- Прекратить! - рявкнул дед и, приподняв кругленького за шиворот, вбил в стул. - Толком говори! Прозой, сукин сын!

Того подкинуло и понесло дальше.

Машенька тесно сжимала лицо руками, вылавливая из скачущего потока слов судьбу своего мужа, который прямо из военкомата был доставлен в тюрьму, а там определен в батальон смертников, который погнали на фронт, выдав на пять человек по одной винтовке времен турецкой войны. Сын врага народа, забытый за военной неразберихой, он напомнил о себе так некстати, как один только и умел, - и был послан на убой. Но и на передовую не успел попасть, хотя и проходила она рядом, а погиб в какой-то избе, странно придавленный тем, что никогда прежде не падало... Машенька почувствовала, как дыхание, эту родную, никогда не разгаданную до конца нелепость, и в самой смерти не изменившую мужу, и ослабела, ничком легла на кровать.

Беспорядочный поток, неприметно вынесший кругленького из комнаты, затихал. Дед молчал и пил. Про Авдейку забыли. Он сидел в углу, и язычки пламени стояли в его широких, невидящих глазах.

- Дурак Митька, дурак, - тихо, с твердой тоской проговорил дед, и керосиновые огни зашевелились в Авдейкиных глазах. - Гонит нас крысиное племя, а он под балкой гибнет. Нам жить надо, счеты свесть, хоть сколько, а утащить с собой гадов. Да, мельчают люди - и все через баб. Кто бы отцу моему, Савелию Лукичу, рассказал такое про его внука - за обиду бы почел, на месте прихлопнул. Это ж надо - дураком погиб и с того света дурака прислал с донесением...

- Врешь! - отчаянно закричал Авдейка и, вскочив деду на колени, стал бить кулаками в огромное красное лицо. - Врешь! Врешь!

Потом что-то в Авдейке громко ёкнуло, и он съехал на пол, задыхаясь и дергаясь. Дед поднял его, прижал к груди и незаметно стер с лица отпечатки детских кулачков. Потрясенный невесомостью жизни, свернувшейся в его руках, дед затих, нашел взглядом керосиновую лампу и надолго задумался.

# # #

"Значит, и Митьку в штрафные пристроили, чтобы и семя не проросло. Вот как они нас изводят. Сына - к Духонину, а меня со счетов списали. Недоумки и холуи войной командуют, нацию переводят - а я, выходит, лишний. Где же я их проглядел, где проглядел это сучье племя? Несло по стрежню - и оглянуться недосуг было. Верен себе остался и попятного пути не знал, а выходит, главного-то и не осилил. А ведь сверкнуло однажды под Волочанском - в мирозданье мысль, не в человека".

Качался стебель пламени в керосиновой лампе - множась, разбегаясь в слезящихся глазах, - качались, множились, разбегались стебли трав и цветов майской степи сорок второго года. Стояла хрупкая, готовая сорваться тишина перед атакой, нити нагретого воздуха дрожа поднимались над землей, и глаза, следившие за ними, каждый раз останавливались на холме, пришлепнутом догом, как соском кормящей бабы.

Дед лежал в первой цепи, прикидывая путь, но ни ложбинки не мог сыскать на ста метрах перед холмом, проклятых метрах, наполненных металлическим ликованием кузнечиков. Миг тишины дрожал, но держался, и он хранил его в себе.

Тут залегший с ним рядом вор по кличке Тороватый неожиданно выкрикнул с ёрническим подвизгиванием: "Сичас, сичас, терпи, девка! Уж мы всадим, уж мы тебе отольем! Чего придохли, сперматозои, мать вашу так?!" Дед хотел осадить его, но понял, что Тороватый уже мертвец. Пружина в нем соскочила прежде времени, и сам Тороватый, везучий и битый лагерник, почуял это и поник. С пацанов мотало его по срокам, а за войну дважды уже ходил он со штрафными батальонами, искупая вину, - и уцелел. Он-то знал, как метит человека близкий конец, - и не крикнул, не возмутился, а только поднял к небу внезапно взмокшее лицо и вздохнул во всю грудь. Когда по короткому сигналу цепи бесшумно поднялись и хлынули в бой, тишина разом сорвалась. Грохочущий и жаркий вал вырос на пути, и Тороватый споткнулся о него, едва успев подняться. За спиной остался короткий всхлип, которым тело его отозвалось смерти, и дед побежал вперед, привычно намечая место под шаги. В сознании его мелькнула сторонняя мысль о том, что в этом гибельном стремлении к цели есть и вправду что-то от слепого оплодотворяющего потока.

Он бежал сквозь вихрь звуков, сквозь хрип металла, охлаждаемого живой влагой земли и плоти, бежал в тишину, где тело отделилось от него, стало огромно и невесомо. Мысль, высвобожденная из тела, поднялась под свод мироздания, сверкнула ослепительной и всеразрешающей вспышкой прозрения. Он стиснул ее в себе и донес до вершины холма, но там она распалась комьями земли и звездным прахом, растеклась в неуловимый горизонт, чтобы уже никогда не вернуться. Дед взревел от ярости, вырвался из навалившихся тел, из оглушительного звона в ушах - и Ощутил сотрясение под телом. Он лежал над ожившей амбразурой и, не зная, остался ли кто живой в роте, оглушил кулаком стонавшего немца с ободранным лицом, перевернул навзничь и опустил головой вниз, в пульсирующую струю огня. Тело резко дернулось - всплеснули руки, и голова разлетелась розовой дымкой, - но он удержал его и опустил ниже. Струя огня захлебнулась в трупе, стало пугающе тихо, и дед не чувствовал себя живым. Он огляделся, отыскивая сверкнувшую мысль, но тут поднялись в последний бросок остатки роты, ударили автоматы и пули веером ушли вверх от бетонного среза дога.

Дед вжался в бетон, обдирая кожу на лице, и тело немецкого пулеметчика с маху обрушилось на него. Немец тоже слышал непонятную тишину, не вынес ее, бросил заглохший пулемет, вылез осмотреться и упал, снятый очередью. Дед с отвращением отбросил тяжелое, вскипающее кровью тело, но, не рассчитав усилия, приподнялся над краем дога. В лицо ударила бетонная пыль, прыснувшие пули рикошетом стегнули по голове, и он скатился вниз, не услышав взрыва, покончившего с его ротой.

Очнулся он в крови, обильно заливавшей лицо, и засмеялся, счастливо удивляясь себе. Глухая ругань и хрипение рукопашной стихли. Высотка была подавлена, части стремительно уходили в прорыв. Мысль вернулась в горизонт, она была вокруг - и ее не было. Но он был жив. Он был снова жив, и пространство жизни лежало вокруг - доступное и податливое. Крупный цветок покачивался у линии укреплений. Дед потянулся к нему, захватил в руку и стиснул мясистый бутон - до боли, до жидкой красноватой массы, полезшей меж пальцев.

"Сперматозои!" - вспомнил дед. Эк загнул Тороватый напоследок. Их вроде целая прорва, и все гибнут, а один семенит. Хорош же этот один. Ба! Тут он подумал о себе, еще живом, и неудержимо захохотал, схаркивая кровь и тяжко пошатываясь от боли. "Хорош же этот один! Ох, хорош!" Потом оглядел изуродованный холм, тела, распростертые в синем дыму, и пристыженно замолчал.

Так, единственным из роты, вырвался он и в шестнадцатом году из газовой атаки немцев, стиснув дыхание до красных колец в глазах, - и попал на свою, гражданскую, где из кровавого хаоса поднималась новая власть. Распалась держава, и бунт начался всероссийский, погибельный - от страха, от того, что устои рухнули и не обо что стало удержаться человеку на земле. Загоняя людей под железную руку, полагал он, что спасает их от них самих, от того бунта, что теплится в каждом, ему же на погибель. Этим и оправдывал кровь братскую, разорение и пожары своей войны, сирот ее и заложников. Безучастна история, массами движет, затаптывает человека. И когда, пятнадцать лет спустя, зацепила и его та власть, которую так самозабвенно отстраивал, и потащила колесами своими пыточными - терпел, не пенял ей. Только воля к жизни и вынесла, как всегда выносила.

Он любил вспоминать свои победы, все, кроме той, одержанной в одиночку за глухими стенами без выстрелов и резни. Он и теперь не смел касаться темного лефортовского сгустка в сознании, который не разошелся даже там, у взятого дога за Волочанском. Он и не касался, а думал о том, что, уцелев и теперь, после осколочного ранения, полученного под Сталинградом, был снова отобран в жизнь, и атаковал военкома, уверенный, что добьется своего и будет еще на фронте.

- Нужен еще, - вслух произнес дед, шевельнув волосы на голове уснувшего Авдейки.

# # #

Утром Авдейка рисовал вилкой на застывшей полбе скуластое лицо со шрамом, похожим на обрывок бельевой веревки. Он очень жалел, что бил деда, и даже съел кусок ливерной колбасы, который тот незаметно подложил в тарелку.

- Ты на меня за вчерашнее зла не держи, - сказал дед. - Это я с тоски. Один ты у меня теперь.

Авдейка молча проводил деда до двери. Тот вздохнул, погладил внука по голове и пошел в атаку на военкома.

Авдейка вернулся в комнату доедать кашу. У табуретки с трельяжем сидела мама-Машенька и по неистребимой привычке растягивала губы в гримасу, пока не сообразила, что идет война и помады давно нет. Спохватившись, она быстро оделась, но забыла, что делать дальше. Потом вспомнила и побежала на завод, откуда, после внезапной истерики, ее привела домой пожилая работница.

Авдейка в это время сидел у дяди Коли-электрика и выяснял, чему нужно учиться теперь, когда он умеет читать и писать.

- Дальше в школе учиться будешь, - ответил дядя Коля. - Спряжения всякие изучать.

- Спряжения - это какие?

- Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, они идут, пока врут. Вот такие. Понял?

- Не понял, - признался Авдейка. - Но учить их мне не нравится.

Дядя Коля пытался возразить, но тут вошла мама-Машенька. Не поздоровавшись, она устало опустилась на диван. Губы дяди Коли сложились в треугольник.

- Чайничек! - воскликнул он.

Авдейка заметил, что мама вошла не постучавшись, как к себе. Он насупился, подошел к окну и заметил мужчину в кожанке, широкими шагами пересекающего двор.

- Мама, Машенька-мама, летчик Сидрови идет! - закричал он, узнав бронзового дядю.

Машенька подошла к Авдейке и стала рядом.

- Герой. И жив, - резко произнесла она что-то мучительно знакомое Авдейке.

Дядя Коля замер в объятии с пузатым чайничком.

- Понимаете, Машенька-мама! Герой-то нынче тот, кто жив, коща все мрут. Жив - вот в чем фокус, - произнес он победоносным треугольником рта.

Авдейка вспомнил, что рассказал о его папе кругленький человек, и, полоснув мать неистовым взглядом, выбежал, по пути толкнув дядю Колю с чайничком.

- Что это с ним? - спросил дядя Коля.

Машенька потерянно отвернулась и посмотрела вслед размашистому человеку. "Сидрови! - думала она, презрительно топорща губу. - Сидоров, так, кажется, в доинтернациональном подъездном прошлом, когда он мечтал соединиться не с международным пролетариатом, а со мной и тупо топтался у батареи, мусоля свои огромные и грязные руки. А теперь он жив, он герой, а мой избранник придавлен балкой. А сын... мой сын..."

Машенька сорвалась с места и молча пошла к себе. Дядя, Коля-электрик задумчиво провожал взглядом торопливые ноги в шароварах и разношенных туфлях. Эти шаровары не давали ему покоя. Он помнил ее ножки в прозрачных чулочках на остреньких каблучках, звук которых вонзался в него серебряными иголками. Тоща они волшебными рыбками плескались в коридорной мгле, и он часами следил за ними в дверную щель, накаляясь и пофыркивая.

"Как это она - герой и жив? Молодцом Машенька, понимает, - одобрил дядя Коля. - Глядишь, и шаровары эти скоро выбросим. Только бы комиссар краснорожий не встрял. Не нравится он мне. Горлопан, жизни нашей не знает. Ничего. Чайком да лаской, чайком да лаской - он и побоку. А там..."

За Машенькой громко ударила дверь, и дядя Коля-электрик выпустил изо рта струю воздуха.

Авдейки не было. Поток света просеивался сквозь выцветшие сборки ширмы, отбрасывая на стену мгновенный очерк неподвижной старческой головы. Машенька рванулась к матери, но, сделав неловкий шаг, сбилась с привычного пути утешения и замерла посреди комнаты. Она почувствовала себя вытолкнутой на пустую сцену, и слова, исповедально рвущиеся из груди, застряли в горле. Машенька опустилась на кровать, зажав грудь подушкой.

"Что со мной? Разве я могла прежде подумать такое? Он хороший, честный парень, этот Сидрови. Кажется, его Лешей зовут. А я? Разве такой я была?" думала Машенька, вороша обрывки воспоминаний, крошившиеся, как ветхий рисунок.

# # #

Рисунок... рисунок... Ах да, рисунок был домом, изображенным ею в три года от роду. Синий дом с разбросанными, как взрывом, по пространству листа окнами, крышей и трубой с дымом. Долгие годы он висел на стене детства, а за ним были янтарные доски, солнце, калитка, открывавшаяся с ходу колесом велосипеда, следы от купальника, подложные плечи, танго "Брызги шампанского", сессия, споры об авиации, заглавная роль в студенческом спектакле, стильные парни из Осоавиахима в кожаных куртках и скрипящие половицы возвращения. Жизнь укладывалась в рамку высохшего до хруста рисунка, охваченного миром проклинающих газет, процессов, ночных арестов, институтских собраний и бесследно исчезающих знакомых. И война, сдувшая хрупкую преграду, затемнение, воздушная тревога, дача в Малаховке, разнесенная взрывной волной, как дом по пророчески-синему рисунку, "Братья и сестры..." под стук державных зубов о стакан, привокзальные скверы, где обезображенные горем женщины стенали и отдавались в пыльной зелени на глазах прохожих, а мужчины угрюмо отдирали от ватников их руки, песочная бомба за стеной, бегство шестнадцатого октября, трамвайный парк, выбитые из клетей стекла, метель, продувающая огромный свод, оборудование, конвейер, гранаты, смена, похоронка, смена...

Но во всем, что теснилось в памяти, не было места ей самой. Все совершалось независимо от ее воли, не требуя усилия выбора - и Машенька не ощущала себя в живых.

Это было так неожиданно, что она поднялась, обтерла лицо и невольно потянулась к зеркалу. Створки трельяжа, анфиладно углубляясь друг в друга, отразили изнуренные женские лица, молчаливо и желто глядевшие на Машеньку. "Какой выбор, о чем это я? - подумала она. - Что иное можно выбрать, как не то, что дала жизнь? Мать? Дмитрия? Авдейку? Родину? Чтобы любить другое, надо и быть не собой. А я - это я. Вот и нашлась. - Из сонной глубины ей откликнулись печальные улыбки. - Нашлась - и ладно, и забыть пора. Забыть, совсем забыть о себе, как сама жизнь обо мне забыла, чтобы сохранить тех, кого любишь. Так?.. - и бесчисленные женщины утвердительно кивнули. - Ведь и Дмитрий забыл. Уже два года, как он погиб, а боли такой еще не было. Это все кругленький, он меня так подкосил своим рассказом. Зажмуришься - будто рядом Дмитрий, в дыхание от меня. Все так же уязвим и безоглядно доверчив к миру, от которого я его ограждала собой. Только не проживешь зажмурившись. А раскрыть глаза - страшно - нет его, и не будет. Но Авдейку он мне оставил". Машенька вспомнила страшный взгляд сына и похолодела. "Откуда в нем такое? Во мне этого нет, и в Дмитрии не было. Уж не от деда ли его бешеного? Чужой он человек, страшный. Это в какую же голову придет - сына поносить за то, что погиб? Дураком! И как язык повернулся? Сам дурак, что власть устанавливал, которая его сына с преступниками на гибель послала. А он добровольцем ушел, по доброй воле, по доброму сердцу. И не надо мне другой славы. Я его ребенком любила, он им и остался до конца.

