- Итак, мон женераль, - сказала она, как жезлом касаясь его головы попавшим в руку перламутровым карандашиком. - Итак, неверная сестра предает своих братьев забвению. Се ля ви. Но конец войны мы встречаем в ведомственном доме. И без дураков, как принято говорить среди будущих дворян. Ты понял? переспросила она, услышав нечленораздельное мычание. - Встречаем конец войны.
- Победу, - глухо поправил генерал, не отрывая рта от ее коленей.
Леркина мать слегка выгнулась, принимая скользящую по бедрам тяжелую голову, и, отвернув лицо, следила перламутровые блики, игравшие на карандашике.
"Теленок, - думала она. - Счастливый теленок. В нем-то я не ошиблась. Уж кто счастлив, тот счастлив надежно".
# # #
Небо стремительно гасло, наполнялось гортанным криком, а потом порвалось и упало клочьями.
- Где небо? - закричал Авдейка.
Он стоял у окна, зажав голову ладонями, скрываясь от обнаженной, пустой, разоренной бедствием комнаты. Небо опадало черными клочьями.
- Где небо?
Деда не было. За ним не было деда. С первого взгляда Авдейка понял, что его нет. Время деда иссякло, как иссякло оно когда-то у дяди Пети-солдата, оставив по себе зияющую пустоту.
- Чего встрепенулся? - спросила Глаша, вбегая на крик. - Какое небо? Грай. Вороны галдят.
- Почему их не съели?
- Ты что, мальчишка. Господь с тобой!
- Почему всех съели, а их нет? - спрашивал Авдейка, вырываясь из Глашиных рук и теряя себя от горя. - Почему никого нет, а они есть?
- Никого нет, - подтвердила Глаша, неожиданно забывая Авдейку. - Никого нет, никого...
# # #
Внезапный ливень обрушился на город, взбил пыль, дробью прошелся по стеклам. В грохоте, сотрясшем небо, захлебнулся рояль. Лерка подошел к окну и поднял лицо к поднебесью, к непроглядной грозовой мгле. Гром потрясал утлое человеческое жилище и отзывался дискантом выбитых стекол.
"Вот так, - решил Лерка и распахнул окно, уничтожив прозрачную преграду между собой и освобожденной стихией. - Вот так!"
Он вспомнил противогазную маску Сахана - и каждый шаг своей ночи расчислил здесь, под клокочущим небом, и дождался ее, - вышел, натянув маску, из которой вырезал шланг и разбитые стекла, - не помышляя, от случайного ли прохожего, Степки или самого себя прячет лицо, - прокрался двором вдоль стен Песочного дома и ударом распахнул непреодолимую дверь.
# # #
Авдейка очнулся в грозу и не хотел открывать глаз, потому что все знал. Но открыл, подошел к бабусе и сел в изножье постели. Он убежал с дачи, и теперь бабуся умрет из-за него. Он не умел сказать, из-за чего сделал это, и молчал, погруженный в страдание, как в серебряную пыль.
Но он знал, и бабуся знала. Она осенила Авдейку крестом желтым и неверным, как движение сухой ветви, и глаза ее сомкнулись, скрывая от него боль.
Штык лежал в ногах Авдейкиной кровати. По нему скользили тени дождя, он казался живым, полным оловянного движения, но был мертв. Авдейка убрал его под матрас и ушел к забору табачной фабрики, где, как язва, темнела дощечка, прикрывавшая выбитое стекло Кащея.
Авдейка постучал. Дощечка отпала, и светлая женская голова приблизилась к нему - светлая, с черным лицом.
- Вы... вам песца подбросили, я знаю, - начал Авдейка.
- Погоди, какого еще песца?
- Пушистого, белого. Из-за него Кащея в тюрьму посадили.
- Кащея? - переспросила женщина. - Тебе какого надобно? Ваньку?
- Ну да. Которого в тюрьму из-за...
- Да обожди свиристеть. На воле Ванька, гуляет.
- Где... гуляет?
- Вот это не скажу. Не докладается. Они никогда не докладаются, так вот и жди. А потом принесут порезанного. Или объявят - в бегах. Или - сел. А ты, мать, жди. Теперь вот убили.
- Значит, он не в тюрьме.
Авдейка отступил на шаг. Дождь падал отвесно, выбивая пузыри, и лужи кипели. Кащей гулял. Бабуся умирала.
- Как это - убили? - продолжала женщина свой. разговор. - Ладно бы вышка, а так... Не приучена я такое понимать. По мне - сидят дети. Только срока им намотали до-олгие. Ждать и ждать...
Авдейка ушел, и дощечка захлопнулась. Потоки дождя сливались и гулко падали в сточные решетки, взбивая над ними желтую пену. Двор был пуст, один Михей-почтальон сидел на парапете под дождем, как был он человек не простой, а авиационного истребительного полка механик. Непростого человека Михей обнаруживал в себе грамм с четырехсот. Но это - если гражданская, упраздненная рыковка в белой косыночке, а если чистяк, если родной самолетный - тут другой курс, тут и четвертки станет.
- Нет, ты спроси, - заорал он Авдейке сквозь дождь. - Ты спроси, что мне комэска сказал?
Но Авдейка хорошо знал, что сказал Михею комэска, и спрашивать не стал.
Он вернулся домой, где Иришка вытерла его полотенцем и сказала, что на другой день после деда исчез Коля-электрик, а ночью за ним приходили, искали по всей квартире и даже в диван лазили, но не нашли и опечатали его дверь пломбой. Авдейка пошел посмотреть пломбу, но в коридоре остановился, представил, как удаляется дед, как падает полоса света из распахнутой двери и в проеме ее возникает грузная фигура с солдатским мешком на плече и погасает навсегда. Авдейка зажмурился, до пугающей слабости в груди захотел, чтобы дед раскрыл эту дверь и двинулся назад - хоть на минутку увидеть его, - ведь бывает так, ведь было это с немцем в кино, который вернулся туда, где был жив.
# # #
Но последний раз дед вернулся туда, где был жив, когда подошел с прощанием к Софье Сергеевне и белый взгляд ее встретил. "Тверда, - подумал. - Спряталась за свою веру, как за бруствер, и глаз не прячет". Тут он на миг усомнился, на краткий, потрясший его миг, и, ища опоры, вернулся в обжитую память о годах гражданской, где был непримирим, молод и уверен до самозабвения - в бойцах своих, в кабардинском жеребце, в клинке и в победе рабоче-крестьянской правды.
И тогда глядели на него те же глаза - живые и мертвые глядели они - и не опускались до конца. Глядела баба в платке, перекрещенном под грудью, - в дыму, на пепельной зорьке, преграда путь жаркому жеребцу. "Твои пожгли, начальник, твои". И не стерпел, прянул кабардинец, когда покатился в копыта чурбачок паленого мяса, - и стояли непреодолимо светлые глаза бабы. Но отмел бабу лютый ординарец, и забыто, затоптано конями, что послал ей Бог сына. Да и ще был он, ее Бог, той пепельной зорькой?
Глядел перед собой и есаул Хомищенко, исходя черной кровью. Не пожалел, загнал кабардинца, а снял есаула наземь и покатился с ним в бурьян 1рудью о грудь. Дик был есаул в гневе, человека саблей проскальзывал, а проскользнув, над головой вздымал и кровью умывался. Да только хрустнула его шея, метнулась медная борода и рот, куда успел он ткнуть дулом. Не дался живым есаул, отвалился в бурьян, и, как зверя, шарахались его привычные до людской крови эскадронные лошади. Исторглась жизнь из выпученных глаз, и мертвым лежал на груди нательный крест. Кровь позади тебя, и глаза твои пусты. Где Бог твой, Хомищенко?
Ожесточился дед, грохнул об пол сапогом и прочь ушел с белых глаз. Не принял, не допустил. Не стоят на русской земле две правды - не стояли и стоять не будут, - и вернее это самой правды.
# # #
Не было деда, напрасно Авдейка ждал. Он и сам знал, что напрасно, но ждал, пока не донесся со двора голос Михея:
- Нет, ты знаешь, что мне комэска сказал?
Теперь этот вопрос ставился перед Кащеем, на рысях огибавшим лужи.
- Гуляешь, - заметил Кащей, не останавливаясь.
Он торопился в Домодедово, опасаясь, что не успеет вернуться до утренней смены. Ехал к Сене Кролику за заначкой, под которую занял в цеху пять тысяч на танк, а на душе было неухватисто, хотя дело ждало бесспорное - за своим ехал. Заначку отец держал в тайне, пока не ушел на фронт. Дальше слух о ней держал Митяй, а теперь пришел черед Кащея. Сколько хранилось у Кролика, да в деньгах или в рыжье, Митяй и сам не знал. Кащей прикинул, что и того и другого хватает - не год и не два промышляли. Отец любил от петровских времен родословную вести, вроде и тогда Кащеевы с кистенем погуливали. Не из беспризорников в воры вышли. Те судьбой своей расплатились за гражданскую, разорившую поколениями налаженную жизнь, пустившую сиротами на все четыре стороны. Они и обвыкли в мире, утверждавшемся грабежами и насилием, и рассыпались по нему с жареным цыпленком на зубах.
У кого есть золото,
Тот не знает голода,
Тот дружит с той публикой,
Что правит республикой.
А устоялась власть - тут уж ножки врозь. Тут и пошли беспризорники по срокам, только озираться успевали. Эти были без корней, мутью поднялись, мутью и осядут. А Кащей породу за собой чувствовали, не торопились и свое гнули до конца. Неуступчивые были люди, да подвела им война черту.
"А мне вот - горбись теперь, мать тяни, - раздумывал Кащей. - Еще финяк таскай, чтоб мелкота не залупалась. Вон Сопелки старшие с дружками уже хозяевами в подворотне стоят. Но эти-то - герои на скорый час, а и воры в силу входят небывалую. А все же и ворам не устоять, нет, не устоять им против власти".
Хоть и хранила Кащея семья и не чалился он, не просил у тюрьмы кликухи, но с детства знал воровской закон, державший каждого в своем страхе. В войну, потеряв отца и братьев, Кащей вырос и своим умом понял, что и вся народная жизнь держится тем же. Загнанный в работяги, что честному вору как перо в бок, Кащей прибился под железную руку, которая удержала пошатнувшуюся страну. Он понял несокрушимость народного уклада жизни и правоту великого пахана, осуществлявшего народную волю его же кровью. И, только безоговорочно признав над собой эту волю, Кащей почувствовал себя свободным. Он не умел назвать это чувство, но умел радоваться ему и, обгоняя крепкую девку, звонко хлопнул ее по ситцевому заду. Ругаясь и смеясь, девка побежала за ним следом, но не достала. "А дуры девки, - подумал Кащей, - и как славно!"
На вокзале он впервые в жизни купил билет и долго удивлялся, рассматривая сетчатый картонный прямоугольник. Мысли его обратились в прежнее русло, к войне, которая вывела его на новый путь и заставила тратиться на билеты.
Задумавшись, Кащей едва не пропустил поезд, догнал в ходу последний вагон и стал силой втискиваться в тамбур. Подумал: "Вот они, замашки фрайерские, билет купил, а в поезд не воткнулся". Но все же сдвинул бабенок, на обеих ногах утвердился. Стал припоминать Сеню Кролика - старинного кореша и подельца отца, мужика приземистого, белотелого и немногословного. Вспомнил бритую Сенину голову и тюбетейку, засаленную до черноты, на которой сверкали неподвластные времени золотые нити. Эти золотые нити мелькали Кашею сквозь дым, звон, крик и разгул гулянки на московской малине, которую Сеня держал где-то у трех вокзалов.
Ничего другого не вспомнив, Кащей приехал в Домодедово и по адресу, криво начерканному Митяем, нашел одноэтажный дом, обшитый тесом. Поднявшись на крыльцо, стукнул в дверь и огляделся. Мелкие пристанционные домишки, крытые дранкой и шифером, ютились по косогору - не деревня, не город, - все вкось, и скученно, и шатко. "Нехорошо тут", - решил Кащей и стукнул покрепче.
Дверь открыла заспанная девка, простоволосая и босая, в длинной холщовой рубахе, собранной у шеи. Смотрела она просто, стояла рядом, в дыхание от Кащея, в на лице ее перемигивались веснушки. Они сбегали от широко расставленных, прозрачных глаз, взбирались на нос и ныряли в полуоткрытый рот.
- Сеню мне, - сказал Кащей, нарушив молчание.
Девка не ответила, глаз не отвела, и какое-то сладкое беспокойство овладело Кащеем.
- Нету, что ли?
Наконец быстрым, язвящим движением языка она облизала рот и спросила:
- Не признал меня, Вань?
Кащей отодвинулся, отступил как бы в холод, из тепла ее тела.
- Лялька я. Кролика дочь. Мы еще писунами в бутылки играли. И Королек с нами был - не помнишь Королька? Он часто потом захаживал, теперь-то в армию грабанули. Неужто забыл? У меня еще подол был в кружавчиках, мамаша справила. Померла теперича мамаша. Королек все меня за косы дергал и вообще залупался. Он ведь старше нас был. А я тебе кружавчиками хвастала. Не помнишь?
Прямой памяти Кащей в себе не нашел, но что-то далекое плеснуло кружевным потоком над детскими ногами, открыв первое понимание чуждого, притягательного, девичьего.
- Не помнишь, - с сожалением заключила Лялька и, резко отвернувшись, коленом толкнула дверь. - Заходи, дома папаша.
Под рубашкой ее, стиснутой у шеи, заходили груди, и у Кащея от волнения глотка пересохла. С трудом оправившись, он различил просторную горницу, крепкие тесаные половицы и за столом, под образами - Сеню Кролика. Тюбетейки с золотом на нем не было, бритый череп порос короткой и седой щетиной. Сидел он прямо, глядел выцветшими, тоже как бы седыми глазами.
- Про Знахаря слушок был, - сказал Сеня вместо приветствия. - И сынка поджидал. Садись, помянем.
Молча, не чокаясь, выпили по граненой стопке, потом и по второй. Кащей держался, стараясь не пьянеть, и в разговор первым не вступал. Лялька сновала по дому, обходила стол капустой да огурцами, шепталась с кем-то в сенях. Теперь она была в кофте с короткими рукавами фонариком и в плиссированной черной юбке, но в проеме кофты виднелась все та же белая рубаха и как звери волновались под ней груди. Кащей телом угадывал присутствие Ляльки, но в сторону ее не смотрел, пока Сеня не приказал:
- Кончай шнырять, девка.
Тоща Лялька села за стол и поставила перед собой стопку.
- Выросли дети, - сказал Сеня и налил по третьей. - Чего по углам смотрите, не слюбились?
- Да ты, папаша, глаза протри! - заявила Лялька, выпив и вздорно тряхнув головой. - Не вишь, кого привечаешь? Ему комсомолку подавай, где уж ему на меня, пропащую, смотреть.
- Чем же не хороша? - спросил Сеня, безразлично глядя в угол.
Кащей промолчал. Лялька подобралась, плеснула в рюмку, выпила, не дожидаясь отца, и, подавшись грудью на стол, ответила:
- Тебе, папаша, лучше знать, чем не хороша.
