О большом начальстве - своих прежних сослуживцах, избежавших его судьбы, дед исподволь наводил справки и навестил двоих, прося помочь вернуться на фронт. Оба они хлопотать за него отказались, и, поняв, что пришелся не ко двору, дед начальство больше не беспокоил.

Потолкавшись но тыловой жизни и поразмыслив, дед простил их и понял, что явился не ко времени. Он взглянул на себя со стороны - и увидел призрака, выходца с того света, некстати пригрезившегося мертвеца. Но сослуживцы его были людьми глубоко штатскими, могли испугаться, могли и не понять, как нужно ему на фронт. Дед пытался разыскать уцелевших в чистках собратьев по оружию, но те были на фронте. Кроме одного.

В начале гражданской был у него на примете расторопный и толковый эскадронный, которому, получив первую дивизию, вверил он свой штаб. И когда с дивизионных деда попросили, начштаба при своей должности уцелел. Теперь дед обнаружил его в НКГБ - Народном Комиссариате Где Бьют - и даже усомнился, тот ли, и под сердцем сквозняком потянуло. Но выбирать не приходилось, и решился он пойти на прием к своему бывшему начштаба.

"Войну человек понюхал, поймет, каково это в тылу сидеть такому, как я, думал дед, затягиваясь в мундир и молодецки поводя плечами. - Но это после. А начну с эвакуашек бездомных. Это же произвол - людей на улицу выгонять. Да еще с детьми". Напоследок дед посмотрел заготовленный для этого случая текст общего заявления, напечатанный на машинке оставшегося без квартиры эвакуированного профессора.

Странствующая машинка хромала на буквы "X" и "М", которые отпечатывались несколько боком и только в заглавном варианте. Перечитав напоследок заявление, дед оценил его простоватую иронию, усмехнулся и свернул бумагу трубочкой. Потом щелкнул каблуками у бабусиной постели, гвардейски кашлянул в нос, поцеловал Авдейку и отправился собирать подписи под хмыкающим документом.

# # #

Авдейка мыл посуду кончиками пальцев, торчавшими из бинтов. Он медлил идти во двор и остановился, когда мыть стало нечего. Тарелки высились китайской башенкой, лежали в ряд ножи с истаявшими лезвиями и сгорбленные вилки. С мучительностью Болонкиного верещания закручивался штопор.

- В Пятом манку дают, - сообщила Иришка.

Она сбросила уличные туфли, шмыгнула в свою комнату и стала ходить там. Авдейка слушал-слушал, а потом не выдержал и приоткрыл дверь.

- Ты что ходишь?

- Надо так. Мне одна тетя сказала - женщина должна так ходить, чтоб в ней ветер отзывался. Они кувшины на голове носят, такие женщины. Это на Востоке. Вот в них ветер и отзывается. Как в лозе.

- Это которой бьют?

- Дурак.

Авдейка обиделся и ушел к себе. Бабуся лежала, прикрыв веками какое-то усилие, а лиса на картине перебегала ручей и не могла перебежать.

Авдейка взял со стола карточки - узкую сетчатую полоску марок со следами зазубренных ножниц продавщицы - и бросил их в сумку вместе с деньгами. Доносились легкие шаги - дура Иришка ходила лозой. Авдейка высунул в ее сторону язык и побежал на улицу. В дверях он столкнулся с дядей Колей, вспомнил, что он тоже кукиш, и молча скользнул мимо. Переступив палку Данаурова, Авдейка влез на цоколь под Болонкиным окном, откуда выглядывало заспанное лицо со следами обиды и хлебных крошек.

- Я согласен, - сказал Авдейка.

- Ура! Ибрагима грабить! - заорал Болонка.

- Не ори! - Авдейка накрыл ладонью орущий рот. Он был мокрый и кололся крошками.

- Ты настоящий друг, - прошептал Болонка. - Я теперь Ибрагима караулить стану - шагу не пропущу. Разнюхаю, когда его дома не будет - тут и накроем. Так?

- Так, - согласился Авдейка. - А про папу ты не плачь. Считай, что убили его - и все.

- Я не плачу, - ответил Болонка, - мама сказала, новый будет.

Авдейка потерял равновесие и отпрыгнул.

- Не веришь?

Авдейка неопределенно покачал головой и пошел за манкой, отыскивая в себе облик отца, застывший и мучительный, словно из глины. Но отец исчез, утратил свое глиняное обличие, которое можно было заменить другим. Отец разбил глину, делавшую его мертвым, как кукушку в часах у Болонки. Теперь он растворился в жизни, он стал всем, и Авдейка ощутил его присутствие.

Сахан, выметавший двор, остановился и занес метлу, но Авдейка прошел, не сбившись с шага. В глазах его светилось такое счастье, что Сахан долго глядел ему вслед, держа торчком забытую метлу. Отстраненное торжество открылось лицом мальчишки, сверкнуло и погасло, оставило в раздражающем недоумении. Сахан яростно раскидал мусор, швырнул в подвал метлу с совком и вышел, тиская в карманах связки ключей.

Во двор поездом вползали Сопелки. Заметив Сахана, они перестроились и образовали круг.

- Ты на битку нашу зарился? Давай, ставь против нее нож.

- Какой еще нож?

- Который у Болонки выиграл, им еще эти... овощи режут.

Услышав про овощи, Сахан снисходительно ухмыльнулся и принес нож.

- Будь человеком, Сахан, - обратился к нему главный Сопелка,. - отдай Болонке нож, он ведь на танк деньги хотел. Отдай за так.

- За так девки дают. Ставьте битку. Сахан наскреб в карманах мелочь и сложил монеты в стопку решкой наверх.

- В кассе девяносто девять, нечет, - объявил он. - Из пяти конов.

Сопелка-игрок стал для броска у черты в десяти шагах от кассы и вытер о штаны взмокшую руку с зажатым диском. Сопелка играл в расшибалку всю войну, не раз ставил свою битку против пайки хлеба и всегда выигрывал. Он нацелился взглядом на стопку монет, достигая той сосредоточенности, когда ничего не оставалось на свете, кроме него и этой стопки, во Сахан все лез ему в глаза своей застывшей улыбкой и мешал сосредоточиться. Сопелка промазал. Он отдал подряд два кона и уступал в третьем, но, совершенно уверившись в проигрыше, неожиданно повеселел и выиграл, а в следующем кону перевернул на орла одиннадцать монет кряду, не дав Сахану и одного удара. Готовясь бомбить последнюю кассу. Сопелка победоносно взглянул на Сахана, но встретил все ту же непроницаемую и презрительную уверенность. Рука его предательски дрогнула, и Авдейка, вернувшийся из распределителя с пустой сумкой и с насыпи наблюдавший за игрой, почувствовал в себе эту дрожь и понял, что Сопелка проиграет. И Сопелка проиграл, имея сорок копеек против пятидесяти трех Сахана. Взмокший от горя, он понурился и прощально подышал на свою неразлучную битку, плотно закрывавшую ладонь; Сахан ловко хватил его снизу по ладони, и монета подпрыгнула. Сахан изготовился ее поймать, но каверзный Сопелка подтолкнул его. Монета ударилась об асфальт и рассыпалась в золотой звон.

- Где она? - спросил Сахан, оглядываясь.

- Укатилась, - ответил Сопелка-игрок.

Сверкающее пятно подкатилось к ногам Данаурова, следившего за игрой с неясным ожесточением. Он разглядел монету, с неожиданной ловкостью подтащил ее к себе палкой, подцепил скрюченными пальцами и повертел у носа. Фальшивое золото круглым лучом било в глаза. Монета была тщательно стерта с обеих сторон, только насечка по бокам нащупывалась. Данауров зажмурился, язвительная усмешка растянула его губы. "Вот стертая монета, - подумал он, - истинная мера этой лживой жизни".

Открыв глаза, он увидел в сверкающей желтой глади смутное отражение черта. "Откуда черт? - насторожился Данауров. - Да и черт ли?"

Какие-то дети, шарившие под данауровской табуреткой, толкнули его, и он мигом зажал в кулаке единственную и желтую меру этой жизни.

- Дети! - проскрипел Данауров. - Вы меня уроните.

- Не видно битки, - сказал Сопелка-игрок с тайной надеждой.

- Здесь была, здесь! - возражал честный Сопелка. Сахан схватил Сопелку-игрока за грудь и потряс.

- Ты эти штуки брось! А ну выкладывай!

- Я не брал, - неубедительно сипел сдавленный Сопелка.

- Оставь Сопелку! Это не он! - закричал Авдейка, спрыгивая с насыпи. - Это который не верит взял! Она возле него упала. Попроси его.

- Как же, отдаст он, держи карман шире, - пробормотал Сахан, выпуская Сопелку. - Да он и не слышит ничего.

Данауров сидел камнем в морщинах веков, только неподвластная дрожь била старческие глаза над печальным носом. Найденная мера вещей жгла ему руку. "Отдать? - немо вопросил он и немо ответил: - Нет. Нужен достойный".

- Не даст, - сказал Сахан.

- Он не слышит, надо написать.

Авдейка сбегал к кочегарке и вернулся с куском угля.

- Пиши, Сахан: "Дядя старичок, верните нашу битку".

Сахан усмехнулся и нацарапал по асфальту у ног Данаурова: "Гони монету, карикатида, а то табурет сломаю!" И ткнул Данаурова в плечо, чтобы читал.

Данауров прочел и стал смотреть на Сахана. "Может, и он, - думал Данауров. - Молод, конечно, но не плох, совсем не плох. Такого не проведешь".

- Может, у него нету? - спросил Авдейка. Сахан нагнулся, зачеркнул слово "табурет" и сверху жирно вывел "шею".

Данауров смотрел на бледного вычищенного подростка, и глаза его перестали дрожать. "Ждать нечего. Жизнь коротка, а встреча сокровенна. Этот достоин уже и теперь, а ведь он вырастет". Данауров разжал кулак, еще раз взглянул на отчетливо отображенного носатого черта и протянул монету Сахану. Тот коротко хватил снизу по протянутой ладони и на этот раз поймал подпрыгнувшую монету.

- Старый-старый, а в очко играет, - отметил Сахан.

"Соратник, - решил Данауров. - Он!"

Проводив взглядом монету, исчезнувшую в бездонном кармане Сахана, Авдейка пошел домой, поправляя носок, в котором шуршали и щекотали деньги.

