно.

Очевидно, что нуждается в перестройке и самый высший судебный эшелон. Существенный шаг в этом направлении уже сделан: впервые в истории России создан, помимо суда Верховного, суд Конституционный, к которому граждане могут обращаться, если заметят, что тот или иной государственный акт, закон или отсутствие такового противоречит Конституции. Дай только Бог, чтобы Конституционный суд сумел оправдать возлагаемые на него надежды.

Даже когда все корректировки будут приняты, путешествие по лабиринтам Фемиды все равно не превратится в увеселительную прогулку. Даже у невиновного повестка в суд всегда будет вызывать тревожное волнение. Даже у невиновного. Но, по крайней мере, для него будет намечен четкий и кратчайший путь выхода. А преступники…

Не хочу, чтобы кто-либо подумал, что моя цель — помочь преступникам избежать возмездия. Вот, мол, побывал там и проникся чувством солидарности с ворьем. Нет. Ни на минуту меня не оставляло сознание, что я заброшен в чуждый мне мир. Мне претили вкусы, нравы, ценности и убеждения многих моих сокамерников, и я этого не скрывал. Я не мог проникнуться их ненавистью к “ментам”, ибо всю жизнь мое отношение к милиции было однозначно: моя милиция меня бережет. Несмотря ни на что, оно осталось тем же. Я полон уважения к людям, которые самоотверженно заботятся о том, чтобы преступники вылавливались быстро и чтобы ни один не мог уйти от наказания. Чтобы всем честным гражданам было спокойно жить.

Цель этих заметок — привлечь внимание к злободневной задаче: добиться, чтобы машина правосудия давала поменьше сбоев и имела надежный механизм для их исправления. Чтобы невиновные люди имели все возможности доказать свою невиновность. Чтобы, пока не доказана их вина, им было обеспечено подобающее содержание и обращение. Чтобы “всяк туда входящий”, даже преступник, был гарантирован от произвола и знал, что получит наказание строго соразмерно содеянному. Ни больше, ни меньше. От общества, которое само живет и судит только по закону.

И вот, наконец, совсем свежее свидетельство того, что один из поднятых мною здесь вопросов не претерпел за годы перестройки никаких существенных изменений.

“Смена” (российская ежедневная газета, выходящая в Санкт-Петербурге). Номер от 24 декабря 1992 г. Рубрика: “Письма о наболевшем”. Письмо озаглавлено: “Или мы не люди?” Ему предшествует краткое редакционное введение: “Это письмо, полученное из петербургского изолятора временного содержания «Кресты», нам передал председатель комитета прав заключенных общества «Гуманист» Борис Пантелеев. И хотя, по вполне понятным причинам, весточка не имеет ни обратного адреса, ни фамилии отправителя, мы сочли возможным опубликовать послание из существующего рядом с нами, но в то же время такого далекого от нас мира”.

Вот полный текст этого документа нашего времени.

“Опять в изоляторе неспокойно. Администрация всячески старается сгустить краски и без того невыносимо трудной нашей жизни. Наверное, вам доводилось слышать о так называемых «пресс-хатах»? И, наверное, вы подумаете, что это ближе к легендам преступного мира, нежели к правде.

Хотим вас заверить, что это никакие не сказки и что «пресс-хаты» продолжают жить и по сей день. Полтора месяца назад на третьем крыле изолятора эта «пресс-хата» находилась в камере под номером 324. В этой камере администрация собрала заключенных, которые под ее диктовку занимаются беспределом. А именно: к ним подселяют подследственных, которые чем-либо не понравились администрации, либо для выбивания явок с повинной. Да, да, они избивают и всячески измываются над подследственным, после чего, когда характер и самообладание, можно сказать, втоптаны в грязь, заставляют писать нераскрытые преступления, а подчас и просто клеветать на себя. Встречаются случаи, что людей «опускают». Вот вам вкратце описание и структура «пресс-хаты».

