Пять точек это четыре вышки по углам, а в середке я.
1. Вышки в степи. Когда, поеживаясь спросонья, мы вылезали из палаток, над степью только занимался рассвет. В синей дымке вдали проступали контуры вышек и паутина колючей проволоки, нереальные, неправдоподобные, будто неоконченный набросок какого-то средневекового острога. Лишь отчетливо слышный лай овчарок да крики команд выдавали, что за этим неправдоподобием таится реальная жизнь, что это не декорация, не мираж. Там жили наши землекопы.
Я был тогда студентом и работал в археологической экспедиции при одной из великих строек коммунизма — на Волго-Доне. С вольной рабочей силой было туго, и для экспедиции строительство уделило несколько сотен из своих заключенных. Наша работа считалась не из самых тяжелых, и нам дали женские отряды.
В шесть утра распахивались ворота лагеря и издалека слышался тенорок кого-то из конвоиров:
— Па-па торкам! Па-па торкам!
Сначала я не мог понять, о каком папе речь и кого там “торкают”. Позже до меня дошло: конвой большей частью состоял из среднеазиатов, а они говорили с сильным акцентом, и крик означал: “По пятеркам!” — заключенных выпускали пятерками, чтобы легче было считать. Затем длиннющая колонна направлялась к месту работ, сотни сапог взбивали пыль, а над степью разносилась залихватская — с гиком и свистом — песня, вылетавшая из сотен женских глоток:
Гоп, стон, Зоя!
Кому давала стоя?
Кому давала стоя?
Начальнику конвоя!
Серая масса зэчек растекалась по участкам, каждый студент-практикант (или студентка) получал примерно по десятку человек, конвой вставал рядом, и начинался рабочий день. Солнце поднималось все выше и вскоре уже нещадно палило, в худых руках мелькали лопаты и кирки, густая пыль застилала неглубокий котлован.
Постепенно мы знакомились ближе с нашими подопечными, узнавали про их беды и вины, ужасались их исковерканным жизням. Но мы не могли примерить к себе их судьбы, а в их речах, суждениях и поступках многое ставило нас в тупик. Нам были непонятны их обиды, странны их радости. Казалось, эти женщины подчиняются какой-то особой логике, а о чем-то важном упорно молчат. “Вам этого не понять”, — часто говорили они. Словом, это был другой, чуждый нам мир, в который нам доступ был закрыт — и слава Богу. Мы довольствовались внешним знанием этого мира — достаточным, чтобы общаться и поддерживать рабочие отношения. О прочем старались не задумываться.
На ночь конвоиры уводили заключенных в лагерь, ворота закрывались, и все снова начинало напоминать мертвую декорацию или средневековый острог. С болезненным любопытством мы бродили вокруг, пытаясь заглянуть за ограду, но конвоиры не подпускали нас близко, и никогда никто из нас не бывал внутри. Внутренность лагеря оставалась недоступной нашему взору, как другая сторона луны.
На следующий год мы прибыли снова на то же место, и опять нас ждали вышки, конвой и лай собак, опять серые ряды заключенных. Но одного из студентов — синеглазого улыбчивого Сашки — уже не было с нами. Где-то в таком же лагере он стоял в рядах заключенных: по пьянке он совершил-преступление. А кроме того, не было среди нас и одного из научных сотрудников. Этот никакого преступления не совершал, но прежде сидел по подозрению в политической неблагонадежности, а теперь таких сажали снова — для профилактики. Все это задевало каждого из нас: это были люди нашего круга. Сашку мы жалели открыто, иные поругивали (“сам виноват”), а об исчезнувшем ученом вспоминали только шепотом. Или молча. Но тут мы впервые задумались о вечных вопросах — о преступлении и наказании, случае и воле, характере и судьбе, вине и исправлении. Потому что старались себе представить, каким Сашка вернется много-много лет спустя из далекого лагеря, который должен его покарать и исправить.
Через много лет ученый снова появился из небытия, сильно постаревший, какой-то облезлый и злой, а Сашка исчез навсегда. Наши пути никогда более не пересекались.
Прошло тридцать лет. За это время я проделал шестнадцать экспедиций, пять последних — в качестве начальника экспедиции, написал полтораста научных статей и несколько книг. У начальников экспедиций в те времена было так много обязанностей и так мало прав, деятельность их была скована такой уймой бессмысленных запретов и предписаний, что им то и дело приходилось встречаться с ревизорами и с сотрудниками ОБХСС, и частенько перед их мысленным взором маячили следствие и суд, но меня судьба миловала. И вот когда я уже перестал ездить в экспедиции и поверил, что меня минула чаша сия, потому что за мной теперь грехов и быть не может, пришел мой черед. По бокам встали молоденькие конвоиры, я оказался на жесткой скамье — сначала перед разговорчивыми следователями, потом перед молчаливыми судьями, а в промежутках все это время — в тюрьме, перед понурыми сокамерниками.
Когда прозвучал приговор и я понял, что мне предстоит долгий путь, пройденный до меня многими, я подумал, что в любых обстоятельствах надо оставаться верным своему призванию — науке. В сущности, мне предстоит семнадцатая экспедиция — этнографическая. Вероятно, это будет самая трудная из моих экспедиций, может быть, опасная для здоровья, но, пожалуй, и самая интересная. Экспедиция в мир, совершенно чуждый, плохо изученный, не освещенный в литературе или выборочно освещенный в неподцензурных мемуарах. Из трудов Солженицына тогда были доступны широкому читателю только повесть “Один день Ивана Денисовича” да несколько рассказов, а монументальный “Архипелаг” — нет. Я его тогда слышал только в отрывках по радио (“из-за бугра”). Шаламовские “Колымские рассказы” только начали просачиваться в литературу. Да и описали эти подвижники иные лагеря, сталинского времени, а с тех пор многое изменилось. И я вскинул свою котомку на плечо, готовый наблюдать, запоминать и осмысливать.
Из далекого прошлого возник полузабытый образ отгороженного пространства с вышками по углам, виденного только снаружи. Наплывом, как в кино, он придвинулся ко мне, и я очутился в кадре.
Что там? То бишь, что тут — за двумя стенами с контрольной полосой между ними, с единственным входом-выходом через шлюз? Машина входит в шлюз, как судно на Волго-Доне: закроют ворота сзади, тогда лишь откроются ворота спереди. И — вот она, внутренность тайны, другая сторона луны. Пугающая и все-таки притягательная.
2. Другая сторона луны. Внутри лагерь разгорожен на зоны (“локалки”) высоченными — в три человеческих роста — решетками и поэтому напоминает цирковую арену при показе хищных зверей (потом я понял, что это-не зря и что здесь люди бывают опаснее зверей). Зона, где сосредоточены производства (небольшие заводики), столовая зона, несколько жилых зон — отдельно одна от другой во избежание междоусобных драк, общий плац для построений, карантин — это для новоприбывших.
Огляделись. Какие-то худые бледные фигуры, опасливо озираясь, бродят по зонам, жмутся к стенкам. Перед ними деловито проходят другие фигуры, тоже явно из заключенных, но пооса-нистсе. И над всем веет какой-то готовностью к тревоге, хотя видимых причин для нее нет. Какой-то напряженностью, которая здесь разлита во всем и ощущается сразу. Некий глухой, затаенный ужас — в согнутых позах, в осторожных движениях, в косых взглядах. Незримый террор. Между тем офицеры из администрации лагеря выглядят добродушными людьми, разговаривают порой грубовато, но доброжелательно.
Однако у меня за плечами был уже год пребывания в тюрьме. Еще там я понял, что главная сила, которая противостоит здесь обыкновенному, рядовому заключенному и господствует над ним, — не администрация, не надзиратели, не конвой. Они в повседневном обиходе далеко и образуют внешнюю оболочку лагерной среды, такую же безличную и непробиваемую, как камни стен, решетки и замки на дверях. Силой, давящей на личность заключенного повседневно и ежечасно, готовой сломать и изуродовать его, является здесь другое — некий молчаливо признаваемый неписанный закон, негласный кодекс поведения, дух уголовного мира. От него не уклоняются. Избежать его невозможно. Он не похож на правила человеческого общежития, принятые снаружи.
Первое, что меня поражало в тюрьме, это кровавые исступленные драки на прогулочных двориках. Не сами драки, а как они происходят. Дерутся молча, дико, без меры и ограничений. Бывает, несколько бьют одного. Лежачего бьют — ногами. Разнимать не положено, все молча стоят вокруг и смотрят. Это “разборка” — решение конфликтов, которые тебя не касаются, ну и стой тихо.
Поражало, как все подчиняются дурацкой процедуре “прописки” — изуверским обрядам при поступлении новичка в камеру. Он должен ответить на каверзные вопросы, выдержать жестокие испытания. В главе о тюрьме я уже приводил примеры. Вот еще некоторые “тесты”. “Отвечай: х… в ж… или вилку в глаз?” И по лицам старожилов новоприбывший понимает, что ведь не шутят. Так стать педерастом на усладу всей камере или же лишиться глаза? Только опытный зэк знает, что надо выбрать вилку: вилок в камере не бывает. “Летун или ползун?” — кем ни признаешь себя, все выйдет боком. “Ползуну” велят носом протирать грязный пол, а согласившись, станет он общим слугой, даже рабом. “Летуну” придется с верхних нар падать с завязанными глазами на разные угловатые предметы, расставленные на полу. Если новичок пришелся ко двору, его подхватят, а если не привлек расположения — только предметы незаметно уберут, если вовсе не понравился — расшибется в кровь, ребра поломает. А что, сам согласился, сам падал. Придумок много. Хорошо еще, что так встречают новичков не во всех камерах: попадаются ведь камеры, где еще не завелись такие традиции, где просто нет бывалых уголовников. Уж как повезет.
А бывалые приговаривают: это еще цветочки, ягодки впереди. Вот прибудем в лагерь… И встречи с лагерем ждут все (уж скорее бы!): одни со страхом, другие — с покорностью, третьи, немногие, — со злорадным вожделением.
Лагерь охватывает человека исподволь, еще в тюрьме — как гангрена души. Камеры в корпусе подследственных — еще со сравнительно либеральными нормами, с дележом передачи на всех, с равенством прав; камеры осужденных — мрачнее и суровее, здесь уже произошло расслоение, обозначилось, кто есть кто; этапные камеры (где ждут отправки по этапу) — еще суровее, отрешеннее, здесь уже каждый держится за свою котомку и крепчают лагерные нравы. Когда после многодневного путешествия в “столыпинских” вагонах “черные вороны” доставляют контингент к шлюзу лагеря, люди уже психологически готовы принять лагерные нормы жизни.
3. Лютая зона, дом родимый. Мне повезло: мой маршрут был коротким, лагерь находился прямо на окраине Ленинграда. У каждого лагеря свое лицо, свое прозвище, под которым он слывет в тюрьмах. У нашего очень миленькое: “лютая зона”. Он был ненамного хуже других, в чем-то даже лучше, поскольку город близок. Во всяком случае, прокламированная прозвищем лютость не означала каких-то зверств его администрации. Как я потом убедился, первое впечатление было верным: в администрации и охране здесь работали такие же люди, как и везде, — одни грубее, другие культурнее, как и в любом советском учреждении. Попадались пьяницы и проходимцы, но именно от офицеров (большинство с университетским или другим высшим образованием) я встречал здесь и подлинную человечность, а ведь сохранить добрые человеческие качества в здешних условиях нелегко.