# # #

Деньги на танк Т-34 шуршали в Авдейкином носке, выкапывались картошками на участке Сопелок в Покровском-Стрешневе, добывались лесгафтовскими ребятами в Химкинском порту, были замурованы в погребе Сени Кролика, хранившего заначку Кащеевской семьи, лежали на чердаке в продавленном барабане Сахана и в трофейном чемодане с никелированными запорами, который Лерка выложил на свободный лоток Тишинского рынка.

Опустив руки на крышку чемодана, Лерка огляделся. Проходы между рядами были полны беспрестанного движения. В дальнем конце ряда, занятого Леркой, торговала картошками баба в мужском пиджаке и низко, по-крестьянски повязанном платке, а за лотком напротив стоял нестарый еще мужик с какими-то корешками, разложенными на белой тряпочке. Мужик был ряб, прост и синеглаз. Лерка улыбнулся ему и нажал на замочки. Крышка откинулась, загородив мужика, а в чемодан сунулся стриженый мальчишка, с кошачьей грацией выхватил рубашку, отпрыгнул и высморкался в нее. Лерка остолбенел. Мальчишка пытливо взглянул на него и, не меняясь в лице, внезапно и отчаянно заорал. Из толпы мгновенно выделились угрожающие фигуры, и сильный удар отбросил Лерку. Он размахнулся было ответить, но люди, разом облепившие лоток, слоились в его глазах. Вещи вылетали из чемодана, и люди уминали их за пазухи, как голубей. Лерка бросился в гущу толпы, оттаскивая странно послушные фигуры, которые тут же двоились и смыкались перед ним. Толпа казалась одним, безудержно слоящимся существом, и Лерка дрогнул под ее механическим натиском, попятился, сглатывая ставший у горла ком и бессознательно оправляя одежду. Ударившись спиной о столб, поддерживавший навес над рядами, Лерка остановился и через стыд, через отвращение и страх не отрываясь наблюдал за грабежом.

Люди, плотно сгрудившиеся вокруг чемодана, не обращали на него никакого внимания, поглощенные молчаливым и скорым трудом. Лерка ловил ритмичность торопливых усилий, сопровождавшихся учащенным дыханием. Жизнь как бы обнажила перед ним скрытые стремления, отбросила покров пристойности и сделала свидетелем торопливого и жадного удовлетворения.

Вытесненный из толпы старичок с дрожащей и выцветшей головой что-то шептал себе под нос и жалобно разводил руками. Лерка поймал себя на том, что хочет помочь этому обделенному старичку, и улыбнулся. Толпа растеклась с быстротой и естественностью иссякшей волны, и лишь две бабы еще рвали друг у друга Леркин пиджак. Чемодан был пуст и утвержден на прежнем месте с педантичной точностью. Лерка опустил крышку. Запоры щелкнули, и перед ним снова оказался рябой синеглазый мужик.

- Как же так? - спросил Лерка, улыбаясь дрожащим ртом.

Мужик перемахнул лоток, грохнув о доски черным протезным ботинком. Он сидел теперь рядом с корешками и весело глядел на Лерку.

- Да так уж, - сказал он. - Шел бы ты отсюда, красавец.

- Да, больше здесь делать нечего, - согласился Лерка.

- Только вот что... - Синеглазый ловко спрыгнул и схватился за ручку чемодана. - Чемоданчик мне оставь. Оставь, красавец.

Лерка рванул чемодан к себе, но, заглянув в ясные и синие глаза, остановился. "Он хороший, этот синеглазый, - решил Лерка, - и они тоже хорошие, но несчастные люди". И то, что он смог увидеть в ограбившей его толпе хороших людей, показалось так важно и дорого, что Лерка улыбнулся и отпустил чемодан.

- Берите, - сказал Лерка. - Мне не жалко.

- Мешок! - заорала вдруг баба в конце ряда. - Картошек мешок покрали! И куда ж я теперь? Горе-то, горе-то горюшко... Ох! Мешок цельный! И-их, мата моя маточка... - Она занялась в голос, сорвала с себя платок и била в грудь, терзая узкие борта пиджака, откуда вылезал пестрый рукав Леркиной рубашки.

Синеглазый посмотрел на Лерку, и они расхохотались. Лерка смеялся от распирающей его радости понимания людей, доступности их желаний и утрат, обезоруживающей наивности, с какой творят они зло и терпят возмездие.

Он вернулся домой и, не помышляя об утраченных вещах, сел к роялю, как бы распуская свою радость нитями звуков. Воображение рисовало ему девушку, просыпающуюся в стогу, следы сена на ее щеке, робкое пробуждение дня - в тонком писке полевой мыши и стрекотании насекомых, - пробуждение в звуках, в свете и радости, в гомоне поднявшихся птиц, которые растаскивают в клювах клочья цветного сарафана - и обнаженная девушка, следя разгорающийся день, закатывается в сено и смеется, смеется, смеется...

Еще пальцы его трогали клавиши, еще какие-то неожиданные ритмические возможности мелькали в воображении, когда он вдруг ощутил всю неестественность своей беззаботности, и тягостное предчувствие сдавило его. Лерка опустил крышку рояля (мелькнуло - как гробовую крышку над младенческой, столь много сулившей мелодией) и отчетливо осознал, что все вещи его пропали, что он не достал денег - и отказался этому верить. Он подскочил к шкафу и рванул на себя дверцы.

На никелированных стержнях покачивались пустые плечики, туповато постукивая друг о друга. Полосы дверных зеркал отбрасывали рассеянный свет, оловянные пятна скользили по вешалкам, стержням, полированным стенкам, и весь шкаф казался полон отвратительного водянистого шевеления. Лерка захлопнул дверцы, придавил их спиной и стал обдумывать, что случилось с ним, всматриваясь в себя, как в разграбленный шкаф.

Он понял, что с самого начала этой затеи плевать ему было на танк, но он знал, что для ребят война, - и не на конфеты предложил сброситься. Устал он стесняться благополучия своего и праздности - утвердиться хотел с помощью денег, которых у ребят нет, а у него, как он думал, полно. А теперь, когда он не достанет денег, обернется его подлость позором. Не в силах вынести этого, Лерка стал горячо уверять себя, что ничего не потеряно - отец жив и по-прежнему генерал и денег достать он еще может сколько угодно.

Он вывалил на ковер содержимое ящиков стола - все, что осталось у него после похода на рынок, - и ногой разровнял беспорядочную груду. Денежной значимости вещей он не представлял и ценил только по мере привязанности к ним. Тут были игры его детства, забытые за мучительным возмужанием, но он не чувствовал к ним любви и почти нарочно наступил на коробку с пластмассовыми футболистами. Она хрустнула и затихла.

Далекое впечатление овладело Леркой - страх перед заводной игрушкой, в которой неожиданно сорвалась ржавая пружина. Игрушка была птицей с оторванным крылом, разинутым зевом и хлопающими глазами. Пружина швыряла ее непредвиденными прыжками, и Лерка зарывался с головой в одеяло, чтобы не видеть ее. Птица билась в своих последних усилиях, а потом затихла, но и неподвижная она пугала его. И только теперь Лерка понял, в чем заключался ужас, внушенный этим глянцевым, обтекаемым чучелом, этой раскрашенной железкой - она была формой, лишенной жизни и страшной своим напоминанием о ней. "Вот так и мое благополучие, - подумал Лерка. - И как можно жить, понимая это?"

Тут он услышал Степку и кинулся к окну - забыв обо всем, спотыкаясь и топча разложенные по ковру предметы. Степка сидела под окном на парапете и, играя, отбивалась от Феденьки. Тень между ее ногами поднималась и таяла, прячась в нестерпимой тайне женского тела. Лерку обдало жаром, он на ощупь нашарил на столе бинокль, но Феденька подхватил Степку, снял с парапета и увел. Лерка следил за ними до среза окна, а потом вздохнул и понял, что продать он должен бинокль и, пока не сделает этого, не будет ему в жизни ни музыки, ни утра с пробуждающейся в стогу девушкой. Он решился, закинул в ящики разбросанные и исковерканные вещи и до конца дня черпал силы и радость в сознательном отказе от цейсовского искушения.

Но короткий сон, захвативший на рассвете, закружил Лерку в карусельном сомнении. Внушенные биноклем детские ожидания романтической морской карьеры и до осязания приближенная Степка слились в этом бинокле, ставшем неотрывным, как судьба, и страх его потери заставляв Лерку ползать во сне по каким-то трубам и прыгать в бездны, спасая бинокль от посягающих на него чудовищ.

Лерку разбудила метла Сахана. Он сорвался с постели, вызвав бурю на Венецианском заливе гобелена, высунулся в окно и позвал Сахана.

- Ухожу уже, - хмуро отозвался Сахан, не переставая мести.

- Погоди, дело есть.

Лерка наскоро оделся и схватил бинокль. Он добежал с ним до дверей спальной и запнулся. Потом яростно швырнул бинокль на постель, сунулся в шкаф, встроенный в коридорную нишу, и выхватил первую подходящую вещь - белого песца матери. Он выскочил с ним в подъезд, но одумался - глупо бегать по двору с дамской горжеткой, - вернулся, скомкал пушистый мех и обернул попавшей под руку картой с маршрутами своих воображаемых путешествий.

Сахан, запиравший дворницкую, встретил его нелюдимым, уклончивым взглядом.

- Что еще за дело?

- Помоги горжетку продать. На танк деньги нужны.

- Дамочкина небось горжетка?

- Чья?

- Матери, спрашиваю?

- Да.

- Вот и вали с ней куда подальше. Мало мне горя, не хватало с ворованным попасться, - ответил Сахан и переждал поднявшуюся злобу.

Не мог он простить Лерке ненажитой сытости. Нужны деньги - вот тебе песец, получи. Взял да вынул из мешка золотого петушка - строй, деточка, танк. Лерке забава, а ему слезы. Что краденое - ерунда. Какое краденое, когда Лерка и саму мамашу продаст - та скажет, что так и было. Есть же дуры.

Сахан осмотрел песца - пушистый, подлец, скалится. Вытряхнул из географической карты, проверил, нет ли желтизны.

- Белый, чисто-белый, - сказал Лерка.

- И почем такой?

- Не знаю точно. Мать вроде две тысячи за него отдала.

