Олег Селянкин ТОВАРИЩ КОМИССАР

1

се было точно так, как и всегда: и темная ночь, спрятавшая переправу от вражеских самолетов, и матросы, и солдаты, грузившие на катера ящики со снарядами, минами и патронами. Даже командиры связи и различные порученцы точно так, как и вчера, спешили куда-то, задавали самые нелепые и ненужные сейчас вопросы, вроде:

— Получена махорка для личного состава?

Неужели обо всем этом нельзя спросить завтра, когда дивизион вернется на базу? Разве легче будет катерам прорываться в Сталинград, если этот старший лейтенант именно сейчас запишет в своем блокноте, что из-за нехватки людей катера идут в бой с неполным личным составом?

Давайте поговорим обо всем этом завтра. Сейчас, когда до боя считанные минуты, честное слово, у всех воюющих другие заботы.

Еще вчера командир дивизиона катеров-тральщиков капитан третьего ранга Первушин более или менее спокойно отвечал на все вопросы, а сегодня не может. Все обычно — и в то же время нет чего-то. Будто частицы тебя самого нет.

Сегодня Первушина все злит. Поэтому он хмурится, на вопросы отвечает односложно и нетерпеливо поглядывая на ручные часы, подарок наркома за Финскую кампанию.

Первушин высок, широк в плечах. Он не в шинели, как другие командиры, а в полушубке с поднятым воротником, отчего кажется выше и сильнее всех. Невольно думается, что он даже имеет право на эти лаконичные ответы. И командиры связи и порученцы стараются побыстрее отойти от него.

Наконец оборвалась цепочка людей с ящиками на спине, и на мостки взбежал молоденький лейтенант, козырнул и отрапортовал:

— Погрузка закончена, товарищ комдив!

— Окончена, говоришь, — сказал Первушин и посмотрел по сторонам, словно хотел убедиться, так ли это.

Ночь была темная, без единой звездочки, и командир дивизиона мог видеть лишь людей, стоящих около него, но этот взгляд по сторонам — привычка; в эти секунды командир дивизиона мысленно проверяет, все ли необходимые приказания отданы, все ли сделано, без чего потом, в бою, взвоешь.

И вдруг глаза задержались на старшем политруке. Он появился здесь минут… Командир дивизиона взглянул на часы и отметил, что сегодня от боевого задания погрузка украла только двадцать минут. А старший политрук пришел, когда она только началась. Значит, он здесь минут восемнадцать или пятнадцать. Вспомнился и разговор с ним.

— Разрешите обратиться? — сказал старший политрук.

— Позднее, — ответил он и пояснил: — Занят.

С тех пор и ждет старший политрук. «Видать, дисциплинированный, привык с начальством не спорить», — подумал Первушин с неприязнью. Кроме того, ему стыдно за свою забывчивость, и он сказал, не скрывая раздражения:

— Слушаю вас, товарищ старший политрук.

— Я прибыл…

— Вижу.

Показалось или действительно усмехнулся старший политрук? Однако продолжал он по-прежнему спокойно:

— …на должность вашего заместителя по политической части.

Утром умер от ран Павел, а сейчас уже на его место явился этот!

Раздражение и обида за Павла поднимаются, сжимают горло, и командир дивизиона, с трудом сдерживая себя, говорит сухо:

— Считайте, что вступили в должность… Сейчас идем в бой, разговоры придется отложить. — И тут не смог сдержать досады. — Быстро же вас прислали.

— Разве плохо, что быстро? — будто не заметив злости комдива, спросил старший политрук.

Командир дивизиона круто повернулся и зашагал по мосткам, поскрипывающим и прогибающимся под его тяжестью. Когда перешагивал через леера, заметил, что старший политрук прыгнул на соседний катер. Это понравилось, но он откинул воротник полушубка и заставил себя не думать ни о смерти Павла, с которым бок о бок воевал полтора года, ни о новом своем заместителе. Иначе нельзя: впереди ночь работы на переправе через Волгу, впереди много рейсов в осажденный город, над которым висят осветительные бомбы, на подходах к которому враг встретит дивизион снарядами, минами и пулеметными очередями. Главное сейчас — выполнить задание, а личное… Эх, Павел, Павел… Что ж, придется извиниться за неласковый прием, если этот обиделся…

А произнес спокойно и властно, как всегда:

— Всему дивизиону сниматься с швартовых.