Лагерь вообще не принадлежал к числу тех, которые предусматривали особые строгости в содержании заключенных, положенные по наиболее суровым приговорам. Это не был лагерь усиленного или строгого режима. Наш был “общак” — лагерь общего режима. Но как раз такие имеют недобрую славу среди заключенных. В лагеря более сурового режима попадают за особо тяжкие и масштабные преступления. Там содержатся преступники крупного калибра, люди серьезные, с размахом, они на мелочи не размениваются и суеты в лагере не любят. Сидеть им долго, и они предпочитают спокойный стиль поведения (хотя в любой момент готовы к побегу и бунту). Да и строгости режима сковывают возможную неровность их нрава. В “общаке” таких строгостей нет, режим вольнее, и для дурного нрава уголовников больше возможностей реализации. А сидят здесь в основном уголовники не того пошиба — хулиганы, воры, наркоманы, пьяницы. Это люди низкого культурного уровня, истеричные и конфликтные. Сшибка таких характеров непрестанно высекает нервные разряды, и в атмосфере нагнетается грозовая напряженность. Верх берут те, кто наиболее злобен и агрессивен, и под внешним порядком устанавливается обстановка подспудного произвола — “беспредела”, как это звучит на жаргоне заключенных.
Беспределом наш лагерь действительно отличался, хотя в других “общаках”, по отзывам побывавших там, примерно то же самое, может, лишь самую малость помягче. Впрочем, у нас говорилось и так: “Кому лютая зона, а мне — дом родимый”. Насчет дома, это, конечно, бравада, но у всякой палки два конца. Один — у тех, кто бьет.
Может быть, дело в том, что мой глаз был изощрен исследовательским опытом в социальных науках, но с самого начала то, что выглядело снаружи серой массой, расслоилось. Я увидел, что равенством тут и не пахнет. Все заключенные очень четко и жестко делятся на три касты: воры, мужики и чушки.
“Вор” — это не обязательно тот, кто украл. В лагерном жаргоне вор (раньше говорили “блатной”, “урка”, “человек”) — это отпетый и удалой уголовник, аристократ преступного мира, господин положения. По специальности он может быть грабителем, убийцей, бандитом, а может и спекулянтом. Словом, это уголовник крупного пошиба. Важно, чтобы он лично был опасен и влиятелен. В лагере он если и ходит на работу, то не трудится за станком, а либо (если он из разряда “сук”, “ссучившихся” воров) надзирает, руководит, либо снисходительно делает вид, что работает, а норма ему записывается за счет мужиков и чушков. Воры должны следовать определенному кодексу воровской чести (не сотрудничать с “ментами”, не выдавать своих, платить долги, быть смелыми и т. п.), но обладают и целым рядом самочинных прав (например, отнимать передачи у других). Воры образуют в лагере высшую касту. Обычно их около одной десятой или даже одной шестой всего лагерного контингента. За пределами того, что доступно ведению администрации, они заправляют в лагере всем. Раздача пищи и белья, размещение на койках (кому где спать), поведение на работе и вне ее — за всем неусыпно следят воры.
“Мужики” — из преступников помельче. Название определяется тем, что они в лагере “пашут”. За себя и за воров. Нередко в свою смену и в следующую за ней. У них много обязанностей и некоторые права (так, нельзя отнимать у них пайку хлеба, остальное можно). Это средняя каста. В лагере их большинство, но они ничего не решают. Обычно это люди, попавшие в лагерь за бытовые преступления (драка в семье), мелкие хищения на производстве (несуны) или спекуляцию, уличное хулиганство. Часто это случайные преступники. По воровской классификации их следовало бы относить к “фраерам” — непричастным к миру “урок”, но государственный закон и суд сочли их преступниками и в этом смысле (но только в этом) уравняли с ворами. Современные урки их фраерами не зовут: они ведь тоже нарушили закон, тоже пострадали от суда и ментов, тоже попали за решетку и также “мотают” срок. Так же как на воле вору его мораль позволяет облапошивать фраеров, так в лагере ему сам бог велел жить за счет мужиков — отнимать у них передачи, похищать продукты ради “грева” (от глагола “греть”) — подкормки воров, сидящих в штрафном изоляторе, заставлять работать вместо себя, убирать помещения и т. п.
Лагерь на Волго-Доне. В центре автор на раскопках своего кургана, кой, а на горизонте сам лагерь с бараками и вышками.
вокруг него женщины-зеки, за бровкой виден часовой с винтовкой
Зэки-женщины на раскопках Саркела-Белой Вежи в 1949–1950 гг. (строительство Волго-Дона).
Татуировки.
Зона Яблоневка. По углам и периметру видны вышки Слева, где по соседству Ладожский вокзал, расположены жилой корпус и три локалки, то есть выделенные (разделенные) участки зоны — они видны, разделенные высоченными сетками слева направо, как в зверинце. Правее плац для построений всей зоны (всех отрядов). Далее проход в столовую зону — это низкий корпус по северной стороне, а еще правее зона штабная, там за поворотом штаб, а еще правее шлюз для проезда и прохода в зону. Всё это на северной стороне. Вот оттуда я и выходил в конце срока на шоссе, по которому проносились машины, тогда еще ни улицы, ни вокзала поблизости не было. По южной стороне баня, учебный корпус и карцер (ПКТ). Далее направо крупное деление зоны на две половины. Туда отряды идут по утрам. Всё, что направо — это производственная зона. Она занимает большую часть всей зоны, там несколько заводиков.
Лагерная униформа, сохранившаяся и надетая четверть века спустя. Цифра 11 на ярлычке под фамилией означает “первый отряд, первая бригада”. Это отряд, в котором были собраны все, имеющие должности, автор же был назначен первоначально завом лагерной библиотеки. Хотя это так и не было осуществлено, место в отряде сохранилось.
“Чушок” — это раб, изгой. Чушки работают в свою смену и в следующую, а кроме того, несут непрерывные наряды по зоне и обслуживают воров лично. У этих никаких прав. С ними можно проделывать все, что угодно. А угодно многое. Это низшая каста — каста неприкасаемых, париев. Сюда попадают грязные (отсюда и название), больные кожными заболеваниями, слабые, смешные, малодушные, психически недоразвитые, интеллигенты, должники, нарушители воровских законов, осужденные по “неуважаемым” здесь статьям (например, сексуальным), и те, кто страдает недержанием мочи.
Чушков можно и должно подвергать всяческим унижениям, издевательствам, побоям. Они должны делать самую грязную работу. Чушок должен быть покорным и незаметным — как дух, как тень. Как чушки выносят подобную жизнь, понять трудно. Их примерно столько же, сколько воров, то есть одна десятая или чуть меньше.
Особую категорию чушков составляют “пидоры” — педерасты (кличка — от неграмотного "пидораз”). С ними вор или мужик не должен даже разговаривать или находиться рядом. Если случайно окажется рядом, то — процедить сквозь зубы: “Дерни отсюда (т. е. поди прочь), пидор вонючий!” Вот и все, что можно сказать пидору на людях. Или врубить ему по зубам и демонстративно вымыть руку.
В пидоры попадают не только те, кто на воле имел склонность к гомосексуализму (в самом лагере предосудительна только пассивная роль), но и по самым разным поводам. Иногда просто достаточно иметь миловидную внешность и слабый характер. Скажем, привели отряд в баню. Помылись (какое там мытье: кран один на сто человек, шаек не хватает, душ не работает), вышли в предбанник. Распоряжающийся вор обводит всех оценивающим взглядом. Решает: “Ты, ты и ты — остаетесь на уборку”, — и нехорошо усмехается. Пареньки, на которых пал выбор, уходят назад в банное помещение. В предбанник с гоготом вваливается гурьба знатных воров. Они раздеваются и, сизо-голубые от сплошной наколки, поигрывая мускулами, проходят туда, где только что исчезли наши ребята. Отряд уводят. Поздним вечером ребята возвращаются заплаканные и кучкой забиваются в угол. К ним никто не подходит. Участь их определена.
Но и миловидная внешность не обязательна. Об одном заключенном — маленьком, невзрачном, отце семейства — дознались, что он когда-то служил в милиции, давно (иначе попал бы в специальный лагерь). А, мент! “Обули” его (изнасиловали), и стал он пидором своей бригады. По приходе на работу в цех его сразу отводили в цеховую уборную, и оттуда он уже не выходил весь день. К нему туда шли непрерывной чередой, и запросы были весьма разнообразны. За день получалось человек пятнадцать-двадцать. В конце рабочего дня он едва живой плелся за отрядом, марширующим из производственной зоны в жилую.
Касты различаются по одежде и месту для сна. Воры ходят в ушитой по фигуре и отглаженной форме черного цвета, похожей на эсэсовскую. Принимаются всяческие усилия, чтобы раздобыть черную краску и выкрасить полученную со склада стандартную форму в черный цвет. Или выменять на продукты чью-то отслужившую форму — пусть ветхую, но зато черную! Мужики ходят в синей, реже в серой “робе”, отутюженной, но не ушитой. Она висит на мужике мешком и должна так висеть. Нечего ему модничать. Но он должен быть чистым и часто стирать свою робу. Ну а чушки — те в серой рвани, из обносков. Утюга им не дают. Чушок тоже должен следить за собой, но при его обязанностях (регулярно чистить постоянно засоряющиеся уборные и проч.) это очень трудно, так что и спрос невелик. А вот пидоры обязаны быть безукоризненно опрятными.
Спят воры на нижнем ярусе коек, мужики — на втором и третьем ярусах, чушки и пидоры — в отдельных помещениях похуже, часто без окон — в “обезьянниках”. Даже мимо “обезьянника” проходишь — шибает в нос жуткая вонь; это из-за тех, у кого недержание мочи.
Перед ворами все расступаются, они с заносчиво поднятой головой разгуливают по центральной части двориков и помещений, обедают за почетными местами — во главе стола, получают все первыми. По лагерю воры ходят с гордой осанкой, держат себя развязно, нагло, везде — в столовой, поликлинике, лагерной лавке — проходят без очереди. Мужики скромно ждут, когда дойдет до них черед, кучками собираются у стен, стараясь поменьше попадаться ворам на глаза. Большей частью помалкивают или разговаривают тихонько. Они всегда усталы и голодны. Чушки вечно прячутся в закоулках, стоят позади строя. У них жизнь и вовсе впроголодь. Едят они, примостившись в конце стола, получают все в последнюю очередь, часто довольствуются объедками (вору и даже мужику объедки подбирать негоже, “заподло”). Чушка можно узнать по согнутой фигуре, втянутой в плечи голове, забитому виду, запуганности, худобе, синякам. Пидорам вообще не разрешается есть за общим столом и из общей посуды — пусть едят в уголке по-собачьи.
Администрация делает вид, что ничего не знает о делении на касты. На деле знает, признает это деление и учитывает при своих назначениях бригадиров, старшин и проч. Иначе должности будут пустым звуком, без всякого авторитета, а любую команду бригадир сможет отдавать только в присутствии офицера. Просто невозможно себе представить, чтобы вор стоял навытяжку перед мужиком или — еще того хуже — чушком или чтобы чушок посмел хоть что-нибудь приказать вору. Даже не смешно.
4. Двоевластие. В лагере несколько тысяч человек, и судьба каждого, по идее, зависит от расположения администрации. Сумел завоевать его “честной работой и примерным поведением” — приблизил освобождение. Администрацию составляют начальник лагеря и его заместители, начальники отделов, офицеры — начальники отрядов. В нашем лагере отрядов было двенадцать. Администрация может поощрять заключенных премиями, разрешением добавочных передач и т. п., а главное — представляет к сокращению срока. Кто плохо себя ведет, того наказывают. Он лишается передач и права переписки, может попасть во внутрилагерную тюрьму — ПКТ, т. е. помещение камерного типа (прежнее название БУР — барак усиленного режима), а то и пойти снова под суд и получить надбавку к сроку. Механизм действует продуманно и отлаженно.