- Дороговато.

Сахан прикинул, что поискать придется такую сытую дуру, что два куска разом выложит, но привычно наметил сотни три сделать себе на этой шкуре. Он вздохнул, подавляя злость к Лерке - какие нежности при нашей бедности, - и сказал:

- Ладно, идем на рынок.

Лерка отшатнулся.

- Сейчас?

- А чего тянуть? Кто посмеет, тот и пожнет.

- Только не на Тишинский, - просительно пробормотал Лерка.

- Никак был уже? - Сахан проницательно взглянул на него. - Да не мельтешись, был так был, меня не гребет. На Бутырку сходим. Только сумку возьми - не из карты же песцом торговать, путешественник.

Лерка вздрогнул - по больному ударил Сахан. Всегда он умел больное найти и бил туда без жалости.

День наливался светом. Заводские гудки поднимались разной высоты столбиками. Люди шли на работу. Лерка с трепетом думал о рынке, о том, как просто и бесстыдно был ограблен среди бела дня, и не понимал, чему радовался вчера. "Тому, что отделался легко", - решил он, заглянув в себя. Это было не все, он знал, что не все, но и это было правдой, от которой Лерка зажмурился.

Из подвала вынырнул Сахан с драной клеенчатой сумкой.

- Продери глаза, труженик. Пошли.

Лерка не ответил и решил молчать, но дорогой не выдержал и заговорил про второй фронт.

- Надувательство, - отозвался Сахан. - Чужими руками жар загребают.

- Верно. И нас боятся, и руки погреть не против. Американцы и после первой, четырнадцатого года, войны Европу будь здоров пограбили. Богатые они.

- Как в Писании, - ответил Сахан. - Богатому да прибавится, у неимущего да отнимется. Это мне бабка читала заместо сказок. Она другого читать не умела. Засыпал под эту муть быстро. Другого ничего не запомнил, а это как впечаталось.

- Да, богатые. Рынок у них свободный.

- Это какой такой, свободный?

- Ну, цены не государство устанавливает, а спрос. Сколько за товар дают, столько он и стоит.

- Это я тебе за горжетку рубль дам, так она рубль и стоит?

- Да, если кто другой больше не даст. Колеблется цена. Вот сейчас война, на оружие спрос, за него и платят много. А не будет войны - упадут цены. Поэтому тем, кто оружие продает, империалистам этим, война нужна.

- Простенько, - ответил Сахан. - Это, выходит, и у нас свои империалисты завелись? А не они, так кто ж Финляндии кусок отхватил да Прибалтику с Польшей?

- То необходимость была, стратегическая, - теряя уверенность, возразил Лерка.

- Я тебе вот что скажу, - жестко отрезал Сахан. - Все суки хорошие, у всех необходимость. Только шкуру за их необходимость с шестерок дерут, вроде нас с отцом. Эх, волю бы мне над этой сволотой - хоть на час! Я бы их не сразу убил. Раздел бы сначала и водил по городу. И чтобы в барабан стучали, суки. Вот так - голые и с барабаном. А я чтоб смотрел. А потом убил бы и всех в одну яму покидал.

Лерка удивленно взглянул на Сахана - бескровное, обострившееся лицо, нос утиный, глаза посажены глубоко, мутные - и встретил такую звериную злобу, что смутился.

- Почему ты им такую... странную смерть надумал - голыми, с барабаном и яму одну?

- Потому, что страшнее ничего нет. А тебе не понять.

Во весь путь Сахан ничего больше не сказал и только за Бутырским валом, возле самого рынка, бросил:

- Вон он, твой свободный рынок - тушенку на валенки меняет.

Лерка проследил его взгляд и увидел мужиков, рядящихся о чем-то у дощатых строений. Хлипкий человечек, роняющий из-под руки вложенные друг в друга валенки, мотал головой, а дюжий мужик в распахнутом кителе совал ему банку американских консервов, отливавшую жестяным золотом.

- Не стоит она валенок, - заметил Лерка.

- На десятку помажем, что отдаст? - предложил Сахан, оживившись.

- По рукам.

Не успели они разбить руки, как хлипкий мужичок решительно зажал свои валенки и отошел.

- Говорил тебе! - воскликнул Лерка.

- Странно, - протянул Сахан. - Ну да ладно, червонец за мной. Отдам при возможности. А теперь идем.

Но Лерка остановился, не в силах одолеть рыночные ворота.

- Сахан, иди один, - взмолился он. - Не могу я там... я тебя здесь ждать буду.

- Замерзнешь, - отрезал Сахан. - Этой твари хозяин нужен под пару. Богатый песец, меня с ним заметут - моргнуть не успею.

- Береги карманы! - раздался у ворот крик, от которого шарахнулись люди.

- Что это?

- А щипачи местные наводку делают. Сейчас деревня эта за карманы да чулки похватается, покажет, где деньги прячет. Тут их и подсекут.

- Да ведь народу полно, свидетелей...

- Свидетели закон знают, не рыпаются. Что увидят - тут и забудут, чтоб глаза им мойкой не прополоскали.

- Чем-чем?

- Тем-тем. Лезвием бритвенным. Ладно, ахать потом будешь, пошли.

Он провел Лерку между шумными торговыми рядами с картошкой, зеленью, маслом и ранними яблоками. В глубине рынка, в отдалении от лотошной суеты, Сахан остановился, поглядывая на людей, слонявшихся без видимого дела.

- Давай достанем, чего без толку стоять, - предложил Лерка.

- Кому надо, сам подойдет.

Первым подошел парень лет пятнадцати, одногодок. Помявшись, спросил, указывая глазами на сумку:

- Чего?

Лерка открыл было рот, но Сахан опередил его:

- Через плечо. Пошел отсюда.

- Ты полегче, - начал было парень, но Сахан отвел ногу и врезал ему под зад.

Парень проскочил вперед, потом остановился, обмерил Сахана взглядом и скрылся. Сахан поправил веревку, стягивавшую рваный ботинок, и пояснил:

- Шелупонь. Перекупщик начинающий. Шестерка.

- А если подвалят нам и песца отнимут?

- Не подвалят, они все тут под Кащеевыми братьями ходили. Помнят.

- Но Кащеевых братьев на фронте поубивало.

- Ничего, с того света страшнее.

Лерка стал ждать, чем все это кончится. Подходили люди, спрашивали, но Сахан сумки не раскрывал, пока из рыночной суеты не вынырнул старик с пустым мешком на плече.

- Что меняете, сынки? - спросил старик.

- Товар по деньгам, - ответил Сахан и раскрыл сумку. - Песец. Высший класс.

- Хорош! - ответил старик.

- Хорош. Два куска, папаша. Старческая рука нырнула в белый мех, и Сахан ударил по ней ребром ладони.

- Ты, папаша, денежки заплати, а потом лапай.

- Строг ты, сынок, строг, - ответил старик с ласковой улыбкой. - Вот война что делает - детишки совсем, а на толкучку. А я к детям всей душой. У меня и свои - воюют.

- Так это ты им горжетки торгуешь? - спросил Сахан.

- Ты брось, не озорничай! Молод еще, - обозлился старик.

- Вали, папаша, вали, - ответил Сахан.

Старик попятился, не сводя глаз с песца. Сахан закрыл сумку.

- Зачем ты его так? - спросил Лерка, думая про вчерашнего обездоленного старичка. - Может, купил бы?

- Вернется.

Старик и правда вернулся. Вынырнул из толпы - неприметный, землистый, точно наспех сшитый из мешковины, - стрельнул глазками.

- Смотрю, не берет у вас, сынки, никто. Ладно, думаю, облегчу ребяток. Восемьсот даю.

- Другой раз зайдешь, папаша, - ответил Сахан. - Я у кота хвост отрежу за твои восемьсот.

- Озоруешь, - ответил старик ласково и исчез.

- Придет еще, этот от своего не отстанет. Но настоящей цены не даст. Ладно, пойдем потихоньку, а то он нас целый день морочить будет.

Сахан двинулся к выходу, затискиваясь в самые бойкие места, и Лерка едва не потерял его.

- Постоим малость, - сказал Сахан, кого-то высматривая в толпе.

Лерка заметил невысокого плотного человека в тенниске, выскакивающего над торговыми рядами розовым шаром.

- Знакомый будто, - сказал Лерка.

- Да это наш, из Песочного. Коля-электрик. Плитки ворованные продает.

- Может, ему показать? - спросил Лерка.

"А что, может, и возьмет, - думал Сахан. - Но только не здесь ему надо показывать. Он теперь сам зверюга, сам в запале рыночном. Здесь он и полцены не даст. Как это - сам обдираю и чтоб меня тут же? Нет, я ему дома покажу, когда он в халатике да на диванчике, чайком раздобрен. Там он барин, по нраву придется - и без торговли возьмет, с шиком".

- Нельзя, - ответил Сахан, - очумел, что ли, в свой же дом продавать? А мать признает?

- Правда. Не подумал. - Лерка смутился и почувствовал такую неприязнь к чужому, грубому рыночному сброду, который так понимал и любил вчера, что и за сотню отдал бы этого песца, чтобы уйти отсюда скорее.

- Тысячу даю, - сказал вынырнувший из-под руки старик, ощупывая Лерку жесткими глазами и обдавая погребным духом.

Лерку шатнуло от брезгливости, и он едва выговорил, показав на Сахана:

- Вот с ним сговаривайтесь.

- Вали, папаша, вали, - ответил Сахан, но неожиданно раскрыл сумку и помахал белым хвостом. - Прощается с тобой, папаша. Дорог ты зверюшке. Но жаден.

- Тыща двести, - сказал старик и исчез.

- Еще вернется, - сказал Сахан. - Но своей цены не получим. Два куска большие деньги. Настоящая цена войной открылась - что к пузу ближе, то и дороже. В Ленинграде, говорят, в блокаду бриллианты за пайку отдавали. Понял теперь, откуда эти Ферапонты Головатые берутся? Кто медком, кто картошкой и маслецом. Вот у кого деньги, вот кто может самолеты да танки дарить.

- Ну, хоть дарят.

- Дарят-то единицы, а посчитай, сколько их тут, мешочников-то, а? То-то. Кто и дарит. Совесть заест, или помирать пора, или просто покупать на них нечего. А то и власти поприжмут. Вот и подарит родине - глядите, какой я патриот. А не с родины ли он содрал свои тысячи?