Этот Василий Савельевич привык людей стрелять, вот и всех в убийцы кроит. Заслонить надо Авдейку от деда, да только рук на него не хватает. На Авдейку и маму, - уточнила Машенька. - Спасибо, Николай им занимается. И тепленький, и липкий, и жулик - а грамоте учит. Пусть. Прежде он и заговорить не смел, а теперь на тебе - чаем поит. Да я отпихнусь, лень только. Смена еще ничего, смена - в силу. А вот белье до ночи стирать... И белье ничего, - прервала она себя. - Белье - это врачи, и американские лекарства, и витамины. Белье - это маме и думать нечего. - Тут что-то сдвинулось в отраженных лицах. Машенька всмотрелась и заметила, как сузились и отвердели рты - синие рты на желтых лицах. - Рассиделась я что-то, - обратилась она к ним, как к собеседницам. Пересилить надо, подняться, в цех скоро. Там хорошо. Там дело, там я как шестеренка в часах подогнана и уставать некогда. Вот после смены выходить страшно, за что браться, не знаешь. Тут Авдейка, а ты - мимо, за бельем. И в бак его, в бак. И не садиться, ни за что - заснешь, а вода газ зальет. В девятом классе спорили все - можно ли ребеночка задушить, когда спать хочешь, а он не дает - как у Чехова. Можно. Душишь его, душишь - а из него вода. Вода, вода. Льется. И, если попросить хорошенько, можно договориться - белье в ванной оставить, а самой вместе с водой ускользнуть- капелькой. И по трубам. И в реку. Там бабы пусть себе белье полощут - а ты мимо плыви. Если и выпьет кто - не беда, ты ведь уже не одна капелька - вон сколько - и еще, и еще..."

# # #

Голова Машеньки падала на руки, когда бледные детские лица прянули из зеркал.

- Авдейка! - спохватилась Машенька.

- Я есть хочу, - тихо ответил Авдейка.

После рассказа кругленького о том, что папа его не убил ни одного фашиста, Авдейка все время чувствовал голод. Что-то внутри снедало его, и он старался заполнить себя чем мог, совсем как Болонка. Еще он хотел есть потому, что каждое утро поднимал с дедом гири и стал очень сильный. Дед готовился к медицинской комиссии и достал две пятикилограммовые гири. Он перестал пить водку и каждое утро делал зарядку, отворачивая к окну страшную грудь с красной впадиной, от которой расходились белые жгуты шрамов.

В день комиссии дед встал очень рано, побрился и вернулся в комнату, прикрываясь клочком полотенца.

- Не найдется ли пудры, невестка? - спросил дед. - Видишь, какое дело будто к венцу обряжаюсь.

- Пудра! - Машенька печально фыркнула. - Нашли что спросить! Я не только про пудру, про то, что женщина, забыла.

Авдейка пошел на кухню и вернулся с чашкой муки. Дед обрадовался, насыпал муку на грудь и стал замазывать шрамы. Потом он попытался втиснуться в Машенькино зеркало, но кряхтя отступил и повернулся к Авдейке.

- Посмотри, - попросил дед.

Авдейка сунул палец в муку, закрасил, где не хватало, и дунул. Мука осыпалась.

- Ты чего дуешь? - обиженно закричал дед.

- Так надо, - твердо ответил Авдейка. - Все равно стряхнется.

- Мал еще мне указывать. Вон какой мизерный, - рычал дед, мстительно показывая на пальце величину Авдейки.

- Мешаешь, - сказал Авдейка и отвел палец.

Подумав, он снова обмазал рану, похожую на спрута с щупальцами, и снова дунул. Получилось лучше.

Дед осторожно влез в белую нательную рубаху с тесемочками и взялся за мундир. В глаза Авдейке плеснуло солнце, сжавшееся до размера солдатской пуговицы. Он зажмурился, а потом отошел к своей постели и, надорвав полосатую обшивку матраса, вытащил штык. Солнце скользнуло по шлифованным граням и упало с острия сверкающей каплей. Авдейка вздохнул. Дед стоял у зеркала, неумело вытягивая шею и разглядывая белые полосы выбритой кожи.

- Вот твой штык, дед, - сказал Авдейка. - Бери, воюй.

- Да неужто мой? - спросил дед, пробуя острие. - Ну, спасибо, Авдей. Это ж, брат, какой штык! Исторический. Им власть устанавливали. Да... Был у меня и Георгий, было и оружие георгиевское, а штык все ж роднее. Спасибо, Авдей. Вырастешь - твой будет.

- Я быстро вырасту, - обнадежил его Авдейка.

Дед положил на голову Авдейке огромную руку, подержал ее там, а потом вздохнул и спрятал штык под свой матрас.

Одернув мундир, он вспомнил о чем-то, усмехнулся и прошел за ширму.

- Ну, Софья Сергеевна, - сказал он с той глуповатой улыбкой, с какой всегда обращался к бабусе, - уж помяните меня сегодня, будьте так любезны. От всей чтоб души, самыми чтоб распоследними мыслями. Имейте снисхождение.

Круто развернувшись, дед вышел в коридор, свирепо ступая на расшатанные паркетины. Перед дверью он остановился и неуверенно повел рукой перед грудью.

- Дед, а ты крестишься, - отметил Авдейка.

- Ну уж. Скажешь тоже. Не крещусь, а так... - Дед смутился и засопел.

Во дворе Авдейка спросил:

- О чем это ты бабусю просил?

- Чтоб ругала. Примета такая есть - к удаче, значит.

- Ну, дед, ты как тетя Глаша. Она тоже приметы знает. И сны объясняет. А ты можешь?

Но дед сопел и не слышал. У ворот он поцеловал Авдейку и ушел. Авдейка махал ему вслед и смотрел, как бегают по надраенным голенищам сапог белые блики. Дед шел вдоль забора, мимо парусников, нарисованных мелом на бетонном основании.

# # #

По другую сторону ворот, у щита с пожелтевшим плакатом "Все на борьбу с врагом!", суетились Сопелки. Стоя на плечах брата, каверзный Сопелка лизал химический карандаш и подписывал к Гитлеру, поднятому на штыки, "Ибрагим богатый".

- Почему он богатый? - спросил Авдейка.

- Старьевщики все богатые, - пояснил Сопелка, отплевываясь. - Кто ж этого не знает? И нам он враг.

- Браты! - донесся со двора истошный крик. - Бегите сюда, чертей смотреть!

Под Леркиным окном стоял Сахан в красном восхищении Сопелок. В руках у него были прозрачные стеклянные трубочки.

- А где черти? - спросил Авдейка.

- Черти внутри, - облизывая пересохшие губы, ответил Болонка. - Продает.

- Лерка! - звал Сахан. - Выходи чертей смотреть.

- Да ты покажи. Может, мы купить хотим, - сказал главный Сопелка.

- Покупалка не выросла. Вы мне еще пятнадцать рублей должны, что на червяках проспорили, - не оборачиваясь, ответил Сахан, но посмотреть трубочку дал.

В прозрачном столбике плавал стеклянный черт с длинным хвостом и показывал нос десятью пальцами. В середине трубочки была дыра, затянутая резиновой мембраной. Главный Сопелка нажал на резину пальцем, и черт поднялся по трубочке.

- Лерка, выходи! - звал Сахан. Черт беспорядочно опускался.

- А почем черт? - осторожно спросил деловой Сопелка.

- Тридцатка.

- Дорого.

Сопелки совещательно сблизились головами.

- Эй, черта не заиграйте! - предупредил Сахан. В это время отдернулась занавеска в окне третьего этажа, и показался Лерка.

- Выходи! - закричал Сахан, тряся пробиркой с чертом.

Лерка кивнул и исчез. Он рад был любому поводу выйти во двор, так мучительно стало для него одиночество. Все, что бродило в нем смутными стремлениями, тревогой и тоской по странствиям, что, подобно летучим парусникам, брезжило в нечаянных мелодиях, сосредоточилось теперь в простой и постыдной тайне, приоткрытой подолом пьяной истопницы. Внезапно открывшаяся чувственность ошеломила Лерку. Занимаясь с учителем гармонии, он послушно писал упражнения по контрапункту, инвенции и фуге, от которых ждал так много, но обнаружил, что утратил ощущение красоты и постигал музыкальную форму почти механически. Едва дождавшись конца урока, он переставал владеть собой и с маниакальным упорством метался по квартире от окна к окну, впиваясь окулярами в проходящих женщин. С биноклем у глаз ожидал он конца смены на часовом заводе, когда молодые работницы расходились липовой аллеей - молчаливыми парами, склонив голову на плечо подружке. Обнаженные в своем открытом, усталом, утратившем сокровенность желании, они брели расширенными синими линзами и тонули в сумерках. Бинокль трясся в Леркиных руках, набивая синяки у надбровий. Внятная доступность женщин вселяла непомерную робость. Несколько раз Лерка приближался к ним, слышал грубые шутки и застывал - оторопевший, с помраченным взглядом, - вызывая неприязнь и насмешки. Только цейсовскими окулярами касался он скользящих сумерками тел, и, когда неожиданно пропадало желание, оставляя его в тоске и ознобе, он отбрасывал бинокль и плакал. Память его отыскивала затерянный во времени облик мальчика, выбежавшего когда-то из концертного зала. Этот мальчик, из которого вырос Лерка, бежал лабиринтом зеркал, колонн и ступеней, бежал без оглядки, хранимый звучавшей в нем музыкой, которая как-то разом прервалась, оставив озираться в бесплодной и нечистой взрослости. "Это за Алешу мне наказание, - думал Лерка. - И вообще за все..."

Как черные тени по известковой стене, скользили в его воображении работницы с узловатыми руками. Сопелки, делящие хлеб, мать погибшего Алеши, отпечатавшаяся в окне, калеки с пустыми глазницами и бравые солдаты с газетных полос, обреченные гибнуть на фронтах. Бессловесные тени войны - тени живых, живших и будущих жить, не ведая своего срока и вины, - они двигались стеной известкового вымысла, а впереди них бежал потрясенный музыкой мальчик. Лерка протягивал к нему руки, но они исчезали за чертой - белые в белом.

Потом Лерка крадучись добирался до ванной, смывал слезы под холодной струёй и слушал доносившуюся сводку Информбюро "В последний час". Заглушая сообщение, били часы в гостиной, и Лерка думал о том, что каждый из часов войны, с медным равнодушием отбиваемых каминными часами, есть чей-то последний час. И не выдерживал, уходил, дотемна слонялся по двору, безотчетно рисуя на стенах парусники и исподволь заглядывая в окна Песочного дома. За ними в клубах сумерек, взрытых подобно илу, двигались люди - неправдоподобно близкие, погруженные в таинственный труд жизни. Велосипедное колесо без шины катилось через двор с однообразным жевательным усилием. Лерка ждал мальчишку, который должен бежать за колесом с железной погонялкой, но мальчишки не было. Двор был пуст, и колесо катилось...

Лерка выскочил из подъезда, обрадовался, что нет Кащея, и взял трубочку с чертом. Дешевая рыночная диковинка мало занимала его, но рассматривал он ее долго, возбужденно обсуждая достоинства с Саханом и Сопелками и радуясь приобщению к заказанной ему жизни двора.

- А ты чего? - спросил он Авдейку, стоявшего поодаль.

- У меня денег нет, - ответил Авдейка.

- Короче, - сказал Сахан. - По тридцатнику штука. Будешь брать? А не то я в лесгафтовский двор снесу.

- Буду. Давай двух.

Лерка взял себе одного черта, а другого протянул Авдейке. Тот отступил и спрятал руки за спину.

- Бери быстрее, он же за так дает, - зашипел Болонка.

- Возьми, - сказал Лерка, но понял, что Авдейка не возьмет, и растерялся.

- Мне! - отчаянно закричал Болонка. - Мне черта! Это все равно как ему.

Лерка торопливо сунул пробирку в дрожащие Болонкииы руки и передал Сахану деньги.

- Всем черта, а нам? - заканючил завистливый Сопелка.- Нам подарить черта? Нам никто ничего не дарит.

- Не клянчь! - оборвал его деловой Сопелка. - Я тебе десяток таких с рынка натаскаю.

Авдейка отвернулся, заметил серебряные погоны, ритмично покачивающиеся по другую сторону насыпи, и приглушенно вскрикнул:

- Сидрови!

Он догнал летчика уже на тротуаре, когда перед тем откинулась лакированная дверца автомобиля.

- Дядя Сидрови, дядя, вы... мой папа... вы... - неубедительно сипел Авдейка, борясь с прерывающимся дыханием. - Мой папа, он что?..

- Потом, парень, - ответил Сидрови, легко отодвигая Авдейку, и вдруг увидел его - бледного, с расширенными мольбой глазами. Он выпустил дверцу и присел на корточки. - Ну, что у тебя? Только быстрее.

Запах нагретого металла, бензина и кожи - волшебный запах автомобиля обдавал Авдейку. Мысли его путались, и он безнадежно повторил:

- Мой папа, ведь он не жив... он что?..

Резко взвыл клаксон, и Сидрови поднялся.

- Твой папа - что? Да говори же, черт! - кричал Сидрови, перекрывая гудок и не попадая ногой в раскрытую дверцу.

Большой, похожий на памятник, Сидрови нелепо подпрыгивал на одной ноге, и, чтобы прекратить это, Авдейка помахал ему рукой и постарался улыбнуться. Гудок смолк, машина рванула с места, и из сверкающего вихря донесся зычный голос:

- Потом! Вернусь еще!

Авдейка махал вслед черной эмке, стремительно таявшей и поднимавшейся над землей вровень глянцевым кронам аллейки. Болонка стоял у ворот, провожая машину восхищенным взглядом, и обеими руками ограждал стеклянного черта.

- О чем это ты с ним?

- Спросить хотел. Про папу, - ответил Авдейка. - Да он на фронт торопится.

- На фронт! - восторженно закричал Болонка, стискивая у груди черта. - Вот бы нам! Может, сбежим?

- Писуны, - меланхолично заметил Сахан, стоявший в воротах и размышлявший о чем-то своем. - Не чета вам люди бегали...

- Сам-то чего не убежал? - спросил Болонка, раздуваясь от обиды.

- Все Лерка. Мы-то и на дух никому не нужны, а из-за него всю охрану на ноги подняли. Вот так. Все папаша его. Большой человек.

# # #

Лерка, деливший одиночество со своим чертом, гонял его по пробирке и смотрел на ребят в воротах, разделенных сверкающим пятном лужи. "Интересно, представил он, - упади кто-то при всех в лужу - что бы стал делать? Болонка заплакал бы. Сахан - тот поднялся и всех бы измазал. Я... я ушел бы молча. А мальчик этот, Бабочка, - он что?" Лерка задумался. Авдейка всякий раз тревожил его воображение, был открыт и при этом глубоко непонятен ему. Так и не решив, что бы стал делать Бабочка, упади он при всех в лужу, Лерка вернулся домой и, пряча в ящик пробирку с ненужным чертом, наткнулся на ответ: "А он бы не упал". Лерка даже похолодел от того, как непреложно это показалось. Но почему? Почему бы ему не упасть?