Кащей расслышал в Ляльке такую ненавистную силу, что насторожился. Сеня улыбнулся, лицо его растянулось резиновой маской вокруг неподвижных глаз.
- Иди, девка, не мути тут. Разговор имею.
Лялька поднялась, повернулась к Кащею, вынудив того податься вперед, а потом неожиданно и тихо исчезла. Сеня налил снова, добивая бутылку, поднял стопку,
дождался, пока Кащей выпил, но сам не стал.
- Крепкий ты парень, Ванька, в Знахаря пошел.
- Крепкий, - ответил Кащей, ощутив внезапную и беспричинную злобу.
- Да, крепок, крепок был Знахарь, - продолжал свое Сеня, - и старый, а все такой же с наружности, волосом не слинял. Но, скажу тебе, Ванька, брезговал Знахарь обществом. Как в тридцать седьмом корешей его шлепнули, ему вишь и ровни не стало. Свою мазу в шестерках пас, а ведь тоже люди были. Всех Знахарь под мундир подвел, сыновей и тех не пожалел.
- За родину легли, - коротко ответил Кащей.
- Родину? Вору, Ванька, родина - зона. Что ж Знахарь, закона не знал, что зону защищать полез? И не принудиловкой, не из-под вышака - сам. Нет, все Знахарь знал, да выше общества себя ставил. Вот по гордости гнездо свое и разорил. Одного тебя оставил, да не в него ты.
- Это чем?
- Да тем, что Знахаря сын, а сам - работяга, киркой подпоясанный. Нет, Ванька, в тебе душка. Не тот душок, говорю, не воровской крепости.
Кащей смолчал, только напрягшимися мышцами ощутил финку в голенище.
- Ладно, - Сеня зевнул и отпихнул от себя тарелку. - Добро свое завтра получишь. А поговаривают в обществе, что ссучились они, мундирщики. Глядь, и Знахаря на правилку бы дернули, вернись он живым да с лычками аль офицером. Ну, отбой, пора в рельс бить. Иди, Лялька тебе в сеннике постелила. Не поднялся ты еще в доме моем спать.
На пороге Кащей обернулся. Сеня сидел не шевелясь, резиновая улыбка застыла на его монгольском лице. "Не поднялся в доме спать". Кащей вышел во двор. Низкое, налитое синим небо покато спускалось к западу. Стучал отдаляющийся поезд. Кащей потянул ноздрями, втягивая сырой дух низины, и тут качнулась синева, неслышно прошла Лялька и, жестко толкнув его локтем, быстро спросила:
- Столковался, что ли? Дельный...
Кащей промолчал. Лялька вернулась и кивнула на темную постройку в глубине двора.
- Иди, тама сенник-то.
Потом грудью налегла на плечо Кащея и зашептала сквозь близкое, синее:
- Чудно. Ты это... больной, может?
Кащей отодвинул ее, зашел в сарай с оборванной дверью и нашарил в темноте тюк, подбитый сеном. "Не надо бы мне сюда, - думал он, - отца поносит, падло, а я у него заначку клянчь. Неладно все, так и чуял, что место гиблое. Но и пустым отваливать стыдно. Или прижать мне этого Кролика, показать, поднялся я или нет. "Киркой подпоясанный" - это ж как в душу плюнуть".
Низина клубилась туманом, заволакивало верхи неведомого стылого жилья, и могучие пласты перемещались в небе - синие по черному. Ночь жила ожиданием, обмирала и раскатывалась невнятным рокотом. Кащей ворочался, подминая под себя сено, а потом дверной створ застлало белое - качнулось, истомно и тесно раздвинулось, приняло его в себя и вытолкнуло и снова раздвинулось, снизу вверх, снизу - вверх, а в голове его вспыхивали и разлетались ослепительные вспышки, - а потом все погасло, и Кащей увидел Ляльку. Ребром ладони он сбросил с ее лица прибившееся сено и спросил:
- А как отец придет?
Лялька засмеялась, блеснув влажными зубами.
- Дурак ты, мальчишечка. Он же сам меня к тебе и послал. Ты ж самого Знахаря сынок, ему и лестно. Приручить тебя хочет, в долю взять.
Кащей отпрянул, но Лялька выгнулась, нашла и втянула его в себя, и он снова забыл обо всем, слившись со сторожким телом, впитывая его дрожью и наполняясь дрожью до золотого текучего звона.
- Милый ты мне, Ваня, - прошептала Лялька, расслабившись, но удерживая его бедрами. - Все-то он знает, проклятый, а этого недосмотрел. Возьми меня отсюда, Ваня, не жизнь здесь. Увези куда хошь. И утра ждать не надо. - Лялька передышала и языком вытолкнула изо рта соломинку. - За банькой твое добро закопано, перепрятал он. Я хошь мигом за лопатой. И - бежим, покуда он спит, окаянный. Там неглубоко, штыка в два. А я с тобой хошь куда. Возьми, Ваня.
Когда внезапный, как взмах крыльев, распахнулся дымный рассвет, Кащей поднялся, оправил одежду и стряхнул сено.
- Собирайся, - сказал. - Собирайся, Лялька. В Москву едем, домой. А заначку оставим. Не нужна.
- Прямо так? - спросила Лялька.
- Прямо. Собирайся, Лялька, а я рассвет встречу один.
Кащей глядел в ленивую ее, текучую спину и челюсти стискивал. "Не оглянись, - думал. - Ох, не оглянись".
Не оглянулась Лялька. А вернувшись, разгладила на бедрах лежалую плиссированную юбку и спросила:
- Ну что, встретил?
- Встретил, только место у вас лысое да свет скоро. Поманил и растаял. А ты молодец, Лялька.
- Да уж себя помню, не тревожься, Вань. Значит, берешь такую?
Она взмахнула пустыми руками, повернулась, плеснув подолом, и увидела отца.
Кащей отодвинул ее, прошел к Сене и стал у крыльца, следя за лощеным сапогом, пришедшимся супротив подбородка.
- Увожу Ляльку,- сказал. - Увожу, Сеня, а заначку вроде в выкуп оставляю за невесту. Что до отца, так у меня с ним разговор свой, а тебе вешать на покойника не позволю. И к себе не пущу - не лезь.
Обняв Ляльку, шел Кащей к станции, а вслед угрюмо глядел с крыльца Сеня Кролик - вслед чужой юности, чужой, давно изжитой страсти. "То не ветер ветку клонит", - вспомнил Сеня, и брезгливая гримаса растянула его лицо. Он сплюнул и скрылся в доме. То не ветер ветку клонит.
# # #
- Едем, Лялька, - повторял Кащей, - едем. Эх, по тундре, по железной дороге... Едем.
Он придерживал Ляльку у груди и оберегал в вагонной давке, опасаясь хоть на миг выпустить из рук. Только у ворот Песочного дома он остановился и подтолкнул Ляльку в створ чугунных ворот.
- Здесь она, житуха наша. Знакомься, Лялька.
Лялька оробела, спрятала руки за спину и, приоткрыв рот, оглядывала могучие стены.
- Ой, Вань, а этот знаком вроде! - воскликнула Лялька, потянув Кащея к Штырю, почесывающему друг о друга свои диалогические ноги.
- Штырь. От хозяина отчалился, - представил Кащей. - Отдыхает тут теперь. Не замочит ли кого, думаю.
- А чего? - весело сказала Лялька. - Не русский он, что ли? Да в законе поди. Такой замочит.
- Понимает, шалава, - отозвался довольный Штырь.
- Нет, ты знаешь, что мне комэска сказал? - донеслось из каменных недр.
- Кричит кто-то, Вань? - неуверенно произнесла Лялька.
- Михей-придурок. Второй день гуляет. Знакомься, Лялька. Тесная наша житуха, к ней притереться надо. А пока к матери идем.
# # #
- Нет, ты не знаешь...
- Как не знать? Твоя каждый день комэску вспоминал, - ответил Ибрагим, присаживаясь на парапет рядом с Михеем. - Твоя выпить хочет.
- Хочет, - подтвердил Михей. - Моя хочет.
- Ибрагим даст. А твоя посылку будет носить начальнику Пиводелову. Адресат пропала, начальник пропала, мое дело сторона. Моя - старье-берем, моя - водка. Твоя - почтальон.
- Золотой ты человек, - ответил Михей с большим чувством. - Моя твою понимает. Выкладывай свою посылку. Из-под земли начальника выкопаю, а вручу. Такая уж моя должность. Мне комэска так и сказал...
Снова заволокло небо, и мелкий дождь тронул лужи. Небо дышало осенью, а Михей искал дом начальника Пиводелова, считывая обратный адрес с бандероли, которая тяжелела и набухала под дождем. Наконец он нашел дверь с именным ромбиком и добрался до пупочки звонка своим заскорузлым пальцем бывшего механика. Могучим потоком хлынула трель звонка, сливаясь с тонкими, повторяющимися в сочетаниях звуками, которые раздавались в квартире Пиводелова, как в музыкальной табакерке. Целую неделю бывший домоуправ обходил сокровищницу с фарфоровым молоточком, примеряясь к великому деянию.
Когда мозолистый палец начал отказывать, Михей полез в планшет и принялся вновь перечитывать адрес начальника. И тут пакет лопнул. Он лопнул, оставив в руках Михея сто тысяч рублей. Сам дьявол не мог бы нанести столь страшного удара по русскому человеку. Михей разом протрезвел и заметался в стенах лестничного пролета, безуспешно пытаясь запихнуть деньги назад, а потом ринулся вон из дома, но, оказавшись на улице, понял, что бежать некуда. Некуда убежать русскому человеку от ста тысяч. Стиснуты они в дрожащей руке, поясницей прижаты к стене дома, и все прохожие, родные люди, стали в один миг неотступными врагами. Ночь с ее страхами и мглами настигала Михея, но как был он человек непростой, то нашел решение, взбежал к запертой двери начальника и стал ломиться в нее, как в спасение.
# # #
Первый панический удар застал Пиводелова врасплох. Он оказался не готов, растерялся, забегал вдоль стеллажей, не зная, с чего начать крушение, он всхлипывал и кусал губы, не смея нанести самоубийственный удар. Жалкий, как юнец перед ожидающей женщиной, он потерял сердце, но новый властный толчок придал ему сил.
Пиводелов знал, что ждет его за дверью, но не испытывал страха. Деяние жизни еще было в его руках - а что откроется по его совершению, того не ведал ни один смертный. И чем предстанут с обретенной высоты ломящиеся в дверь конвойные, да и заметит ли он их - Пиводелов не думал. Но деяние ждало, а дверь подскакивала в петлях. И Пиводелов ударил. Звук разочаровал его кувшин, попавший под удар, сыро и буднично развалился. Пиводелов озлел и стал бить севрские чашки двора германских императоров, которые разлетались с порочным смехом. Молоток, задев о стеллаж, сломался. Дверь трещала, и неумолчно звенел звонок, но Пиводелов уже не слышал. Беспорядочно хватая фарфоры, он бил их об пол - колокола звонили и было детство, и, розовая изнутри, она ждала, и он падал опять и глубже, и до конца - бам, бам, бам... и так светло, и все ярче - и, уже не удерживая хлещущего из него наслаждения, он слепо смахивал со стеллажей полости сфер, жаждущих раскрыться, и топтал их и, поскользнувшись в фарфоровой чешуе, зарылся в пол, порезав руки и лицо, но миг длился, осыпался блеском и серебряным гулом - он тряс дверцу шкафа - еще и еще, - и порфиру бросила под него ночь, и он подмял ее, и тоща царственно качнулась ваза Лунцюаня и рухнула томительно, как во сне, издав целостный и раскатистый гул, перекрывший сладострастный вопль окровавленного Пиводелова.
Еще не до конца очнувшись, незрячий и неправдоподобно легкий, Пиводелов пошел к двери. Когда он вернулся, прижимая к груди надорванный пакет с деньгами, глаза его были подернуты и слепы. Потом в них отразилось движение двух китайских болванчиков, уцелевших среди изысканных руин. Выведенные из оцепенения идолы равновесия, они кланялись друг другу, и на их нависших животах мандаринов играли пятна света.
Внизу во весь пол лежала чешуйчатая груда черепков, залитая кровью и бликами безумия. Китайские глазури, покрывавшие битый фарфор, подчеркивали очевидное несовершенство пролитой человеческой крови. Болванчики склоняли головы все надменнее и суше, как бы европеизируясь на глазах, и вскоре движение их иссякло, оставив Пиводелова на недоступной человеку вершине совершения. Движение иссякло, и больше уже ничего не было. Ничего не было, ничего...
# # #
Только тень сгинувшего медведя, распятая на поблекших обоях, напоминала о деде - цветущий луг, луг бумажной памяти - и увядший букетик, с которым Авдейка первый раз пошел в школу.
Возле гипсового пионера с барабаном, торчавшего посреди школьного двора и как бы бодро шагавшего прочь, Болонка сказал:
- Всегда так стоять будет.
- За что его? - спросил Авдейка.
В школе было немного веселее, чем на даче, - все свои, и есть все хотели, - но учили по Иришкиному букварю, который Авдейка знал наизусть. Болонка пронюхал, что сидеть лучше всего на последней парте, и выгнал оттуда двух лесгафтовских. Болонка вообще очень быстро освоился в школе, где не знали, что он эвакуашка, и пугал всех Кащеем, а Авдейка скучал, пока учительница не принесла в класс растение кактус, окутанное иголками, как дыханием.
В перерыве все пошли в буфет, где давали бесплатный чай с ломтем хлеба. Когда Авдейка вернулся, кактус был сломан. Верхняя часть его безжизненно свисала, а на сломе набиралась густая прозрачная кровь.
- По местам! - приказала, входя в класс, учительница Анна Ивановна, похожая на внезапно состарившуюся девочку. - Познакомьтесь с вашим вожатым.
Вожатым оказался Сахан. Авдейка смотрел на него и не верил. Анна Ивановна подняла тряпку, брошенную на учительский стол, и увидела свисавший из горшка кактус. Она попыталась приладить сломанный стебель, но обожглась и по-детски затрясла рукой.
- Кто это сделал? - спросила Анна Ивановна.
Класс затих; стал слышен едва уловимый перебор колес на стыках рельс у Белорусского вокзала.
- Жалко кактус, - сказала Анна Ивановна. - У нас в школе и так мало всего. Этот кактус из биологического кабинета, он там один был. Он цветет только раз в пятьдесят лет, и цветы у него красные. Вы могли бы увидеть. Я - нет, а вы бы могли. Кто это сделал?
В трусливой тишине, стоявшей в классе, все отчетливее стучали колеса на стыках. Сахан, оглядывавший поле новой деятельности, узнал Авдейку и подмигнул, как бы говоря: "Знаю, мол, кто сломал, не бойсь, не заложу".
Авдейке сделалось скверно, он поднялся из удушающей тишины и сказал:
- Я сломал кактус.
Стук колес потонул во вздохе облегчения. Класс ожил.
- Я так и знала! - воскликнула Анна Ивановна и продолжала, обращаясь к Сахану: - Это Авдеев. Вы подумайте, он сказал, что в букваре все неправда!