- Вот не думал, - ответил Лерка.

- Подумай. Только недолго всем этим бриллиантам да мехам у мешочников вековать. Помянешь мое слово. Кончится война, наладится мир - тут и спустят. Тогда уж они в крепкие руки попадут.

- Кому?

- Да хоть твоей мамаше, - ответил Сахан и ухмыльнулся.

Подходили люди, спрашивали, Сахан кому разворот давал, с кем разговаривал, а кому показывал белый хвост. Лерка пытался сообразить, по каким признакам оценивает Сахан покупателей, но ничего не понял. Люди были равно чужими, отталкивающими, с грубыми мешочными повадками - тертые были люди, лишенные всякой наивности, так пленившей его вчера.

- Пойдем отсюда, - взмолился Лерка.

У ворот их догнал старик, сшитый из мешковины, и преградил путь:

- Полторы, ребята. Полторы, и конец делу.

Старик больше не улыбался, глаза его вцепились в Лерку двумя черными зверьками.

- Вали, Ферапонт, - ответил Сахан и толкнул старика.

- Отдали бы, Сахан, - сказал Лерка.

- Полторы и так получишь, падлой быть. Даже больше, тысячу шестьсот. Сегодня же сделаю, я уж придумал, кому показать.

Лерка согласился, едва не бегом выбрался из ворот и облегченно отдышался.

- Эй, смотри-ка, - остановил его Сахан.

- Что?

- Да вон, свободный-то рынок.

Чуть поодаль тех сараев, мимо которых они подходили к рынку, били по рукам давешние мужики. Валенки теперь перекочевали к детине в кителе, а тушенку прижал к груди шаткий мужичок.

- Как же я сразу не понял, - сказал Лерка. - Он голодный, этот маленький. Вот и отдал свои валенки. Проиграл я десятку, Сахан.

- Голодный! - Сахан расхохотался. - Ну, Лерка, удивил! Этот-то старикашка голодный? Да он зимой за валенки по десятку таких банок берет.

- Как так?

- Да так. Видно, на базе где-то служит. Ну и имеет. Теперь не сезон, а старичок дерганый, пьяница, до минуты жаден - вот за банку и отдал. Он уж где-то сговорился тушенку на бутылку сменять, только две урвать хотел. Я так сразу и смекнул. У бедного человека и валенки потертые, и менять он их не в сезон не станет. Голодный - дело другое, но опять же не на тушенку менять станет. Тушенку съешь в минуту, а вспоминать год будешь. Голодный на хлеб меняет.

Лерка покраснел. Досадовал он не на то, что десятку проспорил, а что не знает этой жизни собачьей и опять Сахану сосунком показался.

- А уполномоченный куда смотрит? - спросил он в сердцах.

- Куда смотрит, не скажу. А что зимой он валенки носит - это факт.

- Послушай! - осенило вдруг Лерку. - Может, мы с горжеткой нашей не в сезон? Лето ведь.

- Горжетка - не валенки. На нее зареза нет, а значит, и сезона тоже. Ладно. Сделай ручкой дяде Ферапонту и аида. Мне еще с твоей шкурой зайти кое-куда надо.

- И как это ты все наперед знаешь? - спросил Лерка.

- Ерунда. Никто ничего наперед не знает. А знали бы - со страха подохли.

# # #

Отделавшись от Лерки, Сахан занес песца в домоуправление, но Пиводелова не застал и решил наведаться к нему в тихую квартирку на Беговой. Колю-электрика он оставил про запас, на случай, да и сомневался в нем - больно ухватист мужик. И не крестьянин, а повадки ферапонтовские. С Пиводеловым проще другого полета птица, за деньгами не постоит. За войну поди на эскадрилью нажил. А меры не знает. И как это люди устроены - и тертый, и поживший, и черта самого обведет, а все со слабинкой. Губят людей деньги, расслабляют. А расслабился - чик-чирик - ив клеточку. Похоже, и Пиводелову недолго порхать продает комнатки, как оборзевши, а эвакуашки все наезжают, жалобы пишут, да и под бомбу поди нахапал, а дом все дырявый. Зарывается начальник.

День входил в силу, припекало. Сахан расстегнул рубаху, подумал: "Живу. Надо же. Давно ли с крыши посматривал, перильца щупал. А жив. И куска вроде не так жаль - дело наживное. Будем живы - разбогатеем".

В тихом переулке на Беговой он встряхнулся, застегнул рубаху, но у самой двери с надписью "Пиводелов" на медном ромбике призадумался. И чем дольше стоял, тем неохотнее тянулась рука к пупочке звонка. Кончилось тем, что Сахан смачно плюнул в пупочку и опрометью бросился вон. Не рискнул. Обходи корову сзади, а трамвай спереди. Назначит начальник за песца шиш - и поди ему не отдай, когда он тебе зарплату выписывает.

Возвращался Сахан растерянный, злой. Не сразу заметил людей у забора стадиона Пионеров. Потом пригляделся, понял - немцы пленные за забором, видно по городу их поведут. Подошел полюбопытство'вать. Какой-то безрукий мужик в расстегнутом кителе с подколотым рукавом - по виду бывший старшина - стоял у щели и улыбался со снисходительной щедростью:

- Ферштейн, ферштейн, пейте, чего уж. Я вашего брата побил - во! - Тут мужик провел по горлу оставшейся рукой. - А теперь - чего там - пейте.

Из щели высунулась рука с пустой кружкой. Инвалид принял кружку и сказал остановившемуся возле него Сахану:

- Мы не живоглоты, пусть знают. Задерживают их что-то. Жарко.

Сахан смотрел мимо него в щель, из которой высунулась рука с серебряной луковицей часов на цепочке.

- Вассер! Вассер! - неслось из-за забора.

Инвалид отстранил часы рукой с кружкой и сказал:

- Нам вашего не надо. Это вы на наше позарились. А пить хотите - так что ж не напоить. Не живоглоты.

Инвалид улыбался, гордо поглядывая вокруг.

"Дурак, - подумал Сахан и прошел мимо, но спохватился. - Он дурак, но я-то хорош!" Круто развернувшись, он перебежал улицу, нырнул в полутемный подъезд и стал стучать в двери. Не дождавшись, пока откроют, он взбежал на второй этаж, но и там не отпирали. Сахан бросился было вверх, но тут раздались тяжелые шаги, и одна из дверей распахнулась. В темном проеме стоял высокий и мрачный мужик.

- Дяденька, воды! Дай напиться, помираю, - зачастил Сахан.

Мужик, не отвечая, закрыл дверь.

- Чтоб тебе... - ругнулся Сахан и стал ломиться в двери на следующей площадке.

Там тоже будто вымерли. Сахан отчаялся, но тут внизу лязгнуло, и в дверях показался мрачный мужик с пол-литровой бутылкой в руке. Сахан слетел вниз, выхватил бутылку с водой и бросился на улицу. Он нашарил взглядом щель в заборе, откуда показывали часы, и, отметив, что инвалид отошел, поднес к ней бутылку с водочной этикеткой.

Чужая речь приблизилась, хлынула в щель, и Сахан отвел руку с бутылкой.

- Часы, - сказал он в придвинувшиеся липа. - Часы, ну как там по-вашему тик-так, тик-так!

- Йя, йя! - За щелью понятливо закивали, и высунулась рука с луковицей.

Сахан схватил ее и отдал бутылку. "Фальшивое поди серебро, - думал он, разглядывая часы. - Но ходят".

Он сунул часы в карман, и тут, избегая чьей-то протянутой руки, приблизилось к щели запрокинутое сосущее лицо. Сахан мигом вырвал бутылку из впившегося рта. Немец глядел во все белесые глаза, не понимая, что произошло.

- Не пяль зенки, сволочь, - сказал Сахан. - Попил - дай другим.

Он решительно отошел от щели и двинулся вдоль забора.

- Вассер! Вассер! - кричал белобрысый немец.

Сахан шел не оборачиваясь, сожалея, что воды осталось маловато, хоть мочись туда. У следующей щели остановился и прокричал:

- Вассер! Гони тик-так!

Там откликнулись быстро, и Сахан отступил на случай, если тот же белобрысый подойдет. Но этот немец был постарше, с лицом под защитный цвет мундира, и часы он протягивал ручные. Сахан, почти не глядя, спрятал часы, отдал бутылку и стал поторапливать. Но немец и без того управился мигом. Схватив бутылку, Сахан бросился назад в знакомый подъезд и принялся колотить в дверь к мрачному мужику. Тот открыл и стал на пороге.

- Еще, дядя, - сказал Сахан.

Мужик неторопливо взял бутылку, протянул огромную ладонь и пробасил:

- Часы выкладывай!

Сахан отскочил.

- Ты что, дядя, какие часы?

- Которые у немцев взял. У меня окно туда выходит.

Сахан пятился, не спуская глаз с огромной ладони, потом нащупал ногой ступеньку и бросился прочь во все ноги. На солнце опомнился, прижал к груди сумку, удивился, что не уронил с перепугу. Подумал - и побежал до дома во весь дух. Открыл дворницкую, забросил в угол сумку с песцом, нашарил погнутое ведро, залил до половины и мелкой рысцой поспешил обратно.

У ворот уже набралась толпа, над которой возвышалась охрана верхами. Сытые лошади пританцовывали, гнули шеи. Выход со стадиона коридором охраняли солдаты с карабинами. Сахан взглянул на строгие лица, на сверкающие иглы примкнутых штыков и понял, что опоздал. В сердцах хромыхнул ведро об асфальт так, что вода пролилась на ноги. Пошли немцы, выравниваясь в широкие колонны. Косились на ведро, сбивались, кричали:

- Вассер! Вассер!

- Иди отсюда, парень, не смущай, - сказал красноармеец с запавшими щеками в недавних порезах от бритья.

- Они нас мучили, теперь их черед, - ответил Сахан и ногой выдвинул ведро.

Черным шаром на слепящем солнце метнулся в ноги немец и тут же откатился.

- Ведро! Мое ведро!

Сахан рванулся вперед, но, отброшенный конвоем, отскочил и затих.

Ведро, поднятое над пилотками и фуражками, проливало на живую мутно-зеленую массу потоки воды и солнца. Потом оно истощилось, погасло и исчезло навсегда.