Он подошел к окну и взглянул на ворота. В них никого не было. Очертания лужи напоминали Африку. Лерка взял бинокль и разглядел папиросный окурок, огибавший мыс Доброй Надежды. Женщина вошла в Песочный двор Баб-эль-Мандебским проливом - воротами слез, - и бинокль последовал за ней, задев сферическим краем легкую фигурку в углу двора.

# # #

Авдейка, всматривавшийся сквозь забор, заметил деда издалека и по тяжелой, увалистой походке понял, что он пьян и на фронт его не взяли. Дед шел, оловянно глядя перед собой и ничего не видя. Вслед неслась ругань прохожих, отброшенных его бесчувственным телом. Отделенный от деда чугунными прутьями, Авдейка молча бежал рядом. Дед прошел было мимо ворот, но Авдейка схватил его за руку и потянул на себя. Дед остановился, недоуменно оглядел его, а потом узнал, виновато улыбнулся и вдруг спросил на всю улицу:

- А я Воронеж брал, ты знаешь? А теперь списан. Инвалид первой гильдии... Я, говорю, Царицын брал, а Сталинград не отдал. Сколько это городов будет, а? Два? Вот те, выкуси! Один. Один и тот же. Только Царицын начдив брал, а Сталинград солдат не отдал. Сколько это людей, а? Двое? Выкуси! Один я, Авдеев. А почему, говорят, ты жив, Авдеев? Непонятно это.

- Дед, - просил Авдейка, - пойдем домой.

- Знаю! - заорал дед теперь уже во всю глотку. - Знаю, что им непонятно. Знаю, где те, что со мной Воронеж да Царицын брали. Знаю, сам там был. Только мы, Авдеевы, живучи!

- Дед, - кричал Авдейка, - дед, миленький...

- Мне глотку не заткнуть! - страшно орал дед.

Авдейка видел сквозь слезы, что вокруг собираются люди и открываются окна в доме. Он уперся и всею силою рванул деда. Тот шатнулся, захрипел, и кровь полилась у него изо рта. Авдейка вытянулся, как стебелек, готовясь принять деда на себя, но кто-то быстро опередил его. Тут же из толпы вынырнул второй парень - рыжий, с приклеенной ко рту папиросой. Вдвоем парни выпрямили кренившегося деда и подхватили его под руки.

- Упился, ерой, - подначил кто-то из толпы.

Рыжий обернулся, ощерился со звериной злобой, плюнул папиросу в лицо говорившему и, задрожав телом, промычал:

- Порву.

Прохожий исчез. Парни волокли по двору оседающего деда. Он закусил рукав, и на обшлаге кителя пузырилась кровь. На парапете сидел Штырь, свесив синие татуированные ноги. Штырь зевал. Перед дедом боком двигался Ибрагим и страдальчески цокал.

- Дед? - спросил рыжий парень.

- Дед.

- Лихой мужик. Помрет, видно.

- Не помрет, - ответил Авдейка.

- Ну, дай-то Бог.

Деда приволокли в комнату и положили на кровать Машеньки. Возле него суетились Глаша с Иришкой. Рыжий парень исчез, а другой толкался в дверях. Авдейка узнал Лерку и спросил:

- Это ты деда нес?

- Иди, иди, малой, - сказала Глаша, выталкивая Авдейку. - Насмотришься еще...

- Ты не сердись на меня за бабочку, - пробормотал Лерка. - Я и сам не знаю, что это со мной было.

- Я не сержусь, - ответил Авдейка. - Только жалко ее. Один раз за войну прилетела, а мы убили.

- Пойдем ко мне, - горячо зашептал Лерка. - Я тебе черта своего дам. И коллекцию покажу. Ты здесь все равно не нужен.

- Не нужен, - согласился Авдейка. - Прогнали уже.

- А дед правда не умрет? - спросил Лерка.

- Не умрет, - твердо ответил Авдейка. Он приоткрыл дверь и взглянул на развороченную груду, сотрясавшую постель мамы-Машеньки. С белого покрывала свисали сапоги. Они были огромны, неподвижны и облеплены грязью.

- Идем, - сказал Авдейка.

- Так это дед твой? Могучий! Это да! Се человек. И что я его прежде не видел? У нас таких нет, - говорил Лерка, спускаясь с лестницы.

- Воевал он, - неохотно ответил Авдейка. - Его под Сталинградом ранили.

Лерка не расслышал. Он был возбужден, полон сознания своих сил и ответственности, возникшего в нем внезапно, когда в воротах дома он увидел Авдейку, не справлявшегося с пьяным, проклинающим стариком. Лерка бросился на помощь в неприемлющий двор, даже не успев подумать, нужен ли он там, и попал к месту, успел оттолкнуть Авдейку и подхватить пошатнувшегося старика. Лерка был потрясен рухнувшей на него тяжестью и удержался на ногах только благодаря рыжему парню, подставившему себя под удар. Дрожа от напряжения, тащил на себе Лерка огромного старика, сокрушаемого резкими толчками, рвущими грудь и исторгавшими кровавую пену. Старик хрипел и стискивал зубы, удерживая жизнь в развороченной плоти, и, ужасаясь этому противоборству, Лерка воспринимал его звучанием музыкальных тем, стихий жизни и небытия, которые непроизвольно развивались в его сознании, достигая кульминационного слияния. Потом старик рухнул на кровать и остался в одиночестве доигрывать трагическую партитуру, а Лерка вздохнул с облегчением и выскочил на лестницу.

Заглядывая в окна лестничных клеток, в мутную пропасть, разверзшуюся за ними, Лерка чувствовал, что способен прыгнуть и не разбиться, но миновать грань, уйти из себя в целое и обитать в пространстве, слившись с растворенной в нем музыкой. Чувство это сродни было тому, что возникало прежде за роялем в счастливые часы, когда в музыке сосредоточивалось все его существо и жизнь не взыскивала с него, не показывала на дребезжащем, немом и непреодолимом стекле деяние рук его, о которое преткнулась и воля его, и надежда, и музыка...

"Почему я об этом? - подумал Лерка, привычно ограждаясь от страшного видения, открывшегося когда-то за станционным окном и так внезапно настигшего. - Оттого, что смерть, наверное... Старик, смерть его рядом - и та, Алешина..."

- Что? - переспросил Лерка, оборачиваясь к Авдейке.

- Грудь ему разворотило. Под Сталинградом.

- Под Сталинградом, - повторил про себя Лерка. - Вот оно что... Возле Иловинского разъезда.

Он зажмурился, опасаясь, что, как тогда, на полустанке, откроет глаза и сквозь слепящий свет увидит свою фотографию в руках штатского и Кашей с разорванным ухом плюнет ему под ноги. "Этот!" - скажет штатский и сунет фотографию в карман.

- Этот! - произнес Лерка вслух и едва не грохнулся с лестницы.

Он раскрыл глаза и увидел на перилах руки. Они покрылись веснушками и казались чужими.

- Ты о чем? - спросил Авдейка.

- Деда твоего кровь, - ответил Лерка, присмотревшись к рукам.

- Ничего, у деда много крови, - заверил Авдейка, поспешно отводя глаза.

# # #

Попав в Леркину квартиру, Авдейка испугался, что заблудится, но виду не подал. Позади него Лерка запирал дверь пестрыми руками.

- Пойдем, умоемся, - сказал Лерка и быстро нашел ванную комнату, ще стояли блики кафельного сверкания и такой душистый запах, что кружилась голова.

Он пустил воду и протянул розовый овал с красивыми, но непонятными буквами. Авдейка отодвинулся, не в силах предположить, что таким чудом моют руки. Все же он сунул руки с мылом под сверкающий кран и тут же отдернул. Вода была теплая. На всякий случай он побыстрее передал мыло Лерке.

- У вас что, ванной нет? - спросил Лерка и смутился.

Авдейка представил свою раковину с эмалью, отбитой по форме смешного слоника с двумя хоботами, ржавые подтеки воды, кран, из которого всегда капало, и стены с отбитой штукатуркой.

- Есть, - ответил Авдейка. - Только у нас другая ванная.

Лерка покрутил мыло и бросил его в мыльницу.

- Ты что? - Авдейка вынул розовый круг из мыльной воды, подержал над струёй и стряхнул. - Его сухим держать надо, иначе оно в кисель превратится и пропадет.

- Я не знал, - ответил Лерка и сунул под струю розовые руки.

Кровь деда, вздувавшаяся на них пеной, брызнула, и исчезла в никелированном стоке. Авдейка вздохнул.

Вытерев руки о полотенце, похожее на халат дяди Коли, они прошли коридором, потом комнатами, которые комнаты, и другими, которые холлы. Всюду лежали ковры, было так просторно и пушисто, что Авдейка перестал ощущать себя. По дороге он увидел на стене тетю балерину с высоко поднятой ногой в белой туфельке. Авдейка вспомнил тяжелые сапоги деда и сказал:

- Это тетя балерина из кино.

- Это не из кино. Это знаменитая Павлова.

- Она в деревню уехала, - сказал Авдейка.

- А я думал, в Париж, - ответил Лерка.

- Правда, в деревню, так в кино сказали. Еще там земля была, как черный шарик, и звезды. Они как льдинки и звенят ночью.

"Ишь ты, - подумал Лерка, - звенят".

- А далеко мы идем?

- В мой кабинет.

- У меня тоже будет кабинет, когда вырасту, - сказал Авдейка, оживившись. - Там еще кресло "ампир" будет стоять. Оно красное, из него пружины торчат очень красиво.

Авдейка показал пальцем, как весело закручиваются пружины, ступил в Леркин кабинет и обомлел. Огромное животное паслось на желтом лугу. Оно было лениво, черно и чем-то обижено.

- Оно здесь... - начал Авдейка, не смея произнести "живет".

Но Лерка понял. Что-то помешало ему рассмеяться, он торопливо подошел к роялю, открыл крышку и, упав рукой на клавиши, взял торопливый аккорд.

- Рояль, - неприязненно сказал Лерка.

- Играет! - воскликнул Авдейка. - Он играет! Я знаю, я почти всегда его слышу, когда из распределителя возвращаюсь.

- Это я раньше играл, теперь не могу, - буркнул Лерка.

Авдейка подошел и тронул желтые зубы. Они подались, страдая мучительными звуками.

- Я бы тоже не мог, - сказал он, отдернув руки. Лерка захлопнул крышку и, преодолевая внезапную стесненность, спросил:

- Хочешь карту с линией фронта посмотреть?

- Хочу, - почему-то шепотом ответил Авдейка. - Где она?

- У отца в кабинете.

Авдейка снова погрузился в тишину ковровых переходов и вынырнул перед огромной картой, раскинутой во всю стену пустынной комнаты.

- Флажки! - прошептал Авдейка.

- Это линия фронта. Тут наши, а там - немцы. Понял?

- Какая война огромная! - ответил Авдейка, потрясенно озирая карту.

- Смотри. Вот Минск возьмем - и выкатим немцев за границу.

- И война кончится?

- Нет. Война кончится, когда Берлин возьмем.

- Скорее бы. - Авдейка вздохнул и подумал, как чудесно станет, когда кончится война, - все заберутся на крыши и станут счастливыми и будут смотреть оттуда - далеко-далеко.

- Скорее бы... - повторил Лерка, потянувшись к окну на отдаленный звук, невнятно затронувший его и напрочь сбивший с мысли. - Как ты сказал огромная? Война огромная - это хорошо... А я вот маленький был, огонь очень любил. В деревне, помню, однажды дом загорелся, да не в той, где мы жили, а за пять километров. Я как услышал - побежал. Бегу и не знаю - зачем, но чувствую - надо мне туда. Прибежал, а там пламя столбом, от дома один остов уцелел, крыша едва держится. Огонь воет, где-то в рельс бьют, люди плачут. И я заплакал, да так, что кинулись ко мне, утешать стали. А знаешь, отчего я плакал? От восторга, от красоты плакал. И от ужаса - ведь пожирало дом это пламя. Пожирало и костями хрустело. Меня самого туда тянуло - броситься и огнем стать, - только страшно. Я потом всегда хотел дом сжечь. Не знаю, зачем и рассказываю, первый раз. Теперь не хочу, вырос. Сижу тут, как в ловушке, и не рыпаюсь. Попробовал - будет. И все так сидят. Там - война, а мы тут...

- А разве у нас не война? Всюду война. И у нас, - возразил Авдейка.

- Наши же ровесники воюют, - продолжал Лерка, совершенно не помня, с кем разговаривает. - И гибнут. А мы что? Что вот ты для победы делаешь?

- Живу, - ответил Авдейка.

Лерка опешил. Он уставился на мальчика, не сразу сообразив, кто перед ним. "Живет он, - с внезапной неприязнью подумал Лерка. - Живет и в ус не дует. И все они так - и маленькие и взрослые - живут, и ладно. Одному мне больше всех надо. И я же перед ними виноватым выхожу".

- Ладно, - сказал он. - Идем гравюры смотреть.

- Мне к деду пора, - ответил Авдейка. - Теперь, наверное, Глаша ушла и мне можно.

Но Лерка настаивал:

- Идем. Я обещал, значит, идем.

Авдейка удивился, но пошел.

Гравюры оказались рисунками корабликов, переложенными папиросной бумагой. Лерка бухнул альбом мальчику на колени, наугад развернул и, ткнув пальцем, объяснил:

- "Меркурий", русский бриг. Турок победил, эскадру целую.

- Я так и знал! - воскликнул Авдейка. - Я знал, что это ты кораблики рисуешь. Я их во дворе видел.

- Я только на стенах могу. По-настоящему рисовать трудно. Учили меня гиблое дело. Словно бабочку ловишь: летит - красиво, а поймал - дохлая, сказал Лерка и, вспомнив про сломанную бабочку, покосился на Авдейку.

Но Авдейка не вспомнил.

- Да, тяжелое это рисование, - согласился он.

- Ты-то откуда знаешь? - раздраженно спросил Лерка. - Рисовал, что ли?

- Дядя Петя-солдат рисовал. Рисовал, рисовал, а потом исчез. И нет его больше.

Придавленный раскрытым альбомом, Авдейка завороженно следил за летучими бригами, изредка покачивая ногами в разбитых ботинках. Вырванный из дворовой жизни, он потерял индивидуальность, привлекавшую Лерку, и казался вполне обычным, бледным, обношенным мальчишкой. "Насочинял я о нем что-то, - думал Лерка. - В лужу он не упадет, видишь ли. И про огонь наболтал. Все от безделья, от тоски".

Отдаленный звук, донесшийся со двора, приблизился, и стекла дрогнули Степкиным смехом. Лерка насторожился. В руках его оказался непонятный предмет из двух трубок.

- Что это? - спросил Авдейка.

Лерка отпрянул от окна и принялся заталкивать бинокль в ящик стола. Потом, испугавшись, что Степка уйдет, бросил бинокль на ковер и начал лихорадочно шарить в ящиках.

- Вот черт. Бери, я обещал, - сказал Лерка, вытаскивая стеклянную трубочку. - Может, еще что-нибудь хочешь? Ну, быстрее!

- Я ничего не хочу, - ответил Авдейка, вылезая из-под альбома.

- Все чего-нибудь хотят, - продолжал Лерка, выбрасывая из ящиков то, что попадало в руку. - Может, готовальню? Или карандаши? Краски? Марки?

- Мне ничего не надо. Ничего не надо, - повторял Авдейка, изумленно глядя на то, что происходит с Леркой, и пятясь к двери.