2

Командир катера-тральщика видел, как незнакомый старший политрук прыгнул на катер. Однако не окликнул его, не вышел из рубки, чтобы проверить документы: когда корабль отходит от берега, вся команда стоит на боевых постах, а его личный пост — в рубке, рядом с рулевым. Кроме того, этот старший политрук только что разговаривал с комдивом, значит, знакомый или его приказание выполняет. Военный корабль — не трамвай, куда запросто всякий прыгнуть может.

Конечно, документы проверить надо будет, но это успеется и чуть позже, когда катер отойдет от берега.

Однако старший политрук сам вошел в рубку, протянул раскрытое удостоверение и сказал:

— Старший политрук Векшин. Новый заместитель комдива по политчасти.

Голос у него бархатистый, спокойный.

Мичман включил фонарик, прочел удостоверение, потом перевел луч на лицо старшего политрука, Точно такие, как на фотокарточке, зачесанные назад волосы, серые глаза и круглые, налитые щеки. Только ямочек сейчас на них нет, как на фотокарточке. Видать, хорошее настроение было, когда фотографировался.

— Мичман Ткаченко, — в свою очередь представился командир катера. — Особые приказания будут?

Векшин сейчас не хотел ни во что вмешиваться, он искренне считал: ничто так не вредит любому делу, как обилие начальников. В этом он имел возможность убедиться, когда сам был еще матросом. И поэтому ответил:

— Действуйте так, будто меня нет.

— Слушаюсь, — козырнул мичман и нахмурился. Он двенадцать лет прослужил на флоте, всякого начальства насмотрелся и терпеть не мог, когда кто-нибудь стоял за его спиной: простачком иной такой начальник прикидывается, вроде бы и в стороне он, а сам советы так и сыплет! Успевай собирать. Или, что того хуже, разразится приказами, хотя отдавать их здесь имеют право лишь он, мичман, и его непосредственные начальники.

А этот, видать, хитер, притворяется, будто рассматривает рубку. А чего ее разглядывать? Что в ней мудреного? Фанерная будка с большим смотровым окном впереди.

— Почему переднее стекло не поднято?

Ишь, уже вцепился!

Но ответил мичман спокойно:

— Нам оно не мешает.

— Разобьется — вас же осколками поранит.

И неожиданно ловко старший политрук поднял стекло, прицепил к козырьку рубки.

Командиру катера и рулевому стало сразу ясно, что замполит морское дело не по учебнику знает. Это обрадовало: значит, с понятием к морской службе, значит, не должен быть буквоедом.

Командир катера даже намеревался спросить, откуда он и где служил, но катер уже вынырнул из-за острова, разрезающего реку на два рукава, и сразу вблизи звонко разорвалась мина — фашисты заметили катер. Тут уж не до разговоров: только следи за водяными столбами, вздымающимися на реке, только успевай от них отворачивать.

Катер то стопорил ход, то так бросался вперед, будто хотел выскочить из воды. Или круто ложился на борт. Тогда вода, казавшаяся дегтярно-черной, пенилась вровень с палубой, и катер дрожал от напряжения.

— Нагрузочка на пределе, — опять заметил замполит.

— Меньше брать никак нельзя…

— Побольше ящиков сунули бы в кубрик — вот и порядок, — перебил замполит.

— Время потеряем при разгрузке.

— Зато больше шансов, что не перевернется катер.

Мичман в душе был согласен, но сознаться в этом мешало самолюбие, и он молчал. Молчал и замполит, он уже проклинал себя за язык: ведь хотел же первый рейс сходить просто пассажиром!

Выручил рулевой, он доложил:

— Вижу сигнальный огонь!

Мичман тоже видит короткие вспышки. Это солдаты сообщают, что к приему груза готовы и просят пристать здесь.

— Подворачивай!

Вот он, город, в котором почти два месяца идет непрерывный бой. Нет домов. На береговом обрыве торчат только их дырявые стены. Нет и улиц, прямых, просторных. Их перегородили перевернутые трамваи и развалины зданий.