Но мы хотели бы вернуться к вопросу, который заставил написать нас вам. Так вот, полтора месяца назад в камере 324 зверски избили заключенного. Соседние камеры услышали шум и крики из «пресс-хаты» и подняли бунт. Администрация пообещала расформировать эту камеру. Но, по-видимому, эти добры молодцы еще нужны для своих грязных делишек. 1.12.92 года на восьмом крыле в камере 901 опять был избит заключенный. И, представьте себе, все теми же молодцами из 324-й камеры. Они по-прежнему сидят тем же составом и продолжают свое мерзкое дело. Вчера на восьмом крыле был поднят бунт, после чего было решено в знак протеста администрации объявить однодневную голодовку восьмого крыла. То есть, сегодня, 2.12.92 года, все восьмое крыло объявило голодовку. Если и это не подействует, в ближайшем будущем (мы оповестим, когда именно) будет объявлена бессрочная голодовка. Согласитесь, что кощунство со стороны администрации и танцующих под их дудочку некоторых заключенных надо пресекать. Мы хотим, чтобы ваше Общество поддерж'ало нас в наших начинаниях и, если есть возможность, дайте огласку этому беспределу.

Мы надеемся на вас. Нельзя допускать, чтобы повторялись ГУЛАГи. Хотя и говорят, что социализм изжил себя, но какие изменения при новой власти? Или мы нелюди? Заранее признательны вам за поддержку.

С искренним уважением к вам заключенные восьмого крыла изолятора”.


Вот такие дела. Чувствуются, конечно, некоторые новации перестройки и реформаторства (“Комитет прав заключенных”, об-во “Гуманист” и пр.), но беспредел, издевательства над людьми остались. И не хотят (или не умеют?) стражи правопорядка действовать без опоры на готовую на все отпетую уголовщину.

* * *
Из комментариев доктора юридических наук И.Е.Быховского к статье Л.Самойлова (Нева. 1988. № 5)

Марк Твен как-то сказал: “Чтобы хорошо знать закон, надо испытать его на своей шкуре”. Л.Самойлов прошел такое испытание. Поэтому его взгляд “оттуда” представляет определенный интерес, заставляет о многом задуматься…

Кому не знаком вот такой стереотип нашего отношения к преступлению. Вас обворовали, но воров не могут найти, хотя вы-не без оснований подозреваете в этом несколько человек. Однако милиция мешкает, не торопится их задерживать. Вы негодуете: доказательств, видите ли, мало, улик не хватает! За решетку их всех, а там выяснится, кто есть кто! Пусть пострадают десять невиновных, лишь бы не остался безнаказанным один преступник. Эта идея не кажется столь зловредной, если пострадавший — вы.

А если подозрение пало на вас или ваших близких? Скорее всего, вас оскорбит сам факт подозрения, и вы тут же вспомните юридическую мудрость древних: лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невиновного.

Даже если отвлечься от крайностей (лучше десять тех, чем десять других), нетрудно понять: общество нередко предъявляет юстиции требования, которые трудно совместить. А совмещать надо. В этом суть проблемы.

… Значительная часть статьи Л.Самойлова — описание условий содержания лиц, находящихся под предварительным следствием, то есть подозреваемых в совершении преступления, но в глазах закона еще не виновных… Я не вижу возможности подтвердить или опровергнуть все то, что пережил и перенес Самойлов, находясь в следственном изоляторе. Работая в прошлом почти десять лет следователем, я довольно часто бывал в следственном изоляторе № 1, который до сих пор неофициально именуется “Крестами”. Однако мое посещение этого учреждения ограничивалось следственными кабинетами, где я допрашивал обвиняемых… Но я полностью солидарен с утверждением автора: нет никаких оснований превращать предварительное заключение в наказание, содержать в одинаковых условиях тех, кто пока лишь подозревается в совершении преступления, и того, кого закон уже признал преступником… По идее, должен быть не только разный порядок содержания, но даже и два разных закона, определяющих этот порядок. “Ну, а в жизни?” — вправе спросить читатель. В жизни же содержание и тех, и других по существу одинаковое, отличающееся разве что наличием у следственных заключенных права на передачи, выписку некоторых продуктов за счет средств, переведенных на их счет…

И Лев Самойлов, и авторы других статей на эту тему, опубликованных в последнее время, очевидно, не без оснований утверждают, что профессионально нечистоплотные следователи используют гнетущую обстановку следственного изолятора, диктат уголовников для психологического, а то и физического давления на слишком “несговорчивых” обвиняемых…

Л.Самойлов, как я понимаю, пытается доказать, что сама система правосудия побуждает следователя к предвзятости, стремлению во что бы то ни стало довести уголовное дело до обвинительного заключения. Это неправда. Ничто и никто не понуждает следователя к тому, чтобы он вел следствие необъективно… Однако в чем-то Л.Самойлов и прав: бывают и ситуации, сложившиеся по уголовному делу, которые могут подталкивать следователя к нарушению законности… Заинтересован ли следователь в том, чтобы суд вынес обвинительный приговор человеку, по делу которого составлено и подписано обвинительное заключение? Да, конечно. Но дело не в том, что жестокосердный следователь “жаждет крови”, а в том, что он, как и всякий человек, удовлетворен, когда его точка зрения подтвердилась, и недоволен, когда ее признали ошибочной. Оправдание обвиняемого естественно и закономерно ставит вопрос об ответственности следователя за то, что он отдал под суд человека, вина которого не была им доказана…