- Не может быть, - едва выговорил Сахан.
- К столу, Авдеев, - приказала Анна Ивановна.
Авдейка подошел, чувствуя растущую, пресекающую дыхание боль в груди, там, куда ударил его ногой Сахан.
- Это не он сломал кактус! - отчаянно крикнул Болонка. - Нас в классе не было!
- Так может сказать о нашем букваре только враг, - продолжала Анна Ивановна. - И нечего его покрывать. Пусть Авдеев сознается, кто научил его так говорить.
Авдейка молча смотрел на кактус. Боль от удара сдавливала грудь, сбивала дыхание.
- Авдеев не достоин вступить в ряды октябрят, - сказала Анна Ивановна. - А теперь не будем терять время. Пусть с ним займется вожатый. Поручаю вам, Александр, выяснить, откуда у Авдеева такие настроения. Поговорите с ним, а потом доложите классу. Справитесь?
- Справлюсь, - ответил вожатый Сахан и ухмыльнулся.
Кровь на сломе кактуса дрогнула и протяжно пролилась. Безотчетным движением Авдейка стиснул кактус. Пушистое дыхание непонятной жизни обожгло руку, но он не заметил боли и кинулся к Сахану, занеся кактус над головой.
Анна Ивановна вскрикнула, рванула Авдейку назад, и он погрузился в темноту.
# # #
Густая и теплая, темнота падала каплями - тук-тук-тук... Авдейка открыл глаза. Упираясь коленом о его кровать, Иришка прибивала к стене календарь.
- Я живой? - заинтересовался Авдейка.
- Не совсем. У тебя голодное измождение. К тебе теперь врач ходит, как к бабусе.
Пришел врач, птицей постучал о грудь, улетел на взметнувшемся халате, и Авдейка стал совсем живой. Он дождался мамы-Машеньки и сказал:
- Я в школу не пойду. Никогда. Там Сахан вожатый, а я там враг.
Руки Машеньки лежали на коленях. Билась и билась резко обозначившаяся на запястьях синяя ветвь. Смутное напоминание о близости с мамой стучалось в Авдейке, он хотел прижаться к ней и расплакаться, но не посмел и приготовился к отпору.
- Не пойду, - повторил Авдейка.
Машенька, как сквозь сумерки, осматривала свой путь от юности, .от начала войны - непрерывный спуск, ступени потерь и усталости. Лицо ее отвердело, покрылось желтым налетом, как гладь бесполезного зеркала. Лишь изредка пробуждалась в нем жизнь - внезапным блуждающим всплеском глаз, - но она спохватывалась и гасила этот всплеск, гнала счастливые призраки, враждебные истинному существованию. Она избегала думать о возможных переменах, страшась выбиться из налаженных усилий, которыми держала жизнь.
Ее смутно раздражало, что Авдейка так быстро растет. Последние месяцы изменили его неузнаваемо. Он вытянулся, стал прозрачнее, а чечевичные глаза его потемнели. Он казался много старше своих лет, ей приходилось делать какое-то усилие, чтобы узнать его. Когда к Глаше попал несусветной цены детский костюм почти мужского покроя, Машенька не устояла, согласилась примерить на Авдейку эту заимствованную взрослость и поразилась ее несбыточности. Авдейка стоял рядом - и его не было. Машенька испугалась и сорвала с него костюм. Она боялась его взрослости и не верила в нее.
- Он бросил школу, - повторяла про себя Машенька, а когда поняла, что не может ничего изменить, то успокоилась и с дремотным любопытством наблюдала, как Авдейка собирался на улицу. Когда дверь за ним затворилась, Машенька преодолела оцепенение и сказала бабусе:
- Школу он бросил, теперь, надо думать, попадет в колонию. Это все дед. И жил-то без году неделю, а мальчика искалечил. Думаю иногда - не мой это сын. Могли же и подменить в роддоме.
"Это ты меняешься, Мария", - вывела в ответ бабуся последними движениями руки.
Но Машенька не разобрала конвульсивных букв на обороте рецепта и отбросила его в сторону. Бабуся проследила, как записка порхнула на пол, и закрыла глаза.
# # #
Последним пониманием, дарованным ей жизнью, был взгляд уходившего Василия Савельевича. Он зашел к ней за ширму уже собранный, с мешком через плечо, и, как всегда, глуповато усмехнулся. Но красные прожилки печали легли в запавших глазах, и глуповатая улыбка исчезла. Взгляды их слились в один, потянулись друг к другу, как уцелевшие языки пламени над черным прогаром.
Ушла жизнь, как огонь через лес, и то, из чего они родились когда-то, распалось в пепел. Но на этот миг вернулась к ним молодость, а с нею и непримиримость. Своей изувеченной душой убийцы Василий Савельевич оценил ее твердость - и не принял, не простил, не простясь ушел. Бабуся слушала грохот его мертвых шагов и думала, что этот русский богатырь вовсе и не жил никогда, а бродил по жизни со свободой животного, не ведающего добра и зла, - и вот ушел теперь за смертью, как за подаянием. Избирает Господь в зрячие, избирает и в слепцы.
# # #
Уткнувшись лицом в сгиб руки и опершись о сточную трубу, Авдейка водил, считая три раза до десяти, а когда крикнул: "Пора не пора, я иду со двора, кто за мной стоит, тому три кона водить!" - и обернулся, то не понял, где находится. Внеземная темень обложила двор, небо исчезло, гудела сточная труба, и грохотала полоса сорванной жести. Ребята разбежались, Авдейка оказался один в ином безвременном мире, он шагнул в него, не заметив, миновал страх перехода, - и теперь знал, что страшен только шаг - куда бы он ни вел.
Авдейка видел свой двор, в одно мгновение ставший чужим, и пожарную лестницу, поднимавшуюся в ничто ржавыми ступенями. Перевив руками прутья забора, он смотрел во двор, и сердце его стучало о чугун. А потом тяжелыми каплями упал дождь, небо опросталось и вернулся свет. Сквозь ворота торопливо прошагал летчик Сидрови, и следовавший за ним Болонка зашипел:
- Ну что же ты! Спрашивай про своего папу, пока не поздно.
Авдейка сделал шаг к эмке с щербатым от дождя ветровым стеклом, но остановился, вспомнив папу, утратившего свое глиняное обличье и ставшего всем.
- Нечего спрашивать, я и так знаю.
Эмка умчалась, взметнулись кроны, и с монетной скупостью упали первые крупные листья.
Со двора донесся истошный крик. Зажав ногами каверзного Сопелку, Штырь тщательно развозил его лицо о кирпичную кладку.
- Учить вас надо, - приговаривал Штырь. - Вас еще по темечку тюкали, когда я в хлебных очередях обминался.
Когда Авдейка с Болонкой подбежали к Штырю, Сопелка уже не кричал, не вырывался, а лишь коротко проухивал сквозь кровь. Небольшие Сопелки молча и яростно выдирали брата из ног Штыря. Авдейка налетел и повис на его шее, а Болонка укусил вопросительную ногу. Изуродованного Сопелку выдрали из Штыря и унесли.
Авдейка вернулся домой, где под кроватью лежала бабусина записка на домашних туфлях, которые ей уже не суждено было надеть. "И зачем они здесь?" думала Машенька. Но убрать туфли не решилась. Она боялась бабусиного конца, еще неизвестных тягот, которые он обрушит, предпочитая привычную тяготу ее жизни.
"...меняешься, Мария", - донеслось из брошенной записки.
"Меняюсь, - подумала Машенька. - Потому что ничего не могу изменить".
Ночью из дремоты поднималась конвейерная лента, подавая Авдейкины головы, и Машенька с криком вырывалась из кошмара.
Авдейкины сны пылали бумажными цветами на поблекшей стене. Просыпаясь, он уходил во двор, где стояла пустынная осень, помогал Ивановым-Гвоздикам отстраивать жилище под лестницей, жег с Ибрагимом картофельную ботву, а однажды отдирал изувеченную кулаком деда металлическую дощечку с надписью "Домоуправ Пиводелов А. А.". Ржавые винты скрипели и сопротивлялись, но подались наконец, и дощечка сорвалась с обжитого места.
# # #
Сам Пиводелов стоял в этот час под дождем за забором Канатчиковой дачи и взмахивал руками, балансируя на вершине недоступного человеку совершения. Потом он промок и удалился задворками сознания.
# # #
Авдейка выбросил дощечку и нашел на свалке восхитительный ржавый подшипник. Обломком кирпича он пытался выколотить из него шарики, но отбил пальцы.
- Давай подсоблю, - предложил Кащей, наблюдавший за пацаном, всегда вызывавшим в нем непонятную радость.
Приладив подшипник на цокольном выступе дома, Кащей достал из комбинезона железный штырь и, коротко ударяя по нему кирпичом, стал выщелкивать шарики из гнезд. Светлые, легко тронутые ржавчиной, как осенью, они разлетались из стальной орбиты, и смутная тревога овладела Авдейкой. Светлые шары, разлетевшиеся из чего-то целого, вращающиеся светлые шары...
Он собрал их, опустил в карман холодную горсть и почти вспомнил, что так страшно разлетелось этими светлыми шарами, когда Кащей спросил:
- Ты что, школу бросил?
- Бросил, - ответил Авдейка и сбился с мысли.
- А напрасно. Ты парень с головой, тебе учиться бы надо.
- Нечего там учить. Один букварь, так я его наизусть знаю. Врут все в этой школе и трусят. И Сахан командует.
- Может, сейчас и нечего учить, а потом...
- И потом нечего. "Ты идешь, пока врешь, они идут, пока врут". Одно вранье - спряжение называется.
- А считать?
- Умею. До самого конца.
- До конца никто не умеет.
- Я научусь, когда вырасту, - пообещал Авдейка.
"Вот они какие, - думал Кащей. - До конца хотят. Мне не привелось, пусть хоть их поманит. Может, и у Ляльки такой шевелится. Да за это любую лямку потянешь".
- Хочешь до конца - так учись. А на Сахана плюнь. Сахан шваль. Он думает, что хитрее всех, жизнь, дескать, знает, - а врет, себе первому врет. Он вроде Данаурова, молод только. Бомба наша его из себя выбила. Она - как амнистия нам на голову, а Сахан все пережить не может, что люди жизни не жалели, а в бомбы песок сыпали. Сам-то он, что надо, то и насыплет, только горстью и ошибется или сворует, или лишку даст от усердия. С такими, как он, просто - или ты их бьешь, или они тебя. Вот немцы нас ломали - не доломали, а уж теперь держись. Теперь мы их в порошок сотрем. Бить - так до конца.
- То война, а победим - мир будет.
- С Саханом? - спросил Кащей.
Авдейка задумался.
Тихо подошли Сопелки, сели рядом, почесались молча.
- Редеете вы, Сопелки, - пересчитав их, заметил Кащей.
- За Штыря двоих взяли, может слыхал.
- Слыхал. Спасибо, не замочили, по военному-то времени и вышака могли схлопотать.
- Мать говорит - беда, раз начали, так и дальше сажать нас будут.
- Да, распечатали вас, Сопелки.
- Беда, - повторил скорбный Сопелка. - Вон Бабочка, живет один, и терять ему некого, кроме матери. А нам - беда.
- Беда - не хуй, спичками не смеришь, - ответил Кащей. - Всем теперь непролазней. Вот Сидор...
- Что Сидор? - спросил Авдейка, и что-то заколотилось в нем.
- Удавился Сидор, сынов пережить не смог. Давно помереть хотел, да Бог не прибирал - вот и подсобил себе. Самостоятельный мужик. Надо бы схоронить помочь, а то родня у него жидкая - старые все да немощные. Такая житуха. Мы вот здесь, а Алехи нет. Пойди тоща не он за водой... Э, да что там, за судьбу не выйдешь. Ладно, пора мне. Все уж и думать про танк забыли, а я все долг отрабатываю.
- Не забыли, - возразил любознательный Сопелка. - По всем квартирам прошли, кучу тысяч собрали. Построили танк, верняк.
- Как-то он там? - спросил Авдейка.
- Воюет, поди.
# # #
Танк воевал. Болонка ходил в школу. Авдейка учился считать до конца, но у чисел не было судьбы, они не заканчивались, не исчезали, как люди, оставлявшие в груди пустоту и камешки, - и Авдейка не нашел им предела. Он подумал, что, может быть, и у людей, как у чисел, нет конца - просто перестаешь их видеть, а они все равно есть. Он спросил об этом маму-Машеньку. Та ответила, что нечего забивать голову глупостями, а бабуся подумала, что, может быть, глупости вообще нет, а всякая мысль, рожденная в человеке, есть отражение истины, ему неведомой.
Эта неведомая истина брезжила Авдейке двумя маленькими цифрами - двойкой и тройкой. На два стучало сердце о чугунные прутья, билась дорога в начало и конец, а дыхание - во вздох и выдох. Два было голодом и сытостью, мальчиком и девочкой, войной и миром: простое, словно качели, оно находилось повсюду - как жизнь и смерть. Но цифра три не давалась Авдейке. Обычно она встречалась в сказках: три сына у отца, три богатыря и три царевны, три дня, три ночи и три пути от камня. За этой сказочной цифрой Авдейка чувствовал всеприсущий смысл, чувствовал более внятно, чем все, что видел на свете и мог назвать. Неразрешенная цифра осталась в нем, как три семечка, три начала, которые пробьются еще, восстанут во всю Силу своего тайного смысла.
Авдейка приноравливался жить без деда, терпел голод, отстаивал очереди за крупой и хлебом, и тайна его с Иришкой, которая прежде была острым бликом цветного стеклышка, стала розовой мглой раковины.
- Резать палец? - спросил Авдейка.
- Не надо, - ответила Иришка и принялась целовать его, едва касаясь прохладными губами.
Теперь Авдейка дожидался возвращения Иришки, и сношенные каблучки ее туфель стучали так, что можно было задохнуться. Бабуся наблюдала его ожидание и думала, что настанет срок, внук ее возмужает и тогда откроется ему вся несоразмерность между чувством и его телесным выражением, та невоплощаемость любви, которой наказаны люди.
# # #
Подошло шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок четвертого года, третья годовщина московского бегства, день Авдейкиного рождения. Глаша напекла пирожков из тыквы, два выборных Сопелки подарили по очень твердому довоенному печенью, а Болонка принес яблоко. Розовое, полное текучей жизни, оно лежало на белой скатерти, и, увидев его, Иришка вскрикнула так, как кричала когда-то у ног мертвого отца с восковым лицом. Машенька прижала к груди ее вздрагивающую голову со слабыми, затянутыми в косички волосами, и Иришка затихла.
Сопелки неодобрительно косились на Болонку, виноватого своим яблоком, а бабуся смотрела на детей исподволь, опасаясь спугнуть. Взгляд ее, давно готовый покинуть впавшие глазницы, легко миновал их внешний облик и уловил то трепетное, но точно в форме, что светилось в каждом из детей, не имея подобия среди земных образов.
"Кто знает, какие страдания поджидают их, что предстоит им пройти, чтобы осознать замысел, вложенный в каждого из них. Нет человеку иной цели, кроме соответствия замыслу Творца, тем одним и растет он, ибо растут и птица и гад, не вырастая в человека.