Берег, куда приткнулся катер, весь изрыт воронками от бомб и снарядов. Кажется, здесь так много упало металла, что не должно уцелеть ни одного человека. Но люди есть. Они пережили неистовые многочасовые бомбежки, артиллерийские обстрелы, от которых подрагивала земля даже на левом берегу Волги, отразили танковые атаки и цепко держатся за эту землю. Вот они, эти люди, вылезают из щелей, канализационных колодцев, из-под развалин домов и бегут к катеру.

С носа катера сброшен узенький трап. Он прогибается, потрескивает, но солдаты и матросы не замечают этого. Они торопливо взбегают по нему на катер и, взвалив на спину тяжелый ящик, осторожно сходят на берег. Непрерывно движется вереница людей, хотя мины то и дело рвутся рядом.

В этой веренице, со снарядным ящиком на спине, и старший политрук Векшин. Он ничего никому не приказывал, он работал наравне со всеми, но мичман, который сейчас один стоял в рубке, видел, как ему уступали дорогу, как осторожно клали на спину очередной ящик. Это было уважение к старшему, который мог бы не прийти, но пришел на помощь.

Утащили на берег последний ящик — немедленно, прижимая к груди перебитую руку, пошел по трапу раненый. Ослабел солдат от боли и потери крови, покачнулся и упал бы в воду, если бы не поддержали его.

— Два человека с наметкой — ко мне! — кричит старший политрук.

Наметка — шест, которым измеряют глубину. Теперь два матроса — один на катере, другой на берегу — держат наметку параллельно трапу и на уровне пояса. Она стала перилами, о которые раненый может опереться.

Раненые идут, идут. Будто рождает их ночь. Они не просят, не умоляют перевезти их на левый берег. Лишь изредка услышишь стон. Или заскрежещет кто зубами.

Старший политрук Векшин с тремя матросами стоят по пояс в воде, принимают с берега тех, кто уже не может сам двигаться. И передают на катер.

Мичман Ткаченко спросил, когда катер сел ниже ватерлинии:

— Разрешите отходить, товарищ старший политрук?

Тот ответил просто:

— Командуй.

Снова впереди только чернота ночи. Город — за кормой. От него отошли километров на пять, и поэтому стрельба орудий доносится как глухие, тяжелые раскаты.

Старшему политруку сначала подумалось, что их катер один режет носом волны в этом районе. Только подумалось так — какой-то катер проскочил мимо. Его не видели, его почувствовали, его угадали по крутой волне, которая неожиданно и задорно стукнула в борт.

Часто налетают волны и всегда неожиданно.

Старший политрук, мокрый по пояс, сидит на палубе катера среди раненых. Мичман слышит его голос:

— Никогда и никаким фашистам не сломить нашего народа. Любой с пупа сдернет, но не осилит нас!

Среди раненых оживление. И чей-то голос, подрагивающий от огромной боли:

— Сдохнут, а не осилят… У Гитлера кила-то, поди, по земле волочится. Ишь, как кожилится, а мы все стоим.

Он так и сказал:

— А мы все стоим!

Сказал убежденно. Он и сейчас не считал себя окончательно выбывшим из строя. Он верил, что еще посчитается с врагами, сторицей отплатит им.

3

Во время второго рейса, чтобы не лезть к мичману с советами, старший политрук поднялся на крышу машинного отделения, где торчал крупнокалиберный пулемет — единственное оружие катера-тральщика. Если, конечно, не считать личных карабинов.

— Матрос Азанов! — представился пулеметчик.

По голосу ясно, что настроение у матроса нормальное. А ты, замполит, думал, что неуютно этому матросу одиноко торчать на открытой для всех пуль и осколков площадке.

Старший политрук осторожно коснулся пальцем дульного среза ствола пулемета.

— Не бойтесь, он не кусается.

— Так я же не зубы проверяю. Смотрю, нет ли затычки от сырости. Некоторые любят такие штуки.

И оба засмеялись, довольные собой и друг другом.

— Значит, настроение подходящее?

— Как положено, по уставу… У вас газетки не найдется?