Есть определенные минусы, но и определенные плюсы в том, что прокурор, надзиравший за следствием по конкретному делу, по нему же выступает в суде в качестве государственного обвинителя. О минусах. Л.Самойлов уже сказал: приняв определенные решения в процессе предварительного следствия, прокурор, в ущерб объективности, старается доказать в суде обоснованность этих решений. Но есть и плюсы. Осуществляя надзор за следствием, прокурор хорошо знает материал дела и способен оказать суду максимальную помощь в установлении истины.

…Перестройку нашей судебной системы он (Л.Самойлов) видит в создании суда присяжных, как это было в России после реформы 1864 года. С моей точки зрения, введение суда присяжных — не панацея, автоматически гарантирующая вынесение только справедливых приговоров. Опыт буржуазных стран свидетельствует, что и суды присяжных допускают чудовищные ошибки… Возникновение суда присяжных относится к тем далеким временам, когда для решения вопросов факта… достаточно было здравого смысла и житейского опыта. А как быть сейчас, когда решение виновности или невиновности опирается чаще всего на результаты сложнейших экспертиз, всесторонних исследований вещественных доказательств, проводимых при помощи самых современных приборов?

… Мне представляется более разумным, если бы заседателей было бы, предположим, не двое, а четверо…

В статье первой Исправительно-трудового кодекса РСФСР указано, что"… исполнение наказания не имеет целью причинение физических страданий или унижение человеческого достоинства”. Я думаю, что читатель, сопоставив эту статью закона и рассказанное Л.Самойловым, сам в состоянии сделать необходимые выводы…

Из откликов на статью Л.Самойлова “Правосудие и два креста” (Нева. 1988. № 5)

К сведениям о беззакониях периода культа личности мы уже привыкли, а беззаконие и произвол застойных лет только начинаем узнавать. Трудно представить, что все описанное автором статьи происходило на самом деле. Жестокость машины правосудия потрясает. Не оставляет чувство, что такое надругательство над человеком уже было: царские тюрьмы, сталинские лагеря. Уж не там ли мы черпали вдохновение? Сломить волю и сделать человека песчинкой… Но если те тюрьмы и лагеря — память истории, то сегодняшние "Кресты” — это реальность нашего времени.

Надо верить в торжество справедливости, в то, что перестройка коснется правовой системы. Горько сознаваться, но верится в это с трудом. Я рад бы бороться за это, но не знаю, как.

Н. Чаур, пос. Комиссаровка, Донецкая обл.


Прочла в № 5 статью о “Крестах” и пришла в ужас: мой сын находится там под следствием. Удивляюсь, как эту статью напечатали. Что же нужно делать? Как бороться за улучшение условий содержания подследственных, особенно молодых и впервые попавших, не знающих жизни?.. Если можно, мой адрес и фамилию нигде не упоминайте.

Н.С., Ленинград


Стоит задуматься над тем, почему у нас в таком почете прокуроры и следователи, аппарат розыскной и карающий, и совсем в тени адвокаты, представители милосердия и защиты. Именно первые у нас герои литературы. Это одно из наследий сталинского времени.

Система народных заседателей (“кивал”) — жалкая пародия на старый суд присяжных. Почему бы вновь не вернуться к нему? В комментарии к статье Л.Самойлова юрист И.Быховский выступает против этого: мол, сейчас криминалистика поднялась до такого уровня, который не постичь дилетантам. Но ведь и прокурор не вдается в детали технологии и методологии проведения экспертиз — ему докладывают лишь конечные результаты. Что же мешает доложить все “за” и “против” присяжным?

С.Каргопольев, Ленинград


…Как ведется следствие. К 4 часам утра я уснул от натиска следователя на его глазах. Я забыл все адреса и телефоны родных и знакомых. Это и запугивание, и “ласточка” (за руки и ноги к потолку), карцер… Надо бы некурящих в СИЗО содержать отдельно, ведь это мука! Я некурящий, но когда проходил рентген перед уходом на зону, врач сказал: “Бросай курить, дед: затемнение в легких”.

