На урок пришел Швабра и принес четвертные отметки.
Тридцать два ученика в классе. Тридцать два сердца усиленно забились. Даже у Самохи оно чуть екнуло. Только тридцать третье сердце, сердце холодного Швабры, стучало спокойно и ровно.
— Очевидно, горим нетерпением? — спросил он, потирая руки. — Да, да, принес я вам отметочки. Хорошие и плохие. Всякие. Каждому по заслугам. Интересно их получить на руки. Не правда ли?
— Конечно! — невольно вырвалось у многих. — Сейчас раздавать будете?
— Кто же это из вас такой нетерпеливенький? Покажись, покажись.
Никто, разумеется, не показался.
Швабра подошел к окну и долго смотрел на улицу.
— Погода сегодня хорошая, — мечтательно сказал он.
— А отметки скоро будете раздавать? — опять спросил кто-то.
Швабра не ответил, лишь укоризненно покачал головой, потом снова стал глядеть на улицу. Побарабанил по стеклу… Вдруг резко повернувшись к классу, расцвел улыбкой:
— А кто, признайтесь-ка мне, будет сегодня отвечать урочек? На пятерочку…
Видя, что желающих нет, притворился удивленным.
— Как? — воскликнул он, — неужели и ты, Коля Амосов, не хочешь? Хе-хе…
— Я? Я могу, — растерянно поднялся из-за парты Амосов. — Я могу… Отвечать?
— Сиди уже, сиди. Ты у меня, Николяус, молодец. Коля, ты у меня, Коля… Нико…
Швабра не договорил: раскрылась дверь, и в класс вошел Аполлон Августович.
Все быстро поднялись и уставились на директора.
Знали — зря он в класс не войдет.
Аполлон Августович сказал что-то Швабре на ухо. Швабра сделал изумленные глаза и затеребил на своем сюртуке пуговицу.
Заложив руки за спину, директор повернулся лицом к классу, но сразу не заговорил. Умышленно медлил и внимательно оглядывал каждого. Под его бесцветным и тяжелым взором многие быстро опустили голову.
— Сегодня утром, — тихо начал Аполлон Августович, — обнаружено неслыханное кощунство. — Вздохнул: — Неслыханное, дерзкое и безбожное. И где? — Он грустно улыбнулся: — В стенах нашей гимназии. В стенах нашего учебного заведения. Аким, войдя утром в домовую церковь, заметил, что дверь в нее открыта, а кружка с деньгами исчезла. Сорвана и похищена.
Аполлон Августович умолк и пристально посмотрел на Самохина.
Самохин выдержал его взгляд, но почувствовал, что сердце забилось чаще. Взял себя в руки, притворился спокойным и равнодушным.
Класс с жадностью уставился на директора, ждал, что он сообщит дальше.
Амосов спросил:
— А кто же это? Не нашли?
Аполлон Августович не ответил и продолжал смотреть на Самохина. Самоха бросил осторожный взгляд на затылок Мухомора и по тому, как Мухомор держал голову, руки, плечи, он понял, что тот на директорскую удочку не поддастся. Это сразу его ободрило, обнадежило, и Самоха повеселел.
— Кража, — сказал Аполлон Августович, — сама по себе есть большое преступление, но кража в церкви — это уже преступление вдвое. Обокрасть святую церковь… — Он безнадежно развел руками.
«А Лихова обокрали, так это, небось, ничего, — сердито подумал Мухомор и нахмурился. — Мы собирали-собирали, а они… Сами жулики, а жуликов ищут… — И решил: — Будь, что будет, до последнего не сдамся».
— Кто мог совершить такое преступное дело, — продолжал директор, — я не знаю. Есть, конечно, кое-какие соображения у меня на этот счет, но…
Он опять посмотрел на Самохина. Потом медленно перевел свой тяжелый взгляд на Мухомора, как бы молча указывая классу на истинных виновников всего дела.
Аполлон Августович боялся, как бы о кружке не узнало его начальство. Узнает — начнутся разговоры: плохо, мол, следите за порядком, вам, мол, доверили гимназию, а у вас вон что творится… Пойдут суды да пересуды. Ничего, кроме неприятностей по службе, не получится…
А уж чем-чем, а своей репутацией перед начальством Аполлон Августович дорожил больше всего на свете.
Догадывался он, конечно, что кража церковной кружки — дело рук самих гимназистов, что кража эта имеет прямое отношение к деньгам, собранным для Лихова, что, скорее всего, это сделали именно четвероклассники, так как сбор для Лихова проводился ими. А раз воры из четвертого класса, то это, конечно, Самохин и Токарев… Но что поделаешь, если преступники не пойманы с поличным?
Остается одно: замять это дело и найти другой предлог для того, чтобы выбросить из гимназии парочку-другую заправил, и в первую очередь, конечно, Самохина… Да и от Токарева не мешало бы поскорее избавиться.
«Было б не принимать среди года этого рыженького, — уж не раз упрекал себя Аполлон Августович. — С этими детьми рабочих, машинистов, прачек, кухарок всегда только одни неприятности. И всему виной моя слабость, мое мягкосердие, доброта».