— Темно же, ничего не увидишь. А на базе обязательно дам.

— Закурить бы.

— Курить? На посту?

— У нас, товарищ старший политрук, устав особый, кровью писанный. На посту мы другой раз сутками стоим, так все это время и не курить?.. Загнешься! Не от пули фашистской, а без курева загнешься!

Высказался матрос Азанов и умышленно сосредоточенно начал протирать ветошью затвор пулемета. Он всем своим видом, каждым своим движением говорил: «И чего я попусту слова трачу? Разве вы поймете?»

Старший политрук сам был заядлым курильщиком, и после этого разговора он так захотел курить, что хоть волком вой. Одновременно в нем проснулось и озорство, то самое озорство, которое считал давно похороненным: неодолимое желание нарушить порядок. И он достал кисет.

— Курить в рукав умеешь? — только и спросил он.

— Детский вопрос!

Сидели на коробках с пулеметными лентами, курили тайком и молчали.

— Зайду, пожалуй, к мотористам, — будто советуется старший политрук, растирая о каблук окурок.

— Там запросто обалдеть можно, — кивает матрос.

4

Захлопнулась за старшим политруком крышка машинного отделения — в глаза ударил яркий свет электрической лампочки. Пришлось ненадолго зажмуриться.

Очень жарко: давно ли здесь, а по телу уже бегут струйки пота. Пахнет разогретым маслом, бензином. И мотор так тарахтит, что уши ломит.

А когда открыл глаза, увидел мотористов. Оба они стояли у муфты сцепления. Оба в синих комбинезонах, оба с темными от масла и железа руками. Но один из них — белобрысый, веснушчатый — смотрел с любопытством и настороженно, словно ждал, что старший политрук, как и большинство различных поверяющих, задаст какой-нибудь каверзный вопрос.

Зато второй, черный, как жук, держался спокойно и независимо. Как хозяин, которому ничего показать не стыдно.

— Командир отделения старшина второй статьи Фельдман! — прокричал он. — А вы новый комиссар?

— Замполит.

— А это от человека зависит, кем он станет.

Старший политрук не понял, что хотел этим сказать Фельдман, но обстановка не располагала к философской беседе, и он перескочил на то, что сразу бросилось в глаза:

— Почему стоите во весь рост?

— Устав, — пожал плечами Фельдман и добавил: — И не трусы.

— Ссылка на устав от лени придумана… Разве нельзя работать сидя?

Фельдман несколько секунд удивленно смотрел на замполита, потом показал рукой своему помощнику — присядь! Тот опустился на корточки. Сам Фельдман присел с другой стороны мотора, посмотрел на него, на машинный телеграф. Даже дотянулся до регулировки газа. Встал, выдвинул из угла ящик с инструментом, опустился на него, еще раз осмотрелся и, широко улыбаясь, поднял вверх оттопыренный большой палец.

Невольно улыбнулся и старший политрук. Через силу улыбнулся: мутило от паров бензина, духоты и грохота мотора. И он поспешил выбраться на палубу.

На обратном пути фашисты накрыли катер минами. Осколком одной из них ранило рулевого. И пришлось старшему политруку заменить боевого санитара, пришлось накладывать повязки. Он же и сдал его санитарам, когда подошли к левому берегу.

Рулевого унесли. Именно тогда в рубку протиснулись мотористы с железными листами настила из своего отделения.

— Куда претесь? Ошалели? — набросился на них мичман.

— Комиссар велел, — лаконично ответил моторист.

А Фельдман, поставив оба листа к фанерной стенке так, чтобы они были вроде бы ее повторением, затараторил:

— Мичман, ты меня знаешь? Разве Фельдман трепач? Он всегда, если это нужно, говорит только правду! Что такое осколок? Мой папа сказал бы — презренный кусок металла. А я, его сын, отвечаю: осколок — ранение или смерть. Кто видел, чтобы Фельдман раскланивался с осколками? Клянусь Одессой, никто не видел! А ты знаешь, что такое поклясться Одессой? Так вот, стоим мы на постах, и вдруг является комиссар. Что он сказал? Похвалил за чистоту? Доказывал, что фашисты вторглись на пашу землю и их нужно вытурить? Нет, он назвал нас дураками! Он прямо сказал: «Неужели, Фельдман, мама родила вас таким идиотом, что вы грудью ловите осколки?» Честное слово, моя мама не виновата!