Бедный мой муж, целитель человеческой плоти, жил одним вопросом: "Зачем? Зачем человеку страдания его?" - и умер, не найдя ответа, решив, что вопрос, так его мучивший, просто неправильно поставлен. Но он знал, что с этого неправильно поставленного вопроса и начинается человек, а без того он растение, только что водку пьет". "Мертвых лечу", - повторял муж, и она отвечала: "Врачу, исцелися сам".
Подавило мужа время зла и унижения человека, не осилил, не поднялся он верой, не мыслил Бога, отдавшего страну во власть преступников. Но путь страдания прошел не прячась и тем искупил свое неверие, живым вышел из-под власти мертвых. Скоро война кончится, и снова эта власть победит - и врага, и народ свой - и оправдает этой победой все новые свои преступления. Но нет земному царству высшей цели, мертво оно, подлежит тлену и искоренится рано или поздно в цвете своего тщеславия. Не дождался этого муж, и я не дождусь, а рухнет безбожное царство на внуков и правнуков. Тогда не дай им, Господи, потеряться в хаосе, не допусти нового братоубийства!
Скоро станет зима, а там и минует, падут весенние воды, вымывая с земли все чахлое и болезненное, но, унеся меня, они укрепят в жизни Авдейку. Господи, не оставь мира своего, от которого избавляешь меня!"
# # #
Зима стала внезапно, в одно утро. Снегом, светом и тишиной начался день, и рядом с тенью тополя висело на стене Иришкино платье. Побуждаемый невнятным порывом, Авдейка спрыгнул с кровати и прижался к нему лицом.
Бабусина зима была стихией умирания - черной ветвью в глубине зеркала и таянием тонкой оболочки, отделявшей ее от вселенского бытия.
Иришка сменила туфельки на валенки и долго сбивала с них снег. Авдейка стаскивал эти тесные валенки и согревал ей ноги. Потом Иришка ходила босая в своей узкой комнате, и в ней, как в лозе, отзывался ветер.
Топилась буржуйка углем истопника Феденьки. На подоконнике хрустела вода она больше не убегала в моря и облака, а обомлела от холода, как говорила Глаша, и стояла льдом в прозрачных деревьях.
Авдейка придумывал истории, в которых они с дедом сражались с фашистами. В неотвратимом и легком их ходе Авдейка предугадывал движение к своей гибели запинался на полпути - и все же доводил их до конца. Иногда он воевал в них вместе с летчиками, приходившими к Глаше из настоящей жизни, которая шла на фронте. Летчики были похожи на Сидрови, на деда, когда он был моложе, и на Авдейку, когда он станет старше. Глаша встречала их, скромно и сине кутаясь в платочек. Иришка тоже встречала летчиков и подсмотрела у Глаши то, чему так доверчиво и бесполезно учила Авдейку.
- Ты будешь летчиком, когда вырастешь? - спросила Иришка.
- Я всем буду, - ответил Авдейка, вспомнив отца.
Он случайно так ответил, но в простоте и дымной наполненности фразы почувствовал правду.
- Я всем буду.
- Нет, это ты потом будешь всем, а сейчас - летчиком. И приедешь с фронта.
Авдейка уходил и возвращался - летчиком, с фронта.
Иришка сидела на зеленом поле кровати с синими бантами и недоступной красотой на лице. Неподвижная строгость ее и разложенный по кругу подол пестрого домашнего платья делали ее похожей на фарфоровую куклу. Опасаясь разбить ее, Авдейка опускался на пол, и Иришка прижимала к себе его голову - в запахи паленой материи и детского тепла. Она ворошила его голову прохладными пальцами, а на лице ее была все та же отстраненная красота. Потом Иришка поднимала к животу пестрый подол, открывая свою последнюю тайну - припухшую рану, раскрывшуюся, как розовая фасоль,- прижимала Авдейку к себе и откидывалась на спину. Безучастная и льняная, Иришка что-то делала с ним, отчего Авдейке было больно, но он терпел, потому что любил ее. Потом Иришка поднималась и, краснея, оправляла платье, а Авдейка сидел с ней рядом, молчал и горько удивлялся стыдному человеческому телу.
Он рассматривал себя в зеркало, которое передвинули в угол, чтобы бабуся не могла наблюдать за своим тягостным концом, а когда уставал удивляться себе, то старался успеть заглянуть в зеркало так внезапно, чтобы не отразиться в нем.
За окном свистел ветер, выдувая серебряные струи. Они текли в неизвестность, обнажая пористые пробоины, сквозь которые дышала земля. До ночи было далеко, но в небе уже висел месяц - кривое и холодное лезвие.
Ночи новолуния, обнажавшие уязвимость Земли, больше не пугали Авдейку. Он потерял отца, дядю Петю-солдата и деда, теперь умирала бабуся - и бояться стало нечего. Он знал, что люди отнимаются не распахнутой звездной бездной, а тем, что они носят в самих себе, называя судьбой. Ночное небо жило ожиданием, родственным Авдейке, и он тянулся к нему всем существом - и засыпал на подоконнике, в надежде на то, что, когда время людей на земле кончается, они выходят из своей судьбы и собираются там, в небе, и ждут друг друга. Там, наверное, весело, можно играть и никогда не хочется есть, и это непременно так, потому что иначе люди боялись бы убивать друг друга и не было бы войны...
Зима стояла во всей силе, и звезды звенели льдинками под ногами, когда Авдейка прыгал по ним - в сновидениях, где он не отражался в зеркале и где люди выходили за пределы судьбы.
# # #
К зиме Сахан усовершенствовал свой рваный ботинок, втиснув в него обрезанный носок старой калоши. К тому времени известие о деньгах, посланных на строительство танка, дошло до школы, и Сахана вместе с комсомольским секретарем направили в горком получать грамоту. Секретарь жил в другом дворе и при сборе денег был пришей-пристебай, а вышел вроде бы вдохновителем, но Сахан стерпел, потому как сам намылился в комсомол и нуждался в рекомендации.
В горкоме Сахан оббил усовершенствованный ботинок о мраморную ступень и остался доволен. Ботинки свои он почитал за козырь и других не хотел. Подумав, он потуже стянул носок обрывком бельевой веревки и потопал за секретарем. Полюбите нас черненькими, а беленькими мы и сами на вас положим.
По пути Сахан любовался мраморами да коврами и похмыкивал про себя, читая про суровые будни. Все искал, ще написано будет: "Горком закрыт, все ушли на фронт". На входных дверях не заметил, может, внутри где. Уж больно хотелось самому прочесть - за войну в зубах навязла фразочка. Но не нашел. Не все, значит, ушли, кое-кто и остался. Зато в другой лозунг уперся. Прочел - тоже не слабо: "Только в совместной борьбе с рабочими и крестьянами мы сможем стать настоящими коммунистами". Длинная фраза - во весь дворцовый пролет, - так ведь и дело непростое. Вот, значит, зачем остались - в коммунисты выйти хотят. Такими коврами - отчего бы не выйти.
Зазевался Сахан, не заметил, как оказался на вощеном паркетном полу перед очами какого-то бодрячка. Тот хотя и был в годах, но, как чин молодежный, вскочил шустро, руки пожал по-свойски - и снова за стол. Сесть, однако, не предложил. Стал слова говорить разные про героизм и тяжелую жизнь в тылу. Сахан усмехнулся было, но взял себя в руки и дальше слушал сочувственно. В это время гладкие профурсетки, одетые под солдаток в обтяжные юбчонки, грамоту готовили. Профурсеток было двое, а грамота - одна. Поднесли ее чину, тот чертиком подскочил, свободную руку за борт габардинового кителя сунул - вточь как на портрете над ним - и зачитал. Потом протянул грамоту через стол да так в поклоне и замер.
"Не подагра ли труженика прихватила?" Сахан, но заметил, что и профурсетки затихли в некотором конфузе. Проследил Сахан - под ноги ему смотрят. А под ногами лужа шевелится. Снег в усовершенствованном ботинке раскис - как ни отрясал его Сахан, и потекло.
Потом профурсетки с чином переглянулись и скромно потупились. Не заметили лужу. Но Сахан взгляды перехватил и обозлился. "Воспитаны, суки гладкие", выругался он про себя и неожиданно топнул в лужу усовершенствованным ботинком так, что брызги веером. Секретарь затрясся и за грамоту не поблагодарил - едва не бегом выволок Сахана из кабинета. В коридоре вскинулся: "Как ведешь себя, свинья, ботинок попросить не мог - в горком шел". Сахан секретаря укоротил и грамоту из рук вырвал - будет чем отбиваться, если на контроле загребут. Но загребать не стали, верно мелка выходка показалась.
# # #
Дорогой Сахан поостыл и решил все же купить для представительства новые ботинки - видно, на рвань мода отошла, в чины хочешь, по чину и шапку справь. Да на что справить? Поторопился с деньгами покончить, разом отдал. Стихийный коммунист Сахан, дери его за ногу! Вот и чешись теперь!
Но, вернувшись домой, Сахан сообразил - взял ломик и пошел паркет ковырять, что сохранился в квартирах, пробитых песочной бомбой. Пару связок продал эвакуашкам, ютившимся под лестничной клеткой, а с другой парой весь дом излазил - не берут. Феденька, гад, всех углем обеспечил. Монополист, так его мать, никакого свободного рынка. Спасибо, Феклу встретил - баба придурковатая, не с того конца ложку держит, - всучил ей связку. Денег у Феклы при себе не было, согласился прийти к вечеру, да заспал с беготни. Посреди ночи проснулся - идти ли, нет - а ну как к утру сожжет Фекла паркетик да про деньги забудет? Испугался Сахан, на ноги вскочил и, как был в куртяшке драной, побежал к Фекле. Спросонья машину у ворот проглядел, не поостерегся - и попал в историю.
С разбегу вломился в дверь - а она как по заказу - в отвал. И пикнуть не успел, схватили за хибо да на солнышко - носом в стену ткнули.
"Это что за падло? - спросили. - Отвечай!" "Падло, падло, - зачастил Сахан. - Свой я..." "Разберемся, - говорят. - А теперь чтоб рожу к стене - и ни с места".
Рожу-то, допустим, к стене, а глаз по сторонам норовит. Дверца Феклина враспах, а в комнатенке шмон. Трое ворочают - только тряпки да бумажки летают, - а четвертый вроде самого Сахана, рылом к стене стоит. По обмоткам только и признал Сахан - книжник! Ба, книжника берут! За что ж его, дистрофика? Сидел тихо, писал да книжки грыз, как мышь в голодуху. А и мышь помешала. Ногами сгребли в груду все бумаги да книги; одного просматривать оставили.
- Пошел, - приказали книжнику.
Тот от стенки повернулся - тощий, длиннорукий и от счастья прозрачный. Даже того, что постарше, в кожанке, пробрало. Отступил на шаг и спрашивает книжника доверительно:
- Рехнулся?
- Нет. Праздник у меня. Я свою работу закончил. Успел.
- Где же твоя работа, тут, что ли? - Чин туповато оглядел груду бумаг и сапогом ткнул. - Да ты знаешь, куда твоя писанина пойдет?
- Это теперь неважно, - книжник отвечает и, кажется, расцеловать чина готов. - Главное, что я успел. Договорил. А слова не на бумаге - на небесах пишутся. Людям не стереть.
- Беда с вами, - сказал чин и любовно подтолкнул книжника коленом. Пошел, пошел, мы люди работящие, временем дорожим.
Повели книжника мимо Сахана, и таким обжигающим счастьем он светился, что забыл Сахан про наказ, мотыльком к нему потянулся. Померещилось, будто однажды озарило такое по жизни, а когда - забыл. Шевелением выдал себя, схлопотал по затылку, и снова:
- Да что же это за падло здесь?
Спасибо кто-то голос подал:
- Дворник здешний.
Сахан взглянул мельком - морда знакомая, когда-то у домоуправа встречал. Одет в штатское, видно опер районный.
- А чего по ночам шляется? - спросил тот, что по затылку заехал.
На этот раз опер промолчал. Сахан ощутил тягостную тишину и решил вывернуться - про деньги затемнить, на дурачке проехать, смешком - вам, дескать, помочь пришел, - но промолчал. Смутил книжник. В жизни за собой такого не знал - и на тебе, потерялся, смолчал. А тишина гнетет, на затылок давит, только и слышно - сопит чин, мозгами крутит. От таких мозгов всего ждать можно. Наконец бросил оперу:
- Ладно, на твою совесть оставляем.
Тут бы обрадоваться, над оперной совестью хохотнуть - ан нет - все книжник в мыслях. Сказали бы - в жизнь не поверил Сахан, но ведь сам, своими глазами видел - вели человека под нож, а он от счастья светился. И любопытно стало до одури - что же это так важно закончить, после чего и под нож не страшно? Любопытством и боязнь одолел, к оперу подсуетился, а потом и к тому, что при бумажках оставлен. Мельтешил по комнате - вроде бы помощь оказывал, - а сам, изловчась, листочек ногой под шкаф загнал. И вовремя - мужик просмотром мучить себя не стал, попхал всю охапку в мешок дерматиновый, сапогом прижал, стянул ив машину трусцой. На ходу бросил оперу:
- Понятых оформи.
Тут только заметил Сахан забившегося в угол Иванова-Гвоздика, работягу из эвакуашек. "Застенчивый, - подумал он злобно, испугавшись за свой листочек, не знает, сука позорная, куда и спрятаться. Вот оно как - комнатенку выслуживать".
Но Иванов-Гвоздик про листочек не пикнул, подписался, куда опер пальцем ткнул, и ушел, руки в рукава пряча. Сахан проводил его взглядом и подобрел. Да и чем другим взять ему, бедолаге? Семь спиногрызов да баба на сносях - и все под лестницей ютятся, спят по очереди. А на заводе как ни паши, а жилплощадь скорее на кладбище выслужишь. Пошел ты, бедняга, в сучок, наклепал ублюдков, вот и вертись, подсобляй властям людей приходовать.
Отпустив понятого, опер развалился на стуле и "Беломор" запалил с прищуром. Потом спросил:
- Как звать?
- Кулешов Александр.
- Ты вот что, Кулешов. Мне еще дежурить всю ночь, а теперь выпить с устатку - самое оно. Скажи, кто в доме водку держит? Скажи, за мной не пропадет.
Мог Сахан и отпереться - на морде не написано, держит кто или нет. Но невтерпеж было до листочка добраться, и решил спровадить опера.
- Подскажу, - ответил Сахан. - Феденька-истопник держит.
- Ты смотри, гад какой! Держит - и молчит. Ну ладно, расколем Федьку, мужик свой, на подписке. - Опер поднялся и хлопнул Сахана по плечу. - Уважил, Кулешов, не забуду. Пора и тебя к делу приставить.
"Далеко пойду", - заметил про себя Сахан.
Но опер неожиданно стиснул плечо железными пальцами и повернул присевшего Сахана к себе лицом.
- А кто Голубева предупредил?
Извиваясь от боли, Сахан затряс головой:
- Не знаю... какого Голубева?