- Может, вещи? - выкрикнул Лерка, в два прыжка пересекая комнату и распахивая дверцы вделанного в стену шкафа. - Бери, у тебя же нет ничего.

Плеснули оловом полотна внутренних зеркал, фигура Лерки мелькнула в них, раздвоилась и исчезла. Из колышущейся глубины полетели на ковер вещи. Они вздувались в полете и причудливо распластывались по ковру, сохраняя форму человеческих обрубков. Авдейка в ужасе отпрянул и ударился о дверной косяк.

- Тенниска! Куртка! Пальто демисезонное! Рубашка! Гольфы! Костюм!

Груда вещей росла, как курган из поверженных врагов.

- Рубашка! Горностай мамин! Костюм! Галстуки! Гольфы! Рубашка! Рубашка! Рубашка!

Лерка выдохся, шагнул из темноты в зеркальный створ и встретил Авдейкин взгляд. Они молча смотрели друг на друга, разделенные грудой вещей, и ненависть, отраженная в их глазах, углублялась с анфиладной бесконечностью.

- Не надо мне твоих гольфостаев, - дрожащим голосом произнес Авдейка и, нащупав дверь, исчез в коридоре.

Не дожидаясь, пока бессловесная домработница выпустит Авдейку, Лерка подхватил бинокль и распахнул окно. На насыпи, на краю распаханной полосы, выделявшейся темной заплатой на зазеленевшей насыпи, стоял слепой Сидор. Степки не было.

Не выпуская бинокля, Лерка прошел по кабинету, споткнулся о груду одежды, стал яростно зашвыривать вещи ногами в шкаф, а потом остыл и вернулся к окну.

# # #

- Дядя Сидор! Что вы, дядя Сидор! Мы вскопали уже у вас! - кричал Авдейка, выскочивший из подъезда к насыпи, к неподвижным ногам Сидора, постукивавшего лопатой о камешек.

Сидор воткнул лопату и принялся отыскивать Авдейку незрячими синими глазами.

- Я здесь, дядя Сидор, - сказал Авдейка и взобрался на насыпь. - Мы с дедом у вас вскопали.

- Правда, - ответил Сидор без всякого выражения. - Я и чую. Руками. Руки, милай, все чуют.

Он вытащил кисет и стал сворачивать цигарку, страшно дрожа руками и просыпая табак. Прикурив, Сидор заговорил, неподвижно глядя мимо Авдейки, которого потерял его синий взгляд:

- Еще с осени знал, тяжелого года ждать - лист мшиной кверху ложился. А лист - он знает. Вот и тяжелый - сынов убило. Обоих. Не писали все, не писали - и на тебе. И не близко были, а в один день пресеклись. Вот как. Вот и тяжелый год. Были легкие, да облетели.

Он прокашлялся и принялся сосать потухшую цигарку.

- Дядя Сидор, что вы сажать будете? Я помогу.

- Спасибо, милай. Только ничего я сажать не буду. Морковь хотел, для глаз, говорят, пользительно, только баловство это. Не дожить мне до моркови. Всему свое время, а мое вышло. И так припозднился, все сынов ждал...

Они стояли лицом к лицу, разъединенные черной полосой пустующей земли старик и мальчик, изолированные дремотными полусферами Леркиного бинокля, как единственно сущие в мире - старик и мальчик, начало и конец неисчислимого рода людей, прерванного войной, - старик и мальчик, опоры моста, рухнувшего в реку, "до" и "после" - старик и мальчик, между которых ему, Лерке, места не было. Он не выдержал и отвел бинокль. Двор, обступавший старика и мальчика, был пуст, насторожен, он внушал скорбное обаяние их неподвижным фигурам. Покачивалась распахнутая дверь в кочегарку - вниз, в непроглядную темень, в чрево двора, затаившее Степкин смех.

Когда Авдейка оставил Сидора и понуро побрел к дому, стараясь не торопиться и думать, что дед жив, он опять попал в глаза Лерки, попал соринкой, заставившей его зажмуриться и отвернуться. Открыв глаза, он увидел лужу в воротах, напоминавшую очертания Африки. Растоптанная Авдейкиным дедом, лужа перестала быть лужей, она заполнила собой все зрение, она казалась твердью, разрушенной вселенской катастрофой, - и Лерка отнял бинокль от глаз.

Ворота были распахнуты и пусты. Жизнь совершилась и миновала их, не заметив лужи, походя растоптанной сапогами безумного старика. "Живу", ответил Лерке его внук. Они живут, надсаживаются и хрипят, как этот старик, похожий на подстреленного буйвола. "А я не хочу жить, чтобы жить. Когда я играл и мог стать пианистом, мое существование имело смысл и тем было жизнью, как оно стало бы жизнью, попади я на фронт, в великую войну, и даже погибни в ней. А в этой тишине, в робости, в бесславии - не хочу. Претит мне жить абы как - ведь люди же мы! Однако, - перебил он себя, - весь двор абы как живет, а ты перед каждым лебезишь, ничтожному мальчишке в рот смотришь. Верно, - решил он, - фальшивлю я с ними. Все одерживаюсь, слова лишнего не скажу, будто стыжусь себя. А почему?" Лерка раздраженно зашагал по комнате, стараясь забыть, как освободился однажды в словах своих и поступках - и заглянуть теперь боится в то, чем это кончилось. "Потому, что я не голодаю. Потому, что живу в своем доме как хочу и отец у меня генерал, - решил Лерка, минуя болезненное воспоминание. - Да каждый из них руку бы дал отрубить за такого отца".

Несколько успокоенный, он вернулся к окну и забрался с ногами на подоконник. "Я ведь не виноват, что родился у генерала? - думал Лерка. - Нет, не виноват. Родился - и все тут. Никто во дворе не родился, а я - пожалуйста. Глуповато, но факт. Может, и не случайно вовсе. Перст судьбы, как говорит маман".

Он впервые оценил избранность своего положения со стороны, увидел его глазами разутых дворовых ребят и незаметно проникся сознанием своего превосходства над ними. Смущало Лерку лишь то, что отца своего он знал немногим больше их и не помнил, когда говорил с ним - верно, до войны, да еще после позорного возвращения из побега на фронт, когда отец на ходу бросил ему: "Отвоевался. Завтра зайдешь, разговор есть". На разговор этот у отца времени не хватило. У него никогда не хватало времени, и прежде Лерка страдал от этого, обижался и думал: вот-де, генерал, а сам все с бумагами, с докладами, с начальством, поди, из винтовки стрелять не умеет.

С войной Лерка и вовсе отвык от отца, радовался, что тот не лезет в его жизнь, и лишь теперь неожиданно оценил отцовское генеральство, которое естественным порядком вещей ставило его сына над сыновьями старшин и капитанов. Лерка углубился в изучение открывшихся возможностей, как ребенок, получивший новую игрушку и запустивший пальцы в волшебный механизм. Без особого интереса он взглянул вниз, когда во двор высыпала ватага ребят и сгрудилась возле окна первого этажа. Оттуда донесся стук и трубный вой. Лерка насторожился, перегнулся через подоконник, но за выступом стены разглядел лишь согнутые спины. Вой стал глуше, утробнее, тонко задребезжало стекло, и что-то заметалось в глубине дома. Лерка перегнулся сильнее, потерял равновесие и скользнул головой вниз. Выравнивая тело, руки его вскинулись было вверх, и он непременно выпал бы из окна, но справился, вздернул туловище и, резко опустив руки, успел ухватиться пальцами за филенку подоконника. Лерка застыл, лежа на животе, наполовину высунувшись из окна, и боялся вздохнуть, чтобы не нарушить хрупкого равновесия. Теперь он видел ребят, поднимавших к окну Ибрагима каверзную фигуру в противогазе, надсадно дувшую в гофрированную трубку.

Беспомощный, взмокший от страха, Лерка висел над двором, проклиная свое любопытство. Немного оправившись, он перенес усилие на пальцы, вцепившиеся в выступ подоконника, и по сантиметрам стал втягивать себя в комнату. Он понял, что спасен, когда до спазмы, едва не стоившей ему падения, испугался, что ребята увидят его в этой унизительной позе.

Наконец он втянул себя в комнату и обтер лоб. Рука скользнула по онемевшей коже, как по подтаявшему льду. Лерка дрожал от пережитого ужаса и стоял неподвижно, не владея ногами, пока громкие вопли ребят, бросившихся наутек, не вспугнули его.

Из подъезда выскочила фигура в белом, и по непонятной горчичной речи Лерка узнал Ибрагима. Хохот убегавших ребят гулко отдавался в подворотне.

Лерка сжал зубы, отвернулся и, заметив на ковре пиджак, яростно ударил его ногой, зашвыривая в шкаф вслед остальной одежде. Пиджак исчез, и только рукав еще высовывался из-за дверцы. Лерка примерился поддать его, но остановился, пораженный внезапной мыслью, и стал перебирать одежду, тщательно осматривая каждую вещь и отрясая пыль. Укладывая складку к складке, он разложил свой гардероб, сплошь покрывший ковер, рояль и письменный стол. Поднявшись на вращающийся табуретец, он осмотрел простертые под ним одежды, испытывая неведомое прежде мстительное ликование.

Насмотревшись, Лерка развесил вещи по местам и решительно вышел из дома, уловив краем уха из сводки Информбюро, что освобожден Минск.

# # #

- Держи, глупый мальчик! Держи, хулиган! - сипло кричал Ибрагим, овладев русской речью.

Он потрясал палкой и негодующе топал ногами, но с места не трогался.

Миновав подворотню, ребята оказались на задаем дворе, где, склонившись над пятачком земли, выровненной поя игру в ножики, сидел Авдейка. Он побывал дома, видел рубаху с застиранными пятнами крови, сохнувшую на кухне, и самого деда, живого, но неподвижного, который лежал на кровати мамы-Машеньки с закрытыми глазами. Авдейка присел рядом, оказавшись как бы в подножии холма, и гладил деда, пока Глаша снова не прогнала его. Тогда он ушел и наткнулся на кораблик с двумя мачтами, вантами и парусами, начертанный ритмичными линиями на пепельной земле. Он был бриг и победил турецкую эскадру.

- Да стойте же! - кричал Сахан, выходя из подворотной мглы. - Ибрагим домой побежал штаны надевать.

- Ну, что он? Что Ибрагим? Я дул, я не видел ничего, - спрашивал каверзный Сопелка, выдергиваясь из маски.

- Аж табурет со страха сбил, - ответил Сахан, заталкивая противогаз за брючный ремень. - А потом - за нами. Во дворе только и чухнулся, что в подштанниках. Впечатлительный очень.

- Будет теперь нас помнить, - заявил каверзный Сопелка.

- Это точно, - подтвердил Сопелка-скептик. - Вот попадемся ему - вспомнит.

- Не попадемся, - заверил бдительный Сопелка. - Я всегда по сторонам смотрю, свистну, если что.

- То-то у тебя лоб вечно в шишках, свистун, - ответил скептик.

- Ша, Сопелки. Чем языки чесать, пошли в ножички по маленькой. Вон и клиент прилетел, - сказал Сахан, указывая на Авдейку.

- Это не клиент, это Бабочка, - поправил Болонка.

- Я и говорю - прилетел.

Сахан усмехнулся и, нашаривая в кармане нож, двинулся к месту для игры. Шагах в трех от Авдейки он вдруг остановился и вытянул шею. Сопелки притихли, сжались в бутон, а у Болонки отпала челюсть. Обернувшись в направлении взглядов, Авдейка увидел рядом с собою у стены груду лохмотьев, внезапно почувствовал в ней жизнь и с криком отпрянул. Лохмотья затряслись бесшумным смехом, из них вынырнули бескровные руки и стали выворачивать друг о друга пальцы.

- Идиот, - сказал слегка побледневший Сахан. - Черт его принес. Пошли отсюда.

- Куда? - спросил Болонка. - Там Ибрагим.

- Ну так прогони его, - ответил Сахан.

- Сам прогони.

- Откуда он? - спросил Авдейка.

- С Канатчиковой дачи.

- Что это?

- Ну, дача как дача. В лесу. Канатами огорожена. И в ней идиоты живут.

- Но ведь здесь мы живем. Это наше место.

- Вот и скажи ему, что наше. Авдейка затих, сделал что-то в себе, словно преодолел забор, и шагнул к идиоту.

- Это наше место, дядя идиот, - вежливо сказал Авдейка.

Идиот самозабвенно и жутко выгибал пальцы и не слышал. Авдейку обдало жаром дыхание жизни в копошащихся отрепьях. Он снова преодолел что-то в себе и коснулся идиота рукой. Тот заметил Авдейку, вскинул молочные глаза, замычал и одним духом исчез за углом.

- Он теплый... - с дрожью в голосе произнес Авдейка.

- Они трусы, эти идиоты, - небрежно пояснил Сахан.

- Как сказать, - возразил Сопелка-скептик. Сахан раскрыл нож и одним движением ноги стер кораблик.

- По гривенничку! - объявил он.

- Я не могу, - заявил Болонка с фарисейской грустью собственника. - Вот раньше... А теперь у меня черт, вдруг проиграю?

- Ладно, без тебя, не велика потеря, - сказал Сахан. - Только что вас мало, Сопелки?

- Трое в ремеслухе, двое на рынке промышляют, один работает. Да двух изолировали. Кто-то из них черта из пробирки вытащил - и проглотил, чтобы не сознаваться.

- Вот как... - Болонка насторожился.

- Ты чего? - спросил Авдейка.

Болонка наклонился к нему и, дыша в ухо, зашептал, кося глазом на Сопелок:

- Спасибочки, проболтались. Я и не знал, что они чертей едят. Я теперь своего черта так закопаю, что им в жисть не найти. Не дам Сопелкам моего черта съесть.

- По гривенничку - это рублишка с кона набегает, - объявил Сахан. Начали.

Он стал раз за разом вонзать нож в очерченный на земле круг - от груди, колена, подбородка - и уже заканчивал кон, когда рядом с его перочинным ножом вонзилась финка с наборной рукояткой. Сахан вздрогнул и, не поднимая головы, вмиг узнал этот месарь, ударивший, как пучок света.

Нож был германской стали, фабричный, с легкой эфеской и упругим лезвием с бороздками, престижный нож, не чета тем, что из напильников точили по ремеслухам.

- Кащей! - восхищенно воскликнул бдительный Сопелка.

- Привет честной компании, - сказал Кащей, присаживаясь. - Что, Сахан, детишек раздеваешь? Сколько на кону?

"Как же, играй с тобой! - думал Сахан. - Не знаешь, что лучше, проиграть или выиграть".

- Копейки, - ответил он, быстро принимая свой нож. - Только руки марать.

- Ну, коли так, будем спички тащить!

- Ура! Спички тащить! - закричали Сопелки и забрали гривенники.

Когда Лерка вышел из подворотни на задний двор, незначительный Сопелка тащил зубами спичку, вбитую в центр круга рукояткой ножа. Рядом с ним, голова к голове, стоял на четвереньках Болонка, чудом избежавший проигрыша, и визжал от восторга.

Увидев в кругу ребят Кащея, Лерка дрогнул, но мстительная идея, владевшая им, не позволяла отступать. Он дождался, пока выпрямился перепачканный Сопелка с торчащей в зубах спичкой, и объявил:

- Ребята, наши Минск взяли!

- Ура! Минск! Ура! - закричали мальчишки, подпрыгивая и потрясая кулаками.

"Вот так, папаша, выходит, освободили тебя, радуйся", - думал Сахан, ковыряя ножом землю.