— Ближе к делу, — нахмурился мичман.

— А я разве уклонился? Назаров, что ты ждешь? Может, тебе, детка, нужно сказать, чтобы ты принес сюда и остальные листы? Или, считаешь, этих хватит? Мы с тобой растянем их на всю рубку? Они резиновые?

К приходу старшего политрука вдоль всех стенок рубки, как броня, стояли листы палубного настила. Между ними и фанерой лежали спасательные пояса.

Сделай все это раньше, может, и уцелел бы рулевой?

5

Еще три рейса закончили благополучно. Если, конечно, не считать за чепе разбитые осколками фонари клотика и сорванный гафель. А сейчас, едва выскочили из-за острова, фашисты обрушили на катер не только огонь пушек, минометов и пулеметов, но и авиацию. Самолеты повисли над Волгой, прицепили к черному небу люстры — осветительные бомбы. Светло так, что видно каждую заклепку. Мичман покосился на старшего политрука, который вместо рулевого стоял у штурвала. Ничего, справляется. Конечно, Гольцов вел катер лучше, но и этот ничего. Даже повторяет команды мичмана, как и полагается по уставу.

Несколько раз звякнули листы палубного настила. Те самые, которые поставили у стенок рубки.

Пулеметные очереди с самолетов дырявили палубу, вздымали фонтанчики рядом с катером, мины и снаряды тоже старались впиться в него, а он по-прежнему рвался вперед, проскальзывал меж столбов воды или нырял от самолетов в дымовую завесу, поставленную бронекатерами. И с каждой минутой все слышнее становился бой. Сомнений не могло быть: в городе началось наступление. И поэтому никто не удивился, что едва катер ткнулся носом в берег, его сразу облепили солдаты, вошли даже в воду, чтобы сподручнее было работать.

По трапу идут раненые. Их необычайно много — с осунувшимися лицами, обмотанных бинтами.

Наконец старший политрук сказал:

— Все, катер переполнен.

Оборвался поток раненых. Взвыл мотор, винт поднял со дна ил. А катер даже не шелохнулся. Будто вмерз в дно Волги.

Несколько раз переложил мичман руль с борта на борт, резко менял ход с полного вперед на полный назад. Не помогло. Тогда вышел на палубу и сказал, стыдясь своих слов:

— Может, сгрузим часть раненых? Катер облегчится.

Все катера дивизионов сегодня работают на переправе. Все они ходят по одному маршруту. Только с интервалом. Может, действительно, оставить часть раненых другому катеру?

— Нельзя, мичман, — за всех ответил старший политрук. — Для раненого минута ожидания…

Замолчал старший политрук. И так всем стало ясно, что пока подойдет следующий катер, окончательно ослабеет кое-кто из раненых.

И психику человека учесть надо. Легко ли ждать? Часами покажутся минуты.

А Фельдман уже кричит:

— Кто купаться — ныряй!

Он прыгает в воду, упирается плечом в борт. Одному нечего и думать сдвинуть катер, но рядом уже багровеют от натуги товарищи, старший политрук и незнакомые солдаты, прибежавшие с берега.

Неистово завывает мотор. Из-под винта вырывается взбешенная вода. Люди напряглись — дальше некуда…

Катер дрогнул!

— Пошел, пошел! — кричит Фельдман.

— Ходом, ходом! — вторят многие хриплые от напряжения голоса.

Чуть шевельнулся катер, и вдруг сразу рванулся от берега. Так стремительно рванулся, что кое-кто не удержался на ногах и окунулся с головой. А ведь октябрь — не июль, и Волга — не Черное море. Однако никто не жалуется.

Уже на катере старший политрук спросил:

— Ты, Фельдман, член партии?

— Бе-пе.

— Странно.

Вот и весь их разговор. Но Фельдман понял, что это действительно очень странно. Или он, Абрам Фельдман, не согласен с партией? Может, у него с ней разногласия?