# # #

Но часы стучали. Если одновременно приложить их к ушам, казалось, что они задыхаются. Сахан слушал и отдыхал. Потом заглянул в кладовку, взял песца и пошел к Коле-электрику. У подъезда остановился и вышиб ногой палку у заснувшего Данаурова. Тот раскрыл трясущиеся веки и зашарил руками.

- И чего ты не помрешь никак, карикатида? - спросил Сахан. - Такая мразь, а живешь.

Данауров раболепно улыбался и выражал понимание.

Из подъезда вышел Авдейка. Он остановился на каменной ступени - теплой, растрескавшейся, как ладонь, - и растерянно сощурился на свет. Тревога не оставляла его после разговора с дядей Колей-электриком. Он спешил во двор, когда сумрачный коридор пересекла струя света, упавшая так внезапно, что Авдейка споткнулся о нее. Из распахнутой двери высунулся дядя Коля в полосатом халате и резиновым тигром бросился к Авдейке.

- Нехорошо, нехорошо, забыл меня совсем, - говорил дядя Коля, втаскивая Авдейку в свою комнату. - Все с дедом, а меня забыл. Где он, кстати, твой дед?

- С кукишами воевать пошел.

- Это кто ж такие - кукиши?

- Крысы такие. Тыловые.

- Так-так-так, - ответил дядя Коля маятниковым бормотанием, прохаживаясь по комнате. - Тыловые, значит. Смелый твой дед, не боится никого.

- Смелый. Не боится, - подтвердил Авдейка и заметил, что треугольный рот дяди Коли растянулся в узкую черту.

- И товарища Сталина? - спросил дядя Коля, резко останавливаясь перед Авдейкой.

- И Сталина. А его бояться надо?

- Простая простота! - воскликнул дядя Коля, вспомнив нечто средневековое. - Но ближе к делу. Недоволен поди войной?

- Недоволен. Лучшие люди, говорит, там гибнут. А его не пускают воевать. Живу, говорит, с калеками да кукишами.

- Опять кукиши! Так-так-так, - ответил дядя Коля, впадая в маятниковое бормотание.

- Что "так-так-так"? - спросил Авдейка.

- Публично заявляет о неверном ведении войны. Ни во что не ставит вдохновителя и организатора всех наших побед. Настраивает население против тыловых кадров. Вот, значит, каков.

- О ком ты, дядя Коля? - изумленно спросил Авдейка.

- О деде твоем, о ком же.

- Врешь ты все, дядя Коля, - печально сказал Авдейка. - И кукиш. Я раньше не верил, что ты плитки воруешь, а теперь верю.

- А я тебя грамоте учил, думал, ты мне друг. Авдейка посмотрел на обиженный треугольник, в который сложились губы дяди Коли, и ответил:

- Я все буквы забуду, которые с тобой учил, а в школе снова выучу. Или другие придумаю.

Потом он дотронулся до руки дяди Коли и ушел с предчувствием какого-то несчастья, которое непременно стрясется - не с дедом и не с ним, а с самим дядей Колей...

- Ну ты, шелупонь! - услышал Авдейка голос Сахана. - Мешком тебя трахнули? Третий раз спрашиваю - дома Коля-электрик?

- Дома. А зачем тебе?

- Много будешь знать - вот какой станешь. - Сахан взял Данаурова за нос и повернул к Авдейке. - Видал?

- Оставь его, - сказал Авдейка. - У него и так детей нету.

- А соплей как у тебя, - ответил Сахан, тщательно вытирая пальцы о пиджак Данаурова.

- Мальчик, дай мне палку, - скорбно проскрипел Данауров.

Авдейка поднял черную палку, осмотрел ее и вернул Данаурову. Тот с неожиданной силой ткнул ею Авдейку и захихикал.

Авдейка ушел, растирая грудь, и так обиделся, что даже не стал смотреть, как разгружают уголь. Дед, возвращавшийся с подписями изгнанников под текстом обвинения домоуправа Пиводелова А. А., саркастически прихрамывающим на литеры "X" и "М", встретил Авдейку у ворот и подбросил вверх:

- Подписались! Не все, правда, но двенадцать душ есть. Выходит, отделение теперь подо мной! Наверное, и дивизии так не радовался. Ну, держись, домоуправ!

Но Авдейка не разделял его радости и молча высвобождался из железных рук.

- Ты чего нахохлился? - спросил дед.

- Я ему палку поднял, а он меня ударил.

- Кто?

- Который не верит.

- Плюнь, Авдейка, он ведь не человек. Урод он.

- Некрасивый, - согласился Авдейка.

- Не в красоте дело. Он урод, моральный урод. Понимаешь?

- Понимаю. - Авдейка вздохнул. - И не побьешь его - старый он и трясется.

- Молодец, - ответил дед. - Но не горюй, кого бить - всегда найдется. Вот кукиши...

Тут дед встрепенулся и стал всматриваться в глубину двора.

- Уголь?

- Уголь, - подтвердил Авдейка. - На зиму заготавливают.

Дед фыркнул, как застоявшийся конь, и помчался к кочегарке. Авдейка поскакал следом, мельком прочитав вопросительную ногу Штыря, сидевшего на парапете.

# # #

В кузове грузовика, загнанного в подворотню, двое людей орудовали лопатами, сбрасывая уголь в выем подвального окна кочегарки. В проеме распахнутой двери стоял Феденька и покрикивал:

- Не гони! Не гони! Точнее сыпьте, дьяволы!

- Эй, в машине! - гаркнул дед.

Голос его, усиленный подворотней, заглушил скрежет лопат и падение угля. Рабочие остановились. Надраенные углем лопаты метнули в подворотню снопы света. Стал слышен скрежет в глубине кочегарки.

- Сколько угля привезли?

Феденька состроил свирепый нос, выпятил грудь и спросил:

- Тебе чо надо, старикан?

- Машина первая или еще были?

- Первая, - ответили из грузовика.

Феденька вскинулся боевым петухом и приступил к деду:

- Тебе чо, тебе чо надо? Ты кто такой?

- А ты уж не Феденька ли истопник? - спросил дед. Феденька принял позу и важно ответил:

- Он самый. Ты, если с делом, заходи вечерком.

- Я тебе зайду, шкура! - дико заорал дед. - Я тебе покажу, как государственный уголь налево загонять! Ты у меня постудишь людей, подлец!

- Иди, иди отсюда, старый черт, - угрожающе протянул Феденька и толкнул деда в грудь. - Шумит тут...

Договорить он не успел. Дед коротко взмахнул рукой, и Феденька бесшумно исчез. Озадаченный столь внезапным исчезновением истопника, дед приподнялся на носочки и посмотрел в непроглядный подвал кочегарки. Феденьки не было. Дед смущенно крякнул, но овладел собой и прорычал рабочим, застывшим в кузове:

- Все машины сочту! И уголька налево не уйдет.

- Вам бы за Пиводелова приняться, папаша, а не за Феденьку, - спокойно отозвались из кузова белые зубы. - Вот кто тянет. А Феденьке много ли надо выпил да на солнышко.

- Доберусь и до Пиводелова. Он у меня вот где! - Дед хлопнул по карману с заявлением эвакуашек и, не раздумывая, направился в домоуправление. Подергав запертую дверь, он грохнул по ней кулаком, несколько исказив надпись на железной дощечке.

- Кончай колотить, дядя, - внушительно заявил Сопелка-секретарь. - Нету начальника. Не видишь, что ли, "домопродав" написано?

- Ну и что? - спросил дед, разглядывая переделанного мелом "домоуправа".

- А то! Он, когда приходит, стирает. Тряпочку с собой носит. А только уходит - я снова приписываю. Я за это отвечаю.

- Молодец, рыжий! Скоро этого начальника тут вообще не будет. За это я отвечу, - сказал дед и тут же внезапно и глубоко задумался. "Чем отвечу? Чего теперь жизнь моя стоит? Бывало, волости целые в ружье поднимал, а теперь? Двенадцать несчастных подписались, да и те с отчаяния. Бунта они боятся. "Коллективное письмо - бунт, - так и объяснил один урод. - Только по одному писать можно. И с низшей инстанции начинать. А откажут - тогда только выше можно. Иначе - бунт". Откуда он взял? Или и на гражданке такой порядок, а я один не заметил? Тоща и за двенадцать благодарить надо. Только бы ноги не отказали - слабеют ноги, почвы не чуют".

Авдейка взял деда за руку и повел домой.

- Зря ты так Феденьку, - сказал Авдейка. - Он на собаку из букваря похож. И веселый.

- Нечего жуликов жалеть.

- Так ведь все воруют.

- Все на фронте кровь льют, вот где все! А ворует погань всякая, кукиши.

- Феденька воевал, контузило его. И не везет ему. Его прошлым месяцем двое мужиков так избили, что он кровавыми пузырями пошел. И ты теперь.

- Может, и погорячился, - хмуро ответил дед.

- Погорячился, - подтвердил Авдейка.

- Но он ведь меня первый, ударил, - забегая перед Авдейкой, объяснял дед. - Я и сам удивился, с чего, думаю, озлел. Теперь знаю - толкнул. И жулик.

Позади протяжно заголосила Степка, заполняя пространство двора низким звериным стоном.

- Баба, что ль, его? - спросил дед. - Да, нескладно вышло. Хлипкий он. Но жулик.

Когда поднялись в квартиру, дед отдышался и сказал:

- Ты сбегай, глянь, живой ли? А то, если помер, сдаваться пойду. Времена не те, война не гражданская, и к жулику деликатность нужна.

Авдейка ручейком скатился вниз.