- Слушайте, ребята, давайте сделаем что-нибудь для фронта, пока не поздно. А то кончится война - а мы ни при чем окажемся. Вон Ферапонт Головатый самолет на свои сбережения построил, слышали?

- Эка удивил. Прошлым годом тоже колхозник какой-то на два танка пожертвовал, - ответил любознательный Сопелка.

- Богатые они, колхозники, - сказал его завистливый брат.

- Это перекупщики, что на рынках торгуют, - богатые. А колхозники - голь, хуже нас живут. Ферапонт этот из Сибири вроде, - заметил Кащей.

- Ну да, он там с Болонкой червяков ел, а на сбережения самолеты строил, отозвался Сахан.

- Ты к чему клонишь, моряк? - спросил Кащей.

- А к тому, что все вокруг героизм проявляют, а мы - ничего, - ответил Лерка, покорно отзываясь на "моряка".

- Ишь ты, героизм! Какие нежности при нашей бедности, - бросил Сахан.

- А все же подумать надо. Всем...

- Ну, ты всех-то не равняй. Я и окопы рыл, и проволоку мотал, - огрызнулся Сахан.

- Поди бесплатно! До сих пор помнишь, - белозубо отозвался Кащей. - Копать - все копали. А вот ремеслушные Сопелки со своим классом после смены оставались - так на самолет заработали.

- Правда. Они и ночевали там, - подтвердили Сопелки.

Лерка решил, что момент настал, и произнес с посильной твердостью:

- Давайте деньги на танк соберем.

- Может, на корабль сбросимся? - неприязненно спросил Кащей. - Чего мелочиться?

- А на танке напишут, - продолжал Лерка, ободрившись: - "Красной Армии от Песочного дома".

- А ты думал, сколько он стоит? - спросил Сахан.

- На танк не соберем, так хоть на башню - и то дело.

- Пусть тот и собирает, кому всех дел - в карман слазить. А у меня сапоги, видишь, того, пропускают аш два о, - угрюмо ответил Сахан и выставил ботинок, перевязанный бельевой веревкой.

- Не прибедняйся, - оборвал его Кащей. - Сопелки вон босиком ходят.

- Теперь ребят полно, - сказал Лерка. - Пустим клич по дворам, соберем деньги.

- С мира по нитке, голому рубаха, - сказал умудренный Сопелка.

- Не хотел бы я в той рубахе ходить, - заметил Сахан.

- Соберем! - неожиданно выпалил Авдейка. - Непременно соберем. Пойдем по дворам...

- С шапкой, - вставил Сахан. - Болонка будет червяков жрать, а ты с шапкой по кругу.

- Соберем! Соберем! Даешь танк! - кричали Сопелки.

В гвалте позабыли про игру, повскакали, только Кащей однообразно вонзал финку в разрыхленный круг и потирал нагрудный карман, где тлела похоронка на Митяя. "Кончились братаны, ушли в бесчувствие, всю боль матери оставили. За нее и душа горит, не за них. По Алехе горевал, а по ним - не стану. Под себя Алеха не греб, открыто жил, за всех..."

- Деньги будут, - негромко произнес Кащей, и все тут же угомонились. Будут, говорю, деньги. Подсобим, значит, родине. Недели в две обернемся. Идите по дворам, продавайте, что можете, воруйте - словом, землю ройте. Соберем.

- Ура! Да здравствует танк Т-34! - кричал Болонка.

Кащей несколько раз ударил финкой в дерн, очищая лезвие. Потом ловко сунул ее за голенище. Лезвие вспыхнуло и погасло. Кащей встал.

- Подсобим, значит. Будет Алехе память. Через две недели деньги на бочку.

Сахан неловко поднялся на затекшие ноги и наступил на трубку противогаза. Гофрированный рукав растянулся, вырвал из-за пояса маску и хватил ею оземь. Он поднял ее и расправил на руке.

- Цела? - участливо спросил Кащей.

Сахан, не оборачиваясь, почуял его усмешку и стал торопливо запихивать маску за ремень.

Еще в октябре сорок первого года, когда Кащей проводил в армию Митяя, последнего из братьев, Сахан усомнился в его превосходстве, которое прежде безоговорочно принимал. Кащей остался один, он утратил право сильного, и Сахан сбросил его со счетов, осмелел и искал случая утвердиться над ним. Однажды, натянув противогазную маску и до обморока напугав Болонку, Сахан обнаглел, сунулся к окну Кащея и утробно завыл. И тут окно как будто взорвалось - из комнаты вылетела асбестовая подставка под утюг, и сотни осколков обожгли Сахана. Только маска спасла. И теперь, укладывая ее за ремень, Сахан различал порезы на сероватой резине.

Оправившись от неприятного воспоминания, Сахан передвинул противогаз на бедро и молодцевато прихлопнул ладонью. Кащей вдруг помрачнел, схватил Сахана за куртку, сильно скрутил у подбородка и негромко сказал:

- Так ты смотри, нищета, меньше куска принесешь - из глотки выдеру. При всех говорю.

Сахан остолбенел. Без кровинки в лице смотрел вслед удаляющемуся Кащею, только щека дергалась.

- Не горюй, - сказал Лерка и, обняв Сахана за плечи, повел от свалки.

- Это что за кусок такой? - спросил Болонка.

- Тысяча рублей.

Перед Болонкой точно пропасть разверзлась. Он шатнулся и залепетал:

- А я... а мы... где достанем?

- А чего "ура" кричал громче всех? - осведомился любознательный Сопелка.

- Да не реви ты, достанем, - утешал Авдейка.

- Хорошо Лерке, у него отец генерал, сколько хочешь выложит, - сказал завистливый Сопелка. - А у тебя. Бабочка, штык есть. Продал - вот и денежки на танк. Даже у Болонки - и то черт остался. А нашего съели, теперь и продать нечего.

- А битка? - возразил Сопелка-игрок. - Ею знаешь сколько выиграть можно?

- Мне штык продавать нельзя. Он не мой. Это деда штык, он с ним воевать пойдет, - ответил Авдейка.

Собрав в кулак шелковую пыль, он ссыпал ее в горку, задумчиво следя за тонкой нитью.

- Как же, воевать, - возразил умудренный Сопелка. - Он и так весь двор кровью залил.

Авдейка стиснул пыль в кулак и ответил:

- Он пойдет воевать. А деньги мы сами достанем.

- Ой, что это капает? - вскрикнул бдительный Сопелка, хватаясь за шею.

- Это Иришка, - определил Авдейка, взглянув наверх. - Соседка моя.

- Плюется? - заинтересовался каверзный Сопелка.

- Стирает. И на пену дует.

Из окна третьего этажа вылетела недостижимая радужная сфера. Она зависла над свалкой, недоуменно вращаясь, - и лопнула.

# # #

Сахан, покорно уходивший со двора, вдруг опомнился, отшвырнул Лерку и исчез в подъезде.

Не помня себя, он взбежал по лестнице, отвалил дверь чердака и с лязгом забил за собой задвижку. Ныли пальцы ног, обитые о ступени. Он нагнулся, заправил ногу в размотавшуюся рвань и осмотрел свое убежище - сумрачный покой, пропахший пылью и нагретой за день жестью. Снял скамеечку с каменных мостков, сдул пыль и, прихрамывая, направился к тайнику. Из-под слоев пакли извлек детский барабан, продавленный по пьянке матерью. Снял отрез красного бархата и бережно перебрал свои драгоценности - гнутую серебряную сахарницу, луковицу часов без механизма, перламутровый нож с обломанным лезвием, чертика в пробирке и слесарные инструменты отца. Развернул платок и тщательно пересчитал деньги - единственную надежду, которую он вымотал из проклятой жизни и лишался теперь по прихоти Лерки, сытого недоноска, которому шлея под хвост попала - в героях походить.

Лучшие часы жизни проводил Сахан над своими деньгами - недосягаемый, вознесенный над оловянными крышами чужого жилья - и помнил их до складок на купюрах. Денег было девятьсот двадцать три рубля. Кащей, бандюга, как в воду смотрел, ни больше ни меньше - кусок ему выложи. Из глотки он выдерет. Сахан зажмурился, затряс головой, зубами заскрежетал от бессильной ярости. Вот и напомнил о себе, сволочь. Привык Кащей за ворами сидеть, силу позади чувствовать. А я один, всегда один. Да если бы один, а то с позором, с бабами своими паскудными. А когда-то отец был - и вспомнить странно. Так ведь и мать была, да кончилась тем утром, когда, соскользнув с постели в зацепившемся облаке сна, еще незряче тычущий ногой в ускользающую тапку, выбрался он из своего угла и наткнулся на заголенное тело, притянутое к топчану ремнями, которое не мог никак выделить из сбитой ветоши - так невыделяем труп из мгновенно схваченного взглядом образа уличной смерти, - не мог никак сообразить, что это постыдное, вывороченное, дикое взгляду принадлежит его матери, что это и есть его мать, над которой тешились ночью давешние мужики.

А потом, зная уже, долго и молча корежился над ней, сведенный как судорогой, пока не смог продохнуть, пробиться сквозь себя воплем. Она поднялась, высвободилась, проснулась, но не простила ему, что стоял он над ней, видел и понял все. И тут уж вовсе осатанела, что ни день новых мужиков в дом таскает - рвань все да нечисть, что своруют, то и пропьют. И Степка, дура, туда же - покажи ей только, слюнки и потекут. Разорили дом, бесстыжие твари. Всё с истериками пьяными, с воем да хохотом. И мерзость свою с мужиками - хоть бы ширмой прикрыли. Так нет, все на глазах, иглой их коли. Занавеску с окна и ту пропили.

Эх, отец, отец. Все мастерил да насвистывал, все на руки свои полагался. А насвистал-то по себе - пьяную идиотку да меня, мытаря. И добра - детский барабан не заполнить. Спасибо хоть это сохранил, пропить не дал. А любил его отец, любил, за будущее трепетал. "Рыский ты, Санек, - упреждал, - рыский. Смотри, не изведи себя до срока". Это на лугу перед рекой, каким-то ранним летом. Оставив отца, он погружается в искрящуюся воду, затягивается, идет в расступающемся плеске - все дальше, дальше, до ничем не обозначенной преграды, где его решительно останавливает отец, и тогда он нащупывает ногой край тверди, скользящей в ничто, упоительно обрывающейся, стоит, меряя ногой это ничто. Отец уплывает, охваченный ворохом соломенных солнечных бликов, весело кричит что-то - но он не замечает. Поглощенный своим счастьем, опирающийся о него, им сторожимый и в него верящий, он делает случайный шаг в необозначенную пропасть и, затянутый тут же ко дну, вскидывает недоуменное лицо к распадающемуся на куски желто-зеленому солнцу. Он ничего не чувствует, кроме удивления тому, как мгновенно они гибнут - и солнце, и луг, и небо, - не выдержав счастья его, одного его шага. "Рыский ты, рыский".

Любил его отец, любил, времени не жалел, все в барабан бить учил, руки в руки брал - "дробь, Санек, дробь".

Грязью да песком забит Санек в раскрытый рот и скалится теперь где-то под Минском. Спасибо, если ямой удостоили. Как ты там, отец, в яме этой - вниз головой, поди, втиснулся кое-как, а сверху еще поприжали плечами да спинами. Извини, куманек, подвинься, попросту давай, люди хоть и бывшие, да свои, русские, сочтемся. В могиле-то все свои, а пока доберутся - волками лязгают.

"Дробь, Санек, дробь".

Сахан поднял голову, ухватил зубами чердачную жердь, впился до хруста. Эта яма с отцом померещилась Сахану, когда дымящаяся воронка поглотила на его глазах Алешу Исаева, и по возвращении, рассказывая о побеге Леркиной матери, дамочке, покусывающей перчатку, он вдруг проникся ее страхом и словно живьем туда слазил, куда отец - мертвым. Выбитый из равновесия непостижимой бомбой с песком, Сахан рискнул и сбежал на войну, но она открылась ему прожорливой ямой с отцом и Алешей, с миллионами отцов и Алешей - и больше Сахан не помышлял о фронте.

Иное было на уме - набрать денег и бежать - хоть куда, лишь бы от дома подальше. Было, да сплыло. Денег и на первое обжитье в чужом месте не станет, а теперь и эти отнимут.

Вот так все щели законопатили. Обложили, ох, обложили, гады, все щели законопатили. Выходит, не отмыться, весь век трясти метлой да от срама прятаться. "Дробь, Санек, дробь". Эх, отец, отец, все свистал, дурак, а меня в барабан учил подыгрывать. Ай, на веселую житуху собирались!

Внезапно разорвалось небо, прокатился гул, и с мокрого ската крыши полились разноцветные гроздья. Сахан вздрогнул, едва зубы не выбил о жердь. Не врал Лерка, взяли Минск. Слава те Господи, яму с папашей отвоевали. А как знать, может, и лучше теперь отцу: отдал Богу душу - и маета с плеч.

Сахан вылез из слухового окошка, спустился на заду к оградительным перильцам. Невелика заграда - а надежней каменной стены держит. Не одолеть. Он посмотрел вниз, угадал во вспышках салюта людей - подвижные пятна на асфальтовой раме двора.

А перешагнуть теперь перильца - бабы сбегутся, визжать станут: "Человек убился!" - "Кажись, Маруськин ублюдок". - "Носилки тащи!" - "Да они в кладовке". - "А ключи?" - "На нем и были". - "Достать надо". - "Была охота в ошметках возиться". - "Салют досмотреть не дал".

Сахан замигал от отвращения, затряс головой. Почувствовал, как скосило лицо, до боли подвело щеку. Нет, только не это. Любая жизнь лучше такого позора. Прикован к ней, как зэк к этой лодке-то... вот и упирайся.

Салют отгремел, погасла разноцветная дрожь на крыше, и стало темнее прежнего.

Это все крыша. Высоко отсюда думается, не по чину. Много тут о себе понимаешь, так и с ума съехать недолго. Пора отсюда, покуда жив. Всякому свой шесток.

Сахан укутал барабан, поставил на место скамеечку и тут заметил за поясом" противогазную маску. "Доигрался, идиот, - подумал Сахан и хватил маску о бетонную плиту - только стеклышки звякнули. - Попугал всласть, только кому страшнее вышло?"

Заперев чердак, он спустился домой, на первый этаж, и, еще не дойдя до двери, услышал - пьет мать, опять мужики в доме. Со зла рванул было дверь, но раздумал. Скандала испугался, сытой рожи соседки, что начнет поносить на весь дом - опять у Маруськи бардак, житья от них нету. А сама и живет-то без году неделя, за взятку Пиводелов поселил.

С мужиком стебанутым живет - и не пьет, а взвоешь, в любую склоку полезешь. Часами за ней по квартире ходит, пилит: муки вот не заготовила, а будь такое в масштабе государственном, что с тобой делать? Высшую меру пресечения, с вами и нельзя иначе. По всем статьям уголовного кодекса расстрелять успел, разве за изнасилование она у него еще не шла. Стебанутый, а жизнь понимает - не на фронте небось, на брони отсиживается.