- В лицо смотри, - приказал опер.
Сахан посмотрел в тяжелое, косо срезанное от скул к подбородку лицо и встретил мутный похмельный взгляд.
- Электрика Голубева Николая из шестьдесят четвертой квартиры кто предупредил?
- Не знаю, падлой быть, не знаю, - отвечал извивавшийся Сахан.
- Смотри, - предупредил опер. - Что-то по ночам шляться любишь.
- Не я! Не я! - выкрикивал Сахан.
- На первый раз поверю. - Опер отпустил Сахана и пошел к двери.
Сахан потирал плечо, а сам зубами скрипел от злости, думал: "Знал бы, что такая сволочь, - видел бы ты водку как свои уши".
- Ты на меня, парень, не кривись, - сказал опер на прощанье. - За такое знакомство и потерпеть не грех. Поумнеешь - поймешь.
Дверь за опером затворилась, оставив Сахана в злобной тоске. "В гробу я такие знакомства видел, сексот поганый", - твердил он вне себя от пережитого унижения, а потом вспомнил про листочек - и на душе прояснило.
Залез под шкаф, нашарил сложенную бумажку - и за шиворот ее. Побежал было к себе, да спохватился, что за деньгами приходил, - и к Фекле на кухоньку. Сидит старушка, свернутым платком слезы мокает, крестится. Увидела Сахана, платок приняла - а лицо как печеная картошка, из костра краше выкают.
- За что тихого человека? - спрашивает Фекла. - За что? Грех-то какой.
Каждого свое мучит. Ей - грех, а тут деньги нужны - на ботинки, на представительство. Вдруг опер вернулся, бумажку сунул:
- Подпишите, гражданка.
Фекла платочек на уголок стола отложила - и за карандаш, что опер подсунул. Вот так, старушка, пишись под грехом. Подписалась - только крестиком себя обмахнула. И до того Сахану невмоготу стало, что сплюнул в сердцах и про деньги забыл, ушел в дворницкую.
Засветил керосиновую лампу - и за листочек, - что в нем такое, из-за чего жизни не жаль. Тут только и обнаружил, что листочка-то два - пополам сложены и исписаны так, что в глазах рябит. Сахан разложил их по столу и принялся разбирать налезающие друг на друга, будто вслепую нанесенные строчки.
# # #
"Сон с тесемочкой, которая завязывается на бантик, как ботинок, - за белой дверью.
Я начал убеждать человека в белом халате, что совершенно нормален, но он так быстро согласился, что доказательства мои повисли в воздухе, утратив всякую убедительность. Согласившись, человек в белом предложил мне сложить ладони, набросил на большие пальцы тесемочку и затянул узелок.
Он объявил, что мне назначено испытание тесемочкой. Несмотря на временные неудобства, нормальный человек легко выдерживает подобное испытание. Срок всего три месяца по календарному времени, из которого, правда, я буду изъят на этот период.
Я был настолько удивлен происходящим, что не успел спросить, куда я буду изъят и вообще, что все это значит. Растерянно пошевелив пальцами стянутых рук, я нашел, что узелок можно развязать одним движением, зажав тесемочку средним и указательным пальцами.
Человек в белом понял мою мысль и предупредил, что развязавший тесемочку удваивает срок испытания. И так до тех пор, пока срок не возрастет во всю оставшуюся человеку жизнь. Тогда приступают к лечению. Я вздрогнул и зажмурился - так угрожающе прозвучало это предупреждение. Когда я оправился и собрался узнать, в чем состоит лечение, было поздно. Мне было объявлено, что каждый заданный вопрос приравнивается к развязыванию тесемочки и карается удваиванием срока.
Белая дверь из календарного времени раскрылась передо мною, я шагнул в нее, ожидая чего-то страшного, но оказался на знакомой улице. Никто не преследовал меня, и, поверив наконец своему освобождению, я поспешил в главк, пряча связанные руки под полой пиджака. На службе никто не обратил на меня внимания, и скоро я обнаружил, что моя связанность незаметна окружающим. Тогда я перестал прятать руки и принялся за работу.
Переписать сводку стоило мне огромного труда. Все же я справился с первыми строчками, но, взглянув на них, похолодел от ужаса: мое перо не оставляло следов на бумаге. Я взял бланк и пошел с ним к начальнику, желая объясниться.
Начальник углубился в сводку. Мне показалось, что прошла вечность. Настенные часы показывали мне двенадцать одинаковых стрелок, по одной у каждого деления циферблата, и я понял, что действительно изъят из времени. Начальник прочел и потребовал окончить сводку как можно быстрее. Он видел.
Я немного воспрял духом и так же, вслепую, довел сводку до конца. Казалось, я понемногу привыкал к часам с двенадцатью стрелками, к записям, не оставлявшим следов, к своим стянутым рукам и боли в плечах, но тайная неполноценность сжигала меня. Все обременительнее становилась проклятая тесемочка, завязанная на детский бантик.
Изъятый из времени, я не мог запечатлевать смену дней, не мог отсчитывать по ним свой срок - и три месяца обратились в абстракцию. Потеряв опору во времени, я летел в белую бесконечность трех месяцев, вытягавая связанные руки.
Тесемочка поработила мое сознание, я думал о ней беспрестанно и казался близок к помешательству. Непереносимо, язвительно прост был узелок на моих пальцах - легкий след миновавшего наваждения. Но тайный страх перед лечением мешал мне избавиться от тесемочки - и произошло это помимо моей воли. Однажды, исследуя узелок, я дернул бантик чуть сильнее, чем следовало, и тесемочка распустилась с той легкостью, которая мне так часто снилась.
Я замер, не смея развести затекшие руки, и дрожащими пальцами стал повязывать тесемочку на место. Но петелька не складывалась, узелок соскальзывал и распадался, предоставляя рукам преступную свободу. Подгоняемый страхом, я бросился к соседу, умоляя его помочь мне, - но увидел, что руки его стянуты такой же тесемочкой. Я попятился и выскочил из дома.
На площади висели часы, указывая календарное, двустрелочное время, но оно больше не интересовало меня. Вокруг теснилась толпа - толпа спешащих людей со связанными руками, - и я ощутил всю меру своего преступления. И побежал, когда никто не гнался за мной, и затерялся в людях, исподволь наблюдая за их жизнью.
Бесплодность человеческой деятельности была столь же очевидна, как пустые строчки моей сводки. Рабочие копали яму под фундамент, выбрасывая пустые лопаты, пианист стучал по клавишам, не издававшим звуков, следователь вел допрос мнимого преступника, кладовщик воровал отсутствующие продукты, вожди произносили по радио бессмысленные речи, а солдаты убивали несуществующих врагов.
Свободный от пут, я видел печальную бессмысленность человеческой жизни. Я крикнул, но они не услышали меня, стучал, но не отворили мне. Не зная, как использовать миг своей преступной свободы, как открыть людям глаза на проклятую тесемочку, которой подчинено их существование, я сел и начал писать. Но тут меня взяли и увезли за белую дверь.
Мне повязали новую тесемочку и добавили три месяца. "К чему добавили?" спросил я и получил еще три месяца - за вопрос. Связывал меня все тот же любезный человек в белом халате. На руках его я заметил тесемочку. Я отчетливо видел ее - до тех пор, пока он не затянул на мне узелок".
# # #
Сахан шевелил губами, разбирая неровные строчки, а дочитал - и скулы свело от злости. "Фуфло, обман рабочего человека. Чокнутый этот книжник - вот и все его счастье. А я-то, дурак, загляделся".
Со злости спалил листочки над лампой - тяжело взялись, видно жирные, поелозил по ним книжник рукой. Но вспыхнули - и погасли, и темно стало. Только горстка пепла корежилась на столе да блуждали неверные огоньки.
"А говоришь, людям не стереть, - думал Сахан. - На небесах пишется! Не высоко ли взял - кто читать будет? Обман, все обман. Все пеплом изойдет, а жизни не сдвинет. Ничего на этом свете не изменишь. Как рожено, так и хожено в страхе, в огляде - вдруг что не так. Одна и надежда, что начальство подскажет.
А ты сны с тесемочками разводишь! Чтобы, значит, сбросили их люди да зрячими стали? Да ты подумал, что они, прозрев-то, увидят! То-то. Может, в этой тесемочке одно и спасение наше. Ты вот развязал - и где теперь?
И чего добивался - в ум не возьму. Счастья всеобщего? Да откуда такое, если и счастье нам не в счастье, когда не за счет другого, - борьба, как Карла-Марла учит. Нет, уж ты предоставь оперу за всеобщее счастье бороться, он хоть Карлу-Марлу и не читал, но в счастье не хуже его разбирается: тебя упек, теперь Феденьку на бутылку колет. И расколет, будь спок: знает Феденька, на чем жизнь стоит. Вся страна под сексотами да операми - куда денешься? Один Коля-электрик им и не дался. Ну, мужик! Герой! Или оперы не так сильны?" Но, поразмыслив, Сахан решил: "Сильны. Связью с массами сильны, Феденьками, которые против ветра плевать не будут. Поди-ка, книжник, развяжи такого Феденьку - тут же в морду схлопочешь. А он к оперу побежит, бутылку поставит только повяжи, как было. Опер и повяжет, знает, в чем счастье народное.
А коли так, - неожиданно решил Сахан, - то почему бы и мне в оперы не податься? Говорят, школа у них специальная есть. Молодым везде у нас дорога. Начало положено - с опером паскудным знаком, глядишь, и поспособствует. Оно и проще, и к истинной власти поближе". Оценивая открывшуюся возможность, Сахан скреб ногтями по ладоням, разгоняя зуд, а потом сплюнул в угол и решил: "Нет, без меня обойдутся. И так всю жизнь в грязи да в потемках. Теперь матери стыжусь, а там, глядишь, от себя самого рожу воротить придется. Нет - и думать об этом нечего. Решил за Лерку держаться - держись крепче, вдруг да и выйдешь в люди. Может, и хорошего чего сделаешь, чтоб гордиться собой мог. Заживешь чисто, книжечки станешь почитывать да чаи гонять в почете и сытости". Сахан благодушествовал, окунувшись в свое светлое будущее, когда гадкая мыслишка заставила его подскочить на табуретке: "Ну, будешь ты сытым, а дальше что? Ведь и в сухарях мышь дохнет - видел". Сахан едва не взвыл, забегал по дворницкой, расшвыривая попадавшие под ноги ящики и совки. "Да что же за проклятие такое! И все-то мало мне! Чего же я хочу, наконец, чего мечусь? Ведь на крышу впору лезть, карниз щупать. "Рыский" - напророчил же отец на мою голову. Может, и прав был, что стебанутый я у него народился, недаром в психушку клал. Хоть за то спасибо, что статью заработал, в армию теперь не загребут, - да как жить-то рыским, не прибившись ни к чему?"
Он бросился на груду тряпья и зажал руками голову - будто выдавить хотел проклятые мысли. Успокоившись, взялся за дело - разложил учебник и принялся немецкий зубрить. Но вспомнил книжника - и неуверенная улыбка застыла на лице. Это ж надо - война, голод - а он сны сочиняет! Жаль, всего два листочка из мешка досталось. Впрочем, писанина его - вздор, не в ней дело. Он, может, и сумасшедший, да свободен и счастлив. Есть в нем что-то превыше его жизни оттого и светло ему, и под нож не страшно. Да только что? Ведь видел уже в ком-то счастье этого книжника. Видел - и забыл.
# # #
Всю зиму вспоминал Сахан. И снег греб, и нагрузки общественные тянул, и учился по-черному - а все не лезло из головы чужое странное счастье. Даже на чтение стал время выкраивать - не встретит ли чего похожего?
Не встретил. Все лишние люди, фрайера, бездельем маялись, да один придурок над щенком убивался. "Странно, - думал Сахан, - кормят мужика, как хлебореза, а он счастья своего не понимает, мерехлюндии над животным разводит. А на нашем пайке тот же мужик сожрет этого щенка и забудет. Недаром, значит, Мариванна с Карлой-Марлой учат, что бытие определяет. Оно еще и не то определить может".
Не удовлетворившись школьной программой, Сахан набрал в библиотеке целый воз книг. Но только засел за поиски - на крестьянок наткнулся, которые любить умеют, и тут же глаза одной выколол, чтобы неповадно было. Дальше на бедных людей попал, дочитал до середины - и бросил. Нашел, что бедности они и не нюхали: в настоящей бедности не будешь писульки писать и соплями исходить волком взвоешь, лишь бы кусок урвать.
На этом Сахан с классикой покончил, принялся за советские книжки - и затерялся в героях. Все как из железа - не пьют, не едят - героизм проявляют. И все почему-то Павлики. Один с мамашей революцию делает и на суд орет, как на тещу. Другой дорогу прокладывает и как рельс закаляется, кто колхоз поднимает, кто - индустрию, а тот, что помладше и в дело еще не годен, папашу властям закладывает. "Вот уж теперь лафа этим летописцам литерным, - решил Сахан. - На весь век войны хватит. Уж таких Павликов наваляют, что прочтешь - железом закусишь. А не погнали бы моего папашу доверчивым пузом на танки - поди железных фрицев валяли бы. К литерному бытию привыкши - куда денешься?"
Запихнул Сахан героических Павликов с бедняками и крестьянками в мешок, отволок в библиотеку и на том с литературой расчелся. Только праздные классические фрайера нет-нет да и приходили на ум - и сыты, и в довольстве, и холуев вокруг них куча, а они почем зря под пули лезут. Стало быть, и им плохо? Кому же тогда хорошо?
И всю долгую зиму вспоминался Сахану книжник и кто-то неузнанный, светившийся тем же непонятным счастьем.
# # #
Белым монолитом стояла последняя военная зима, но наконец осела под набиравшим силу солнцем. Глухо тронулись еще незримые воды, и лиса, запнувшаяся у ручья, пушисто скользнула за край холста, а глаза, неотступно следившие за нею, округлились и остыли.
С лентой на лбу лежала бабуся посреди пустынного каменного храма. Под куполом перелетали черные птицы, и с недоступной птицам свободой летели голоса поющих женщин. Отстраненная от всего и вся, лежала бабуся, тихо перешептывались ее сиротки, и падал сверху отсвет иного мира.
Провожая бабусю, Авдейка знал, что ей хорошо, но мама-Машенька не знала и готова была на любые лишения, чтобы вернуть бабусю к жизни, которая не могла ей принести ничего, кроме страдания.
Жизнь распустила хватку, предоставив Машеньке выбор - и она оказалась не готова к нему. Она боялась свободных часов, остававшихся теперь после смены, и, не зная, чем занять себя, тщательно одевалась и долго расчесывала перед зеркалом как-то вдруг отросшие волосы. Потом она садилась в кресло и опускала руки на колени, становясь похожей на фотографию. Авдейке было тяжело с ней, и он уходил во двор или в гости. Иногда Машенька начинала страстно бояться за Авдейку, не отпускала его и целый вечер читала книги. Авдейка терпел и слушал, но однажды, когда мама кинулась молча и жадно целовать его, вырвался и убежал.
