Урок шел, как всегда: Швабра наводил страх, ученики прятали головы в плечи, тайно крестились под партой, шептали:
— Господи… Не дай бог вызовет, окаянный…
Не тревожился один Самохин. Он мирно сидел, развернув перед собой книгу, и от скуки читал слова наоборот:
— Адогоп яяннесо дог тот в…
Слова показались красивыми.
Он так увлекся своим занятием, что даже не услышал, как Швабра вызвал его к доске.
— Самохин! Что, вас по двадцать раз приглашать?
— А? — вскочил тот. И, сообразив, наконец, в чем дело, испуганно пошел к доске.
— Стихотворение выучили? — брезгливо спросил его Швабра.
— Да, — коротко ответил Самохин.
— Воображаю… это было бы удивительно. Очень даже было бы удивительно. Так-с, так-с, так-с… Ну-с… Глагольте… Поражайте нас.
Самохин знал стихотворение еще с прошлого года. На тройку, во всяком случае, мог бы ответить, и уже открыл было рот, как Швабра перебил его.
— Ждем, — сказал он, — горим нетерпением. Отверзайте уста. Изрекайте.
«Еще не начал, а он уже издевается, — с обидой подумал Самохин. И почувствовал, как гневом наполнилось сердце. Решил: — Я ж тебе изреку!»
И сказал:
— Адогоп яяннесо!
— Как? — остолбенел Швабра.
— Извините, я нечаянно… Я… Надо было сказать «осенняя погода», а я… А я, наоборот, с другого конца произнес…
Подобной дерзости Швабра не ожидал. Он до того взбесился, что даже не знал, что сказать. Побледнел и дрожащей рукой вывел в журнале жирную единицу.
— Вы!.. Ты!.. Явишься после урока в кабинет Аполлона Августовича!
И вдруг, потеряв самообладание, Швабра взвизгнул:
— Марш на место!
Потом тише и спокойней:
— Уу! Остолопина!
Все съежились. Ждали, что будет дальше.
Самоха переглянулся с ребятами и пошел к своей парте.
«Уж если теперь вызовет, — с ужасом думал каждый, — добра не жди».
Но Швабра больше никого не вызывал. Он не то что спрашивать, даже дышать спокойно не мог. Тигром бегал от доски к кафедре и обратно. Вдруг схватил мел, повертел-повертел его в дрожащих руках и с гневом швырнул на место. Прикусил губу, задумался. С треском захлопнул журнал, сел и уставился на класс.
Долго смотрел, как удав на кроликов.
Кролики окаменели…
Удав молчал…
И если бы не звонок, кто знает, чем бы все это кончилось.
А к концу перемены Самохина действительно вызвали в кабинет директора.
Подтянув пояс, Самохин высморкался и пошел, но Корягин решительно воспротивился.
— Нет, — строго сказал он, — так мы тебя не отпустим.
Он быстро собрал ближайших друзей Самохина, суетливо расставил парами и скомандовал тихо:
— Хор, вперед… Ре… ля… фа…
И вдруг гимназия огласилась дикой и жалобной песней, давно еще сочиненной Самохиным для будущих поминок Швабры:
Грохотал на небе гром,
Тучи мчались кувырком,
Волк протяжно завывал,
Швабра с ведьмой пировал…
Тихо плакал домовой…
Со святыми упокой!..
— Попочка! — крикнул кто-то. Все шарахнулись, кто куда, и рассыпались по коридору.
Лишь Самохин не побежал. Он подумал, почесал затылок и покорно поплелся один.
У роковых дверей он еще раз подтянул пояс, остановился и постучал.
— Войдите.
Робко приоткрыл дверь и очутился лицом к лицу с его превосходительством Аполлоном Августовичем.
— Ага… — протянул директор. — Это ты…
— Я… Самохин Иван…
— Вижу-вижу. Стань-ка вот здесь, — указал директор на свободный простенок в своем кабинете. — Постой-ка пока в углу.
И обратился к широкоплечему мужчине, рядом с которым стоял незнакомый Самохину рыжеволосый гимназист.
— Видите ли… Бумаги вашего сына, конечно, в порядке, но…
— Нет, уж вы примите его, — настойчиво сказал широкоплечий. — Мальчик учится хорошо. Я переехал с семьей в ваш город, пришлось, понятно, и сына перевести.