Показал бы им кодекс - сжег бы к ..., - да сам с Пиводеловым повязан. Всю войну мел Сахан двор вместо матери, и платил ему Пиводелов. Ставку - матери, а половину - ему. Хоть и приходилось мести три участка за эту половину, но ему платил, ему - мимо матери. "Бросил бы все к черту, хоть на какую работу пошел - везде рук не хватает. К труду не привыкать, чего-чего, а этого добра хватилс пяти лет мусор греб. И послесарил немного до войны, пока отец не сковырнулся. И окопы копал. И болванки на заводе таскал. И баржи грузил. И похоронки разносил. Вон Михей-почтальон, на что пьянь да ерник - и тот десятку дает за похоронку, лишь бы самому не носить. А их в иной день бланков по двадцать на участок - так и без выпивки остается, а дает. Нежный очень, не может, видишь ли, горя чужого видеть. А я могу - работа, она работа и есть, хоть и похоронки. Но в ремеслуху им меня не загнать - вот те, выкуси! Здесь я с воронами да крысами, а все сам себе хозяин. За то и держусь, за то и хожу тихо - не отняли бы ключей от чердаков да от подвалов, последнего пристанища не лишили. А то и спрятаться некуда станет - как жить тогда? Как жить человеку, если ему спрятаться некуда? Разве что спиться, как мать, а тоща уже все едино".

Сахан зачесался от брезгливости, бросился во двор, на ощупь отворил дворницкую и долго мыл руки под струёй - пока не застыли. Тоща пришел в себя, вышел из спертого подвального духа во двор, отдышался, нашел Леркины окна. "Поди на роялях бренчит или на диванчике книжечки почитывает. Жизни ему тут нет, видишь ли. То в океаны его волокет, то на фронт, а теперь танк строить надумал. Затейник. Слезами мне его затеи выходят, а Алеха и вовсе в яму схлопотал. Да на папиных-то харчах и не такое придумаешь. Танкист сбруев..."

Сахан спустился в подвал, с грохотом затворил обитую жестью дверь. Впотьмах нашарил ватники да тряпье, стянул в кучу - и повалился, отвыл и затих.

Шарили крысы, расплодившиеся людской нищетой. Останавливались, вытягивали слепые морды, щерились на человеческий дух, но напасть не решались, не смели преступить страх - и бросались друг на друга с прожорливым визгом.

# # #

Салют, сгоревший в небе, оставил на земле разноцветные донышки от ракетниц. Утром дети из Песочного дома искали их возле Белорусского моста, но не нашли ничего, рассорились и разошлись.

Вернувшись домой, Авдейка позвонил три раза, к Иришке. Пока ждал, сдвинул в угол кирпич, с которого прежде дотягивался до звонка. Приблизились шаги, дверь распахнулась, дохнуло керосином и горелым маслом.

Из зыбкой полумглы коридора Иришка строго осмотрела его, отвернулась и растаяла.

- Иришка, подожди, я к тебе, - сказал Авдейка. - Ты ведь варежки для фронта вяжешь.

- Вяжу.

- Научи меня.

Иришка рассмеялась, как будто маленькие тарелочки для варенья вытащила.

- Зачем?

- Свяжу, продам на рынке.

- Тебе деньги нужны? Так маме скажи.

- Зачем маме? Мне много нужно. Я сам.

- Не свяжешь ты ничего.

- А ты покажи.

Иришка показала. В своей узенькой комнате со стенами по окошко, где так длинно и одиноко лежал когда-то ее отец с яблочным лицом, она отыскала бесформенный ворох, из которого торчали пронзительные спицы, разложила его на коленях и сказала:

- Смотри.

Пальцы с непостижимой быстротой что-то делали со спицами, и из их мелкого неуловимого копошения возникали плетеные ручейки.

- Ряд, - сказала она. - Теперь накладываешь сюда. Понял?

Авдейка вздохнул и понял, что ничего у него не получится. Иришка посадила Авдейку рядом с собой на кровать, стеленную зеленым одеялом, взяла его руки в свои, зажала ими спицы и стала показывать. Авдейка старался сам и мешал. Руки у Иришки были тонкие и прохладные. Легкая запятая слабых волос лезла Авдейке в рот.

- Не дуй, - сказала Иришка.

- Я не дую.

- Тогда не дыши, щекотно.

Она резко повернула голову и попала ртом на его рот. Авдейка отпрянул. Иришка смотрела не мигая, беспомощно, с какой-то невнятной просьбой. Руки ее похолодели и с неожиданной силой впились в Авдейкины. Потом она оттолкнула их, скомкала и швырнула на подоконник вязанье.

- Уходи. Не стану тебя учить.

# # #

Авдейка обиделся и ушел к деду, который и правда не умер после военкомата, но сильно побледнел и спал с голоса. Тихий и просторный стал дед. Он теперь часто заговаривался, начинал про Врангеля, про болота, жалел лошадей и какого-то Синицына, а потом будто сразу попадал в тюремную камеру -"Два на два, и~ молчок" - и хитро подмигивал Авдейке.

Оправившись от кровотечения, дед сосредоточенно размышлял, на что он годен теперь, окончательно списанный в инвалиды. Прежде, когда движение его по жизни было поступательным, он, посмеиваясь, думал, что это как с девушкой - каждый раз начинаешь с того, чего уже добился прежде. Со временем девушка стала артачиться - видно, сам он стал не тот. Но желание было неистребимо, оно впекло его к жизни - и, сброшенный ею, он подступал снова.

Выбитый из стрежня народной жизни, которым был фронт и работа для фронта, он нашел свой последний причал в тихой заводи Песочного дома и огляделся. Заводь зацвела хапугами и паразитами, и дед решил расчистить ее. Противник определился. Дед почувствовал прилив сил и нетерпеливо повел ноздрями. "Держись, девушка, еще побалуем", - обратился дед к неуступчивой жизни и прошел по комнате, разминая ноги.

- А я, дед, с самого начала знал, что ты не умрешь, - сказал Авдейка.

- Отрадно, - ответил дед. - Благодарствую, внук. Только поди стыдно тебе за меня было. Буянил, кровью плевался, орал что ни попадя. Знаю. Расслабился, не привык в списанных ходить. Но с этим покончено. Жив же я для чего-то? Теперь тут повоюю. Омуток невелик, а кукишей хватает. Настоящую-то борьбу ты начнешь, когда вырастешь.

- Да с кем, дед? Война-то кончится.

- Война, брат, никогда не кончается, разберешься, с кем воевать.

Авдейка задумался о врагах, и мысли его раскатились пригоршней мелких картошек, высыпанных на стол мамой-Машенькой.

- Первая, - с опаской произнесла она. - Надо бы поберечь на зиму, да может, тогда и война кончится.

Она тряхнула головой, уже решившаяся, помолодевшая, и спросила:

- Как это - однова живем?

- Однова, - бодро согласился дед.

Мятая мисочка с картошкой дымилась центром круглого стола, его помрачительным смыслом. Мама-Машенька отложила три картошины на блюдечко и отнесла бабусе за ширму.

- Поди пропасть денег за нее на рынке берут? - спросил дед.

- Ой, цены бешеные! Молодая - сто пятьдесят кило. Кто ж ее покупает?

- За молодость и больше не жаль, - пошутил дед. - Однако дерут, сволочи.

Он взял одну картошину и сидел с ней до конца, пока не иссякла струйка пара над ней и миска не опустела.

Авдейка съел три картошины, подумал, взял еще и спросил:

- Это наша всехняя картошка?

- Ну конечно, - сказала мама-Машенька, поймав себя на невольном, постыдном взгляде на картошку, стынущую в руках деда. - Конечно, всехняя.

- Значит, и моя?

- И твоя. А зачем ты спрашиваешь?

- Так, - ответил Авдейка и вспомнил, как Кащей сказал: "Землю ройте".

- Говорят, уголь на днях привезут, - сказала мама-Машенька, обращаясь к картошине в руке деда. - Я уж и Глашу попросила с Феденькой договориться.

Дед насторожился.

- Это с каким таким Феденькой?

- Истопник наш. Зимой все равно покупать придется. Так уж лучше заранее купить, хоть спокойна буду.

- Выходит, тот уголь, чем дом должны топить, покупать у него надо?

- Выходит. Я не куплю - другой купит. А мы промерзнем всю зиму. Феденька по-божески берет, на рынке дороже.

- Ладно, - сказал дед и решительно отложил картошку. - Начну с малого. Больше этот Феденька ничего не продаст. Ни кусочка.

- Значит, больше печки не будет? - спросил Авдейка и расстроился, но не очень сильно, потому что мысли его были прикованы к одинокой картошке на столе.

# # #

Утром, едва ушла мама-Машенька и смолкли заводские гудки, Авдейка осторожно вытащил из кладовки ведро, разразившееся жестяным криком, переждал, не хватится ли кто, взял лопатку и ушел. У подъезда он спрятался за спиной Данаурова от проходившего Ибрагима, потом подумал, что скрываться нечего идет за своей картошкой, - и смело взошел на насыпь.

Выкапывая ямки рядом с кустами, Авдейка всовывал руку в прохладную землю, нашаривая на скользких корнях картошины, отрывал по одной и бросал в ведро.

- Кто ж так копает, мальчик? - раздалось над ухом.

Авдейка огляделся. Вровень с землей виднелась голова незнакомой женщины в косынке с крупным белым горошком, так ровно срезанная парапетом, что хотелось заглянуть - не на палке ли торчит.

- Ты куст подрезай и выдергивай, а по одной до вечера не управишься. Тебя поди мама послала?

- Нет, я сам, - важно ответил Авдейка, скрывая некоторое смущение от того, что так неумело копал, и подумал: "Шла бы она. У всех дела, а она тут разговоры разговаривает".

- Как это сам? - спросила женщина.

- А так. Накопаю и пойду продавать.

Авдейка продолжал шарить руками в земле, ожидая, когда уйдет женщина.

- Почем?

- По сто пятьдесят рублей.

- Дорого.

- Цены бешеные. - Авдейка вздохнул вздохом мамы-Машеньки.

- Ладно, я куплю у тебя, - решительно произнесла женщина. - Дай посмотреть.

Авдейка подумал и обрадовался. Рынка он опасался. Однажды менял там спички на масло и вместо подсолнечного ему подсунули машинное, над которым до сих пор вздыхала мама-Машенька.

Женщина долго рассматривала картошку, даже на зуб пробовала - не фальшивая ли. Потом сказала:

- Ну, ты копай, а я пойду за деньгами.

Обрадованный Авдейка копал изо всех сил, и, когда женщина вернулась, ведро было закрыто больше чем наполовину.

- Я же говорила, что так быстрее, - сказала она, посмотрев на выдранные кусты.

Авдейка согласился про себя и потащил ведро к парапету.

- Не просыпь! - предупредила женщина.

Ведро никак не отрывалось от земли, Авдейка с трудом дотащил его до края площадки, сминая кусты. Женщина легко, одним движением нагнула ведро, и с парапета в большую хозяйственную сумку табуном поскакала картошка.

- Держи! - сказала женщина, протягивая вверх руку со сложенными деньгами. Авдейка об штаны очистил ладонь, важно развернул бумажки, пригляделся к знакомым цифрам 100 и 50 и спрятал деньги за рубашку.

- Ура! - закричал Авдейка.

- Чего орешь? - отозвался с другой стороны насыпи Болонка.

Авдейка схватил ведро и, подскакивая, помчался к нему.

- Я картошку продал!

- Да ну? За деньги?

- За что же еще?

И Авдейка нашарил под мягкой фланелькой хрупкие бумажки.

- Вот!

Болонка восхищенно ахнул.

- Это... сколько же тут?

- Сто пятьдесят. Целиком!

- За что же такие деньги платят? - спросил Сахан, вышедший на ведерное обогащение.

- Картошку продал. Для танка.

- Почем?

- По сто пятьдесят, вот! - Авдейка победно потряс деньгами.

- Цена хорошая, - сказал Сахан, - на рынке теперь, пожалуй, меньше дают. Молоток, Бабочка. Может, в пристенок или ножички, а?

- Нет, это на танк, - решительно ответил Авдейка.

Он убрал деньги под рубашку и поднял громыхнувшее ведро.

- Постой, - протянул Сахан, проникаясь жестяным сомнением, - а сколько ты картошки отдал за эти сто пятьдесят?

- Полведра, - недоверчиво ответил Авдейка, чувствуя подвох.

- Ой, ой, держите меня! - Сахан захохотал, согнувшись и вращаясь на одной ноге. - Мочи нет!

Авдейка ожегся о догадку и поставил ведро.

- Да что ты? Что ржешь? - спрашивал Болонка, неуверенно улыбаясь.

Сахан отсмеялся и сел на парапет.

- Ну дурак ты, шелупонь! Полведра! Да ты килограмм пять-шесть отдал. Это ж пятьсот верных!

"Больше, - подумал Авдейка, - я ведь гирю легко поднимаю". В глазах у него померкло. Болонка молчал, усиленно соображая.

- Что же теперь делать? - спросил Авдейка.

- Снять штаны да бегать. Кому хоть продал?

- Женщине.

- Нашел примету. Тут, кроме баб, никто не водится. Дурак ты, Бабочка. Сказал бы мне, что продаешь, уж я бы устроил.

- Ты бы надул.

- Ах так, надул! Ну и поделом тебе!

Сахан соскочил с парапета и направился в кладовку.

- Стой, Сахан! Она еще в платке была таком... с белыми кружочками.

Сахан остановился, не оборачиваясь спросил:

- Платок синий в белый горох, да?

- Да, да! - закричал, подбегая к нему, Авдейка. - Ты знаешь ее?

- Сегодня вроде мелькала такая. А впрочем, черт их разберет, все они на одно лицо.

- Вспомни, Сахан.

- Поди, поищи, - ответил Сахан и скрылся в кладовке.

Авдейка отнес ведро и выскочил из темноты на ясный, открытый свету день.

У ворот сидел Болонка, стиснув кулак.

- Я пух поймал!

- Покажи!

Болонка разжал кулак. Пустую ладонь пересекали синие лунки ногтей. Пуха не было.

- Улетел, гад! - кровожадно сказал Болонка. - И ведь не живой, а убегает. Куда пойдем?

- В Пятый.

Они вышли за ворота и у Пятого магазина встретили лошадь Французский Пакт. Авдейка поздоровался и заглянул в магазин, где было пусто и сыро. Болонка рвал траву, весело торчавшую из-под каменного порога, и кормил лошадь. Она брала эту веселую траву пепельными губами и задумчиво жевала. Всю войну лошадь Французский Пакт возила хлеб в распределители и поэтому поседела. У нее были разноцветные глаза, забранные в шоры, и горбатый нос, а по животу ее, как по карте, текли голубые жилы.

Они побежали к углу "Яра" и на переходе едва не сбили с ног женщину в косынке.

- Она! - закричал Болонка. - В горошек!

- Вам что, дети? - спросила женщина.

- Простите, - сказал Авдейка и потянул Болонку за рукав. - Чего орешь? В горошек, в горошек... В ней ничего похожего, кроме горошка, нет, понял? Седая она, а та черная.

Болонка поджал губы.

Они перешли шоссе, покрутились у Кружевного магазина, где в непомерной для утреннего часа очереди Болонка углядел свою маму и спрятался от нее за Авдейку.

- Атас! - шептал он из-за спины. - Тут они все в горошек, разве найдешь?

Авдейка озирался среди женщин в одинаковых платках, потом наступил на Болонку и упал. Разом вскочив, они пустились наутек и остановились только у кондитерской фабрики "Большевик". Там они долго тянули носами, но ничего не унюхали и пошли дальше. Говорили, что до войны невозможно было пройти мимо, в школу особенно - такой стоял запах.

- Ну вот, а я туда работать собирался идти, - заявил Болонка. - Там конфет есть разрешали - сколько пузо терпит. А теперь - тьфу!

- Теперь тут пищеконцентраты для фронта делают. Да конфет и не съешь много.

- Не знаешь ты еще меня, - с сожалением ответил Болонка. - Я целую фабрику конфет съесть могу.