СИЗО — это сплошной беспредел, где ты превращен в скотину. Хочу рассказать один эпизод.

Камера на 10 шконок, в ней 32 человека. Я живу 3–4 дня у порога, продвижение — под шконку, а потом вторым на нее. Этого я тогда еще не получил. Рядом со мной 55-летний шахтер. Вечером — проверка на вшивость, но перед этим подается команда осматривать себя, после чего проверяет “ОТК", как они себя называют. За каждую вошь, гниду — удар в челюсть, рука карающего обмотана полотенцем. Человек падает под общий хохот. Другой вариант наказания: человек сгибается в пояснице, почти горизонтально, а палач бьет его в область шеи, в основание черепа — открытой ладонью. Получается эффектный хлопок и сильный удар, от которого человек медленно опускается на колени, теряя сознание.

Так вот, этот шахтер плохо видел, вшей не находил и получал по загривку больше всех. Мне стало жаль его, и я сказал: “Мужики, бросьте вы его, он же ни хрена не видит, что толку его бить? Оставьте его в покое, он пожилой человек”. Подходит ко мне сопляк 19-летний, сидящий за убийство, — пальцы веером: “Пахан, ты что п…шь? Зоя Космодемьянская п…ла и доп…сь. Ты что, тоже хочешь?”.

А.Крюков, рабочий, Новосибирск.


Прочитав статью, я не был потрясен, потому что сам прошел через это. Бутырская тюрьма, 1983–1985 гг. После длительного общения со следователем К. я с реактивным психозом был направлен в тюремную больницу (практически такая же камера). Потом суд, на котором адвокат требовал оправдания, но разве кто-либо получал такие приговоры! Судья Б. спустилась ко мне в камеру, где я дожидался вызова в зал суда, и сказала: будешь молчать, пойдешь домой. Адвокат Г. попросил меня о том же самом и сказал, что это пожелание судьи. Суд вынес приговор: ограничиться отсиженным. Как только я вышел, я написал жалобы во все инстанции. Все оказалось бесполезным. Три года пишу, а воз и ныне там.

За 70 лет сколько у нас было честных министров внутренних дел — которые бы сами не были преступниками? То-то и оно. А что можно тогда ждать от их подчиненных? Если вам понадобятся показания о беззаконии в следствии и в условиях содержания в изоляторе, я всегда и везде готов их дать.

А.Румянцев, г. Калининград, Московская обл.


Ясно осознаешь: описываемое Львом Самойловым — наша современность. Это происходило вчера, происходит сегодня и будет завтра.

Прочитав статью, я поймал себя на мысли, что практически не узнал ничего нового. У меня есть знакомые юристы; они мне порассказывали. Я прекрасно представлял, что содержание обвиняемых и преступников в следственных изоляторах, зонах, лагерях неизбежно связано с унижением, попранием человеческого достоинства, антисанитарией и т. п. Невольно ставил себя на место автора. Не скрою, меня охватывал ужас. Странная ситуация: большинство людей знает о подобных нарушениях, но молчат. Либо привыкли к этой мысли, либо считают нарушения естественными, неизбежными. Опасное привыкание!

Особенно печально, что закон в сложившейся системе оказывается наиболее суровым не к закоренелым преступникам, ибо они уже вошли в этот мир и заняли в нем выгодные структурные позиции. Закон оказывается суровее к впервые попавшим под карающий меч или случайно угодившим под него (такое тоже случается). Систему, сложившуюся за многие десятилетия, невозможно изменить одной инструкцией или законом. Система должна умереть, и этого надо добиваться упорно и последовательно.

Комментарий доктора юридических наук И.Быховского, следующий за статьей Л.Самойлова, не лишен противоречий. Быховский — против присяжных. Он выдвигает аргумент о необходимости высокой компетентности судей при исполнении сложных современных экспертиз. Но на процессе судья не проводит экспертизу, а лишь оперирует ее заключениями, в которых выводы уже сделаны специалистами и на общедоступном языке. Присяжные не связаны корпоративной солидарностью (попросту: круговой порукой), им легче судить с нравственных позиций. Точную степень виновности от них не требуется определять это прерогатива судьи-профессионала, а жизненного опыта им хватит на то, чтобы определить, виновен ли человек или нет в предъявленном обвинении.

В.Есипов, Иркутск


Мне бы хотелось надеяться, что Вы продолжите дело, начатое этой статьей. Дело-то общее.

И.Юргене, г. Пушкин

Загрузка...