Нет у Фельдмана разногласий с партией. Он бы себя на седьмом небе чувствовал, если бы мог ответить:

— Коммунист с тысяча девятьсот… года!

Почему же не вступил, не подавал заявления? Все готовился… До смешного глупо: награжден орденом Красной Звезды, люди его считают коммунистом, а он все готовится!

Ша, Абрам Фельдман, ша! Мама родила тебя не таким безнадежным идиотом, чтобы тебе дважды указывали на ошибку!

6

Разрывы снарядов и мин окружили катер. Осколками в нескольких местах пробиты и спасательные пояса, и листы палубного настила. Непрерывно строчит пулемет: Азанов расстреливает осветительные бомбы, висящие над рекой. Но только рассыплется желтыми слезами одна — тотчас вспыхивает несколько других.

Все небо исчерчено трассами, искрится от взрывов зенитных снарядов. А самолеты все ходят, ходят. Иногда спускаются так низко, что видны их силуэты. Самолетам не страшен огонь с катеров: мало на катерах крупнокалиберных пулеметов, а скорострельных пушек и вовсе нет.

Стеной встают разрывы перед носом катера, однако он не отворачивает, словно не видят их ни старший политрук, ни мичман. Нет, они прекрасно все видят. Но что им остается делать? Разрывов такое множество, что не знаешь, как и куда маневрировать. Одна надежда на спасение — густая дымовая завеса. Только дотянуть бы до нее!

За несколько последних минут старший политрук осунулся, спал с лица, щеки его пообмякли. Мичман заметил даже и то, что он наваливался на штурвал — «брюхом рулит», как говорят моряки. И все же не делает замечаний, не находит в этом ничего позорного: с любым человеком, впервые попавшим в такую передрягу, конфуз может случиться. Кроме того, это тебе не парад, где выправка и внешний вид — главнее всего. Здесь война. Здесь смертный бой.

Вдруг катер будто зарылся носом в волны, завяз в черной воде. Лишь зыбь покачивает его. Да за рубкой ярится пулемет Азанова.

— В машине! Что случилось? — спрашивает мичман в переговорную трубу.

— Вода заливает! Страсть как хлещет!

Отвечает Назаров. А где же Фельдман?

Но спрашивать об этом некогда: из кубрика уже лезут раненые. Главное сейчас — пресечь панику, и мичман орет:

— Марш обратно!

Раненые еще недавно не были трусами. Но катер для них место новое, непривычное. Вот и боязно. А тут еще и вода из-под еланей пошла. Разве усидишь? Когда ты ранен, когда твоя жизнь в опасности — жить во много раз больше хочется…

Спасибо командиру катера, успокоил: раз сам стоит в рубке, значит, ничего страшного. А что вода пошла… Может, так и полагается?

— Сходи, мичман, в кубрик, успокой людей, распорядись, — говорит старший политрук.

— Вам сподручнее.

— Я не прошу, а приказываю.

Мичман ныряет в люк, а старший политрук достает носовой платок и вытирает лоб, покрытый нехорошей липкой испариной. В это время рубку заволакивает дымом. В нем захлебывается пулемет Азанова. Неужели проскочили в завесу? Только подумал так — в рубку ввалился Фельдман. Он сначала откашлялся, несколько раз чертыхнулся и лишь потом спросил:

— Кто здесь?

— Я.

— Комиссар?.. Катер, как решето моей бабушки… Сбросил дымовую шашку, может, обманем гадов, проскочим… Вы сейчас держите чуточку правее, а потом все прямо, прямо!.. Сейчас ход дам.

Бурые клубы дыма обтекают рубку, и не поймешь — то ли сам движешься или дым несет мимо тебя.

Еще правее или уже прямо?..

Попросить полный вперед, чтобы хоть что-нибудь увидеть? Нельзя: при большой скорости и вовсе не справятся с откачкой воды. И сейчас-то раненые ведрами, касками, котелками и даже кружками вычерпывают ее. Ишь как скребут.

Все сейчас борются за жизнь катера. Только он с Назаровым на боевых постах. Назаров следит за моторами, а он ведет катер. Куда ведет? Кажется, прямо. Кажется, к левому берегу.