Распоряжения начальников подлежат неукоснительному исполнению. Исполнение обеспечивают солдаты внутренних войск, которые не только охраняют лагерь снаружи, но и проводят периодические обыски (“шмоны”) внутри, стоят на страже у дверей из локалки в локалку, когда двери открыты, и уводят нарушителей.) Это сила, олицетворяющая здесь государственную власть. За ней вся мощь государства. Сопротивляться ей бессмысленно и глупо. Да прямо вроде никто и не сопротивляется.
Но все представители этой силы — от солдата до начальника лагеря — проходят внутрь лагеря только безоружными. Чтобы, если нападут, не овладели оружием. В каждом из двенадцати отрядов есть комнатка для начальника отряда. Не всякий день он появляется в ней, а когда появляется, то, хоть и можно попасть к нему на прием, но пройдешь под сотнями глаз, и если он узнает что-либо лишнее, то будет ясно, от кого. Поэтому лишнего он и не узнает.
Как положено каждому коллективу в нашей стране, отряды обладают и самоуправлением (тут, конечно, под контролем администрации): во главе отряда стоят председатель совета отрада и старшина, из заключенных. Совет отряда помогает начальнику решать вопросы перевоспитания, следить за чистотой, организовывать культмассовые мероприятия (“вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…”) — Старшина распоряжается повседневным бытом — назначает дежурных, раздает наряды и т. п. Есть, как всем известно, и бригадиры (“бугры”), которые распоряжаются на производстве, но опекают своих рабочих и в быту. Все опять же продумано до мелочей, все поднадзорно и подконтрольно.
Но вся эта разветвленная сеть власти оказывается сугубо поверхностной. Она действует только днем, точнее часть дня, и даже тогда ее воздействие ограничено. А уж ночью и подавно. Когда наступает темнота и офицеры с солдатами уходят, подымают голову те, кого зона воспринимает как истинных властителей. Конечно, и днем их молчаливое присутствие ощущается всеми. Все делается с оглядкой на них. Таким тайным властителем в отряде является некто, избираемый ночью на “сходне” влиятельных воров. В старину его называли “паханом”, нынешнее название — “главвор” (терминология, по стилю уже советская или, точнее, советизированная). Он избирается на весь свой срок заключения в этом лагере. Его мрачная власть безусловна и почти безгранична. Когда я попросил одного бывшего художника сделать для меня рисунок, он должен был обратиться за разрешением к главвору. Авторитет главвора поддерживают “бойцы” из воров с наиболее низким лбом и наиболее тяжелыми кулаками. Это его свита и боевая дружина, человек семь-восемь.
Хоть власть главвора и тайная, но начальник отряда знает, кто у него главвор. Ведь старшина может управлять только, если назначен с согласия главвора и подчиняется ему. Иногда старшиной просто становится главвор (так было в нашем отряде). Обычно известен и будущий главвор, который займет трон, когда уйдет сегодняшний. Но это не гарантировано — бывают и кровавые стычки воровских кланов за место главвора. На “сходне” всех главворов лагеря один из них объявляется главвором зоны (всего лагеря). Это фигура почти недосягаемая для простого смертного.
Но и главвор отряда стоит достаточно высоко в теневой лагерной иерархии. Ниже его располагаются его подручные — “глав-шнырь” (так сказать, завхоз), “угловые” (влиятельные персоны, спящие на нижних угловых койках), старшина и “бугры” (бригадиры), “бойцы”, затем уже идут прочие “воры” и “подворики”. И все это верхняя каста!
Главвора никто не называет по “кликухе” (кличке), обращаются к нему по имени-отчеству, разумеется на “вы”. Он обедает за отдельным столом, с ним могут разделять трапезу только угловые, старшина или бугры. От всех передач ему относят лучшую долю.
В условиях лагеря одному очень трудно продержаться. Каждый заключенный вступает в своеобразный союз с одним-тремя зэками своего же ранга, своей касты — “кентами”. Кенты — это как бы побратимы. Они поддерживают друг друга участием и материально, составляя “семью”. Главвор обычно не имеет семьи: она ему не нужна, да и кто же ему равен? Зато он ведет семейную жизнь в ином, более точном смысле. Почти у всех главворов, да и у некоторых других крупных воров, есть “жены” — юноши, обслуживающие их сексуально. Этих не уважают, но и не задевают. Они даже одеваются в черное. Пидорами их никто называть не смеет.
Когда в большом помещении, где стоит телевизор, весь отряд собирается смотреть передачу (считается, что воспитательную, например “Гражданин и закон”, а на деле — футбол или детектив), все располагаются по рангу: впереди на кресле — главвор, вокруг у ног его — “бойцы”, на двух скамьях за ними — знать: угловые, главшнырь, старшина, бугры, затем несколькими рядами — рядовые воры, подворики, далее на койках навалом мужики, а стоя у стен и выглядывая из дверей — чушки.
В этой уголовной иерархии, как в зеркальном отражении, в перевернутом виде, в искаженном свете, но все же повторяется официальная иерархия всего нашего общества. Как отклик: на силу — сила, на лестницу — лестница, на систему — система. Карикатура — и какая обидная!
5. Шкала террора. Итак, две власти. Которой боятся больше? Той, что бьет сильнее…
Администрация ограничена в своих наказаниях правом и формальностями. Выход за эти рамки возможен, но сопряжен с опасностью: самоуправство, произвол наказуемы, могут подпортить карьеру. Главвор такими рамками не стеснен. Никакие наказания, налагаемые администрацией (штраф, лишение переписки и передач, ПКТ и т. п.), не могут сравниться по силе с наказаниями за проступки против воровской власти и воровского “закона”.
Существует целая шкала наказаний. За мелкие нарушения воровского порядка двое-трое “бойцов” по мановению главвора тут же на месте быстро и точно избивают нарушителя. Молча. Слышны только возгласы: “Руки!” (заслоняться руками нельзя). После экзекуции дня два-три придется отлеживаться. Это первая мера наказания. Она обозначается нецензурным глаголом, похожим на “отъездить ”.
Наказания за более серьезные проступки производят ночью в общественной уборной — “на дальняке”. За проступки лишь немного более тяжелые полагается “тубарь ”, “тубарстка”: бьют табуреткой, стараясь угодить по черепу, пока не разломается то или другое. Обычно ломается табуретка: качество работы плохое, древесина подгнившая. Но и черепу достается — сотрясение мозга, правда, вылечивается быстро, аномалии психические могут остаться надолго.
Еще тяжелее, если решат “опустить почки”: нарушителя держат за руки и бьют ногами по пояснице, пока не начнет мочиться кровью. Следствие этого наказания — пожизненная инвалидность. Могут счесть, что и этого недостаточно, что нарушителя надо “заглушить ” — набрасываются на него скопом, валят на пол и топчут до потери сознания и человеческого облика, оставив на полу нечто истерзанное и кровоточащее, с множественными переломами, с пробитым черепом, с разрывами внутренних органов. Может и умереть, конечно, но как цель это не стояло. Помер, “откинул копыта” — значит, слабак, не выдержал. Если добиваются смерти, то приговор звучит не “заглушить”, а “замочить”. Этот приговор в каждой зоне приводят в исполнение по-своему. Говорят, что где-то на севере запихивают приговоренного в тумбочку и выбрасывают с верхнего этажа. Нс знаю, как они могут это осуществить: ведь на окнах решетки. У нас просто инсценировали самоубийство: повесился. Сам. Утром придете, а он уже висит.
Но и это не самое тяжелое наказание — ведь оно мгновенное, без муки. В запасе у воров есть еще жуткая медленная смерть'. начинают убивать вечером, кончают утром. На моей памяти к этому наказанию прибегли только один раз, и то, когда я уже покинул лагерь. Мне рассказали те, кто вышел на свободу позже. В лагерь прибыл “транспорт” наркотиков, пронес кто-то из обслуживающего персонала. Груз застукали и конфисковали, канал доставки провалился. Кто-то выдал? “Завалить коня” (выдать канал доставки) — это считается тягчайшим преступлением против воровской морали: “пострадала вся зона”. Подозрение пало на белобрысого паренька, которому оставалось несколько месяцев до выхода — уже разрешено было отращивать волосы. Я его знал. Скорее всего, подозрение ложное, но тут у воров все, как у людей: надо было найти козла отпущения. Парня приговорили. Не потребовалось ни свидетелей, ни улик, ни прокурора, ни адвоката. Вечером к нему приступили с ножами. Сначала пытались его кастрировать (судя по многочисленным порезам внизу живота), но он отчаянно извивался и операция не удалась. Потом просто кололи ножами, выпускали кровь, резали понемногу. Потом обливали кипятком, но парень все еще жил. Потом бросили его в люк канализации, но медицинская экспертиза установила, что и там он умер не сразу.
Палачей, исполнителей этого зверского убийства, выявили и отдали под суд. Их постигнет суровое возмездие, но, каким бы ни был приговор, свой, воровской приговор они привели в исполнение. В назидание всему лагерю.
Еще в тюрьме я завоевал авторитет среди заключенных. Вероятно, потому, что стойко переносил тяготы, в камере много занимался физкультурой (несмотря на возраст), не терял чувства юмора, а главное — добился пересуда, отмены первого приговора (второй был уже помягче), помогал и другим добиваться пересмотра. Поэтому, несмотря на принадлежность к интеллигенции и неподходящий профиль (не вор, не грабитель, не убийца и т. д.), я стал “угловым”, то есть лицом сравнительно высокого ранга, неприкосновенным. Звали меня исключительно по имени и отчеству. За все время в лагере меня никто ни разу не ударил и не обругал. Я пользовался относительной свободой поведения.
Офицер, начальник нашего отряда, был недавним выпускником философского факультета Университета и любил беседовать со мной о жизни и науке. Но как-то он сказал: “Не надо нам встречаться наедине. Прекратим это. Каждое утро я прихожу с чувством тревоги: не случилось ли с вами беды”. От подозрения и наказания меня не могли обезопасить ни “высокий ранг”, ни благоволение главвора, ни внимание начальства.
Я изложил стандартную шкалу физических наказаний. Но случается и импровизация. Так, однажды проштрафился главпидор — старейшина этого цеха, по прозвищу Горбатый. Он хотел отнять у новичка пайку хлеба. Положенное наказание боем не подходило: инвалид, слабый, не выдержит, а терять его не хотелось (нужный человек). Главвор был в полной растерянности и обратился за советом к свите. Кто-то сдуру предложил (смягчаю): “Выстебать его, и все дела!” Главвор на это: “Сказал тоже! Это ему в кайф”. И решено было задать главпидору публичную порку. Построили весь отряд (около 200 человек), перед строем разложили горбуна, спустили с него штаны и выпороли широким ремнем.
Есть наказания и не связанные с физическим насилием. Для воров существует такое наказание, как перевод в низшую касту. Это называется “опустить " человека. За поведение, несовместимое со статусом вора (не платит долги и т. п.), с него торжественно снимают черную одежду и выдают ему синюю или серую рвань. Это расценивается как огромное несчастье. “Опустить” могут и без вины. Как-то двое мужиков, доведенные до отчаяния свирепым “беспределом” одного крутого вора, поймали его на отшибе и… изнасиловали. Мужиков жестоко наказали (“заглушили”), но вор ничем не смог отстоять свой опозоренный статус. Его “опустили” в чушки, и он стал пидором. По ночам знатные воры подзывали бывшего товарища к своим койкам, и он выполнял все, что требовалось. Был тихим, скромным и забитым. Я его застал уже таким, и при мне его былое свирепство существовало только в легенде.