Аполлон Августович искренне думал, что он и в самом деле хороший и добрый.
— Я, — продолжал он, — строго запрещаю вам какие бы то ни было разговоры по поводу церковной кружки. Если у вас есть подозрения на кого-либо из товарищей, сообщите мне лично, а вне стен гимназии, чтобы о кружке — ни звука. Садитесь.
И он, кивнув Швабре, ушел. Швабра посмотрел на класс потемневшими от обиды глазами и сказал:
— Горько… Обидно… Почему не в пятом? Почему не в шестом? Почему непременно все безобразия в нашем, в четвертом классе? Почему?
Он действительно был расстроен. Как же не расстраиваться? Опять у этого Элефантуса лишний козырь против него, опять Элефантус скажет при Аполлоне Августовиче что-нибудь этакое неприятное, вроде того, что у вас, мол, в классе воришки, преступники, психопатики, а вы…
Швабра обозлился. Поймал глазами Корягина и крикнул желчно:
— Что ты там возишься? Иди сюда!
И, впадая в свой излюбленный тон, продолжал:
— Иди, иди, миленький, иди, голубеночек… Шествуй, ласточка…
Корягин ни жив ни мертв. Пошел к кафедре, застегивая на ходу пояс, которым он все время играл, слушая речь директора.
— Покажись, покажись. А почему бляха грязная? Не можешь почистить, свинтус?
— Могу.
— А дежурный кто нынче?
— Лобанов.
— Ло-ба-нов? — театрально удивился Швабра. — Это чудесно. Иди сюда, Лобанчик. Иди, иди, не стесняйся. Сотри-ка с доски. Стер? Ну вот, молодец. Надо, чтобы доска была всегда чистенькая, чтобы, как стеклышко, горела. А у тебя грязненькая. Вот и останешься на полчасика без обедика… Куда? Куда? Нет, ты не садись, душечка, постой-ка в углу, милочка. Ну, как? — любуясь самим собой, обратился Швабра к классу. — А отметочки-то лежат ведь на кафедре. Лежат и полеживают. Хе-хе. Так и просятся: «Раздайте нас поскорее мальчикам». Раздавать?
— Раздавать! Раздавать! Мы уже давно ждем, — обиженно закричали со всех сторон.
— Вот это правильно, — потер руку об руку Швабра. — А кто из вас скажет, в котором году умер император Петр Великий?
— Ну и черт! — шепнул Коряга Самохе. — Ведь вот же мучает людей. Снять бы сапог да запустить в него, дьявола!
— Попробуй, — посоветовал Самоха. А потом серьезно: — Сапогом не убьешь. Ты Медного Хряща знаешь? Того, что недалеко от Амоськи живет?
— Лудильщика? Знаю.
— Ты его попроси, он Швабру из-за угла камнем бахнет. Ему это нипочем.
— Да я уж раз просил.
— А он что? — с любопытством спросил Самоха.
— Не хочет.
Коряга соврал. Дело было совсем не так. Когда Коряга предложил Хрящу семь копеек за то, чтобы тот бахнул Швабру камнем, Хрящ подумал-подумал, заложил руки в карманы и сказал:
— Ох, и дрянь ты! Нанимаешь. А сам не можешь? Гимназия ты… Герб носишь…
А на другой день, когда Швабра пришел к Амосовым и стал звонить у парадного, Хрящ, закрыв лицо шапкой, быстро подкрался к нему и метким снежком запустил в спину. Гикнул и убежал.
Варя, снимая со Швабры шинель, спросила:
— Что это вы в снегу? Упали?
— Гм… — ответил Швабра. — Это… Это с крыши-с…
— Так когда же умер Петр Великий? — не унимался Швабра. — Кто скажет?
Молчание. Лишь Амосов поднял руку.
— Ну, скажи, скажи, Коля. Ты у меня молодчинище.
— В тысяча восемьсот двенадцатом году.
— Врет! — радостно взвизгнул Самохин. — Врет! Я хоть и сам не знаю в каком году, а только не в этом. Спросите Токарева, он знает.
Желая поддержать Самохина, Володька поднял руку и сказал:
— Петр Великий умер в тысяча семьсот двадцать пятом году.
— Тебя не спрашивают, — холодно обрезал его Швабра. Ему было неприятно, что Володька перещеголял его любимчика Колю. Однако история не была предметом его преподавания. Желая восстановить репутацию, Швабра перешел на греческий язык.
— Амосов, пожалуйте к доске.
— А отметки? — жалобно вздохнули в классе.
— Сам знаю!
И начал сыпать вопросы Амосову. Вопросы все были легкие, из давно пройденного. Амосов оттарабанивал без запиночки. Швабра радовался, потирал руки:
— Так, так, так… Ах ты, Коля, Коля, Коля!
В азарте Швабра не рассчитал. Приказал Амосову:
— А ну-ка, переведи-ка вот это. А ну-ка.
Амосов вздрогнул. Попалось ему как раз то, чего он не знал.
Швабра подбадривал:
— Да ну же, смелей!
Коля опять запнулся.
Швабра тихонько подсказал. Коля перевел одну фразу, на другой снова застрял.