7

Дым начал редеть. Впереди и вдоль левого борта — темная полоска берега. Выходит, он так забрал вправо, что катер идет почти по течению.

Старший политрук перекладывает руль левее и выбирает место, куда пристать. Наконец находит песчаную косу. На нее можно выбрасываться спокойно: здесь катер не затонет и в том случае, если пробоины даже не удастся заделать.

— Правильное решение, — одобрил мичман, когда осмотрелся. — Теперь наш тралец оживет, мы его подлатаем….

— Дай бинт, — просит старший политрук.

Мичман вскидывает на него глаза. Так вот почему осунулся комиссар! Так вот почему он и в кубрик не пошел, а его послал!..

— Комиссара ранило! — кричит мичман.

Первым в рубку ворвался Азанов. Он закинул руку старшего политрука себе на шею и спросил:

— Шагать можешь?

— Куда ему шагать, если в обе ноги. Ладно, что еще стоит, — ворчит мичман, который уже бесцеремонно распорол одну штанину и накладывает тугой жгут на ногу комиссара.

— Растерялись? Не знаете, что делать? Честное слово, включи в Одессе все прожекторы мира — таких идиотов не найдешь! — злится Фельдман. Он бросается в кубрик и возвращается оттуда с одеялом.

На одеяле вынесли старшего политрука на берег, прислонили спиной к молодому дубку. Потом мичман начал более капитально перевязывать ноги замполита, а остальные — Азанов, Фельдман, Назаров и некоторые солдаты — понимающе переглядывались и говорили совсем не то, что думали:

— Царапины!

— Недели через две плясать будет!

Старший политрук понимал, что это ложь, он уже сам убедился, что одна нога перебита окончательно, а вторая — терпимо, но был благодарен людям: ведь они переживали за него, ведь они и врали лишь для его спокойствия.

Потом был общий перекур. Сидели и лежали на сырой земле, думали, что делать. До тракта — километров пять, а лежачих раненых столько, что одного придется оставить, если идти к тракту. И еще одного здорового. Чтобы охранял катер и смотрел за раненым.

— Я за то, чтобы немедленно трогаться. Когда нас еще здесь заметят, когда раненых в госпиталь доставят… На тракте любая машина подбросит, — сказал старший политрук.

Еще немного поспорили для вида, но так и решили: идти не медля ни минуты.

— Азанов, останешься на катере, — приказал мичман. — А из лежачих сами выбирайте.

Не хочет мичман называть того раненого, которому придется лежать здесь и ждать. Конечно, есть и такие, что сейчас уже без сознания, эти возражать не станут, но есть у человека и обыкновенная жалость. Мичман хочет, чтобы за него решили другие.

— Я с Азановым останусь, — говорит старший политрук.

Короткая пауза, и Фельдмана прорвало:

— Вы слышали? Он думает, что сказал что-то умное!

— Разговорчики! — повысил голос старший политрук.

— А чего говорить? Забирай, ребята, комиссара, и точка! — разозлился Азанов.

Старший политрук достал пистолет, снял с предохранителя.

— За невыполнение приказа могу и застрелить.

Сказал так спокойно, что ему поверили.

— Так, значит?! Что ж, прощай, Одесса! Или мы не люди?

— Не дури, Фельдман, не маленький… Сам себя уважать перестану, если кто другой останется. Только устройте меня поудобнее.

8

Старший политрук сидит, навалившись спиной на молодой дубок. Светает. Над рекой медленно плывет туман, густой и низкий. Высок ли берег, а он, Векшин, уже над туманом. И флаг катера тоже. Будто над облаками реет флаг.

А матрос Азанов все еще сердится, не может простить. Хотя сам наверняка поступил бы так же… Нет, ты не спорь, Азанов, не спорь. Я уже разгадал тебя. Ты для другого человека все отдашь.

Почему мы так любим это выражение — для другого человека? Даже в газетах пишут, что такой-то пожертвовал своей жизнью, спасая другого человека.

Правильнее сказать — выполняя свой долг. Долг советского человека.

Вот и он, Александр Петрович Векшин, член партии с тысяча девятьсот тридцать шестого года, остался здесь лишь для того, чтобы выполнить свой долг. Как коммунист, он был обязан поступить только так.