Вообще же какие-то наказания производились почти каждую ночь, и стоны истязуемых, доносившиеся с “дальняка”, мешали спать остальным — и воспитывали. Всех.
В дополнение, чтобы поддерживать обстановку террора, дружина “бойцов” проводила раз-два в месяц мероприятие, называемое “замес”. По этому слову среди ночи все мужики и чушки отряда обязаны вскочить с постелей и бежать к двери. А там уже стоят “бойцы” с тяжелыми кулаками и ножками от табуреток, готовые молотить всех подряд. Пробежав сквозь строй бойцов и получив свою порцию ударов (тут можно закрываться руками), заключенные отправляются в умывальник, смывают кровь и — пожалуйста, досыпай спокойно. Избиение производится ни за что, просто “для порядка, чтобы знали, кто мы, а кто они”. Это “профилактическое” мероприятие очень напоминает регулярные избиения илотов (рабов) в древней Спарте.
Так чья же власть перевешивает в зоне? Кто больше может? Кто истинный повелитель? Кто способен формировать нормы и установки? Кто тут воспитывает?
6. Педагогическая трагедия. На официальном языке огороженные колючей проволокой городки с вышками по углам давно уже не называются ни “лагерями”, ни “зонами”. Вместо тюрем у нас следственные изоляторы, вместо лагерей — НТК, исправительно-трудовые колонии. В основе всей нашей пенитенциарной системы идея исправления коллективным трудом. Эта идея сформулирована и внедрена в нашу жизнь революционно-романтическими книгами А.С.Макаренко. Гуманизм ее в применении к преступникам не надо доказывать: общество не только налагает кару на своих оступившихся членов, но и заботится об их исправлении, очищении от скверны, возвращении к честному труду в коллективе свободных людей. Недаром начальники отрядов набираются из офицеров с гуманитарным высшим образованием — философы, историки, педагоги, юристы.
Когда они принимали назначение и шли сюда работать, некоторые втайне мечтали о стезе Макаренко — о массовом перевоспитании преступников, о возвращении заблудших на истинный путь. Все это так красиво выглядело в фильмах о перековке. Убеждение, воодушевление, прозрение, трудовой энтузиазм, благодарственные письма от бывших питомцев, скупые слезы на твердых небритых скулах… Реальность быстро остудила эти идеальные представления. “Опускаются руки, — говорил мне один такой идеалист. — Ничего не получается. Только выйдут на свободу, глядишь — возврат, многие по нескольку раз. Исправленных ужасающе мало, да и ненадежны они. Все говорим о доверии, доверии. Вот недавно подписали одному досрочное, отличные были характеристики, а через неделю — взят за убийство”.
Мой опыт общения с зэками говорил о том же. В откровенной беседе лишь некоторые делились намерением начать новую жизнь, “завязать” с уголовным прошлым. Господствовало просто желание больше не попадаться — действовать умнее, хитрее, ловчее, но в старом духе. Ссылались на то, что иначе не проживешь по-людски, что все так думают. “Я что, я как все. Пахать дураков нет. Зарплата — хо, это разве бабки? Смех один. На раз в кабак сходить”. — “Так ведь опять сюда загремишь”. — “Зачем же. С умом надо”. И умолкает. А по ночам в разных углах под стакан чифира шепотом бесконечные совещания “деловых”-о том, как это — с умом. Обмен опытом. Замыслы. Планы.
Думал и я. О том, в чем ошибка, коренная ошибка. И пришел к выводу, что ошибочна сама вера в магическую силу труда и в повсеместную благотворность коллектива. И труд, и коллектив были на всякой каторге, у галерников. Каторжный труд нередко убивал, но никогда не мог изменить. Бандиты оставались бандитами (а декабристы — революционерами). Лагерь — это пародия на педагогическую поэму.
Макаренко тут не при чем. Его учение нельзя распространять на лагеря и тюрьмы. У него был совсем другой коллектив: юношеский, не столь уж подневольный (без охраны и ограды), набранный не из закоренелых уголовников, а из беспризорников, не говоря уж о том, что во главе стоял гениальный воспитатель. К тому же коллектив был разношерстный, неопытный, без сложившихся традиций, и Макаренко, будучи прирожденным воспитателем, сумел передать ему энтузиазм всей страны, зажечь молодежь новыми идеями, создать новую романтику, открыть увлекательную жизненную перспективу. В исправительно-трудовой колонии — совершенно другая картина.
7. Педагогическая пародия: труд и коллектив. Труд сам по себе никого и никогда не исправлял и не облагораживал. Учит и лечит труд сознательный, целенаправленный, товарищеский и, главное, свободный. Труд, справедливо вознаграждаемый, связанный с положительными эмоциями. От всего этого труд в НТК далек. Это труд подневольный, тяжелый и монотонный, никак не связанный с увлечениями работников или хотя бы с их профессией. Условия работы скверные (они же не могут быть лучше, чем на воле), вознаграждение мизерное (оно же не может быть выше, чем на воле). Такая обстановка может внушить (и внушает) только отвращение и ненависть к труду, в лучшем случае — равнодушие.
Единственное, что помогает администрации добиваться выполнения плана, это главворы со своими подручными, ставшие по сути надсмотрщиками — в обмен на право не работать физически самим: кто же следит, чтобы мужики и чушки выполняли нормы, кто наказывает их (по-своему) за отлынивание, кто отправляет их, только что вернувшихся со смены, повторно на работу, на следующую смену? За это наш лагерь кличут еще и “сучьей зоной”: “воры ссучились”.
По-моему, администрация хорошо понимает, что это так. В штабе, куда я был вызван по какому-то делу, я слышал, как начальник лагеря спрашивал офицеров: “Когда же, черт возьми, мы научимся выполнять план без кулаков главворов?!”
Власти издавна старались отыскать иные дополнительные стимулы. В сталинские времена действовало правило: за ударный труд — сокращение срока. Экономически это было действенно. Но при этом физическая сила получала преимущество над совестью, и сильным бандитам втрое сокращался срок. В наши дни стимулом считали соревнование — по образцу свободного труда, только здесь оно носило название не “социалистического”, а “трудового”. Отряды должны были вызывать друг друга, принимать обязательства (чуть было не сказал “соцобязательства”), подсчитывались итоги в процентах по разным показателям, выделялись передовики и т. д. Эффективность соревнования и на воле, как мы знаем, чаще всего сводилась к формалистической суете и показухе. А уж тут, за колючей проволокой…
Меня интересовало, относятся ли наверху к этому спектаклю всерьез, и я проделал небольшой эксперимент. В лагерь прибыла проверочная комиссия. Три дня перед тем все мыли, скребли и красили. Комиссия объявила, что хочет выслушать претензии и предложения и что прием будет идти с глазу на глаз. Я вызвался и мимо побледневших офицеров прошел в заветную дверь. Передо мной сидел статный и суровый полковник. “На что жалуетесь?” — спросил он. Я сказал, что, по-моему, учет трудового соревнования в лагерях организован нерационально, и предложил построить его иначе. Полковник откинул голову, и я испугался, что его хватит апоплексический удар. “И это все?” — помолчав, спросил он. “Все”, — сказал я. Внезапно на лице его отобразилась смесь подозрения, презрения и отвращения. “А вас не подослало здешнее начальство?” — спросил он, наклоняясь вперед. “Что вы! — заверил я. — Легко проверить: я же весь день был со своим отрядом”. “Ступайте”, — отрезал он и даже не прибавил стандартного “мы разберемся”.
Словом, ни для кого не секрет, что такое на деле трудовой энтузиазм в лагере.
Воздействие же коллектива целиком зависит от того, какой это коллектив, у кого он в руках. В НТК с самого начала создается коллектив преступников, воровской коллектив — со своим самоуправлением, абсолютно независимым от администрации, со своей моралью, совершенно противоположной всему, что снаружи, за колючей проволокой. Очень многие ценности, к которым мы привыкли, здесь фигурируют с обратным знаком. То, что там — зло, здесь — добро, и наоборот. Украсть, ограбить — почетно и умно; убить — опасно и все же завидно: нужна отвага; работать — глупо и смешно; интеллигент — бранное слово; напиться вдрызг — кайф, услада. Попасть на лагерную Доску почета — ужасное несчастье, позор. Я видел, как бегали по лагерю, скрываясь от фотографа, назначенные администрацией “передовики производства”.
Именно в этом коллективе заключенный проводит все время — весь день и всю ночь, долгие годы. Воздействие администрации — спорадическое, слабое, формальное, малоиндивидуализирован-ное, большей частью не доходящее до реального заключенного. А коллектив всегда с ним. И какой коллектив! Жестокий, безжалостный и сильный. Сильный своей сплоченностью, своей круговой порукой и своеобразной гордостью. У этого коллектива есть свои традиции, своя романтика и свои герои.
Жизнь в этом перевернутом мире регулируется неписанны-ми, но строго соблюдаемыми правилами. Часть из них бессмысленна, как древние табу. Здесь это называется “заподло” — чего делать нельзя, что недостойно уважающего себя вора. Табуировано много действий и слов. Нельзя поднять с пола уроненную ложку: она "зачушковалась”, надо добывать новую. Нельзя говорить: “спасибо”, надо — “благодарю”. Табуирован красный цвет: это цвет педерастии. Красные трусы или майку носить позорно, выбрасываются красные мыльницы и зубные щетки. И т. д. Пусть эти правила бессмысленны, но само знание их возвышает опытного зэка в глазах товарищей и подчеркивает принадлежность к коллективу, “цементирует коллектив”. Ту же роль играют и разнообразные обряды, например “прописка” или “разжалование”. Скажем, человек совершил недостойный вора поступок, все это знают, но пока нарушителя не “опустили” по всей форме (т. е. не совершили над ним положенный обряд) и не “объявили” (т. е. по заведенной форме не огласили совершенное), он пользуется всеми привилегиями вора.
Столь же формализована и знаковая система — одежда, распределение мест (где кто сидит, стоит, спит). В числе таких знаков — татуировка, “наколка”. Она вовсе не ради украшения. В наколотых изображениях выражены личные достоинства зэка: прохождение через тюрьму и зону, приговор (срок), статья (состав преступления), пристрастия и девизы и т. п. Изображение церкви — это отсиженный срок: число глав или колоколов — по числу лет, которые зэк “отзвонил”. Кот в сапогах — воровство (вор-домушник, квартирные кражи). Рука с кинжалом — “бакланка” (статья за хулиганство). Джинн, вылетающий из бутылки, или паук в паутине — статья за наркоманию. Портрет Ленина и оскаленный тигр — “оскалил пасть на советскую власть”. Четырехлучевые или восьмиконечные звезды на плечах — “клянусь, не надену погон”, такие же звезды на коленях — “не встану на колени перед ментами”. И т. д. За щеголяние “незаслуженной” наколкой полагается суровое наказание (принцип: “отвечай за наколку”), так что не знавшие ранее этого принципа случайные щеголи предпочитают вырезать с мясом не положенные им изображения. Фиксация социального статуса столь важна для уголовника, что оттесняет соображения конспирации: ведь наколка заменяет паспорт. Но это тот паспорт, которым уголовник дорожит и гордится.