Вскоре Болонка захромал, и Авдейка отпустил его домой. На мосту он узнал пропавшую женщину, догнал, вцепился в нее.

- Я вас нашел! Вы ошиблись, вы мне мало денег дали! Я вам картошку...

- Ты ошибся, мальчик, - резко оборвала женщина и, оттолкнув его, пошла прочь.

Авдейка осведомлённо смотрел ей вслед, потом оперся о перила моста. Внизу, сдерживая бешенство, гудели рельсы и отправлялись на фронт платформы, крытые брезентом. Авдейка подумал, что пути наверняка охраняются, а здесь перелезть оградительную сетку ничего не стоит и если точно выбрать место, дождаться нужного поезда и прыгнуть, то, пожалуй, можно и на фронт попасть. Но, прикинув, решил, что высоковато - разобьешься, на фронт лепешкой приедешь. Вздохнул и пошел дальше.

Справа, под рукой, открывалась площадь, образованная вогнутым зданием вокзала, о которое плескалось людское озеро. Он проследил глазами разнотокие штрихи, которыми определялось и осмысливалось движение людских потоков. На их стыке, в углу площади, заметил темное завихрение - кольцо сгрудившихся людей. Авдейка перешел площадь, потолкался в привокзальном магазине, где насчитал еще шесть не тех женщин в горошек, и направился к вокзалу.

В кольце людей, значительно поредевшем, сидел или, точнее, стоял безногий инвалид на тележке с подшипниками. Руками он быстро резал что-то черное. Авдейка незаметно стал рядом, но оказался на голову выше инвалида и сел. От инвалида пахло нагретой кожей и тушью. Сверкали ножницы, солнечными скрещениями нащупывая путь через черное поле.

- Готово! - сказал инвалид и протянул черное лицо молоденькому офицеру.

Тот засмеялся, разглядывая изображение, и, нагнувшись к Авдейкиным ногам, положил в шапку бумажную денежку.

- Не стащишь? - спросил инвалид, покосившись на Авдейку.

- Нет. - Авдейка покачал годовой.

У инвалида была щетина на щеках, а в зубах он зажимал потухшую самокрутку.

- Смотри, - предупредил он, беря верхнюю бумажку из черной квадратной стопки. - Тут милиции полно. И вообще, не укради, как сказано. Небось Завета не знаешь?

- Не знаю, - ответил Авдейка. - Но не украду.

- Э, да ты не Катькин ли пацан?

Авдейка отрицательно покачал головой.

- Темнишь, - предположил инвалид и вдруг закричал: - Эй, красавица, чего жмешься? Подходи, изображу в лучшем виде, пошлешь милому, век помнить будет!

Из раздавшихся людей вышла войлочными туфлями пунцоваядевушка, стягивая на груди черный платок.

- В профиль, в профиль становись, мне вокруг тебя кататься несподножно. Да сыми к шутам платок этот, не старуха.

Залившись пунцовой, счастливой робостью, девушка сбросила платок и по-детски замотала русыми кудельками.

Авдейке как-то сразу стало понятно, что у девушки и правда есть милый и она пошлет ему свой профиль со вздернутым черным носиком. И оттого, что и он, и инвалид, и все люди вокруг знают про ее милого и видят этот черный носик, Авдейке отчего-то стало ужасно жалко девушку.

- Перекур! - бросил инвалид быстрому парню в кепке, сменившему девушку.

Он ловко свернул новую цигарку, запалил и повернулся к Авдейке крупным небритым лицом.

- Грустные, брат, дела на фронте.

- Не грустные, - ответил Авдейка. - Мы наступаем.

- Тяжелые, брат, эти наступления. Чужое хапаем, скалятся нам во все зубы. Там теперь солдатика помолотит - подумать страшно. Не видать девчушке своего милого.

- Ты откуда знаешь, дядя? - спросил Авдейка.

- Знаю уж. Да и хитрости большой нет. Видно, погодок ее, у таких всегда погодки. Взяли его недавно. Такие быстро сгорают. Бабочки.

Авдейка отчего-то поверил и заплакал.

- Ну, будет, - сказал инвалид, доставая из клеенчатой сумки обглоданную серую буханку. - Пожуй. Ты, может, и не Катькин, а знаю я тебя.

Они стали ломать тяжелый, липнувший к пальцам хлеб. Инвалид разом заглотил свою долю и стал вылизывать ловкие пальцы в пятнах туши и кольцевых ртутных потертостях. Авдейка смеялся. Инвалид скосил крупный глаз и подмигнул.

- Личное оружие. Содержу в порядке. Да ты посурьезней, хлеб просмеёшь.

Авдейка перестал смеяться, жевал мелко, грел хлеб в руках, нюхал.

- Держи, - сказал инвалид.

Авдейка взял черный, странной формы листок и не сразу понял, что это.

- Не признаешь?

Авдейка узнал себя, сжимавшего черный хлеб у черного рта.

- На память, - сказал инвалид.

Опять засверкали ножницы, вспархивало черное мгновенное чудо человеческих лиц, и падали деньги в шапку. Останавливались военные, девушки, мешочники, остроглазые мальчишки с привокзальных дворов. Иногда что-то не нравилось инвалиду, он резал снова, а неудачные профили отбрасывал. Он устал, все чаще ошибался, и неудачные человеческие лица густо покрывали асфальт.

- Баста! - сказал инвалид.

Он размял пальцы, стряхнул с себя обрезки бумаги и положил ладони на асфальт.

- Ну что, нравится?

- Очень,- сказал Авдейка.

- А мне - нет, - ответил инвалид, укладывая в сумку стопку листков и ножницы.

- Этот вор, - заметил он, поворачивая пальцем сухое лицо в кепке, определенно вор, я его сразу понял. А этот партейный, видать с периферии. - Он показал на внушительный профиль человека в шляпе. - С портфелем подходил, в парусиновом кителе, помнишь? Эти мешочники, а военных и сам видишь. Ну, бывай.

Инвалид резко забросил на плечо клеенчатую сумку и вдел руки в деревяшки, обтянутые потертой кожей.

- Эпоха! - сказал он, округло поведя деревяшкой над густо раскиданными профилями, и, толкнувшись об асфальт, прокатил по ним сверкающими колесами.

Зеркальные следы легли на затушеванные лица. Светило солнце. Шли люди. Авдейка осторожно собрал профили и спрятал их за рубашку. Напоследок он оглядел вокзальную толпу и побрел домой, отчаявшись найти картошечную женщину в косынке горошком. Она затерялась среди других женщин в косынках, как помеченный крестиком дом в сказке про Али-Бабу - одной из тысячи и одной сказки. Затерялась женщина в косынке, затерялся дом, а вот сказка осталась. Это была ночная сказка, но Авдейка узнал ее и теперь, когда в глазах так рябило от солнца, что и город стал неузнаваем. Казалось, изо всех окон одновременно бросили серебряные бумажки от конфет и устойчивые контуры улиц дрогнули. Летучие призраки света наполнили город и исчезли, когда в белом створе ворот Песочного дома замер черный профиль женщины. Она была простоволоса, внезапна и неподвижна.

- Тетя! - воскликнул Авдейка и вцепился в женщину. - Вы мне деньги... Без платка я вас сразу узнал! Я вам картошку...

- Знаю, милый, знаю. Ко мне уже приходил этот ваш парень... ну, что похоронки разносит. Я все отдала, вот те крест. Да я и сама только собралась...

Авдейка не дослушал и понесся в дворницкую, откуда доносился грохот пустых ведер. Через минуту, выброшенный на ступени, он тупо смотрел на бледное лицо Сахана, глядящее из мрака.

- Еще раз про деньги услышу - убью.

И тяжелая, обитая жестью дверь заткнула подвал. Оправившись от падения, Авдейка понял, что произошло, и бросился на дверь с кулаками.

- Открой! - кричал он, сбивая руки о рваную жесть. - Открой! Отдай деньги!

- Гони деньги, Сахан, - отодвинув его и доверительно склонившись к двери, сказал Кащей, за которым сбегал бдительный Сопелка.

Дверь молчала. Авдейка всхлипывал и вылизывал руки, в кровь порванные о жесть.

- Ты меня не первый день знаешь, Сахан, - говорил Кащей. - Отдай деньги. Живее.

Дверь издала подавленный вой и тихо зашуршала.

- Вот они, вот! - закричал любознательный Сопелка, показывая на щель, сквозь которую пролезали сложенные купюры.

Кащей выхватил деньги, пересчитал и спросил:

- Все, Сахан?

От яростного пинка дверь подскочила в петлях.

- Похоже, все. - Кащей протянул Авдейке деньги. - Две сотни. Богатый теперь.

- Это на танк, - ответил Авдейка, стараясь не запачкать деньги кровью.

- Ого! Крепко порвал. Иди домой, залей йодом, или чем там. - Кащей оправил гимнастерку и добавил: - Да, задал Лерка задачку, уже и лесгафтовские на танк промышляют, сам поди и не чешется. Такая житуха. Ну, бывай, Авдей, держи бодрей.

Авдейка забросил деньги за рубашку и заметил движение в высоком цокольном окне. Прильнув к стеклу расплющенным носом и держа ладонь козырьком, глядела на него сверху Оккупантка. Авдейка почувствовал в себе веселую ярость и, не сдержавшись, резко взмахнул руками. Лицо отпрянуло. В стекле отразилось высокое небо и брызги крови" разлетевшиеся по нему птичьим клином.

На парапете сидел Штырь. Выпущенный недавно из колонии, Штырь закатал штанины и устроился отдохнуть, свесив татуированные нога. Авдейка остановился почитать. Левая нога Штыря ставила ряд вопросов: "За что, начальник?", "Что нас губит?", "Куда идти сироте?", "С кем ты, шалава?", на которые правая отвечала лаконично, главным образом символами.

- Жизнь вошла кучерявая, - сообщил Штырь.

Авдейка согласился, стряхнул набежавшую кровь и побежал заливать руки йодом.

# # #

- Дуй! Да дуй же, черт! - рокотал дед побледневшему Авдейке.

Тот дул, протягивал руки для перевязки, а потом расшевеливал стянутые пальцы.

- Разве это перевязка? - снисходительно вопросил дед. - Я вот, помню, голову одному другу привязывал.

- Как? - переспросил Авдейка.

- Да так, осколком ему шею порвало. Ну, не всю шею - с половину примерно. Вот это была перевязка.

- И... что?

- Да ничего. - Дед отвернулся и засопел. - Умер он. Так бинта не было, рубахой перевязывал.

- Не горюй, дед, - сказал Авдейка и погладил могучее плечо.

Потом вытащил из штанишек рубашку и потряс над своей кроватью. С шуршанием посыпались на белое покрывало деньги и незнакомые лица. Сам Авдейка с куском хлеба у рта прилип к пузу и щекотался. Звякнули стаканы о поднос, Авдейка пихнул деньги под матрас, собрал профили и показал бабусе.

"Расскажи", - попросили ее глаза.

Спрятав за спину перевязанные руки, Авдейка рассказал про инвалида, который делал людей из черной бумаги, делился хлебом и уверял, что знает его.

""...был узнан ими в преломлении хлеба", - вспомнила бабуся. - ...как он был узнан... в преломлении хлеба. В Еммаусе, в шестидесяти стадиях от Иерусалима". - И, закрыв глаза" просила за внука.

Авдейка вернулся к деду и разложил профили по скатерти.

- Вот это ребята! -воскликнул дед. отобрав военных. - А я тут с кукишами целый день. Множатся, талы, хвосты в руках оставляют - тьфу! А на этих сердце радуется! Ну разве победишь нас с такими ребятами? - Перейдя к штатским профилям, дед нахмурился. - А эти откуда? Похоже, кукиши.

- Оттуда же, с вокзала. Это мешочники.

- А это? Да не блатной ли? - спросил дед, тыча пальцем в хищное лицо под кепкой.

- Это вор, - пояснил Авдейка.

Дед отложил вора и пододвинул новый профиль.

- А этот вроде знаком!

- Это партейный, с этой... перепипии.

Дед захохотал.

- Партийный. С периферии. То-то, смотрю, знаком будто.

Дед повернул черную бумажку, словно хотел увидеть анфас.

- Его-то лично навряд ли знаю. Вот что с той войны - точно. Мало осталось нас - поколения-то, - вот и похожи издаля. Жив мужик. Ишь ты, каким чертом. В шляпе!

Дед улыбался, разглаживая профиль в шляпе, но увидал Авдейку с куском хлеба у рта и уже не отрывался от него. Потом спрятал Авдейкин профиль в солдатскую книжку и уложил в нагрудный карман.

- Это - мне. А теперь гайда на кухню, картошки есть, мать оставила.

- Я не буду, - сказал Авдейка.

- Как это?

- Я с инвалидом хлеб ел. И вообще, картошку больше есть не буду. Никогда, - ответил Авдейка и убежал, оставив деда в сомнении.

# # #

На заднем дворе сидели Сопелки, застенчиво наблюдавшие за Болонкой, который копал землю ржавой железкой и всхлипывал. Сопелки посмотрели на Авдейкины бинты, но из гордости ничего не спросили.

- Болонку мы уже побили, - сообщил каверзный Сопелка.

- Да, с него хватит, - подтвердили остальные Сопелки.

- Я не собираюсь его бить, - объяснил Авдейка. - А вы-то его за что?

- За жадность. Он, видишь, от нас черта закопал, а теперь забыл где. Весь двор уже изрыл.

- Скоро вглубь пойдет и в Америке выйдет. Там этих чертей поди завались, предположил умудренный Сопелка.

Авдейка подошел к Болонке, склонившемуся над очередной ямкой в безутешной скорби.

- Хочешь, Сопелок побьем?

Болонка отрицательно помотал головой и заплакал.

- Ты чего?

- Я знаю, - объявил любознательный Сопелка. - Он Сахану нож проиграл, я видел.

- Которым пальцы резали? - воскликнул Авдейка.

- Тот... - ответил Болонка сквозь всхлипывания. - Я его на танк хотел... за деньги продать... За пятьдесят рублей. А Сахан говорит - хочешь сто? Ну я и захотел... Только в ножички, говорит, разыграем...

- Жадность фрайера сгубила, - заметил любознательный Сопелка. - А хороший был нож?

- Из этого... которое почти золото. Фрукты резать.

- Из серебра, - решил умудренный Сопелка.

- Ты ведь говорил, у вас полно таких ножей, - вспомнил Авдейка.

- Говорил... А он все равно один. Другие в Сибири остались.

- Я бы тебе штык отдал, - сказал Авдейка, - но он не мой теперь.

- Я знаю, что делать, - решил Сопелка-игрок, обращаясь к братьям. Поставим битку против ножа - и отыграем у Сахана.

- Только битку проиграешь, - заметил Сопелка-скептик.

- Играй, - решил главный Сопелка. - Так ты. Болонка, черта можешь не искать.

- Разве его найдешь? - Болонка облегченно икнул и отбросил железку. - Я и копаю только для виду.

- Бабочка, атас! - заорал, врываясь на задний двор, изгнанный Сопелка. Тебя Ибрагим заложил!

- Как заложил? - спросил Авдейка и почувствовал тревогу в верхней части живота.

- Твоя мать со смены шла, увидела, что картошка подергана, и к Ибрагиму. За что, кричит, мы вам по полведра картошки даем? Так-то вы сторожите?

- А что Ибрагим?

- Чужой, говорит, не приходил, свой мальчик копал. Это ты - свой мальчик. - Сопелка хмыкнул.

- Бежал бы ты отсюда. Бабочка, - посоветовал умудренный Сопелка.

- Куда? - безнадежно спросил Авдейка.