Ноги начали сильно болеть. Там, на катере, боль была какая-то тупая, как от сильного ушиба. А сейчас… Лучше думать о другом…

Жаль, что придется покинуть дивизион: народ здесь хороший, с ним работать можно. И комдив хорош, с характером, а не флюгер…

А здорово он любил своего бывшего заместителя. Так и врезал: «Быстро же вас прислали!»

Это очень хорошо, что человека даже после смерти по-прежнему любят. Значит, правильно, достойно вел себя при жизни. А вот он, Векшин, в этом дивизионе фигура эпизодическая: вечером пришел, утром не стало. Не повезло.

9

На ветку дуба села синица, наклонила голову. Она рассматривает человека. Он почему-то полусидит среди одеял и подушек, полусидит и даже не шевелится. Притворяется или действительно безопасен?

А ну его.

И синица улетела.

Александр Петрович проводил ее глазами. Жаль, что улетела. Что ни говорите, а живое существо, глядя на птицу, можно отвлечься, забыть про боль в ногах. Она скоро станет просто невыносимой…

Интересно, почему листья дольше всего держатся на вершинах деревьев? Им бы, кажется, первыми облететь, а они держатся… Обязательно нужно спросить у специалиста, может, позднее и его кто спросит…

Сколько времени назад ушли матросы? Жаль, что по часам не заметил… Сейчас раненые, наверное, уже в госпитале, их перевязывают… Нет, скорее всего матросы еще только подходят к тракту. Пока поймают машину, пока доедут до госпиталя.

Только бы не больше четырех часов! За четыре часа, говорят, нога мертвеет под жгутом. Если же омертвеет…

Он шевельнулся — и сразу за спиной голос Азанова:

— Что-то нужно, товарищ комиссар?

— Ты здесь? Давно?

— Взглянул на катер и сюда. Думал, спите, ну и затаился.

— Нет, я не спал. Думал.

— Тише! — перебил Азанов и даже вскочил.

В лесочке стрекочут сороки. Рвутся бомбы в городе. Хотя…

Теперь явственно слышен гудок машины. Она гудит почти не переставая и все ближе, ближе.

— Наши! Честное слово, наши! — ликует Азанов.

А вот и машина, обыкновенная полуторка. Она вывалилась из леса и несется по полянке. В ее кузове, облапив ручищами кабину, стоит командир дивизиона.

— Ты что же, комиссар, подводишь дивизион, а? — оглушает басом комдив. — Только пришел, только узнали тебя, а ты сразу и в госпиталь?

— Вы же знаете, не нарочно…

— Не выкай. Зови меня Федором Григорьевичем или просто Федя. Договорились? А тебя как величать?

— Александр… Саша…

— При матросах Сашкой звать не буду. Отчество?

— Петрович.

— Так вот, Александр Петрович, как поправишься — полным ходом в дивизион. Так и запомни: жду тебя комиссаром!

— Сам знаешь, нет теперь комиссаров.

— Вот и врешь! Это институт комиссаров упразднили, а комиссаров… Называй ты их замами, помами или еще как — хорошего человека матросы все равно комиссаром величать будут. Понимаешь меня?.. Ну, таким человеком… Чтобы ни бога, ни черта не боялся, любое черновое дело знал и вел народ за собой! Ты не подумай, что я болтун. Тороплюсь, вот и стреляю очередями. Сам понимаешь — дивизион! Тут глаз и глаз нужен. А за тебя, черта, еще и политинформации проводить придется!.. Да не хмурься: я выдюжу. Наша порода, как дед говорил, могутная!.. Значит, договорились? Вернешься?

Рядом стояли Азанов, Ткаченко и Фельдман. Они тоже ждали ответа.

— Ладно.

— Порядочек! — Первушин сунул свою лапищу Векшину, но на полпути передумал. Он просто обнял нового друга, ткнулся подбородком ему в щеку. — Ну, быстрей поправляйся, комиссар Сашка. И сразу сюда. А назначение соответствующее тебе будет, об этом не беспокойся. Я такой концерт закачу начальству в политотделе, что уважат просьбу!.. А ты не передумаешь?

— Сказал же, вернусь!


Загрузка...