Впрочем, как у нас бывают “отрицательные характеристики”, так в лагере встречается и позорящая наколка, например петух на груди или мушки над бровью, над губой (так помечаются разные виды пидоров). Их нельзя ни вырезать, ни выжигать. Положено — носи.
Вот в какой коллектив мы, будто нарочно, окунаем с головой человека, которого надо бы держать от такого коллектива как можно дальше. Вот какой коллектив мы сами искусственно создаем — ведь на воле нет такого конденсата уголовщины, такого громадного скопления ворья! Вот какому коллективу противостоит администрация, появляющаяся в лагере на короткое время, большинству заключенных недоступная, личных контактов с ним не имеющая. Воспитательное воздействие ее, естественно, неизмеримо слабее того, которое оказывает бдительный и вездесущий воровской коллектив. Его-то воздействие здесь гораздо сильнее даже того, которое оказывает товарищество воров на воле.
Свою систему ценностей воровской коллектив навязывает новичкам.
Воровской коллектив лагеря обладает огромными способностями поглощения и переваривания. Человек поставлен всей обстановкой лагеря в условия, требующие от него сосредоточения всех жизненных сил на одной-единственной задаче: выжить. Солженицынский Иван Денисович весь подчинен этой задаче. Солженицын акцентирует роль государства и администрации в сложении этих условий. Шаламов больше вскрывает роль воровской среды. Оба фактора взаимосвязаны: без государственных мер воровская среда не была бы столь конденсированной и не получила бы такой власти над остальным контингентом, а без воровской среды с ее традициями лагеря не обрели бы таких способностей перековки людей — и совсем не той перековки, которая предполагалась советской властью.
Свою систему ценностей воровской коллектив навязывает новичкам посредством кнута и пряника. Изгнанные обществом, отвергнутые, презираемые им уголовники находят здесь ту среду, в которой другая система ценностей и другие оценки человеческих качеств. Здесь отверженные получают шанс продвинуться наверх, не дожидаясь далекого освобождения. И они начинают восхождение к трудным вершинам воровской иерархии. Они находят здесь то, что потеряли там (или не имели надежды приобрести там) — престиж и уважение. Оказывается, есть среда, где ценятся те качества, которых у них в избытке, и не нужны тс, которых у них нет.
Надо видеть, с каким достоинством и с какими надменными лицами расхаживают здесь особы, принадлежащие к верхам иерархии, с какой гордостью напяливают новопроизведенныс счастливцы свою эсэсовскую форму, — надо видеть все это, чтобы понять, какой воспитательной силой обладает этот коллектив! Уголовники здесь становятся закоренелыми преступниками, изверги — изощренными извергами. Проявляется сила этого коллектива и по отношению к слабым духом. Здесь из них выбивают последние остатки человеческого достоинства, делают угодливыми и согласными на любую подлость, готовыми переносить любые унижения ради мелких поблажек. Своеобразная форма адаптации. Эти бесхребетные существа — тоже создания этого коллектива, тоже проявление его силы.
А ведь мы постоянно воспроизводим и поддерживаем его существование самой системой “исправительно-трудовых”!
Полнейший провал лагерной перестройки люмпенов в трудяг — это не частная неудача одной лишь сферы внутренней политики государства. Это катастрофа в масштабах всего общества и всей страны, ее долговременные последствия неизмеримы. Пожалуй, если вдуматься, они пострашнее Чернобыля.
В самом деле, не менее трети; освобожденных вновь совершают преступления (и ведь это только выявленные рецидивы, а сколько остается за пределами статистики!). Между тем, в начале 80-х годов из лагерей ежегодно выходило на свободу и вливалось в общество немногим меньше миллиона человек. Сколько же проходило через лагеря, получая криминальную закалку, за время жизни одного поколения? Многие миллионы. Вдобавок сказывается и прошлое страны: в 40-50-е годы в тюрьмах и лагерях у нас сидело, по воспоминаниям Н.С.Хрущева, до 10 миллионов человек (по подсчетам ведомства Берии — только 1,3–1,6 млн.). Ныне те из них, кто выжил, пребывают в составе старшей части общества. За последние 30 лет осуждено 35 млн. человек (из них 10 млн. — по рецидиву), больше половины из них были в тюрьме и лагере. Сейчас (1991 г.) в местах лишения свободы находится около 800 тыс. человек, а еще года два-три назад было вдвое больше — 1,6 млн. Так что лагеря и сейчас перерабатывают заметную часть населения страны, нагнетая в него криминальный компонент.
И мы видим, что эта лагерная воровская стихия оказала огромное воздействие на всю культуру нашей страны. Какой массив блатной лексики влился в русский просторечный и даже в литературный язык за годы Советской власти — уму непостижимо! Блатной, туфта, погореть, засыпаться, шкет, шпингалет, на арапа, на халяву, бычок, чинарик, чифир, шестерка, шпана, заложить, стукач, кимарить, мент, легавый, доходяга, качать права и т. д. Не говоря уж об удивительной распространенности блатных песен, брани, татуировок.
Вся страна превращалась в один большой лагерь. В обозначении “социалистический лагерь” звучала неожиданная ирония — не только из-за колючей проволоки на границе, из-за бесчисленных накопителей, отстойников, очередей, хождений строем, пищи, смахивающей на баланду, лагерного быта в пионерлагерях и стройотрядах (об этом писали Евг. Евтушенко и А.Битов). Не только этим страна напоминала лагерь, но и навыками, растворенными в народе. Недавно я побывал в западном мире — почти во всех телефонных будках лежат многотомные телефонные справочники. Их никто не уносит. В Университете студенты старших курсов имеют ключ и от всего института, от библиотеки, от комнат с компьютерами. У нас об этом смешно подумать.
8. Перековка, перестройка, революция. Перевернутый мир лагеря занимал меня поначалу, естественно, в сугубо личном плане: как тут нормальному человеку уцелеть, выжить, не утратив человеческого достоинства. Вроде бы для меня лично этот вопрос был решен самим фактом моего “возвышения”. Но столь же естественно для меня как ученого было поставить вопрос в обобщенной форме. Не всякий может стать “угловым”. В конце концов в каждом бараке только четыре угла. Коль скоро ранг обеспечивает мне лично “экстерриториальность”, то я, надо полагать, выживу и, придерживаясь невмешательства, сохраню здоровье. Но если не вмешиваться, то можно ли сохранить достоинство при виде всего, что творится вокруг?
От наблюдений и размышлений я перешел к более активному поведению. Используя свою влиятельность, свой авторитет, стал помогать жертвам “беспредела” — тем, кого “напрягали” (притесняли). Особенно старался выручить людей, случайных в уголовном мире, молодых. Но их было так много! Мои жалкие потуги терялись, тонули в бушующем море “беспредела”. По-настоящему помочь можно было, только сломав этот ненавистный и омерзительный воровской порядок. Кого можно было поднять против него?
С самыми угнетенными — с чушками — разговаривать было и немыслимо (“заподло” даже подходить к ним) и незачем (убоятся, а то и выдадут ворам). Иное дело — с мужиками. Да и среди воров было много недовольных, обделенных, обиженных. Возможность для тайных бесед была: по строгому правилу зоны, если двое базарят (беседуют), третий не подходи, жди, пока пригласят: мало ли о чем они сговариваются — может, о “деле”, о заначках и т. п. Не знать лишнего — полезнее для здоровья. Осторожно, исподволь я заводил разговоры о зловредности кастовой системы, о несправедливости воровского закона, о возможности сопротивления — если сплотиться, организоваться… Люди слушали, глаза их загорались и кулаки сжимались. Постепенно созревал план ниспровержения воровской власти. Было понятно, что без боя воры не сдадут своих позиций. Надо было запасаться союзниками и точить ножи.
В ходе этой подготовки, однако, я все четче осознавал, что вряд ли смогу направить эту стихию в то русло, которое для нее намечал. Мне становилось все яснее, что заговорщики мыслят переворот только в одном плане: свергнуть главвора со всей его сворой и самим стать на их место — “а они пусть походят в нашей шкуре!” Конечно, цели свои заговорщики представляли благородными: мы будем править иначе — справедливее, человечнее: уменьшим поборы, наказывать будем только за дело и т. п. Качественных перемен ожидать не приходилось. Зная своих сотоварищей, их образ мышления, их идеалы и понятия, я видел, что в конечном счете все вернется на круги своя.
Бунт созрел, когда меня уже не было в лагере, но так и не разразился: воры пронюхали опасность, и заговор был жестоко подавлен. Как-то не по себе становится при мысли, что и я мог оказаться в числе “заглушенных”. Горько сознавать, что, возможно, и моя вина есть в подготовке того, что произошло.
Между тем, еще будучи в лагере, я искал и другие пути изменения ситуации. Как прервать и обескровить эти злостные воровские традиции? Я подумал, нельзя ли тут применить ту теорию, которую я как раз замыслил и разрабатывал на воле. Это коммуникационная теория стабильности и нестабильности культуры, живучести традиций. Коротко суть ее в следующем. Если культуру можно представить себе как некий объем информации, то культурное развитие можно представить как передачу информации от поколения к поколению, т. е. как сеть коммуникации наподобие телефонной, радиосвязи и проч. Физиками давно выявлены факторы, которые определяют устойчивость и эффективность коммуникационных сетей (т. е. факторы, дефекты которых ведут к разрыву сети, к нарушению передачи): исправность контактов, достаточное количество каналов связи, повторяемость информации и проч. Стоит лишь определить, какие явления в культуре можно приравнять к подобным дефектам в сетях коммуникации, и можно будет решать задачи о культурных традициях.
Не буду детализировать здесь свои соображения. Скажу лишь, что я направился в штаб, изложил их подробно начальнику лагеря и вывел из них ряд практических рекомендаций. В числе их перетасовку отрядов, иной принцип распределения по отрядам (отделяющий старожилов лагеря от новоприбывших), разрушение знаковой системы — всех одеть в черную форму и т. д. Начальник отнесся к этому очень серьезно, а кое-чем прямо вдохновился (“Представляю, какие у воров будут лица, когда увидят всех чушков в черной форме!”). И тотчас отдал распоряжение начать подготовку к такой перестройке. Однако предстояло сделать немало. Тем временем мой срок в лагере подошел к концу, а вскоре и начальника перевели в другое место. Так планы и остались на бумаге.
Кроме того, и это ведь полумеры. Ну, лишим воров отдельной формы — придумают другие отличия. Затрудним передачу уголовного опыта — все равно будут его передавать, хоть и медленнее.
Нужна коренная ломка.
Перековка преступников всегда считалась у нас гарантированной всем ходом дел в наших исправительно-трудовых лагерях. Сейчас, когда в стране идет коренное реформирование всего общества и царствует гласность, мы впервые можем поставить любые догмы под вопрос. Пора усомниться и в этой догме. Она обходится нашему обществу слишком дорого.
Об экономической рентабельности НТК мне трудно судить: я не экономист, и в моем распоряжении нет нужных числовых данных. Я знаю лишь, что подневольный труд всегда малопроизводителен, это азы экономики. Правда, часть заключенных в своей жизни на воле вообще не трудилась, но для их труда здесь нужны ведь и станки, и сырье, и труд смежников — все это связано с затратами, а окупаются ли они, мне неясно, и хорошо ли они применяются — тоже вопрос. Зато о воспитательной роли ИТК я могу судить.