Сопелки переглянулись, сблизились заговорчески вспыхнувшими головами и отошли в сторону.

- Вы что, Сопелки?

- Думаем. У нас-то картошка не здесь, а в Покровском-Стрешневе, нам Ибрагим не помеха. Вот и думаем.

Болонка присел и беззвучно зарыдал.

- Что еще? - спросил Авдейка и опустился рядом.

- Оккупантка правду говорила, нас папа бросил, - сообщил Болонка. - Давай ограбим Ибрагима!

Авдейка отошел, опустив голову. Позади него верещал Болонка, честно задыхаясь от слез. Авдейка тяжело вздохнул и увидел перед собой маму-Машеньку. Она молча подошла к нему, схватила за воротник и поволокла от свалки. Сопелки красновато поежились. Авдейка спотыкался и никак не попадал на ноги. Будь кто чужой, хоть Ибрагим, вывернулся бы - вон камней сколько - хватай и по ноге, небось выпустит. Но ведь мама. Позвала бы, и сам пошел. Мелькнула карусель, мимо которой тащила его мама-Машенька. Авдейка потянулся ухватиться за нее, но не стал. А ведь крутилась когда-то карусель, отступал вращающийся двор, и только одна мама была рядом. Давно, до войны, когда она любила его.

Потом Авдейка стоял в комнате у стены и сухо смотрел на Машеньку, которая допрашивала его.

- Продал. - Триста пятьдесят. - Нужны. - Не скажу. - Не дам. - Не дам. Не дам.

Машенька нашла его ожесточенный взгляд и почувствовала слабость в груди. Она притворно задохнулась от возмущения и, скрывая страх, опустилась в кресло.

- Так вот почему он картошку не ест! Молодец, Авдей, - сказал дед, широко ухмыляясь.

- Это все вы! - обрушилась на деда Машенька. - Это ваше воспитание. Раньше он не воровал картошку и деньги не прятал.

Дед стесненно задышал. Авдейка заслонил его и ответил маме-Машеньке:

- Дед не знал ничего.

Машенька отыскала взгляд бабуси, надеясь встретить ответное возмущение, но то, что стояло в устремленных на нее глазах, заставило ее броситься из комнаты с незнакомым базарным воплем. Авдейка забрался в постель, незаметно вытащил деньги из-под матраса и спрятал в носок. Дед сопел и угрожающе наливался кровью.

- Ты не волнуйся, дед. А то лопнешь опять и кровь пойдет, - сказал Авдейка.

Он забрался в постель и заткнул уши, стараясь забыть Болонкино верещание.

# # #

Машеньки слышно не было. Она сидела у Глаши, закусив косынку, и думала об Авдейке. Мальчик рос устрашающе быстро, становился ей не но рукам и внушал страх жесткой неуступчивостью, которая всеща отталкивала ее в людях. Она любила Дмитрия потому, что все в нем нуждалось в ее защите и разом погибло без нее. А Авдейка уже сейчас в ней не нуждался. Та нить, которая привязывала его к ней, оборвалась вместе с пуповиной. Или чуть позже. Но давно уже оборвалась...

- Мне не картошки жаль, Глаша, - говорила Машенька. - За Авдейку боюсь, не каждый день и вижу его. Ведь бандитом вырастет, по лагерям изведут.

- Эка, хватила! Да где они теперь, бандиты? Вот Кащеи были, да перевелись, один пацан остался. А даже и жаль, уж больно уважительные были мужчины. И провожали когда - без баловства, ножкой шаркали. Да и виду солидного, всеща в шрамах и при сапогах начищенных. Вот бабы у них, скажу тебе, были нехорошие. Помню одну:

форсу напустила, а у самой каблук отломался, идет-переваливается: рупь-пятьдесят, рупь-пятьдесят. Никакого в них дородства не было, гонор один да визг.

- Бог с ними, Глаша, - остановила ее Машенька. - Налей лучше выпить.

Глаша засуетилась, достала бутылку, заткнутую бумажной пробкой, две картошины, невесть откуда взявшийся соленый огурец и налила Машеньке полстакана. Все это она проделала с той щедрой услужливостью, с какой русский человек заботится о чужой выпивке.

- Не в меня Авдейка пошел, - сказала Машенька. - И не в Дмитрия. Уж не в деда ли этого бешеного?

- А и неплохо. Хоть куда мужик, даром что битый!

- Типун тебе!

- Да ты выпей, Машенька-мама.

Машенька выпила и благодарно улыбнулась.

- Полегчало? - спросила Глаша. - И чего ты себя мучаешь? Баба молодая, хоть куда, мужики поди слюни пускают. А ты - в слезы. Было бы чего. Парни всегда от рук отбиваются, а теперь и подавно - война.

- Волчонком растет, Глаша, смотрит страшно, и глаза темные. Родился голубые были.

- На то и мужик, чтоб волком смотреть. Здоровее вырастет. А что, хорошо с оболтусом сюсюкать? Тьфу! Есть же. Парень - на бабу впору, а мамаша его с ложечки кормит. Что из такого вырастет?

Машенька молчала, мелко покусывала огурец, забывалась в разошедшемся по телу колыбельном тепле водки. Она прикрыла веки, откинулась на подушку, выгнулась, полная сладостной тоски по тяжести, которой остался Авдейка в памяти тела.

- Вот ты какая! - говорила Глаша, любовно осматривая ее. - Завидую тебе, Машенька. И такое добро без дела пропадает! Ты, может, принца какого ждешь? Плюнь, Машенька, одного любить - хуже нет. Не ответит он - я бейся об него, как муха об окошко. Нарожала бы десяток, поди некогда было бы ерундой маяться.

Машенька взглянула на нее и встретила такую простодушную и требовательную зависть к бесполезно пустующей самке, что смутилась и оправила подол.

- Надо Николая попросить путевку для Авдейки. В санаторий детский. Он обещал.

- Этого спекулянта? Что, других мужиков нету? В коридоре возмущенно скрипнули половицы.

- И на что ему санаторий? В школу скоро пойдет, образумится.

Машенька перебрала пластинки, которые подарила Глаше после того, как продала свой патефон, но ничего не выбрала. Водка разморила ее, глаза слипались, и нестройные мысли роились в одурманенной голове. "Жизнь их всегда отнимает, просто в войну - быстрее. Это так, Глаша права. И я - одна. С Дмитрием была связь, а с сыном рвется. Но Дмитрий за отцом рос, вот и не вырос, а Авдейка - за кем? За ним тыла нет, ему себя с детства строить надо. Ровесники его из войны растут, из нищеты и жестокости. Станет Авдейка им чужим - не простят. Пусть уж сам среди них место ищет. Он найдет, да только страшно, каким станет. Не успел родиться - волчонком косится. Они все теперь взрослеют с колыбели. Что же, так и выходит, как у волков? Выкормила - и все, чужой?"

- Глаша, я у тебя останусь, - сказала Машенька, не разжимая век.

- Ложись, - ответила Глаша. - Ночь на дворе.

# # #

Лиловая ночь стояла над городом. Дед сидел у раскрытого окна - один на один с нею, - угадывая невнятный и беспрерывный труд звезд. Надоедливо поскрипывали паркетины в коридоре, сбивали с мыслей. Дед рывком открыл дверь, и в желтой полосе света из Глашиной комнаты увидел топчущегося Колю-электрика.

- Любуешься, вошь? - спросил дед. - Еще раз возле невестки увижу - нутро выдавлю, понял?

Дед схватил электрика и показал, как он собирается это сделать, а потом отнес бесчувственное тело на плюшевый диван, помахал над ним газеткой и сказал открывшемуся глазу:

- Я тебе не нянька.

После этого он вернулся в комнату, где Авдейка спросил его:

- Дед, а что, дядя Коля тоже кукиш?

- Кукиш, кукиш, спи.

- Посиди со мной, - попросил Авдейка.

Дед присел, откашлялся в кулак и сказал:

- Ты тут, я гляжу, еще много чего насмотришься, покуда вырастешь. Так чтоб не сбиться тебе, расскажу одну байку. Пусть она тебе как ориентир на местности служит. Слыхал про ориентир?

- Слыхал.

- Так вот, рассудил я тут на безделье, что байка-то ложь, да ей человек стоит. Слышал я ее от своего деда, а тот - от своего, и как далеко тянется не скажу. Но важно, что помнили, передавали. Вот и ты помни.

Жил некий Авдей, мужик податный, крепостной, от которого фамилия наша ведется. Был он кучер, и мастер великий. Лошадь она и теперь лошадь, а в те годы без нее - никуда. И были у этого Авдея руки небывалые, за что славился он на весь уезд. Служил он у богатого князя-воеводы, служил верно, а тот к старости с ума съезжать начал, скуп и зол стал до страсти. Лошадей не кормил, они и пали. И стало Авдею невмоготу без дела. Пошел к князю-воеводе, лбом бил - хоть продай меня куда, а все при деле буду. Тот ногами застучал: "В яму посажу!" И засадил. Ну, сидит Авдей в яме, вдруг человек чужой к нему подходит, веселый да легкий. "Сидишь?" - говорит. "Сижу". - "А ну, держи веревку!" Взял Авдей веревку да вылез. В яме-то сидел законным, а вылез беглым. Понимай. Барин в карету его сажает - шестерик цугом - и гайда подальше. В город везет, в управу. Сует там деньги кому надо, и за те деньги записывают Авдея не Авдеем, а Петром, сыном Петра, вольного мещанского звания. Подает ему барин бумагу и говорит: "Вот тебе вольная, одного прошу - служи у меня, покуда жив".

Ну, служит Авдей, теперь Петр, человек вольный, кони у него добрые, сапожки опойковые, барин ласковый, живет - что тебе сыр в масле. Только одночас случилась у молодого барина нужда ехать в тот уезд, где Авдей у воеводы служил и в яме сидел. Он уж и думать про то забыл, а какой-то холоп возьми да признай его, побежал к воеводе, кричит: "Авдей, кучер беглый, возле управы стоит!" Ну, воевода кликнул людей, заложили повозки, сам сел, кто верхами - и за Авдеем. Тот коней кормил - издаля увидел пыль, почуял - не к добру. На козлы и - выручай, родные.

Поначалу легко ушел, да не скрыться нище - степь кругом, а те на хвосте сидят, не спускают. До темна далеко. Ну, покружит Авдей, уйдет с глаз - а тут, глади, и наткнутся на него новые - снова скачи. А воевода все села вокруг поднял, деньги сулит тому, кто словит, - и гонит теперь за Авдеем уже вся округа, и не стать уже, лошадям не передохнуть. Обкладывают Авдея со всех сторон, навпересем норовят, а все не перехватят. Темнеть стало, а за Авдеем лишь степь светится. Тут и ловцов кони подзаморились - бросили за Авдеем гоняться, пустое дело. Подъехал он кругом к управе, ще барин его остановился, едва с облучка слез, ноли не гнутся. Лошадям поклониться хотел - упал в копыта. Лежит - а на него с коней пена падает. Встал, тряпочку-затычку колокольную вытащил, вытер коней и плачет - загнал упряжь, уж не бегать им бале.

Тут барин подходит, тоже плачет - жаль коней-то, и вдруг, как снег на голову, - воевода. Без людей, ненароком приехал - встретить не чаял. Буравит глазом в сумлений и спрашивает: "Ты Авдей, кучер беглый, мой холоп?" А молодой барин отвечает: "Никак нет, это Петр, Петра сын, вольный человек, у меня служит". И бумаги воеводе подсовывает. Тот бумаги посмотрел, вернул и говорит: "А почто убегал?" "Так вы кого хошь напугаете, - барин отвечает и смеется. - Я б и сам побежал от такой погони, не то что Петр".

Махнул воевода рукой, поворотил было коня, как вдруг Авдей барина рукой отстраняет и говорит громко, на весь люд, что тут столпился: "Хоть и воевода ты, а дурак! Кто бы другой от такой погони ушел, как не я, Авдей? Это руками надо взять. Нет других рук, чтобы такую скачку выдержали. Авдей я, Авдея сын. Бери, сажай на кол".

Дед вздохнул и затих.

- И посадили? - спросил Авдейка сквозь сон.

- Не знаю. Не в том суть, сажают человека на кол или сам мрет. Важно, что сильнее смерти в нем человек. Понял?

- Понял, - ответил Авдейка. - Только как же они все могли жить, если все умерли?

Дед крякнул и махнул рукой.

- Ладно уж. Не забудь только.

- Не забуду.

- И помни, имя твое от него ведется. Ты еще не родился, а уж я наказал.

- А как же ты знал, что это я буду?

- Ладно, спи, - сказал дед и отошел, встал у окна - пустынный, как сама ночь, погруженный в шорох размышлений.

# # #

Авдейка засыпал. Очнулись заколдованные лошадки из папье-маше, брошенные на свалку. Он вскочил в нарисованное седло и помчался на фронт. Дробно стучали о дорогу арматурные прутья, унося Авдейку в пространство сна. Он летел с обнаженной саблей, разбрасывая фашистские танки, пушки и бронемашины, как победоносный всадник на открытке сорок первого года.

# # #

Машеньке снились волки, и утром она спросила Глашу, к чему бы это.

- Выть будешь, - ответила Глаша и побежала на работу.

Дед сидел с мундиром на коленях. Он драил пуговицы, пытался затереть ногтем подтеки крови на обшлаге и вспоминал село под Воронежем, где готовился к смотру дивизий. В те дни он внезапным ударом захватил деникинский арсенал и сколотил из окрестных мужичков три пехотные дивизии, тут же пустив их в дело. Мужички дрались довольно коряво, но терпеливо, а когда фронт стабилизировался и дивизии ввели в регулярные части, надумали деда двинуть в командармы. С тех пор дед в мыслях почитал себя командармом, хотя армию так никогда и не получил. Вместо того он угодил под трибунал за самовольный рейд по деникинским флангам. И четверть века спустя занималось сердце от памяти о том, как просвистела его конная, срезая растянутые фланги. Со славой прошла, да виновной вышла. Трибунал был милостив, заслуг не забыл, только снизил деда в звании и отпустил с миром. Дед получил эскадрон на Южном фронте, а скоро и новую дивизию, но обиды за клинковый свой рейд не простил. Кончив войну, он добился отставки и был направлен в Среднюю Азию на партийную работу. Нарком, дававший ему инструкции, пошутил напоследок: "Горячий ты человек, Авдеев, тебе там самое место". Сам-то нарком, судя по его дальнейшей судьбе, совсем холодный был человек. С легкой его руки грелся дед под азиатским солнцем, пока не был неожиданно вызван в Москву на подмену вырезанным парткадрам - калифом на час.

После тридцать восьмого года, когда час этот минул, никто уже не был под началом деда, пока не вернулись из эвакуации жильцы Песочного дома. Обнаружив свои квартиры занятыми, они ютились у родственников в разных концах Москвы и вели затяжную борьбу с оккупантами, исписывая груды бумаг заявлениями, прошениями и жалобами. Дед решительно объединил под своим началом мрачных отцов семейств, разъяренных жен и вопящих младенцев и повел это живописное войско по лестницам Песочного дома. Оккупанты разговаривали через щели, теребили дверные цепочки, ругались или плакали и простодушно сетовали на огромные взятки, врученные Пиводелову, но освобождать квартиры дружно отказывались. Тогда дед изменил тактику, двинул отряд в открытую атаку на жилищное управление, но и тут решительной победы не достиг. Порвать глубоко эшелонированную оборону Пиводелова не удалось, и дед решил заручиться поддержкой большого начальства, чтобы подавить противника с воздуха.

Загрузка...