"М-да, московский дворик, - думал дед, барабаня пальцами по мраморному подоконнику. - Картина есть такая. Поленова или чья там? Снег, домик, церковка, забор, собака какая или лошадь... один черт - забыл! А еще культуру внедрял - смех. Тогда, впрочем, не в картинках было дело. Да, московский дворик. Безобразие сплошное. Не гадал, что попаду, - ан на тебе. Сподобил Бог. В хоромах-то жил - не замечал, что под носом творится, не до того было, высоко летал, далеко глядел - вот носом и ткнулся. Грехи, видно, тяжки. Война, цвет нации кровью исходит - а тут ковыряйся в кукишах. Вот они". Дед достал список оккупантов и сравнил его с подписями эвакуашек. Фамилии оккупантов показались ему отвратительными и вызывающими. Список начинался каким-то Абдалквивировым, вероятно поэтом, и кончался среднеполым Тупицко-Чувило. "Не иначе как спекулянте, это Тупицко", - прозорливо решил дед и перешел к фамилиям изгнанников, отражавшим унылый опыт их предков. Тут все были какие-то Подайкины, Неступаевы да Буераковы, и только Иванов-Гвоздик подавал некоторые надежды, хотя против Тупицко-Чувило и он не смотрелся. "Двенадцать против тридцати семи, это бы ничего, - думал дед, - да народец гиблый, после первого поражения разбежится. Начштаба, конечно, сук крепкий - а ну как обломится, что тогда? Трясина. Засосут кукиши - и не вздохнешь. Тут сук не поможет. Почву сушить надо - на трусости да на горе людском нечисть плодится. Вот ведь, никогда силы в шкурниках не видел - щелчком сшибал, а обложили так, что и ноги не держат. Я-то ладно, мой век прожит. За внука страшно. Чем живы дети - ума не приложу. Скороспелки - бледные, дерганые. Отцов нет, матери, считай, на фронте. Фронт как фронт, даром что трудовой. Семьи порушены, а они среди кукишей да калек - в навозе, в отбросах войны. На развалинах жизни растут кем-то вырастут? Мой мальчик - кем? Позлее бы ему быть надо. Да куда ж он запропастился?"

# # #

Авдейка стоял рядом с Болонкой в толпе жильцов, окруживших сидевшую на земле Степку.

- Ох, люди добрые, гляньте чего! Прибили Феденьку, как есть прибили. Куда ж мне с ним теперь? - причитала Степка.

Она поправила голову Феденьки, лежавшую на ее коленях, и продолжала, раскачиваясь и синея заведенными глазами:

- Феденька, мой хороший, тихай. Мы с Феденькой посидим, попросим у солнышка тепла, а потом и отдадим друг другу. Я - ему, он - мне.

Она вдруг рассмеялась, будто ее щекотали, и, казалось позабыв о Феденьке, запрокинула лицо, счастливое темным счастьем идиотки.

- Я - ему, он - мне, я - ему, он - мне, - повторяла Степка, дергая задом, и бесчувственная Феденькина голова прыгала у нее на коленях.

- Что это она? - шепотом спросил Авдейка. Болонка покрутил пальцем у виска.

- У, бесстыжая, - раздался негодующий женский голос.

- Больная она, себя не помнит, - ответил кто-то устало и примирительно.

Авдейка узнал голос Сопелкиной мамы, повернулся к ней, но заметил Лерку и невольно зажмурился. Лерка был страшен. Безжизненное лицо его казалось известковой маской, из которой торчали стеклянные глаза, уставленные на Степку. Крупные капли испарины проступали на коже и собирались возле углов рта.

В это время из подъезда выскочил Сахан, весело шлепнув Данаурова пустой клеенчатой сумкой. Увидев толпу у кочегарки, он остановился. Улыбка его искривилась в брезгливую гримасу. Он заметил сестрицу, подкидывавшую задом на глазах толпы, и привычно дернулся от отвращения. Испугавшись, что его заметят, Сахан хотел нырнуть в подъезд, но Леркино лицо, мелькнувшее в толпе, пригвоздило его к месту. Он увидел эту маску, эти сопли у рта и проследил взгляд, тупо уставленный на Степку. И Сахан понял. Он и прежде чувствовал в Лерке какой-то скрытый порок, но списывал на музыку, будучи не в состоянии разглядеть его сквозь барьер отвращения к мерзкому и пехотному, в чем жил сам, - и вот теперь этот порок открылся ему.

"Ну, обожди, паразит, обожди, кот паршивый! - Сахан задохнулся от ярости, рванул ворот куртки. Под рукой шевельнулись деньга Коли-электрика, и его будто холодной водой окатило. - Ну, обожди! Хочешь идиотку мою, слюни на нее пускаешь? Что ж - получишь!"

Сахан зыркнул по сторонам и спрятался в подъезде.

- Он - мне, я - ему...

Феденька захлопал глазами и сел.

- Ой, Феденька, живой! - воскликнула Степка и перестала кидать задом.

- И чо мы тут прохлаждаемся? - спросил Феденька, оглядев сборище, и добавил для важности: - Поди работа стоит.

Он поднялся на ноги, независимо сплюнул, но вдруг застонал, обхватил голову руками и пошатнулся.

- Слава Богу, живой, - прогремел голос деда, не выдержавшего неизвестности.

Он танком раздвинул толпу и подхватил Феденьку на руки.

- Куда жулика тащить? - спросил дед.

Феденька баюкался младенцем и тихо страдал.

- За мной, дядя, иди за мной, - сказала Степка и пошла вперед, указывая путь.

Толпа сопровождала деда с Феденькой распушенным хвостом. Болонка, подготавливавший ограбление богатого Ибрагима, ухватил Авдейку за локоть и зашипел в ухо:

- Не везет. Ибрагим сегодня в домоуправлении дежурить будет, я уж и окошко пометил, а тут...

- Что тут?

- Да Феденька в одной квартире с Ибрагимом живет. Так бы он со Степкой в кочегарке сидел, а теперь мешаться нам будет.

- Но ведь мы ночью пойдем, он спать будет.

- Спустил бы тебя дед с двадцати ступенек - поспал бы.

- Не ори, - сказал Авдейка.

- Смотри, - ответил Болонка, вновь переходя на шипение и указывая на стену. - Я тут крестик незаметный поставил, чтобы в темноте окошко не перепутать.

- Где крестик?

- Да вот он! Вечно не видит ничего.

Авдейка разглядел невыразительный знак под раскрытым окошком Ибрагима.

- Ну как?

- Дурак ты. Болонка. Крестик твои и днем не видно, а ночью и с прожектором не найти.

Болонка задумался и почесался.

- Ладно. Вот стемнеет - незаметней нарисую.

- А стемнеет - окошка не найдешь.

- Так что же делать? - Болонка рассвирепел. - Не сейчас же отмечать - весь двор заметит. Морочишь мне голову. Во всех книгах так разбойники делают.

- В книгах-то много всего, - ответил Авдейка, вспомнив букварное изобилие, - даже собаки есть.

- Но с окошком что делать? Как его заметить? - спросил Болонка, готовый разреветься.

- Пятое от угла, вот и все.

- А ты почем знаешь?

- Как это почем? Вижу.

- Так и я вижу. А ты... - Болонка ахнул. - Ты считать умеешь?

- Умею.

- Что ж ты раньше молчал?

- Так я раньше не грабил.

Болонка еще раз посмотрел на окна и недоуменно протянул:

- И правда пятое. Смотри-ка, я, оказывается, тоже считаю. Вот не думал. Так ты не проспи - этой ночью грабим.

Дед с игрушечным Феденькой на руках исчез в подъезде. Захлопнувшаяся дверь обрубила узел любопытства, и стянутая им толпа распалась. У дверей растерянно топтался Лерка.

Сахан вырос перед ним собранный, злой. Рванул за плечо, приводя в чувство.

- Ты... чего? - не видя его, спросил Лерка. Сахан дернулся от презрения, но взял себя в руки и твердо сказал:

- Хочешь, Степка сегодня твоя будет?

Лерка похолодел, не мог справиться с дрожью. "Догадался. И как он догадался?"

- Ну дошло, жеребец?

Лерка попятился, затряс головой в страхе и отрицании, но спросил другое:

- А ты... ты уговоришь?

- Уговорю. А деньги за горжетку... - тут Сахан хлопнул себя по карману. Мне. Понял?

- Понял, понял, пусть тебе, - ответил Лерка, наполняясь бредовым жаром.

То, что это произошло так легко и два куска, за которые ломаться и ломаться, - за так, за задницу идиотки, лежали в кармане, почему-то яростью стегнуло Сахана.

- Ты, танкист сбруев, - прохрипел он ругательство в бредовую Леркину рожу, не зная еще, что скажет этому чистенькому губошлепу, чем унизит его в следующий миг, но тут опережающе сработала какая-то ходкая, развитая извилина, и Сахан окончил: - Деньги гони на водку, вот что. Степку поить нужно. Пятьсот рублей. Я на твое скотство выставляться не намерен.

- Принесу, принесу, - заторопился Лерка и вдруг отшатнулся от ударившего в глаза солнечного блика.

Захваченный врасплох, Лерка воспринял этот луч как настигшую кару, он закрылся руками и, пригвожденный к месту, был готов к немедленной и безусловной гибели. Но луч миновал, и Лерка поднял лицо. Над ним в распахнутом окне второго этажа стояла Алешина мама. Она безучастно глядела во двор, и руки ее лежали на черном. Потом она заметила Лерку, слабо улыбнулась и исчезла.

# # #

Все впечатления следующего часа остались в Леркином сознании с такой исчерпывающей точностью, что покрыли в памяти целую жизнь. У Алешиной мамы была заискивающая улыбка, и с удивления этому начало отсчитываться время, которое Лерка по необъяснимым признакам определил в час.

Он нашел взглядом Сахана и спросил, сильно отделяя слова:

- Тебе не стыдно себя?

Но Сахан, растерянный мгновенной переменой, исказившей Лерку, не понял его.

- А мне стыдно, - сказал Лерка и ушел не оборачиваясь.

Он хотел вспрыгнуть на парапет и пересечь насыпь, но испугался, что резким движением собьет последовательность поступков, с этого момента как бы не зависящих от него и определяющихся собственной логикой, которой он вверился, следуя безошибочному и властному чувству. Поэтому он пошел в обход насыпи, с небывалой зоркостью отмечая трещины в асфальте, отбитую штукатурку на кирпичной кладке парапета и лоскут краски, трепещущий на стойке ворот.

"Она стесняется своего горя, - думал Лерка об Алешиной матери. - Она не мне улыбнулась, она меня и не узнала. Она Алешиному ровеснику улыбнулась, извиняясь за нелюбовь, за то, что она целиком с тем, погибшим сыном своим - и закрыта для жизни.