По моим впечатлениям, ИТК работают как огромные и эффективные курсы усовершенствования уголовных профессий и как очаги идеологической подготовки преступников и антисоциальных элементов вообще. Если часть заключенных все же выходит из ИТК с намерением приступить к честной жизни, то это происходит не благодаря деятельности ИТК, а вопреки ей — просто под страхом наказания или в результате раскаяния, которые бы наступили у данного человека в любых условиях. Независимо от целей администрации лагерь как раз предпринимает все возможное, чтобы эти чувства в человеке погасить. Пребывание в коллективе себе подобных, да еще столь организованном и сильном, лишь консервирует и укрепляет черты преступного характера, поддерживает в уголовнике его ценностные установки, морально усиливает его в борьбе с обществом и государством.
Как я увидел, более всего уголовники боятся одиночного заключения. Там преступник остается наедине с собой и со своей совестью. Там надо размышлять и переживать, а это для него — пытка. Год одиночки поистине равен десяти годам в коллективе своих. Длительные сроки вообще не очень целесообразны. Шок и психологическую встряску вызывают лишь первые несколько недель или месяцев пребывания в заключении. Если результат закрепить освобождением, очень велик шанс, что в общество вернется человек исцеленный. В дальнейшем же заключении происходит адаптация и ожесточение. А тут еще поддержка среды! Как ни странно, в лагере ощущение сравнительной длительности времени исчезает. Разница между долгими и короткими сроками утрачивается. Та часть срока, которая впереди, кажется ужасающе длинной — каждый день безразмерно растягивается — одинаково для любого срока, сколько бы ни оставалось сидеть, а все отсиженное время сжимается в один очень длинный и нудный день. По воспитательному воздействию на заключенных длительные сроки почти ничем не отличаются от коротких — тринадцать лет от трех. Возрастает лишь тюремный опыт и авторитет длительно сидевших. И число колоколов на груди.
Вся наша система наказаний нуждается в пересмотре. Мне кажется, нужно резко, во много раз уменьшить длительность сроков заключения и одновременно усилить интенсивность его прохождения — заменить пребывание в коллективе заключенных одиночным заключением. Это не требует больших затрат: ведь в одном и том же помещении вместо десяти заключенных, вместе отбывающих десять лет, будут находиться те же десять заключенных, но сидя по году друг за другом в одиночестве. С точки зрения гигиены их заключение станет более здоровым (не столь скученным), а общество удержит для свободного труда в десять раз больше работников!
В нашем правосознании уже произошел сдвиг в сторону сокращения норм, охраняемых законом. Пора вывести целый ряд их нарушений из числа наказуемых по суду. Когда есть гласность и общественное мнение, то со многими нарушениями (сквернословие, плагиат, мелкое мошенничество, бродяжничество, тунеядство и тому подобное) общество может справиться, не прибегая к суду и даже к административным наказаниям. Иногда клеймо позора действеннее, чем реальное клеймо, выжигавшееся палачом. Другие деяния, бывшие подсудными, оказываются не преступлениями, а патологическими состояниями (гомосексуализм) или нормальной деятельностью (некоторые виды экономической предприимчивости). Но и когда необходимо карать, тюрьма в большинстве случаев не лучшая кара. Кроме штрафов и других видов наказаний (вычеты, принудработы без лишения свободы), надо использовать новейший зарубежный опыт частичной изоляции — домашний арест (с закреплением на заключенном радиосигнализаторов), заключение на часть суток (днем на свободе, ночью в заключении или наоборот) и так далее.
В Петербурге “Кресты” — не единственная тюрьма. А сколько лагерей на окраинах города и в пригородах? Я-то знаю, сколько! Любой зэк это знает. Но, к сожалению, привести эти числа не представляется возможным. Как и числа заключенных. Что их тут десятки тысяч, можно лишь предполагать, прикидывать. Да еще причислим сюда тех, кого услали по этапу в места не столь отдаленные — на лесоповал и карьеры. Выходит, что сидят у нас…
Стоп! Весь этот пассаж появился в моей журнальной статье, потому что цензор в 1989 г. запретил печатать то, что стояло в рукописи. А в рукописи я проводил расчеты, сколько тюрем и лагерей в Ленинграде (“Кресты”, изолятор КГБ, тюремная больница на Арсенальной, 3 лагеря на окраинах города — Яблоновка, Металлострой, Обухово, еще несколько в пригородах и т. д.), прикидывал, сколько в каждом из них сидит. Всего получалось приблизительно 35–40 тысяч. Сейчас эти названия и приблизительные расчеты опубликованы обществом “Мемориал”.
В городе 5 млн. жителей, в области еще 1,5 млн.
Для сравнения я взял Шотландию, поскольку в ней тоже около 5 млн. человек населения. А сидит в ней 5 с половиной тысяч человек. В семь раз меньше, чем в Питере (даже не считая отправленных в места не столь отдаленные).
То есть у нас было 5–6 узников на тысячу населения, в Шотландии — чуть больше одного. А ведь Шотландия — район с наибольшим в Великобритании процентом заключенных (в среднем по Великобритании приходится 0,6 заключенных на тысячу человек, в ФРГ — 0,8, во Франции — 0,9). Неужто мы такой воровской и разбойный народ? А ведь нам все годы твердили, что в СССР уровень преступности один из самых невысоких в мире. Но тогда зачем же такая уйма людей за решеткой и колючей проволокой?
Вспоминается ахматовское:
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
А может все-таки не город — ненужный привесок? Может, наоборот? Ну, тюрьмы, к сожалению, еще понадобятся, но лагеря…
Ясно одно: лагерей принудительного труда не должно быть вообще. Их нужно упразднить — всю гигантскую сеть, весь архипелаг. Неужели мы придем в XXI век с этим пережитком XX века — одним из самых мрачных его пережитков? Да только ли пережиток эта сеть? Ох, не только. Это ведь оружие, припасенное прошлым на наше будущее. Оружию безразлично, в кого целиться. У лагерей есть память. Они помнят годы своего расцвета, когда на этих нарах умирали лучшие из лучших. Вышки, овчарки, колючая проволока — сегодня для уголовников. Но в любой момент они могут снова открыть свои шлюзы другому потоку, более широкому…
9. Далекое близкое. Вспоминаю некоторые мрачные физиономии вокруг меня в лагере — с давящим свинцовым взглядом, с жестокими чертами, с презрительной циничной ухмылкой. Боже мой, какие типы! А их злобные мечтания, их примитивная логика! Я и тогда, там, смотрел и думал: этих-то можно ли вообще исправить? Не поздно ли? В Индии были найдены дети, воспитанные волками. Казалось, что, попав к людям, они через два года достигнут хотя бы уровня двухлетних, через пять — пятилетних. Но нет, усилия были тщетны. Дети так и не научились разговаривать, только рычали и кусались. Всему свое время. Упущенное в раннем возрасте оказалось невозможным наверстать. Здесь парни, воспитанные не в логове волков, но в тех закоулках повседневности, где живут по волчьим законам. В таких обстоятельствах сформировался их характер, сложились жизненные ориентиры, вылеплена психика. Возможно, что спасение опоздало.
Видимо, надо признать: есть небольшое количество закоренелых преступников, исправление которых вообще проблематично и которые социально опасны и много лет спустя после преступления. Я бы отнес сюда тех, кто злостно и хладнокровно посягал на человеческую жизнь и здоровье человека. Больше никого. Для них нужно сохранить длительные сроки изоляции от общества — не ради наказания, а ради безопасности сограждан. Возможно, — страшусь и вымолвить, — для исправления таких людей необходимо медицинское вмешательство в их психофизиологические данные, потому что такие виды преступности нередко связаны с аномалиями в психической сфере. Не мучить, не уродовать, а лечить — это как-никак гуманнее, чем смертная казнь или пожизненное заключение. Мы напуганы злоупотреблениями в психиатрии, не знаем, как их предотвратить, и проблема нуждается в тщательном и осторожном подходе, в строгой регламентации со стороны закона.
Иными словами, можно заменить массовые лагеря лучшими, более гуманными местами отбывания наказаний, но никакие средства исправления не всесильны. В борьбе с преступностью главный акцент должен лежать не на исправлении преступников, а на предупреждении преступлений. Уголовная среда в лагере — это среда вторичная. Она образуется ведь вне лагеря, на свободе. Как бы ни был уродлив этот перевернутый мир, в нем отражаются язвы и пороки, да и просто черты того самого мира, в котором мы все в обычное время живем. Эти черты узнаваемы, очень узнаваемы.
Дело не только в том, что в лагерный быт внедряются типичные неологизмы по советским образцам: главвор, главшнырь, аббревиатуры на наколках (очень часто выколото СЛОН — смерть легавым от ножа). Вся многоступенная иерархия лагерной среды напоминает привычную бюрократическую табель о рангах, а тяга уголовников к униформе родственна нашей затаенной и вошедшей в плоть и кровь любви к мундирам и погонам (даже для школьников). Во всеобщем покорном подчинении кастовым разграничениям — с привилегиями для одних и запретами, рогатками для других — не сказалась ли длительная приученность к издержкам “реального социализма”, к социальной несправедливости, неравноправию? Во всевластии главворов, в их поборах и “беспределе” не проглядывает ли подражание недавно столь могущественным советским вельможам — главам целых бюрократических кланов, магнатам коррупции и произвола? Каждое преступление — это авария души, крушение морали, но в каждом случае она обрушилась потому, что была изъедена ржавчиной раньше и глубже — в сознании общества, в том, что мы на многое закрывали глаза, о главном молчали и ко всему притерпелись.
Но в том, что лагерное общество уголовников отразило какие-то черты всей жизни советского общества за последние десятилетия, нет ничего удивительного: заключенные приезжают не из каких-то заграниц, лагерь построен в нашей стране, преступления рождались в нашей действительности, из ее несообразностей и конфликтов. Гораздо удивительнее, что я увидел и опознал в лагерной жизни целый ряд экзотических явлений, которые до того много лет изучал профессионально по литературе, — явлений, характеризующих первобытное общество!
Для первобытного общества характерны обряды инициаций — посвящения подростков в ранг взрослых, обряды, состоящие из жестоких испытаний; такой же характер имели у дикарей и другие обряды перехода в иное состояние (ранг, статус, сословие, возраст и т. п.). У наших уголовников это “прописка”. Для первобытного общества характерны табу, бессмысленные запреты на определенные слова, вещи, действия. Абсолютное соответствие находим этому в лагерных нормах, определяющих, что “заподло”. Будто из первобытного общества перенесена в лагерный быт татуировка — наколка. Там она точно так же делалась не ради украшения, а имела символическое значение, определенный смысл: по ней можно было сказать, к какому племени принадлежит человек, какие подвиги он совершил и многое другое. На стадии разложения многие первобытные общества имели трехкастовую структуру, как наше лагерное, — а над ними выделялись вожди с боевыми дружинами, собиравшими дань (как наши отнимают передачи). В довершение сходства многие уголовники в лагере вставляют себе в кожу половых членов костяные и металлические расширители — шарики, шпалы, колеса, — очень напоминающие ампаланги, которые Н.Н.Миклухо-Маклай видел у малайцев. О языке я уж и не говорю: фразы куцые, словарь беден, несколько бранных слов выражают сотни понятий и надобностей. Правда, первобытные люди были очень религиозны, а современные уголовники, как правило, нет. Но христианская религия для них просто слишком сложна, а ее заповеди (“не убий”, “не укради”) не подходят. Зато уголовники крайне суеверны, верят в приметы, сны, магию и всяческие чудеса — это элементы первобытной религии.