Машенька пошла на кухню и зачем-то поставила чайник. Глаша, принимавшая летчика, выскочила из своей комнаты, потрясенная страстью, как яблоня. Трофейный халат с павлинами разлезался, не вмещая ее щедрого тела. У Машеньки похолодели руки, и она опустила глаза, встретив блуждающий Глашин взгляд.
- Да ты что, Машенька! - вскинулась Глаша. - Они ж мне кровные! Я всю войну донор, кровь им даю, так неужто такой малости пожалею?
Машенька согласно кивнула, горько и чопорно стиснула губы и ушла к себе. Заперев дверь, она села перед зеркалом и стала придирчиво отыскивать на лице меты старости. За халтурной перегородкой, стеная, отдавалась Глаша. Машенька зарделась, ничком кинулась на постель и накрыла голову подушкой, а ноги ее безотчетно елозили по постели, жадно вбирая между собой одеяло - все теснее и нестерпимее, - пока дрожь не передернула тело и не вырвался сдавленный крик.
Оцепеневшая от стыда и облегчения, Машенька впала в дремоту, и окружавшая ее пустота наполнилась гамом толпы, запрудившей шоссе Энтузиастов шестнадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года. Она снова стояла на полукруглом крыльце, прижимая к груди слабеющего от крика ребенка. Внизу бежали люди, спасая от истребления детей, и в бегстве их была безусловная и неоспоримая правота.
Машенька вспомнила солнечное весеннее утро и узкую протоку, кипевшую идущей на нерест рыбой. В беззвучных конвульсиях рыбы бились о коряги и камни, уродуя свои тела и высвобождая дымные сгустки икры. Это массовое истязание материнством ошеломило Машеньку. Едва девушка, она увидела в нем свое предназначение - и ужаснулась. "В муках будешь рожать чада своя", пробормотал отец и увел ее. "За что?" - подумала Машенька, но огляделась и поняла. В первой силе стояла весна, и набухшую землю прорезали побеги, атласным жаром пылала прошлогодняя осока, кричал кулик - и все было впереди, и ничего не жаль ради этого. А на другой день протока погасла, и только в заболоченных заводях угадывались белые животы мертвых рыб. "Природа жертвует прошлым ради будущего", - сказал отец. "Пусть так, - ответила Машенька с полукруглого крыльца и прижала к груди чужого ребенка. - Пусть так..."
# # #
Вернувшись домой, Авдейка нашел дверь запертой и постучал. Машенька вскочила, не понимая, где находится, а потом зарделась и отперла дверь, чувствуя себя провинившейся девчонкой.
За ужином Машенька робко наблюдала за Авдейкой, удивляясь тому, что этот молчаливый, осунувшийся мальчик - ее сын, единственное родное существо, оставленное ей жизнью. Они молча сидели за нищенским столом, посреди опустевшей полутемной комнаты, и Машенька вздрагивала, пугаясь внезапных шорохов.
- Ну вот, теперь нас двое, - сказала она. - Только ты и я.
Авдейка подумал, прислушался к себе и твердо ответил:
- Нет, не двое. Мы все равно все вместе.
Машенька не решилась возражать и поняла только, что мальчик ее живет в своем закрытом для нее мире. Едва скрыв беспомощное возмущение, она поднялась из-за стола, включила репродуктор - и бравурный марш хлынул в комнату.
- Сделай потише, - попросил Авдейка.
- Ты не любишь музыку?
- Я люблю другую музыку, - ответил Авдейка, вспоминая звуки Леркиного рояля.
# # #
По расчетам Сахана, Лерка перестал играть с конца лета, когда приходил к нему на чердак за противогазом. С тех пор он закрылся наглухо, поглощенный чем-то, Сахану недоступным. Во дворе Лерка не появлялся, в школу ходил от случая к случаю, а если встречался, то смотрел как сквозь стекло, за полгода и слова не сказал. Отираясь под беззвучными окнами Леркиной квартиры, Сахан угрюмо ковырял ногой снег и все прикидывал, при чем тут разбитый противогаз, на котором кончились его отношения с Леркой, - и понять не мог.
После грамоты, полученной за сбор денег на танк, Сахан стал школьной знаменитостью, речи на сборах произносил, уже и в комсомол имел рекомендации. Ловко шел, даже и себя уважать начал. Учился без продыха, в отличники вышел и за девятый класс программу тянул, чтобы весной за два класса сдать, с Леркой поравняться. А выходило, что напрасно все. "Мне бы на генерала выйти, пожаловаться, - размышлял Сахан. - Человек разумный, не позволит сыну с катушек сбиться, направит. Да и себя теперь показать не стыдно: надежный товарищ, не шваль, не двоечник - молодая смена. Да не выйдешь на папашу, минуя сына.
А как верно Лерка на крючке сидел, - казнил себя Сахан. - Сам я его спугнул - унизил, деньги за Степку взял. Фрей глупый, а туда же, в начальники мылюсь. На что теперь его зацепить? Хоть бы играть начал барчонок, надежду подал..."
Но музыки не было, и Сахан отводил душу, разгоняя мальчишек, городивших на насыпи снежную крепость.
# # #
Музыка кончилась, когда, сбив прислоненную к стене совковую лопату, Лерка замер. Навстречу ему встревоженной грудой шевельнулась Степка, он сделал еще шаг, сдернул рывком что-то черное и рухнул - не помня, как освободился от одежды, как раздвинулось, раздалось под ним обнаженное тело, - и услышал легкий смешок, порхнувший в горячую тьму. Лерка пришел в себя от боли в стянутом лице и сорвал, отбросил противогазную маску. Волна укрощенной музыки вынесла его к клокочущему поднебесью, она баюкала, качала его, скользила Степкиными пальцами по его плоти - он поднимался к своей победе, ради которой только и стоило жить, растоптав в себе прыщавого отрока, терявшегося от одной мысли о тайне Степкиного тела. Он овладел этой тайной, его пальцы нащупывали и раскрывали ее, как горячую раковину, вызывая птичий смешок, отзывавшийся во всем его существе.
С тех пор он жил одним ожиданием ночи, и смешка ее, и тела, которое билось под ним, принадлежа ему до последней спазмы. Всего дороже стала ему эта власть над Степкой, над движениями ее тела, стенанием и скороговоркой, которую никогда не мог разобрать, сколько ни переспрашивал.
Он больше не слышал музыки - она опала, растеклась, оказалась не нужна ему. С помрачающим страхом ожидал он возвращения Феденьки, зная, что растерзает его, если тот сунется к Степке. Но плохим пришел Феденька из больницы, скулил, за голову хватался, заговаривался - и гнала Степка Феденьку, засов задвигала, его ждала, ночного своего властителя.
Лерка жил в напряжении всех душевных сил, с хитростью маньяка преодолевал тысячи препятствий на пути к ней, как из репейника, выдираясь из своего дома и избегая Феденьку с Саханом, вдруг заподозрившим что-то и караулившим сестру.
Отрываясь от Степки, от ночей своих, с холодной ненавистью глядел Лерка на рояль и на мать с отцом, что-то от него требовавших, чем-то угрожавших. Он все время молчал, лишь изредка произнося вслух случайные фразы и удивляясь, зачем люди разговаривают. Речь, как и музыка, оказалась не нужна, враждебна - как враждебны стали и дом его, и школа, и двор, сторожившие каждый его шаг.
Только ночью в Степкиных руках отпускала Лерку напряженная ненависть к миру, который никак не изменился с ним. Лерка забывал о нем, беря принадлежавшую ему женщину, раскинутую в золотом зареве гудящей топки, узнавая руками каждую линию ее тела, припухлости его, возвышения и ложбинки.
Узнала его и Степка и освободилась с ним до конца, до счастья - и что-то изменилось в ее теле, налитом лаской, в отзывчивых и настойчивых движениях, которыми она отдавала себя - опутывая, обмирая.
В февральскую оттепель Лерка жестоко простудился, подхватил воспаление легких и, отлеживаясь дома, в мечтах своих стряхивал, как скорлупу, осколки детской жизни - страхи ее и обязанности, - поднимался в рост, открыто брал и увозил свою Степку прочь из проклятого дома, нескрывая ни от кого своего чувства, возраставшего во всю необъятную ночь.
# # #
Мартовские ночные морозы укрепили раскисавшую зиму, двор был полон ледышек и сырого снега. Эвакуашки, заполонившие Песочный дом, возводили крепость "Берлин", равной которой не было за всю войну.
Как люди и все, людьми сотворенное, война имела свою судьбу и была на исходе. Москва наполнялась жителями и даже кошками, которых привезли целый вагон, чтобы они съели расплодившихся мышей. А самих кошек решили не есть, и Болонка помалкивал про бэд кэта. Но жизнь Песочного дома не менялась, как Авдейка ни отыскивал в ней признаки скорой победы.
Иришка по-прежнему ходила лозой, Глаша принимала летчиков, а мама-Машенька сидела в кресле "ампир", читая любовные письма дяди Коли-электрика без обратного адреса. Данауров, который не верит, дремал у подъезда, время от времени просыпаясь и суя в ноги прохожим черную палку, Феденька торговал углем, а Степка пела и выскакивала полуголая из раскаленного подземелья.
# # #
- Ты как из ада сбежала, - сказал Кащей, останавливаясь у лавочки, где сидела распаренная Степка. - Поди и не страшно будет на сковородке жариться за грехи-то?
- И... милай, какие наши грехи, - ответила Степка. - Надысь историю слышала - страсть! Вот где грехи - нашим не чета.
- Говори, только толком, - сказал Кащей. - У меня перерыв кончается.
Лерка, вышедший после болезни, ослабевший и ослепленный мартовским солнцем, нетвердо прошел подворотней и стал у двери кочегарки рядом с Кащеем и Авдейкой, едва заметив их.
- ...огромный такой кобель, овчарка, злющий - страсть, проходу никому не давал. Вот с ентим кобелем дамочка каждый день и прогуливалась, - говорила Степка, вылизывая кончиком языка сохнущие губы. - А он холеный, цепочка на ем чистого золота - идет, изверг, скалится. Время подошло, мух этой дамочки и возвращается, - продолжала Степка. - Весь в орденах - чемодан кожаный цельный.
- Это ордена-то в чемодане? - спросил Кащей.
- В чемодане. Такой начальник, что и орденов показывать не моги, - Степка подняла палец и зашипела. - Шш... Вот какой начальник!
Внезапное беспокойство овладело Авдейкой, он не понимал, что мешает ему слушать Степку, а потом нашел взглядом Сахана, затаившегося в подворотне. Вобрав голову в плечи от непереносимого стыда, который вызывали в нем идиотские россказни сестрицы, Сахан страдал, но терпел, не желая упускать Лерку.
- И только муж к дамочке по ентому делу... - Прервав рассказ, Степка часто и пылко захихикала.
- Степка! - позвал Лерка.
Степка осеклась, подняла лицо, досадующее на то, что ее прервали на самом интересном месте, и, недоуменно прищурясь, уставилась на Лерку.
- Степка, - произнес Лерка уже беззвучно, уже похолодев до немоты от того, что она не узнает его.
Вырезанная мартовским солнцем из черного провала кочегарки, сидела перед Леркой его сокровенная женщина - дворовая идиотка, и не помышлявшая о том, кто владеет ею по ночам, кому раскрывается она так беззаветно, кого принимает в свою плоть.
Кащей нетерпеливо пнул Степкин валенок, и она продолжала:
- ...ну, по семейному, значит, делу. Тут кобель на него как рыкнет - и сам на красавицу полез. Муж, начальник-то, за пистолет, обоих разом и порешил - и красавицу, и кобеля. - Степка замолчала и торжествующе огляделась. - Вот где грехи - нашим не чета.
- А ты не врешь часом? - спросил Кащей.
- Вот те крест. Мне Верка сказывала, воспитательница, знаешь, может? Голодовала Верка с детства, сиськи у ней не выросли, вот и пришлось в воспитательницы идти. Она врать не станет.
"Как же я теперь? - думал Лерка. - Это каждый... все видят - она Сахана сестра, идиотка и говорит постыдное. Но нет..."
- Так что начальнику было? - спросил Кащей.
- Ничего. Приехала было милиция, а тут начальник над этим начальником такой главный, .что и не скажешь. "Уезжайте, - говорит милиции. - Он право такое имеет - врагов стрелять". Милиция и уехала.
- Что бабу порешил - понятно, - глухо и задумчиво произнес Кащей. - А вот права такого ни у кого нет. На то закон есть, суд. Дело-то мокрое.
- Какой ему закон, когда он - во какой начальник! - ответила Степка. Она развела руки, чтобы нагляднее были размеры власти и важности начальника, и вдруг заплакала.
"Законники! - презрительно отметил Сахан. - Но ты, Кащей, радуешь! Дураком, значит, решил прожить? Забыл, как Парфена замели, соседа твоего бывшего? Поди помнишь, газету на закрутку с оглядкой рвешь - не дернуть бы ненароком речь вождя или портрет чей не пожечь. Закон, Кащей, дело строгое, если его для Парфена не нашлось, так и ни для кого нет. А нет закона - топор хозяин. Тем, кто в силе, он - топорищем в руку, а шестеркам вроде нас с Парфеном - лезвием по шее. И все это, Кащей, ты не хуже меня знаешь. Нет, наврал книжник про тесемочку - все человечки видят, да только не признаются, жить хотят. Одна Степка и ляпнула по глупости".
Степка между тем продолжала рыдать.
"...нет, нет, - твердил Лерка. - Это моя женщина, я могу прийти к ней, раздеть ее. Я ее всю знаю. Там, ближе к животу, на ноге у нее ссадина и припухлость после того, как она налетела на черенок лопаты. Надо осторожно, ей больно, когда там касаешься. Надо эту ногу отвести в сторону и чуть вверх, и..." Лерка вздохнул судорожно, в голос, и отступил на шаг. Жаром плеснуло из раскрытой топки - я он увидел, что менялось так в Степкином теле, ощутил ладонями отвердевшие груди и закругленный живот. Она была беременна, его Степка.
- Это бред, - неслышно прошептал Лерка дрожащим ртом и, зачерпнув снег, растер им лицо. - Дворовая идиотка с моим ребенком в животе рыдает над какой-то чушью, и все забавляются ею - это нельзя, это бред.
- Ты чего, Степка? - спросил Кащей, снова пнув черный валенок.
- Дамочку жалко. Красивая, говорят, была, молодая. Страх как война над бабами злобствует - вон в какой грех ввела.
- Будет тебе - война, война. Нечего под кобелей лезть, - ответил Кащей и ушел.
Ушел и Лерка, а за ним, словно на невидимой нитке, потянулся Сахан.
Авдейка сказал Степке:
- Не плачь. Это неправда все.
- Как так?
- Собак еще в сорок первом году съели, я так и не видел ни одной. А другие на фронте погибли. И стрелять некого. Неправда, что собаку застрелили.
- Правда, правда, правда! - страшно прокричала Степка и затрясла головой.
# # #
Лерка уходил, держась в тени, скрывая себя от беспощадного солнца.
""Правда! Правда!" - настигал его Степкин крик. - Правда, пусть идиотка, но одушевленная же она! Как же может она не узнать? Ведь ночью она опять меня ждать будет и откроет мне все". Лерка ощутил на себе зубья капкана, рванулся и взмок от беспомощности.