А Алеша был открыт как никто. Со всего двора один он и понимал, как я играю, и уж слушал - до слез. И запомнил, оттого и погиб вместо меня. Что я? перебил себя Лерка. - А то. Моя была очередь за водой идти, а я забыл. Просто забыл, что мне идти, и не откликнулся, когда Кащей спросил. И Алеша знал, что моя очередь, но тут же схватил котелок и полез под отодранный настил. Решил он, что я испугался? Вряд ли. Там я счастлив был, свободен, там я ничего не боялся. Теперь не угадать, что Алеша решил, но пошел он вместо меня.

А я лишь на миг и вспомнил, что моя была очередь, мой шанс, - от зависти вспомнил, уже запертый в станционную кладовку, когда по дребезжащему стеклу проплыл отцепленный вагон, а спиной к нему, упершись ногами в противоударные диски, стоял Алеша и тряс кулаком - от восторга своего, от победы, оттого, что ушел. Прыснувшая в стороны железнодорожная охрана беззвучно палила вверх, в рокочущее небо, тени бомбардировщиков скользили по выгоревшей земле, осыпалась штукатурка, и лохмотья ржавчины дрожали на решетке окна...

Но тут пробежал след по касательной к рельсам, тот след... сперва показалось - череда дымных язв проступила и, тут же потемнев, плеснула фонтанами, и вагон с Алешей чуть приподнялся, как бы завис, и вдруг исчез, скрутился в огненно-черный столб, а под ним веером распалась земля и приняла в себя обломки металла и дерева. Движение замерло, самолеты истаяли в небе, затихло дрожащее стекло, и лишь скрученный рельс покачивался сверкающей иглой да тихо дымились воронки.

Засов ударил, и остервенелый голос заорал, срываясь: "Л ну, марш, марш, я сказал, суки позорные, дружка свово собирать! Что найдете - матери пошлем. Ищите, чтоб другой раз неповадно было! Как хлеб, ищите!" Было ли время над тем горелым месивом, куда нас загнали прикладами, - куда подевалось время, когда мы бродили в дыму, и у кого первого задымились подошвы, и кто нашел первым - и что, и кого первого рвало, и кто кричал, кто кричал дурным паскудным криком, забитым в память, как кол, - Сахан, Кащей, я? Вот чего я боялся коснуться во все эти два года, потому что это я устроил побег и моя была очередь идти за водой - и это требовало немедленной расплаты, а ее-то я и боялся. И каким же гадом струистым обернулся, как в глотку не кинулся осатаневшему садисту, как пасть не заткнул, оравшую: "Шире захватывайте, голова-то откатилась, поди. Не уйдете, покуда головы не добудете!"

А не стало меня, оттого и время с тех пор исчезло. Все мурыжил себя, живым прикидывался, на роялях бренчал да Степке под юбку заглядывал - а ведь там, у ямы этой, я и кончился, когда на коленях ползал и, соплями обливаясь, тянул живое, лишь живыми руками различимое в горелом месиве, и морду воротил - от своей судьбы, от своего шанса.

Но вот и ожил, вот и поднялся наконец - там, где и кончился, и шанса своего больше не упущу. Моя воля - и никто мне не заступит!"

Все же он испугался, что кто-то помешает ему, - и побежал, в секунды одолел лестницу, бесшумным рывком распахнул дверь.

# # #

Быстро пройдя кухню, Лерка постучал в маленькую комнату для прислуги. Не дождавшись ответа, толкнул дверь, и она неожиданно распахнулась. Лерка не помнил, когда был здесь, и мельком огляделся. Какие-то белые тряпочки покрывали чужие вещи, робко приколотая иголкой к обоям, висела фотография двух мордастых парней, аккуратно обведенная черным. Комната была светла и носила отпечаток чистоплотной старости. Мать всегда нанимала в дом старушек, и все они жили в этой комнате - неприхотливые, неслышные, безымянные, как бы и не существующие вовсе.

Лерка вспомнил, что сегодня пятница, за матерью прислали машину и она с домработницей уехала в военторговский распределитель за продуктами на неделю. Тогда скорым и твердым шагом он прошел в свою спальню, отвалил тяжелый ковер, вынул отмеченную паркетину и из-под нее - ключ от верхнего ящика отцовского стола, подобранный еще в сорок первом году, в ожидании сдачи Москвы. Ключ вошел с тем усилием, которое на три года осталось в памяти руки, щелкнул и повернулся. Лерка достал именной шестизарядный пистолет, вынул из кожаной кобуры, похожей на футляр, и взвел предохранитель.

Теперь, когда он успел и ничто больше не могло помешать и остановить его, Лерка передохнул. Возбуждение его улеглось, он обтер пистолет носовым платком и вышел из кабинета отца. Пистолет лежал в ладони ощутимой, телесной тяжестью. Лерка неторопливо обходил комнаты, с определившейся ненавистью осматривая свой дом. "Как ни убегал из него, а все держал, проклятый, - думал Лерка. - Ничего, теперь у меня надежный выход, уйду - и уже не вернуть ни маман, ни отцу, хоть целую армию посылай вдогонку. Свободен я теперь - и ведь как хорошо! И что я раньше не догадывался, как это хорошо? И страха нет, и врать больше не надо".

Отпихнув ногой дверь, Лерка вошел в свой кабинет, кинул взгляд на проклятые окна, выходившие во двор, пересек желтый ковер, открыл зеркальную створку платяного шкафа, отразившую его в рост, и задумался. Открытое, широкое во лбу лицо его мягко сужалось к подбородку, глаза были спокойны и пушисты, только блестели сильнее обычного. "Лицо как лицо, - решил Лерка. - Это я его из-за той фотографии в руках штатского, из-за плевка Кащея ненавидел. А по правде - ничего особенного, хорош даже, недаром маман восхищается. Но вмазать в него все же не мешает".

Он отступил на шаг, поднял пистолет и навел дуло под лоб своему отражению, но в последний момент остановился, почувствовал что-то заимствованное в этой стрельбе по зеркалу, тень чуждого и дурного вкуса. Он оставил зеркало, подошел к роялю, погладил его свободной рукой и поскорее вышел, испытав легкое чувство вины.

Миновав общие комнаты, не имевшие определенного назначения, Лерка оказался в туалетной маман, набитой очаровательными безделушками, вызвавшими у него презрительную улыбку. В своей спальной он заметил ремень бинокля, свисавший из неубранной постели, но бинокль не вызвал в нем отклика, только мелькнуло: пошлый соблазн, приближенная плоть заголенной истопницы - вот на чем вся его жизнь сошлась, а ведь на звезды можно было смотреть.

Привлеченный мерным стуком маятника, Лерка вошел в гостиную, исполненную в охотничьем стиле - с полом, застеленным шкурами, и стенами в рогатых оленьих головах, - и тут у него рука взмокла от ненависти. Он переложил пистолет, вытер руку о штаны и мельком взглянул на ладонь. Линия жизни широкой лукой огибала большой палец, обещая долгую жизнь, как растолковала маман в период увлечения хиромантией. Там, впрочем, были и другие, весьма забавные, на его теперешний взгляд, линии, обещавшие славу, великую любовь и двоих детей.

"Интересно, - подумал Лерка, - у тех миллионов людей, что погибли до срока в этой войне, - у них что, линии жизни рано пресекались? Или знак был о насильственном конце? У всех - знак? Да какой хиромантии придет в голову, что за три года можно десятки миллионов людей под нож пустить? Нет, несерьезно это, для дамочек наука, как бы Сахан сказал. Досужее все, сытое, легкомысленное, как эта гостиная, как весь этот дом, как все, что от маман идет".

Обойдя кресла, низкие столики и охотничьи трофеи отца, в жизни никого не подстрелившего, но ездившего на охоту по каким-то своим соображениям, Лерка подступил к никогда не горевшему камину, увенчанному английскими часами башенкой. Они показывали четверть третьего, и Лерка отметил, что половина его часа истекла.

"Ну вот, я до вас и добрался, - обратился к часам Лерка, целясь в маятник и раскачивая руку с пистолетом в такт движению медного диска. - Хватит вам последние часы людям отбивать - насытились поди смертями, а свою я и сам на вас отобью".

Он нажал на курок, и часы взорвались, осыпались, зазвенели, и в навалившейся тишине что-то тонко и однообразно загудело. Лерка отыскал отброшенный маятник и нашел на нем косой след пули. Ему почудилось какое-то движение, он обернулся и вскинул к двери руку с пистолетом. Но это что-то снова очнулось в часах и торопливо засвиристело. Когда стихло, Лерка подошел к окну узнать, не вспугнул ли выстрелом народ, и тут внезапное теплое чувство овладело им. Окна гостиной выходили на аллейку, ряды лип в могучих июльских кронах волновались под ветром.

"Я по ним скучать буду, - подумал Лерка. - А вот сказать, что родину люблю и погибнуть за нее ютов, не мог никогда. Хотя и готов, а вот сказать - совести не хватит, какая-то фальшь в этом есть. Знаю ли я ее, родину, чтобы гибнуть за нее так беззаветно? Вот аллейку эту я люблю, я на ней каждое дерево целовать готов. Я эту аллейку во всякое время знаю, в самые постыдные годы она рядом была. Выходит, что погибнуть я готов за французскую аллею? За эти незадавшиеся а-ля Елисейские поля? Мило.

Мило-то мило, но что, кроме нее, мне родина? Отцовское генеральство - что на кухню могу пойти и двадцать сосисок сожрать? Да я его генеральство превыше всего и ненавижу. Но что же тогда? Детство? Так я во все детство на одном месте больше трех месяцев не прожил - не помню его. Мелькает что-то, а со мной ли было да где - черт разберет. Язык, или "что за прелесть эти сказки"? Тоже родина, верно. Так с Ариной Родионовной промашка вышла - маман все по-французски больше учила, добро что бестолочь, не запомнил ни рожна. А вот старика одного запомнил, в деревне какой-то, где отец гарнизон инспектировал. Старик подслеповатый, вроде Сидора, из камыша свистульки резал и камаринского насвистывал. Другой мелодии запомнить не мог, но камаринского большой мастер был выделывать, а подопьет - так еще и с вариациями, тут и вовсе уши вяли. Маман по его поводу все Стравинского вспоминала - "Петрушку", и вообще стиль "рюс" в декадентском искусстве. Папашу эти разговоры в икоту бросали. Смех. И что их с мамой связывает - ведь целую жизнь вместе. Не пойму. Однако суета в мыслях. Уж не боюсь ли? - Лерка прислушался к себе, но страха не обнаружил только какие-то бесенята ликовали в душе. - Так вот, родина. Это, видно, все вместе - и аллейка, и язык, а главное - люди. Как к людям относишься - так и к родине. А я как? Люблю, конечно. - "Тех особенно, что тебя ограбили", подсказали бесенята, визжа от восторга. - И тех. Только уж пусть примут мою любовь заочно, без, так сказать, приватного объяснения. Вот тут я и наткнулся на главное - в стороне я от людей, обложен этим генеральством чертовым. Заочен я. Когда в окно смотрел на Сидора с мальчиком - народ между ними видел, а себе места не нашел. Заочен - за очами, вне очей, оттого и сам слеп.