— Понимаю, но… Видите ли… Я хотел только вам напомнить, что гимназия… Вы должны сами это понимать — привилегированное учебное заведение. У нас учатся дети очень порядочных родителей, и вполне естественно, что мы более чем внимательны к подбору учеников. Вы говорите, что работаете на железной дороге машинистом?
— Да, — спокойно ответил широкоплечий, — вот уже шестнадцать лет не расстаюсь с паровозом. А что?
Директор поиграл разрезным ножом из слоновой кости и сказал недовольным тоном:
— Ну хорошо. Мы вашего сына примем в гимназию. Неудобно немного, что вы переводите его к нам среди учебного года, но не в этом дело. Дело в том, чтобы ваш сын не компрометировал, не ронял бы достоинства нашего учебного заведения. Здесь у нас есть несколько мальчиков… Вот в седьмом классе, например, учится сын… кухарки — Лихов. И, представьте, ведет себя довольно прилично. Неотесан, правда… Я надеюсь… Как зовут вашего сына?
— Владимир.
— Фамилия?
— Токарев.
— Так вот, Токарев Владимир, — обратился к новичку директор, — ты должен вести себя хорошо, брать пример с лучших. Хотя бы с Амосова. Есть у нас такой прекрасный ученик.
— Мой сын, — сказал широкоплечий (брови его чуть сдвинулись), — уже четвертый год в гимназии. Никто на него не жаловался. Люди мы, конечно, простые, но, извините, господин директор, я сам видел детей, которые из благородных, а они, между прочим, баклуши бьют. Мой Володька учится добросовестно.
— Ну, ладно, вы можете идти, — поднялся с кресла директор, — только я еще должен вам сказать, что некоторые явления, наблюдаемые нынче в обществе, заставляют нас быть сугубо осторожными в приеме учащихся. Вы понимаете, о чем я говорю? Появились вольнодумцы. В городах вспыхивают какие-то стачки, все чаще и чаще проявления неподчинения начальству. Агитаторы какие-то развелись. Представьте, что это проникает даже в среду наших гимназистов. Какие-то брошюрки ходят, про-кла-ма-ции… Я имею в виду, конечно, старшие классы, но и в младших это начинает проявляться в непочтительном отношении к преподавателям, в нарушении порядка. Вот, полюбуйтесь (директор показал на Самохина), отец — приличный чиновник, служит в казначействе, а сын его просто позорит всю нашу гимназию.
Аполлон Августович вынул толстую папиросу и сердито постучал ею о крышку тяжелого портсигара.
Широкоплечий сдержанно поклонился и вышел из кабинета.
Володька остался.
— Вот, — еще раз показал директор на Самохина, — не будь, Токарев Владимир, таким олухом, как этот, стоящий перед тобой экземпляр.
Володька внимательно посмотрел на Самохина. Тот опустил голову и уставился на паркет.
— Да-да, — продолжал директор, — не учится, грубит, ведет себя отвратительно. Мы исключаем тебя из гимназии, Самохин. Слышишь?
Самохин молчал.
— Завтра же явишься сюда с отцом, заберешь свои бумаги и можешь отправляться на все четыре стороны. Понял?
— Понял, — тихо ответил Самохин.
У Володьки забилось сердце. Не выдержал, сделал шаг вперед и сказал неуверенно:
— Вы его простите… Он больше не будет.
Директор с любопытством уставился на новичка и сердито оглядел его с ног до головы.
А Самохин подумал: «И чего лезет? Не знает, а распинается… С директором без спросу разговаривает. Задается… Вот в коридоре как стукну по рыжей макушке!..»
Долго и нудно пилил еще Аполлон Августович Самохина. В конце концов еще раз, самый последний раз, простил и не выгнал окончательно из гимназии. Наказание Самохину было ограничено сидением в карцере, стоянием в углу каждую перемену в течение целого месяца и тройкой по поведению с предупреждением исключить из гимназии при первой малейшей провинности.
— Ступай! — резко приказал директор.
Самохин неуклюже поклонился и пошел к дверям. Следом за ним — Володька.
В коридоре ожидала ватага. Коряга — впереди всех.
— Ну как? — с тревогой спросили друзья.
— Живой! — радостно улыбнулся Самохин и, почесав за ухом, добавил: — Только того… «Еще одно последнее сказанье, и летопись окончена моя». А вот, — указал он на Володьку, — новенький. За меня, чудак, клянчил… А рыжий, как лиса. В наш класс… Принимайте. Только чур — без меня не бить. Я еще посмотрю, что за человекус…