Самоха передал через соседей Володьке, чтобы тот поднял руку и ответил. Видя, что Володька и не собирается этого делать, послал ему грозную записку:
«Отвечай, сатана, а то дружить не буду. Отвечай, не давай спуску Амоське».
Володька нехотя поднял руку.
— Я переведу, Афиноген Егорович, — сказал он и, не ожидая ответа, быстро перевел то, чего не мог перевести Амосов.
— Довольно! — разозлился Швабра. — Сядьте все по местам! Приступим к раздаче отметок.
В классе насторожились.
— Первым учеником по постановлению педагогического совета признан…
Швабра умышленно сделал паузу. Хотел, чтобы фамилия первого ученика прозвучала эффектней.
— Конечно, Токарев Володька, Мухомор, — подсказал кто-то.
— Это еще что за разговорчики? У кого это язычок болтается?
Швабра пристально посмотрел на Самоху:
— Ты?
Самохин отрицательно покачал головой.
— Первым учеником… — продолжал Швабра и вдруг, повысив голос, произнес торжественно: — Признан… Амосов Николай. Поведение — пять. Внимание — пять. Прилежание — пять. По-гречески — пять, по всем предметам — пять.
— Неужели и по гимнастике? — осторожно спросил Самохин.
Все знали, что Амосов самый неповоротливый в классе. На уроке гимнастики стоял он в шеренге, как мешок, набитый ватой. Каждое его движение, вялое и беспомощное, вызывало смех. Пять по гимнастике Амосову?…
— Да, да, и по гимнастике пять! — строго сказал Швабра. — Молодец, Коля! Иди сюда. Иди, молодчинище.
Амосов вышел вперед и почтительно стал у кафедры.
— Святоша, — с нескрываемой досадой шепнул Корягин.
— Чемпион мира… Курдюк бараний, — поддакнул Самоха.
— Молодец, молодец, Коля, — не унимался Швабра. Амосов расшаркался, взял отметки и на цыпочках пошел на место. По дороге бросил насмешливый взгляд на Володьку, точно хотел сказать ему: «Что? Съел?».
— Вторым учеником, — сказал холодно Швабра, — признан Токарев Владимир.
Мухомор встал.
— Хвалю. Хорошо учишься. Тоже почти по всем пять. Вот только по-гречески хуже: четыре с плюсом и по-русски;… По поведению хотя круглое пять, однако должен заметить, что вам, Токарев Владимир, следует построже следить за собой, в особенности же поосмотрительней выбирать себе товарищей. — И, скосив, глаза на Самохина, он продолжал: — Старайтесь не потерять своего места в классе и всегда оставаться вторым учеником.
Все заерзали. Многие переглянулись.
«Как? — подумали они. — Значит, Швабра первое место уже раз и навсегда закрепил за Амосовым? Что же это такое? Выходит, что лучше Амосова уже и учиться нельзя?»
— Если по справедливости, — глядя в пол, тихо сказал Корягин, — так Токарев уже давно должен быть первым.
— Что? Это кто позволил вам рассуждать? Корягин, я спрашиваю, что это за разговорчики? А? Критиковать постановления педагогического совета? Выйдите-ка вон из класса. Пройдитесь в коридор.
— Да я не критикую, я только говорю, что несправедливо это.
— Выйдите, говорю. Живо!
— Выходи-выходи, Сережка, не задерживай, — шепнул Самохин. — Какая разница? Иди. Отметки за тебя получим.
Корягин вышел, а Швабра, выгнав вслед за ним и Самохина, продолжал раздавать ведомости.
В классе было тридцать два ученика. Из них первый — Амосов, второй — Володька Мухомор, третий — Бух и т. д. Медведев был восемнадцатым, Корягин — двадцать вторым.
Тридцать вторым и последним считался Самохин.
Когда дошла до него очередь, Швабра велел позвать его в класс и, поставив к доске, сказал с улыбочкой:
— Поведение — три. Троюшечка… По остальным — колы и двойки. Двоечки-с. Краса и гордость класса. Самохин Иван, вы достигли вершины славы. Получите ваши отметочки и останьтесь на час без обеда. Без обедика-с…
Самохин взял отметки и равнодушно, не рассматривая их, сунул в карман. Глядя прямо в лицо Швабре, сказал с чуть заметной улыбкой:
— «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» Правда, Афиноген Егорович?
На этот раз даже Швабра не рассердился.
— Вот именно-с, — засмеялся он. — Вы, Самохин, воздвигли себе такой памятник, какой никому никогда не снился. Память о вас не умрет. В назидание потомству здесь, в этом классе, будет врезана мраморная доска с надписью: «Хуже и глупее Самохина в нашей гимназии не было никого».
— А рядом, — сказал Самохин, — будет еще доска.
— То есть? — насторожился Швабра. — Это о ком же еще доска?
Самоху так и подмывало сказать: «О вас», но на такую прямую дерзость он не отважился и поэтому, прикинувшись простачком, ответил:
— Не знаю… Впрочем, про другого никакой доски не будет… О другом и так будут знать… Без доски…
На этом их разговор и кончился…