Сахан понуро следовал за Леркой по пятам, ничего уже от него не ожидая, как-то сразу забыв, зачем добивался его полгода. Заметив, что Лерка странно завертелся на месте, будто вывинчиваясь из одежды, он испуганно спросил:
- Лерка, ты что?
Лерка остановил на нем оторопевший взгляд, дернулся сказать что-то, но промолчал. Стоял перед Саханом, пошатываясь от неотвязной мысли; "Племянник Сахана. Мой ребенок - племянник Сахана. Если я все же застрелюсь, он останется племянником Сахана. Идиотом и племянником".
- Ты что, Лерка? - повторил Сахан.
Лерка увидел вдруг, что Сахан любит его, и так был поражен, что сбился с проклятой мысли. "Ненавидит и любит, - поправился, - не умеет он иначе. И что? Что это меняет?"
- Не играли мы этот год, - почему-то сказал Лерка, указывая на снежный бастион. - А крепость можно сладить на славу.
Сахан голос потерял от неожиданности, сквозь засветившуюся радость разглядывал Лерку. "Скучаю по нему, - мелькнуло, - давно как скучаю по нему".
- Так не поздно! - выкрикнул, совладав с голосом. - Залить - и за пару дней тут такое будет!
- Хорошо бы, - сказал Лерка растерянно. - Давай, Сахан.
Лерка ушел, Сахан облокотился о парапет, с застывшей улыбкой следил, как, набирая ход, обрушивается подъездная дверь.
"Вот и снова дождался - да не того. Мой-то Лерка вышел весь, а этот странный, больной. Вот и конфетки-бараночки... А я-то полгода про смену юную плел, да чистоту рядов, да про врагов внешних с внутренними. По ветру плевал, шестерил, папашу убитого, как чурбачок, под ноги подкладывал, чтоб только рожу начальство приметило. Гладеньким стал - не ухватишь. И таким-то подлецом за Лерку хотел уцепиться, за дружбу его? Да ему все это начальство с холуями да покоями мраморными еще отвратнее, чем мне, - он-то ими с детства сыт. Другим Лерка живет, да только чем - мне не скажет. Кто я ему? Дворовый мародер, выскочка с барабаном. И позабавиться он со мной согласился - как обноску кинул, чтоб места своего не забыл".
Сахан оттолкнулся от парапета, ушел непослушными шагами и не помнил дней своих и часов, когда заливал из шланга снежные укрепления, что-то добывал, ругался с кем-то, а потом с тупой покорностью, как приговоренный, взошел на ледяной вал и ударил сбор.
# # #
Авдейка, вскочивший на призывную барабанную дробь, зажмурился от сверкания снежной пыли. Прибранный выпавшим за ночь легким снегом, двор таился в голубых изломах, льдистые блики скользили по неприступной стене крепости, и сыпались удары белых барабанных палочек.
У опушенной снегом пирамиды угля возле кочегарки шло деление на "фашистов" и "наших". Поредевшие Сопелки еще до начала игры успели подраться за места в наших, а эвакуашки, обреченные представлять фашистов, держались вокруг Марьяна, крепкого круглоголового парня, недавно вернувшегося из Горького. По силам и старшинству Марьян мог претендовать на место в наших, но он помнил свой двор и держался правил.
- Я вырос! - кричал Болонка. - Не пойду в фашисты!
- Все выросли, - ответил изуродованный Сопелка.
- Я теперь сильный, я гири поднимаю, - настаивал Болонка.
- Все гири поднимают. К нам эвакуашку, к нам! - кричали фашиствующие Сопелки, завязывая тесемки ушанок.
"Гордецы, - лениво думал Сахан, наблюдая за распрей и механически стуча в барабан. - В эвакуации они не были, патриотизм проявили. А дело и выеденного яйца не стоит: не ждали власти, что немцы за три месяца к Москве выйдут, вот и бросили здесь этих недоумков с мамашами за ненадобностью. Поди и папаша мой от гордости в яме своей пухнет. А не наградили бы ямой - на мосту медяки клянчил".
# # #
Услышав барабан, Лерка сбросил ноги с постели, где лежал, не раздеваясь, застывший между явью и сном.
Она ждала вчера, его Степка, стосковалась, у двери сторожила. Впустив, лязгнула засовом, наглухо заслонясь от чужих, и обхватила, обдала дрожью. Лерка подхватил на руки бьющееся свое счастье, снес ступенями, уложил на топчан, не отстраняясь ни на миг, вошел в отверзшееся тело, вбивая в него отчаяние свое, и с каждым Степкиным стенанием, как никогда долгим, понимал все тоскливее - не очнется она, не узнает, не с ним она вовсе, и это не он так яростно всаживает в нее бесчувственную плоть, будучи не в силах излить весь свой дневной ужас, а кто-то третий потешается здесь над ними, играет ими, играет в них.
Наконец с детским нелепым вскриком он отдал ей все, опал, забылся - и тут Степка заплакала. Она впервые плакала ему - и капкан защелкнулся, Лерка понял, что никогда уже не откажется от нее, и не таясь вышел из кочегарки на первый свет, ко всему и всем безразличный.
Вернувшись, он не смог уснуть, сидел в своей постели перед чёрным сгустком рояля, неотвратимо проступавшим на свету, а потом решился, подошел крадучись, но едва опустил руки на клавиши, как звуки отозвались в нем болью, потревоженными зубьями капкана.
- Как же теперь? - спросил Лерка.
Он захлопнул рояль, с головой забился в подушки, втиснулся между ночью и днем и лежал не шевелясь, сокрушенный своей победой, пока барабан Сахана не поднял его к окну. Лерка увидел полный движения и света прямоугольник двора, удивился, зачем ему было затевать эту дворовую потеху, и задернул было штору, но внезапное ожесточение заставило его снова взглянуть вниз.
# # #
Когда Лерка прошел в центр укрепления наших, там уже готовились к схватке и был воткнут красный флаг с бахромой, кем-то украденный из школы. Лерка смерил взглядом неприступную ледяную стену и по примеру Марьяна сбросил шапку. Ветер рванул его локоны, по лицу разбежались холодные уколы, и Лерка понял, что не ошибся, не напрасно пришел сюда, - и подобрался, ко всему готовый.
Авдейка угрюмо смотрел на Сахана - вожатого, под чей барабан он должен побеждать, - а потом отвернулся и поднялся в крепость, к штабу фашистов ледяному домику с окном на позицию, над которым болтался черный халат. Легкое недоумение приглушило гомон.
- Ты зачем? - спросил любознательный Сопелка, слепым жребием заброшенный в фашисты.
Не веря своему счастью. Болонка протолкался в ряды наших, заменив Авдейку. Барабан Сахана сыграл атаку и смолк. За ледяным валом ползали фашисты, отбивая комья смерзшегося снега. Началась атака. Летели снежки, сверкали лезвия двух лопат, которыми снизу пытались крушить ледяной вал. Лопаты срывались, оставляя на сверкающем льду легкие матовые следы. Лерка бежал вдоль ледяной стены, отыскивая в ней брешь.
И тут над валом высунулся забытый Сахан. Он висел, цепляясь за вал выброшенными вперед локтями, и нащупывал опору под ногой. Зажав в правой руке лопату, Сахан сильно бил ею повалу. Лопата со свистом резала воздух, описывая сверкающий полукруг.
Расстроенные фашисты бросили охотиться за Леркой и осыпали Сахана ледышками. Тот вобрал голову и размахивал лопатой, ожидая опоры под ногу, чтобы перескочить вал.
- Ледышки кончились! - крикнул отчаявшийся Сопелка, пытаясь остановить Сахана, но палка вылетела у него из руки и перелетела за борт.
- Трофей! - кричали снизу. - Даешь Берлин!
Сахан методично крушил вал, и остановить его казалось невозможным. Вся ненависть к Сахану восстала в Авдейке, игра для него кончилась. Сорвавшись с места, он бросился к кочегарке, но Марьян перехватил его мысль и в несколько прыжков оказался возле груды угля.
- Ложись! - крикнул Марьян.
Фашисты залегли полукругом. Над ними возвышался Сахан, уже нашаривший ногой опору. Он переливался в крепость, когда тяжелый уголь выбил из вала ледяное облако. Сахан не успел понять, что случилось, как жесткий удар, пришедшийся в плечо, сбросил его со стены. Вскрикнув, он выпустил лопату и исчез. Сжимая в руке уже ненужный уголь, Авдейка подбежал к валу, под которым ребята приводили в себя Сахана.
- Бей их! - закричал фашиствующий Сопелка, пылая попранной справедливостью.
И тяжелый поток углей обрушился вниз. Раздались вопли, и наши убежали, уволакивая Сахана.
- Вперед, гони их! - кричал мстительный Сопелка, съезжая вниз добивать дрогнувшего врага.
За ним бросились Ивановы-Гвоздики и безымяиные, эвакуашки, набитые углями.
Авдейка забросил ногу на вал и подумал, что в случае неудачи обратно не взобраться. Но Марьян уже долбил проход во льду трофейной лопатой Сахана. Авдейка зажмурился и съехал вниз, ударившись во что-то мягкое, пахнущее теплом и снегом. Под ним лежал Болонка, хлюпая разбитым носом. Снег у его лица был пробит кровью. Авдейка оттащил Болонку в угол насыпи и бросился в атаку.
Произошло небывалое. Фашисты во главе с мстительным Сопелкой гнали наших в дальний конец насыпи, к штабу красных, не знавшему подобных налетов и потому едва обозначенному снежным барьером. Лерка с разбитым ртом сплевывал кровь и отступал, отбиваясь палкой. Но у нападавших кончились угли. Брошенные в наших, они теперь летели назад, отражая атаку фашистов. Мстительный Сопелка получил по шапке и, пошатываясь, отступил. Атака захлебнулась. Фашисты повернули назад и забрались в крепость по веревке через проход, пробитый Марьяном.
Готовясь к контратаке, Сопелки ползали Гаврошами, собирая разбросанные угли у самого вала крепости. Сахан, бледный от ярости, разминал отбитое плечо, а оправившись от удара, сбегал в кладовку и вернулся с охапкой лопат и двумя ломами.
Над изрытым пространством взлетела барабанная дробь. Сахан и Лерка увидели друг друга, поняли и разошлись шагов на десять, подняв над головами ломы. Между ними строились атакующие с лопатами на изготовку. Сопелка бил в доверенный барабан, блеском и трепетом наливалась вооруженная колонна. Лерка переглянулся с Саханом - ломы дрогнули и понеслись к крепости серебряными нитями.
Кащей, со стороны наблюдавший за игрой, понял, что вал пробьют в двух местах в таком расстоянии друг от друга, что защитить их одновременно не удастся.
- Держись! - крикнул изуродованный Сопелка, и ломы грянули.
Сахан угодил чуть ниже ледяного вала, в кирпичную кладку. Лом со страшной силой отбросило назад, ободрав кожу с ладони. Он затряс обожженной рукой, стал дуть на нее, но получил по спине углем и отбежал, матерясь.
Лерка пробил ломом ледяной вал и с размаху ударился грудью о стену, едва успев уберечь лицо. К нему тотчас подбежал Сопелка-оруженосец, прикрыл фанеркой от града углей, но поскользнулся и упал. Лерка отскочил. Фашиствующий Сопелка сильно перегнулся через вал, стараясь вышатнуть глубоко вонзившийся лом. Лерка увернулся от сброшенной льдины, разорвавшейся у его ног, взвился и повис на конце лома, вывернув на себя часть ледяной стены вместе с вцепившимся в лом Сопелкой. Они обрушились вниз, и, когда развеялась ледяная пыль, Лерка, прикрывая голову, сдавил коленом Сопелку, а потом отбросил.
"Тут и кончат эту крепость, верняк", - отметил Кащей. У него был свободный день - конец шестидневки, - первый выходной, взятый им за последние полгода. С утра Кащей снарядился по-праздничному - поскреб щеки отцовской безопасной, повязал под солдатский бушлат белый шелковый шарф - и отправился на завод. Вернув деньги, занятые на танк, он по случаю хватил стакан водки, и теперь по телу его разливались тепло и дрема.
Кащею было с чего выпить. Он сам отработал долг, не соблазнившись ворованным добром, и тем окончательно на собственнную жизнь вышел. "Будто окрестился заново, - думал Кащей. - А всех-то дел - повкалывал полгода. От прошлого отломился, счеты свел - и все теперь впереди. Победа близко, и повышать разряд мастер сватает, и Лялька брюхо носит. Еще посмотрю, как мой пацан народится, а там и в армию. Война к концу клонится, живым останусь. Со службы вернусь - а уж пацан мой во дворе себе место отвоевывает. Мой не пропадет - Кащеев. И от блатных я его охраню, когда вырастет, и голод его не ждет - мир-то уже налаживается. Вон народу привалило - двор под завязку. И Марьян вернулся. Надежный мужик, с таким не пропадем..."
Разнежившись, Кащей не сразу заметил небывалое ожесточение дворовой потехи. Он удивился углям, густо сыпавшимся вниз, обилию лопат и ломам, которыми никогда прежде не пользовались, но больше тому остервенению, с которым, не щадя себя, лезли на приступ атакующие и отбивались защитники крепости. Казалось, вся накопленная за войну ненависть разрешается в этой игре, превращая ее в кровавую драку.
Распаляясь азартом, следил Кащей за Марьяном, упрямо и жестко оборонявшим пролом в ледяной стене, за напряженной, как струна, фигуркой Авдейки, за окровавленными Сопелками и бесстрашным Леркой с разбитым лицом. "Ишь чего творит, пианист, - заметил Кащей. - А изменился - и не узнать. Зверюга, как есть зверюга. Всегда я в нем это чувствовал, а теперь и на взгляд заметно. Хорош. Ну а Сахан при нем шестеркой, как всегда. Однако дерутся славно, не Марьян - так давно бы в крепости были".
В это время Сахан, стоявший в расстоянии броска от вала, сделал какой-то знак Лерке и побежал. Лерка подпрыгнул, толчком лопаты в живот сбил Марьяна и, падая, опустился на четвереньки. Сахан, уже набравший скорость, толкнулся о его спину и взлетел в пролом. Он тут же рванулся вбок, где мог упереться спиной о вал, и снес кулаком кинувшегося к нему Авдейку. Левой рукой он нашарил поданную снизу палку, перехватил ее в правую я оглушил поднимавшегося Марьяна.
И тут Кащей не устоял. Сбросив на снег бушлат, он затянул потуже шелковый шарф, хлопнул себя по голенищу, проверяя, на месте ли финка, и бросился в обреченную крепость.
Сахан, забывший про отбитое плечо, равнодушно отмахивался от наседавших пацанов. Злоба отпустила его, и прежнее тупое безразличие легло на лицо, как сухая тень. И тут перед ним вырос Кащей. Сахан не ждал его, привычно дрогнул под веселым и жутковатым взглядом, но тут же и оправился, с мстительной силой обрушил на него палку. Но Кащей успел нырнуть под нее и принял удар на левую руку. Палка отлетела. Выпрямляясь в рост, Кащей нанес страшный удар снизу в подбородок. Сахан перелетел через вал и всем ростом обрушился на стоявших внизу, повалив их с ног. В это время в незащищенный пробой с криками: "Бей эвакуашек! Ура! За Сталина! Даешь Берлин!" - ринулось несколько парней, которых Лерка вкидывал наверх.