Откуда это потрясающее сходство? Мне приходит в голову только одно объяснение. За последние 40 тысяч лет человек биологически не изменился. Значит, его психофизиологические данные остались теми же, что и на уровне позднего палеолита, на стадии дикости. Все, чем современный человек отличается от дикаря, а современное общество — от первобытного, наращено культурой. Когда почему-либо образуется дефицит культуры, когда отбрасываются современные культурные нормы и улетучиваются современные социальные связи (мы говорим: асоциальное поведение, асоциальные элементы), из этого вакуума к нам выскакивает дикарь. Когда же дикари сосредоточиваются в своеобразной резервации и стихийно создают свой порядок, возникает (с некоторыми отклонениями, конечно) первобытное общество.
Система обладает замечательной воспроизводимостью. В тюрьме и лагере для самых несчастных, преследуемых и обижаемых заключенных, чтобы спасти их от гибели, учреждены особые камеры — “обиженки” и такие же отряды, особо охраняемые. Можно было бы ожидать, что в этих убежищах “обиженные” находят мир и покой. Не тут-то было! В “обиженках” немедленно появляются свои воры и свои чушки, а отряд быстро приобретает знакомую структуру — с главвором, главшнырем, пидорами, “замесами” и всеми прочими прелестями. Нет культуры — нет и нормального человеческого общежития.
Вот почему моя “семнадцатая экспедиция” оказалась для меня необычайно увлекательной. Я впервые наблюдал воочию общество, которое раньше только раскапывал. Сообразив это, я смог более глубоко понять, даже прочувствовать значение культуры.
Многие десятилетия наше общество недооценивало эту сферу жизни. Мы развивали производство и технику, а в области гуманитарной культуры обращали внимание прежде всего на политическую пропаганду. В школе у нас обучение преобладало над человеческим воспитанием, знание — над культурой. Мы отбросили религию, мы всячески старались ее ослабить и преуспели в этом, но не позаботились о том, чтобы вовремя заменить ее чем-то в функциях организации и поддержки морали, общественной и особенно личной. Не сумели развить другие, более прогрессивные формы духовного творчества — философию, искусство, литературу — так, чтобы они доходили до сердца и совести каждого человека. Нам не хватало мудрости, тонкости и искренности. Вот почему мы теряли людей. Освобождаясь от неграмотности и религии, заодно и от норм культуры, они становились грамотными дикарями, преступниками.
Таким образом, одно из лучших, самых безболезненных и эффективных средств предотвращения преступности — развитие и обогащение духовной культуры народа. “Экспедиция” помогла мне сформулировать и аргументировать эту мысль.
Духовная культура — это не только литература, искусство, наука, как у нас обычно трактуют это понятие. Это также философия, религиозная или атеистическая мораль, вошедшая в быт народа. Сложившийся набор ценностей, отношение к ладу и конфликту, порядку и безалаберности, новшествам и традиции, трезвости и пьянству; как люди относятся к труженику и лодырю, праведнику и разбойнику. Это также атмосфера семьи, сеть отношений в ней, отраженная в чувствах людей, — она может быть скудной и унылой, а может и богатой, вдохновляющей. Но это и уровень сексуальных отношений в обществе, присущее ему понимание любви — грубое, убогое, ханжеское или развитое, гуманное. Принятая в данном народе система воспитания, отношение к детям — это тоже духовная культура. Как и мера уважительности к родителям, к предкам, к старикам, к умершим (уход за кладбищами). Вообще милосердие и участие — добрый ли народ. Конечно, степень грамотности и навыки гигиены, представления людей о необходимой мере опрятности, аккуратности, чистоте — от замусоренности улиц до состояния общественных уборных. Добавим сюда эстетические идеалы народа, его стремление к красоте и представления о ней, вкус, проявляемый в одежде и организации жилья. Не забудем также систему обрядов и обычаев, которой общество стабилизирует свои предпочтения, свои идеи о нормах жизни. Наконец, политические идеи, живущие в обществе, гражданственность его членов, наличие или отсутствие общественного мнения и т. д. И все это сказывается на уровне преступности в стране.
Вот о чем нужно заботиться, чтобы было меньше воров и убийц, насильников и мошенников, сутенеров и мафиози. В идеале — чтобы их совсем не стало. Неужто это утопия?
Не такой уж секрет — как вырастить нормального человека. Для этого нужно, чтобы в семье ребенок получал сполна ласку, заботу, внимание, чтобы у родителей было достаточно времени и средств на это, да и просто чтобы имелись сами родители. Чтобы смолоду человеку были привиты элементарные представления о добре и зле, своем и чужом, о святости жизни каждого, о милосердии к слабым, честности и порядочности. А это невозможно в семье, которая столь плохо работает или столь скудно оплачивается, что с пониманием относится к “несунам”. Невозможно в семье, где вслух говорят одно, а шепотом другое. В обществе, где радио и газеты ежедневно возглашают ложь и умалчивают правду. Как это важно, чтобы атмосфера семьи и общества не порождала в человеке чувства отвращения и протеста!
Надо бы, чтобы в школе отечественную и мировую литературу, которая учит видеть мир и понимать человека, не “проходили”, а читали, учили читать, приохочивали к чтению. Школа должна выпускать не тиражированного в миллионах и упрощенного донельзя историка литературы, не теоретика-литературоведа, не социолога-толкователя, даже не знатока литературы, а умелого, увлеченного и благодарного Читателя. Ныне все преподавание литературы в школе нацелено на то, чтобы так или иначе увязать личность писателя и его творчество с историей общества, а требуется совсем другое — чтобы начинающий читатель мог улавливать связь произведения с окружающей нас жизнью, чтобы он увидел красоту и силу искусства, мог оценить и воспринять его уроки. Пусть каждый человек научится хотя бы сопереживать литературному герою. Тогда он сможет представить себя на месте другого человека, ощутить его боль. Труднее будет причинять зло.
Не я один мечтаю о том, чтобы в обществе возродились светлые идеалы и духовные ценности. Чтобы чистая совесть ценилась выше, чем власть, а трезвость и самостоятельность — выше, чем слепое послушание. Чтобы если и завидовали, то только мастерству и здоровью, так называемой белой завистью. Чтобы общественное благо не заслоняло самоценной личности, ибо иначе личность восстает против общества и разрушает блага. Чтобы чувство собственного достоинства не позволяло человеку пользоваться тем, что он не заработал. Чтобы даровые сласти имели горький вкус, а незаслуженные ордена обжигали грудь. Но такие нормы возможны только в обществе, где все рождаются действительно равноправными, где нет кастовых перегородок, где нет монополий — на средства производства, на блага культуры и самой вредной — на власть. Монополий и их непременного спутника — массового дефицита. Где нет обязательного единомыслия, а значит, и тайного инакомыслия. Где власти не отождествляются с обществом и общественное мнение не покрывается официальным толкованием, где богатство притягательно, а путь к нему труден, но открыт каждому. И самое важное — чтобы обстановка в обществе не порождала ни в ком чувства бессилия и личной бесперспективности. Чтобы никто не ощущал себя изгоем.
К такому обществу нам еще долго продираться сквозь завалы недавнего прошлого.
Нам… Мне-то еще отсюда бы выйти поскорее. Выйти и все забыть. Но я еще не знаю, что, выйдя, на многое стану глядеть другими глазами и во многом увижу знакомые черты. Ведь слышал же и раньше рассказы демобилизованных об армейской службе в нынешнее время — о так называемых неуставных отношениях (дешифруем: “дедовщина”): “деды”, “черпаки”, “салабоны” и все их дружеские забавы — господи, да те же воровские порядки. Тот же “беспредел”, те же “чушки”, та же “прописка” и все прочие прелести. Или вот публикации о стихийных полубандитских формированиях подростков в Казани и других местах (“Серые волки”, “Пентагон” и т. п.) — опять та же структура: “молодые”, “суперы”, “шелуха”, те же агрессивность и криминальная романтика. А все общество в целом — сколько времени оно признавало за норму всевластие и произвол “номенклатуры”, безропотную “пахоту” масс на фоне ада, уготованного отверженным — “зэкам”, ВН и РВН (“врагам народа” и “родственникам врагов народа”), тем, кто был в плену или оккупации, диссидентам.
Мы ищем частные рецепты — как избавится от “дедовщины”, от “беспредела” “черной кости” в лагерях, от опасного террора подростковых стай в новых городских районах. А ведь корни этих явлений, похоже, общие. И, стало быть, более глубокие…
Вот и окончился мой срок. Перечеркнута последняя клеточка на затрепанной таблице — самодельном календаре (кто же здесь не вел такого!).
Слышны чьи-то рыдания. Это плачет маленький “мент”, горько и по-детски безутешно, давясь и всхлипывая. Он должен был освободиться в один день со мной и готовился к выходу, даже успел себя почувствовать снова человеком. Но ошибся в расчетах: ему ждать еще три дня. Три долгих дня. Это значит, еще полсотни встреч в грязной цеховой уборной.
Я уже бессилен жалеть его. Я его уже не воспринимаю. Я уже не здесь.
Главворы уходят из зоны ночью. Их вывозят на машинах подальше от стен лагеря, иногда на самосвалах или мусоровозах, скрытно. Потому что обычно за воротами их подкарауливают вышедшие раньше “подданные” с ножами и кастетами, жаждут мести и крови, горят желанием расквитаться за годы унижений и мук.
Я выходил среди бела дня. До “шлюза” меня уважительно провожал главвор отряда, за ворота вывел начальник лагеря. Обменялись рукопожатиями.
Стою снаружи. Незабываемо. Над головой в безоблачном сентябрьском небе ярко сияет солнце. По шоссе со звонким праздничным шорохом проносятся автомашины. Чувствую, что отвык от простора и скорости. Будто остановленное время снова пошло. Ощущения неясные: то ли я очнулся после очень долгой болезни и все это привиделось мне в горячечном бреду, то ли я в самом деле вернулся из очень далекой экспедиции. Просто не верится, что только что я оставил другую сторону луны, первобытное общество, перевернутый мир. Что он тут вот, рядом, за спиной.
Из откликов на статью Л.Самойлова
«Путешествие в перевернутый мир» (Нева, 1989, № 4).
Спешу Вас поздравить с первой в СССР публикацией в официальном издании, содержащей конструктивную критику в адрес существующей в СССР системы уголовных наказаний… “Дети Вышинского” живы и стоят у руля официальной юридической науки. Пресловутая статья 11 прим. — это их рук дело, и они готовы всегда, по любому указанию, начать 37-й год.
А.В.Демидов, Ижевск
Спасибо за публикацию… Талант и правда на 15 страницах показали больше, чем тонны наших газет со статьями специалистов-юристов. Я считаю, что смертную казнь и большие сроки заключения надо отменить. Жестокость рождает озлобленность, а унижения, о которых рассказывает Л.Самойлов, превращают людей в нравственных калек, и многих — навсегда… “Путешествие в перевернутый мир” надо издать отдельным выпуском в серии “Человек и закон”, и обязательно для молодежи. Книга сдернет тряпье ложной романтики, в которое рядят преступление организаторы банд подростков.
М.В.Лысенко, Москва
Не кажется ли Вам, что наше общество, и так не особенно здоровое нравственно, периодически пополняется неполноценными людьми, которые, отбыв наказание, освобождаются? Ведь те отверженные, изгои, к которым даже подходить запрещено по лагерным нормам, те, которых насилуют, бьют и т. д., не могут быть полноценными людьми и хорошими работниками на воле. Как и те, кто издевался над ними… Надо срочно что-то предпринимать… На ближайшей сессии Верховного Совета надо решать.