Сахан пришел в себя и со сдавленным стоном приподнялся, опираясь руками о жгущий снег. "Так вот зачем я здесь уродовался, - понял Сахан. - Тебя, выходит, поджидал". Напряженно следя за Кащеем, закатившим рукава гимнастерки и бившимся голыми руками, Сахан наливался темной и требовательной силой. "Боженька-то не фрайер, все наперед видит. Вот и навел. А я-то, дурак, четыре года в толк не брал, чем мучаюсь. Пора, Кащей, пришел час".
Негнущейся рукой Сахан выдернул из кармана платок, и странный звук насторожил его - будто кувшин треснул и вода пролилась. Панический страх того, что не собрать ему эту пролитую воду, заставил Сахана вскочить на ноги. Под ним лежала тяжелая битка, которая вывалилась из кармана вместе с платком и, ударившись о лом, отскочила в снег. "Голову повредил", - решил Сахан. Насухо вытерев лицо, он сунул сточенную монету в карман и поднял лом. Заметив, что никто за ним не следит, он медленно отошел к краю насыпи. Подумал, что, пожалуй, против правил идет, и хрипло рассмеялся. "Заигрался, по правилам жить привык. Вдели мерину в пасть удила, а он и ржет от радости. Или война не показала, чего все эти правила стоят? Один конец людям - по правилам живут или нет. А коли приговорены к вышке - так и преступники. И не их правилам меня держать". Сахан оперся о лом и тяжело спрыгнул с насыпи. Пригнувшись, он добежал до края крепостной площадки и с тыла" никем не замеченный, пошел на Кащея.
Между тем в пролом ледяного вала неудержимо лезли наши, подталкиваемые Леркой. Они бросались на Марьяна, с трудом поднявшегося на ноги после удара Сахана, в он ворочался, как медведь, затравленный собаками. Создав численное превосходство, Лерка забросил наверх очередного Сопелку и полез следом. Заметив его, Марьян отчаянным усилием освободил ноги и коленом выбил Сопелку из крепости. Тот ударил головой Лерке в лицо и соскользнул вниз. Но Лерка удержался, цепляясь за вал сильными пальцами, и тогда, вырвав у нападавших свою палку, Марьян хлестнул ею по вцепившейся в лед руке. Лерка вскрикнул и исчез в снежной пыли.
Выбравшись из свалки, он попятился к краю насыпи опустился на парапет, расшевеливая пальцы. "Только бы суставы разошлись, а боль стерплю. - Лерка обрадовался почему-то боли, подумал: - Лечит она, только боль и лечит". Баюкая вспухающую руку, он заметил Сахана с ломом, украдкой подступавшего к Кащею. "Что ж, дерзай, Сахан, - думал Лерка, следя прищуренным взглядом за вздымавшимся над Кащеем ломом. - Ставь точку. Хоть ты".
Лом в руках Сахана обретал опасную картонажную легкость, тусклой струёй света нацеливался на ненавистную фигуру, помеченную белым шарфом. Знакомая матерчатая ушанка застлала зрение Сахана. Заломленная набекрень, она открывала стриженые волосы над правым ухом, и ничто уже не существовало для него, кроме этой обнаженной для удара плоти. Он выждал, пока Кащей, сбрасывая кого-то, склонился над валом, упруго шагнул вперед, заводя лом, и тут, когда ничто, казалось, не могло остановить его и опережающая сила воображения уже опустила лом, Сахан ощутил препятствие. Внезапное, как наваждение, оно выросло перед ним, заслонив Кащея. Сахан встретил горячий, сломом угля сверкающий взгляд, раздраженно сморгнул его и вдруг узнал гаденыша, всю войну попадавшегося ему под ноги, как камень на дороге. Беспричинная робость овладела Саханом. Своим обостренным чутьем он уловил за этим шальным мальчишкой враждебную силу, с которой не сталкивался прежде, и невольным защитным движением уперся в легкую фигурку острием лома.
Солнечный блик скользнул по лому и тупо ткнулся в грудь. Авдейка напрягся и болью в руке ощутил забытый уголь. Сахан приближался, явственно наливаясь черным, лом его все теснее сдавливал грудь, и тогда в упор, всею силой, Авдейка швырнул уголь. Лицо Сахана брызнуло, исчезло, как отражение в стоячей воде. Война Авдейки кончилась. Он вздохнул во всю грудь, подумал: "Видел бы дед!"
Потеряв равновесие, Сахан выпустил лом и инстинктивно выставил руки, но ошеломляющее наслаждение внезапно и жестко выгнуло тело, он застонал, настигая раскрывшееся счастье, и свободное падение длилось неудержимо, принимая его в себя, пока не оборвалось обледеневшей кирпичной кладкой.
Лерка увидел, как в последний момент Сахан пошатнулся, неловко выронил лом и исчез. "Шваль, - выругался он. - Не годен". Наши дрогнули, выбрасываемые из крепости усилиями Кащея с Марьяном. Лерка посмотрел вверх, в глубину весеннего ослепленного солнцем неба - и оттолкнулся от парапета, встал. Нашарив в снегу лом, он поднял его, стиснул обеими руками и, разбежавшись, всадил под проломом в ледяной стене, резким толчком забросив себя в крепость. Он поднимался с колен, когда оглушительный удар отшвырнул его на фашистский штаб; Лерка упал на него со всего роста, пробил обледеневшую стену, и домик обрушился, погребая его под собой.
Прижимая порванное ухо, Марьян оглядел разбитую и рассеянную команду наших, Лерку, заваленного рухнувшим штабом, черный флаг, трепещущий на ветру, и убедился, что фашисты победили. С самого начала игры, не зная еще, чем она обернется, Марьян решил напомнить о себе, перескочить годы эвакуации и занять среди сверстников прежнее место. Он хлебнул там, у тетки в Горьком, где, голодный и одинокий, не устоял под финкой и в шестерки попал к местной шпане. Наученный давить первый страх, который и судьбу решает, он держался своей цели, защищал крепость, не щадя себя, - и не отступил, хотя рукав пальто уже крови не вбирал. Но Марьян понял, что зашел далеко. По непреложному условию, фашисты обязаны проиграть, а их победа, одержанная под его началом, не скоро простится. Тогда он решил замкнуть на себя усилия всего двора и в одиночку изменить ход драки. Сбив попавшихся на пути пацанов, Марьян в три прыжка достиг Кащея, нарушавшего его замысел, и с ходу, наотмашь хватил его кулаком в затылок.
Кащей, увлеченно расправлявшийся с последними противниками, не ждал удара сзади и грузно рухнул вниз, попав на штык лопаты, глубоко всаженной в снег у ледяной стены. Марьян почувствовал несоразмерную силу удара, смутился и, видя, что Кащей не встает, спрыгнул к нему.
- Кащей, - позвал Марьян.
На Лерку, с трудом выбиравшегося из-под развалин ледяного домика, навалились защитники крепости, он отбивался обломком палки, пока не сломал ее о вскинутую лопату. Спасаясь от побоев, Лерка согнулся, зажал голову локтями, рванулся назад - но и оттуда его достали палкой, обложили, стиснули. Лерка затравленно взвыл и усилием, от которого хрустнули кости, вскинул себя, хватил головой в склоненное лицо и увидел, как оно залилось кровью и исчезло в снегу. Он ощутил твердь под развороченным снегом, толкнулся о нее, снес кулаком парня, выдернувшегося перед ним из пространства боли, и рванулся вперед, проламывая выход.
- Вот так! - И, вкладывая все отчаяние свое в каждый удар, круша, увеча, топча искаженные лица, он выбился наконец на волю и потрясенно огляделся. Вот так!
Тесное пространство изрытого, затоптанного углем снега лежало под ним, стонали окровавленные мальчишки, и бился над развалинами черный халат. Лерка вскинул голову - и навстречу ему, во весь размах взгляда, распахнулась свобода поднебесья, игра неподсудных стихий.
Болонка, с самого начала выбитый из игры ударом оледенелого кома в переносицу, видел происходящее как сквозь марлю. Он сидел в углу, куда его оттащил Авдейка, люто ненавидел фашистов и время от времени кричал: "Бей!" Придя понемногу в себя, он незаметно обогнул насыпь и подобрался к фашистской крепости, минуя разбросанных по снегу бойцов. Никто не остановил Болонку, он осторожно вытащил палку, отвязал от нее черный халат, осмотрел его и поднял над головой.
- Ура! - закричал Болонка, но никто не обратил на него внимания.
Болонка обиделся и пошел к Авдейке, волоча за собой халат.
- Победа, - пожаловался он. - А никто...
Авдейка не слышал. Он держал на коленях голову Сахана, уродливо вытянутого в снегу. Черпая пригоршнями снег, Авдейка промокал им разбитое, вскипающее кровью лицо. Когда Сахан переставал стонать, Авдейка прикладывал к нему ухо, чтобы услышать жизнь.
- Кто его? - спросил Кащей.
- Он сам! - закричал Болонка. - Я сидел и видел. Он с ломом стоял, а потом поскользнулся - и о камень головой.
- В больницу надо, - сказал Кащей и, вскрикнув, схватился за спину.
Марьян подхватил его и повел со двора.
Авдейка сидел над Саханом, менял снег, плакал в голос. Он порывался вскочить, но отойти боялся, отдать Сахана чужому, - и дрожал от ужаса этого истекающего лица, и поверить не мог, что сам сделал это над Саханом и еще радовался и деда звал смотреть.
Потом приехал больничный фургон, Сахана отобрали, задвинули внутрь на носилках, захлопнули и увезли. Двор опустел.
Поземка медленно заметала отпечаток Сахана в снегу и разбросанные сгустки крови.
Авдейка возвращался домой, когда его неожиданно остановила Степка.
- Постой, пацаненочек, - попросила она, - а я на тебя погляжу. Погляжу-погляжу, а там и у меня такой народится. Это бабы спокон веку пользуют - на красивое глядят. У нас-то красивого отродясь не водится, да по мне лучше человека и не придумаешь. Вот погляжу на тебя, да и рожу такого - оно б ласково. Ой, да что это - в крови ты весь! - Степка испугалась, замахала руками, отгоняя, как привидевшегося.
Авдейка, ничего не понимая, побрел дальше.
# # #
Дома Авдейка сидел в кресле "ампир" и там молчал или плакал по Сахану. Он вспоминал дядю Петю-солдата и деда, сидевших в этом кресле до него, и знал теперь, почему они исчезли.
В комнату, как порыв весеннего ветра, влетела Оленька, старица, все поняла сразу и, перекрестившись на бабусино распятие, сказала:
- Царствие ей небесное.
- Возьми меня с собой, - попросил Авдейка.
- Куда? - спросила Оленька.
- Туда, где ты.
- Вырастешь - сам придешь, - ответила Оленька. - А сейчас я тебе сказку расскажу. Хочешь про Микиту Кожемяку?
- Нет, - ответил Авдейка. - Давай поиграем лучше. В мытаря и фарисея.
# # #
Тишина и мир остались в преображенной комнате после игры в мытаря и фарисея. Авдейка ревниво следил, чтобы мама-Машенька не передвинула чего ненароком, но однажды, вернувшись со двора, нашел потревоженную комнату, а посреди нее - два странных существа. Они восседали в кресле "ампир", боязливо выглядывая из немыслимых воротников оранжевого цвета.
Авдейка огляделся и, убедившись, что он у себя дома, спросил:
- Вы как сюда попали?
Существа не ответили, только теснее прижались друг к другу. Из-под их роскошных шуб предательски высовывались казенные рубахи с фиолетовыми штампами детского дома.
Авдейка начинал догадываться, в чем дело, когда в комнату влетела раскрасневшаяся мама-Машенька. Натолкнувшись на сына, она тихо ахнула и остановилась, не зная, куда спрятать руки. Авдейка понял, что она торопилась не к нему, а к неведомым существам пригревшимся в кресле "ампир". Он сам был виноват в этом, он забыл, что люди как будто умирают, когда перестаешь их жалеть. Прижавшись к Машеньке головой, пришедшейся ей под грудь, он думал, что надо торопиться жалеть маму, пока она не ушла туда, где уже собрались все, кого он любил, где всем хорошо и никто не нуждается в утешении.
- ...сиротки, - горячо шептала Машенька. - У нас в цеху многие брали. Вот и я... А документы потом оформим...
- Что это на них? - спросил Авдейка.
- Кофты, - с готовностью объяснила Машенька. - Американские кофты, зимние, их по программе помощи прислали. Правда, они женские, зато длинные, пусть пока вместо шуб носят. А там придумаем что-нибудь, правда?
- Придумаем, - согласился Авдейка. - Живите, союзники.
- Это ж надо, какие! - воскликнула Глаша, рассматривая союзников через распахнутую дверь. - Вот, Машенька, какая жистя, кому мужики, а кому - дети.
- Мы теперь весело заживем, - ответила Машенька. - Я уже приработок подыскала, не пропадем. А скоро и война кончится.
# # #
Она кончилась, эта проклятая война, обнажившая сиротскую уязвимость людей. Она кончилась, и Машенька, давясь от рыданий, сорвала с окна черную драпировку. Она топтала ее ногами, а за окном гудел огромный растревоженный город, вспыхивавший желтыми огнями.
Война кончилась, и был победный салют, и танк Т-34, построенный на деньги Песочного дома - мертвый и угрожающий сгусток металла, - взошел на утес символом свободы.
- Это ваша война с немцами?.. - спросил Данауров.
"Да, - крупно написала сестра. - Кончилась".
- Значит, ее нет?
"Нет".
- Я говорил, что ее нет?
"Говорил".
- Вот оно! - воскликнул Данауров.
Истина отрицания тронула его, как дуновение ветра: все проходит, все сгорает в мгновении, и нет миру ни прошлого, ни будущего. Ничего не было, ничего и не будет. Остальное - ложь.
Муха, ползавшая по лицу Данаурова, отливала на солнце янтарным, зеленым и фиолетовым. Она улетела. И Данауров умер. И его никогда не было.
# # #
В тот день, когда скромно похоронили усопшего Данаурова, лишенного утешительной возможности отрицать этот факт, Сахан, выросший из одежды еще на полтора месяца, вышел из отделения черепной хирургии и зажмурил глаза, утопавшие в толстом слое бинтов.
Ударившись о кирпичную кладку, он потерял сознание, а очнувшись в госпитальной палате, долго не мог понять, что произошло. Смутно припоминалось какое-то прерванное счастье и треснувший сосуд и пролитая почему-то вода, которую он пытался собрать.
Гаденыш, запустивший в него углем, поначалу остался Сахану безразличен, и только мысль о том, что Кащей опять ускользнул, подбрасывала в койке. Но сил у Сахана было немного, и злоба быстро покидала его, оставляя в непривычном покое.