Н.П.Гроздов, Ленинград
Прочитала статью Льва Самойлова. Поддерживаю его полностью. Если нужно, мы соберем подписи к требованию перестроить систему судов и “зон”. Люди же гибнут на глазах — как на это смотреть? Сердце разрывается от боли. Давайте же действовать. Долой главворов и лагеря! Будет очень жаль, если после статьи “Путешествие в перевернутый мир”, после откликов на нее ничего не изменится.
М.Е.Корнева, г. Серебрянск, Вост-Казахст. обл.
Я пережил ужасные минуты, читая записки Л.Самойлова о “перевернутом мире”. Неужели это происходит у нас, в “самом передовом обществе в мире”?! И это сегодня, в наши дни! Стоило ли совершать великую революцию, чтобы спустя 70 лет иметь у себя в стране такие чудовищные заведения и царящие там адские порядки? Даже в самом кошмарном сне не привидится подобное. Приходится сожалеть, что редакция не обратилась к руководству МВД с просьбой прокомментировать эту публикацию. Спасибо Л.Самойлову за жуткую правду, за смелость.
К.Всесвятский, Москва
Я в корне не согласен с нынешним поветрием (которому отдаете дань и Вы) в основном обходиться без заключения уголовников или предельно сокращать им сроки заключения. Согласен: большими сроками их не исправить. Полагаю также: их не исправить никакими сроками. Но считаю, что дело не столько в исправлении уголовников, сколько в охране общества от уголовников. Жизнь неоднократно показывала (и в который раз показывает как раз сегодня), что очередные акты гуманности по отношению к насильникам, грабителям, хулиганам и т. п. оборачиваются трагедиями многих тысяч других людей. А с этой точки зрения мне все равно, где будут изолировать отребье человечества — в лагере или в одиночном тюремном заключении. Лишь бы подольше.
Скажу Вам больше, хотя знаю, что Вы со мной не согласитесь, как не согласен практически никто. За элементарное хулиганство, которое в нашей стране на деле и преступлением не считается, я бы не сажал, а физически уничтожал. Почему, черт возьми, в христианской цивилизации священна только жизнь и отнюдь не священны честь, достоинство и т. п. вещи?
А.П., доктор истор. наук, Москва
Уважаемый товарищ Самойлов, по прочтении вашей статьи “Перевернутый мир” хочется обратиться к вам именно с эпитетом “уважаемый”…
Я был осужден в 1985 г. за то, что сейчас приветствуется (ст.93, ч. З), через 2,5 года ушел на “химию”… Ради бога, дочитайте! Я ничего просить за себя не буду.
Я сидел “паханом” у малолеток (мне в камере исполнилось 50). За год через мои руки прошли десятки пацанов, и ни одного из них я не мог признать преступником. Спрашиваю: “За что сидишь?" “Мопед украл”, отвечает. “Возраст?” “Четырнадцать с половиной”. — “Зачем же ты украл? Ведь в вашей деревне сто дворов, все равно узнают”. — “Ну и что, зато покатаюсь”… Другой случай: украл в заготконторе арифмометры. “Зачем они тебе?" “Хотел разобрать и посмотреть, что внутри”.
Сидят они потому, что мы, взрослые, не хотим их воспитывать. Проше всего поставить на учет в детскую комнату милиции, потом спецучилише. Это как подготовительные курсы, этапы перед тюрьмой. Все опрошенные прошли такие ступени… Процентов 70 “первоходов" за колючую проволоку сажать не стоит; 10–15 процентов тех, с кем мы встречаемся в зоне, надо изолировать пожизненно — это они портят картину амнистии.
У нас правило: чем больше дать зэку, тем лучше. Товарищи юристы. В медицине новые лекарства ученые испытывают на себе. Почему же из вас ни один не прошел, не вкусил, что это такое: арест, допрос, следствие, КПЗ, сизо, лагерь — уверен, заговорили бы о новом законе по-другому.
В нашей системе мы все что-то строим, потом перестраиваем. Выращиваем преступников, потом караем — все при деле, все заняты, а матушка Россия опускается все ниже и ниже. Хочется закричать всевышнему: “За что же ты проклял одну шестую часть земли?! Господи, помоги…”
А.Крюков, рабочий, Новосибирск
Очень многим нашим “добропорядочным” гражданам, так ретиво голосующим за “закручивание гаек” и за расстрелы направо и налево, полезно узнать, что происходит в “зоне” и как легко туда попасть в нашем бесправном обществе. Я тоже имел шансы туда попасть (по 190-й, кажется), но перестройка началась вовремя для меня. Не могу представить, куда, в какую категорию попал бы я в лагере. Скорее всего, благодаря книжному воспитанию и слабому здоровью, в петлю.
К Вашему выводу о необходимости одиночного заключения я пришел самостоятельно, прочитав “Крутой маршрут” Е.Гинзбург. Прошу Вас приложить все усилия для внедрения такой системы-наказания и предупреждения преступлений… Но противодействовать этому будут силы, о которых Вы не упомянули в статье. Это “жирные коты” из бывшего' ГУЛАГа. Это воры, которые сторожат воров и ради которых крутится это заведомо убыточное лагерное производство.
А.Единович, инженер, Запорожье
… Даже на такого человека, как Вы, лагерь действовал во вполне определенном направлении. Как честный человек, Вы видели, что, ни во что не вмешиваясь и пользуясь статусом “углового”. Вам будет трудно сохранить человеческое достоинство. Сначала Вы стали помогать жертвам беспредела это нормальная реакция. Но затем Вы сделали то, что, как мне кажется, Вы бы не сделали, если бы лагерь в какой-то мере не притупил Вашего нравственного чувства, составной частью которого является и принцип “не навреди”. Вы выбрали путь насилия, причем насилия не индивидуального, за которое несет ответственность только человек, сам совершающий это насилие, а насилия группового. Фраза “надо было запасаться союзниками и точить ножи” показывает, что какие-то элементы логики перевернутого мира стали и Вашими. В нормальном состоянии, мне кажется. Вы бы почувствовали, что Вы находитесь в лагере в роли случайного и временного “гостя” — как “прогрессор”, герой романа Стругацких “Трудно быть богом”, — и не имеете права вмешиваться радикальным образом в жизнь чужого общества. Вы уйдете, а те, кого Вы толкнули на активное сопротивление с применением насилия, останутся, а последствия их действий непредсказуемы.
Впрочем, возможно, что сказалась не только лагерная атмосфера, но и общая обстановка с моралью активных действий в стране: не подобное ли значение имело и наше вмешательство в афганские дела? Трудно быть "прогрессором”…
А.Е., доктор физ-мат. наук, Ленинград
Потрясен жестокой правдой и глубиной выводов. Хотелось бы увидеть правдивый ответ задетых лиц и инстанций — без уверток, чтобы каждый факт статьи был подтвержден или доказательно опровергнут. Ведь если все это правда, значит, в нашей следственно-судебно-тюремно-лагерной системе продолжаются под прикрытием закона массовые преступления против личности и общества. Обеспечивается рост преступности в стране за счет подпитки “воли” преступниками, повысившими квалификацию в местах заключения. Если порядки в тюрьмах и ИТЛ действительно таковы, новому составу Верховного Совета следует заняться этим вопросом в числе первых…
Короткое тюремное заключение в одиночной камере вместо длительных отсидок в исправительно-трудовых лагерях это яркая и убедительная мысль, от которой не следует отмахиваться без проверки.
О.Виктим, инженер, Днепропетровск
Мне приходилось слушать очень умных людей — академиков И.Е.Тамма, В.Л.Гинзбурга. Слушая Тамма, я думал: именно это я сказал бы, если бы был таким же умным. Слушая Гинзбурга, я думал: никогда я бы такого не сказал, даже если бы был таким же умным. Читая Вас, я думал: черт возьми! Он говорит почти то же самое, что думаю и я…
Ю.Хохлов, Москва
Отсутствие культуры привело нашу страну за 70 лет к развитию преступности, пьянства и т. п. Культуры нет как вверху, так и внизу. Лагеря отразили все это… Но то, что вы наблюдали в лагерях, я вижу и в детских домах…
О.В.Жуковская, геолог, г. Покров, Владимир, обл.
Я потрясен тем, что описанная Вами “зона” в каждой строке заставляет меня вспоминать армию… Когда человек приближается к любому армейскому КПП, его настроение становится резко подавленным, ибо он непременно видит высокий и гладкий забор. Очень часто поверх забора натянута колючая проволока. Ну, а дальше все идет прямо по тексту статьи Л.Самойлова: “зона небольших производств, столовая зона, несколько жилых зон отдельно одна от другой… плац для построений и карантин для новоприбывших"… Очень похожую на описанную Вами картину можно наблюдать в армейском принципе распределения коек: нижний ярус привилегия “дедов" и “черпаков"… И т. д. Или когда два “деда” лупят ночью в сортире “молодого” ногами и кричат при этом: “Руки!” По лицу никто не бьет (наутро будут видны синяки), а вот по животу, печени, почкам пожалуйста, и при этом нельзя закрываться руками… Ваша догадка о природе “дедовщины" (возрождение первобытных инстинктов, дефицит культуры) просто блестяща.
Д.Горбатов, студент, Москва
Вчера пришел друг с горящими глазами. Навязал “Неву" № 4 статью Льва Самойлова — со словами: “Это про нас! Прочти обязательно! Взгляд с неожиданной стороны, но точный”. Я взял, полистал — об уголовщине. Меня это совершенно не интересует и не волнует. Ни я, ни мои друзья и родственники не сидели и сидеть не собираются. Отложил журнал в сторону, но реакция друга не давала покоя. Прочел — и ведь на одном дыхании, как о своем сокровенном, о том, что касается лично меня! Я благодарю автора за великолепный анализ ситуации.
Слишком дик, необычен материал исследования. А исследование действительно про нас. Оно не о зэках, а о законах развития коллектива, общества. Мы все прошли армию и видели это своими глазами. Кто больше, кто меньше.
В подтверждение посылок о роли культурного уровня: дедовщина меньше в интеллектуальных родах войск, где служат европейцы, городские, т. е. при ракетах, в подлодках; она больше — во внутренних войсках, а особенно в стройбате.
Это все прошло и отошло лет 10 назад. Сейчас подрастают наши сыновья… Я начинаю волноваться за сына. Я хочу, чтобы он был жив, но я хочу и чтобы он не сломался, не стал на колени. Я не знаю, как помочь ему, всем им. Низкий поклон Вам Льву Самойлову, редакции. Не бросайте это дело. Видно, мало найдется людей, которые могут написать с таким знанием материала об этом полюсе, так четко вобравшем в себя черты общества, в котором мы все живем.
Мы ждем Ваших новых интересных публикаций!
А.Белоусов, инженер, Новосибирск
Криминолог проф. Я.И.Гилинский сообщает о состоявшемся обсуждении статьи Л.Самойлова на совместном заседании секций социологии отклоняющегося поведения и социологии культуры Северо-Западного отделения Советской социологической ассоциации АН СССР. “Эффективность наших ИТУ минимальна, если не “минусовая”, пишет он. Однако человечество не нашло пока мер самозащиты, альтернативных наказанию, и пенитенциарная система вынужденно сохраняется, вопреки здравому смыслу… Перестройка общества и перестройка пенитенциарной системы взаимосвязаны”. Обсуждение статьи состоялось также в Ленинградском отделении общества “Мемориал”. Журнал “Советская этнография” организует обсуждение материалов Л.Самойлова под заголовком “Этнография лагеря”.