Вот и приспосабливаюсь к потемкам, понимания ищу - что для меня родина да привязан ли к ней. Ребятам дворовым и в голову не придет рассуждать об этом. Для них эта связь не мысль, она им естественна, как дыхание. А начни думать, как дышишь, - тут и задохнешься, глазом не моргнешь. Вот и не приспособился. Сам слеп - и бродил в потемках. Темна родная земля, одна неправда в ней и зряча, везде достанет. Уж на что отец важная персона - и тот годами ночью по коридору бродил, часа своего ждал. Как не ждать, когда все друзья его канули. А может, и сам подсобил кому - человек нервный, с него станет. То-то войне обрадовался, как спасению. Миллионы гибнут - а над ним не каплет, ходит себе, "Вихри враждебные" мурлычет. Революционер сбруев, как Сахан изъясняется. А не поймет, что только передышку получил, а кончится война - снова ему под дверями топтаться, шаги на лестнице слушать и дрожать зайцем - не за ним ли.

Вот на таком паскудстве мы с маман и сибаритствуем, а вокруг война, голод и неправда. У цековской помойки на Старой площади караул выставляют идеологию защищать. Нет, не хочу я в такой жизни участвовать, шли бы они все. А менять ее - кишка тонка. Менять - это в Бога надо верить или самого себя Богом считать. А я в одну музыку и верил - всегда, сколько себя помню. И находил ее повсюду - ив свистульке старика, и в рожке, и в хороводах. Еще мальчиком записывал: "Не кричит, не зовет она селезня, за камешком за сырым сидит-ждет она". Что селезень! Ребятишки на расщепленном пне играли, так до сих пор помню, в какой тональности щепа эта звучала. Жизнь - пространство звучащего хаоса, а музыка организует ее, возводит в новую, совершенную реальность, цельный и безграничный мир. Музыка сама родина, ее не придумать, не создать - в ней обитать надо. Вот на пулю и надежда, как знать, вдруг я отсюда - прямо во Вторую симфонию Бетховена. Это бы здорово! А может, и вправду - никто ведь не возвращался. Как же, - одернул себя Лерка, заслушались там Бетховеном, все вернуться недосуг".

Он резко отошел от покосившегося остова часов, направился в столовую, соединенную с гостиной стрельчатой аркой, обошел огромный, всегда накрытый на случай стол на двенадцать персон, заметил в углу под стеклянным колпаком хрустальную "Санта-Марию", мутившую душу обманными мечтами, прицелился и походя разнес ее в стеклянный прах.

В буфетной Лерка наткнулся на огромное сооружение, давшее название комнате, и решительно поднял пистолет. Буфет был стар, роскошен и отвратителен. Четыре деревянные колонны поддерживали портик, в тонкие бронзовые рамы были забраны хрустальные дверцы, зеркала и стеклянные перегородки. Лерка прицелился в центр сооружения, мерцавший желто-синей гаммой, где преломлялись хрустальные сечения дверец, графинов, бокалов и зеркал. Он представил себе, как роскошно и полно, какой причудливой мозаикой звуков осыплется эта хрустальная цитадель, и хищно улыбнулся, но в последний момент опустил руку. В отличие от охотничьих комнат и каминов буфет этот с детства присутствовал в Леркиной жизни. Он стоял тогда у бабушки и был связан с походом в гости - спешкой, крючком шубы, не попадавшим в петлю, машиной, метелью, контурами города, мелькавшими в продушину на заднем стекле, - и один ящичек в этом буфете навсегда сохранился как ожидание чуда - то ли конфет, то ли печенья, отыскивавшихся в нем внезапно, но всегда на одном месте, - и Лерка пощадил свое детское ожидание и не стал стрелять.

Он закончил обход квартиры в кабинете отца, сел в глубокое кресло лицом к карте и положил пистолет на стал.

"Какая война огромная!" - вспомнил Лерка и переставил флажки на запад по последним сводкам.

"Вот уже и за границу вышли, победа скоро, да мне от нее ждать нечего. Хватит тянуть кота за хвост, пора записку писать, прощаться. А с кем? Отца терпеть не могу, да и с маман в ее театральные страсти играть не намерен. Прощаются - как прощенья просят у любимых, кого оставили доживать в одиночестве. А я если и любил, так себя самого - того мальчика, что бежал от непереносимой музыки. Но мальчик тот во мне как на старой фотографии, его и в помине нет, он уже давно во мне теперешнем умер. А теперь и этому пора, последнему. Это сколько же людей в одном человеке за жизнь его погибает? Подумать страшно, ведь лет семьдесят живут на круг! Прямо матрешки, только не раскроешь, назад не вытащишь - каждая меньшую вчистую пожирает, с потрохами. Самоедство какое-то! Да самоеды мы и есть, только не признаемся. Сказать такое моей маман - в обморок грохнется.

Но про мать я не буду думать, невмоготу и представить, что с ней станется, когда вернется из своего распределителя. Хорошо еще одна мать удерживает, да и та переживет. Переживет, - горячо убеждал себя Лерка. - Красотой момента переживет, романтичностью, ассоциациями с дворянскими самоубийствами. И трагедией своей скоро наслаждаться станет, если сама не застрелится на моем трупе, как в той театральной истории. Так я ей пуль не оставлю! А в окно она не бросится - не позволит себе на людях разбитой лежать, да еще в некрасивой позе.

И все равно, за маму еще один грех с собой беру. Спасибо отец у меня такой, что не хватится, на каком свете его сын, - вот она, маленькая радость нашей большой жизни. И семейством я обрасти не успел, тоже спасибо, а то и вовсе духу не хватило бы. Дети там разные, жены. Хитра природа, держит человеков - хочешь, нет, а живи, пока сама не прибрала. Только со мной этот номер не пройдет".

Лерка взял в руку пистолет, и взгляд его снова упал на карту. Перед ним лежала страна. Громадная, перерезанная реками и буераками, вмятая низинами и поднятая возвышенностями, она была испещрена уколами флажков, обозначавших линию фронта, которыми прошла по ней война, не оставив живого, пощаженного места.

"Всех она достала, проклятая, - думал Лерка, - даже и меня, хоть скажи кому - обхохочутся. Не война - так от людей бы не прятался, не мучился пороком своим паскудным и стыда не знал. Алеша свое выбрал, погиб, а я все ничтожеством своим тешился".

Лерка поднял пистолет и, придерживая ствол ладонью второй руки, прицелился в черный круг, отмечавший на карте Берлин.

"Вот вам, гады! За жизнь нашу собачью - раз! За Алешу - два! За меня три!"

Пули сели кучно, разворотили стену, и Берлин с окрестностями превратился в известковую дыру. "Вот так, "велика Россия, а отступать некуда". Видно, тем одним мы и русские, что гибнем легко, да русскими-то и становишься, пистолет или острогу взяв. "И откуда столько русского в этой графинечке?" - вспомнил Лерка и рассмеялся было, но тут же одернул себя: - Будет. И весело с бесенятами, а прощаться пора.

Вот и повоевал я напоследок. Однако хватит, пять пуль выпустил, а последнюю - себе, как и мечтал. Будто напророчил я три года назад - пять пуль врагам, шестую - себе. Принимай, Алеша..."

Щелкнул замок, от входных дверей потянуло сквозняком, и донесся приглушенный говор.

"Час", - отметил Лерка. Он нащупал стволом место на виске и с холодным любопытством спустил курок.

# # #

На исходе этого часа Сахан сидел дома, у стола, опустив голову на сгиб локтя и закусив рукав. Он не расслышал, что сказал Лерка, бросивший его под Алешиным окном, потому что был уязвлен и растерян - потянул, как ханыга, лишние пятьсот рублей, а не в них дело - не утешиться ими. А что сказать слов не нашел, только ненавидящим взглядом проводил Лерку.

Потом поплелся домой и словно впервые увидел свое убогое жилище - черный комод с осколком зеркала, мятые жестяные миски на столе, поваленная бутылка с темной лужицей у горла, продавленная кровать с засаленным тряпьем. Он кинулся скрести, мыть, выволакивать скопившуюся погань с тем остервенением, с каким делал это каждый день, - и остановился, остыл. Мартышкин труд. Разве что спалить это логово - только огонь и расчистит. Подумал: "Не за идиотку мне эти деньги - за стыд, за рождение в проклятом притоне от шлюхи и пьяницы". Нестерпимый зуд разбегался по телу, и Сахан готов был отодрать его с кожей.

Но, как-то скоро забывшись, он начал замедленно двигаться по комнате протягивать руку, кланяться, поворачиваться и приседать, повторяя бессознательно движения фигурок, танцевавших под механическую музыку на немецкой заводной игрушке - до войны, в богатом доме, куда он по случаю попал с родителями.

Он забылся в ритуальном ритме этих движений, принадлежа в них чему-то свыше его самого, погружаясь в них до счастья, когда услышал шаги матери - и едва успел прыгнуть к столу.

Мать хлебнула с утра, вернулась веселая. Испитое лицо в синеве и отеках носило приметы прошлой красоты, делавшие его еще более отвратительным. Одурманенное сознание матери витало в призраках недостижимого счастья, прекрасного и пугающего, излишка которого так опасался античный мир.

- Ехал грека через реку, - произнесла мать, неопределенно ухмыляясь.

Трезвой боялась она сына, за всякую свою тайную мысль трепетала и не любила до остервенения, как машину адскую, приставленную насквозь ее видеть и молчать. А с похмелья - жалела, не тревожила, на мысочках обходила.

Сахан не поднимал головы, опасаясь, что сорвется, зашибет ее чем ни попадя. Мать долго ковырялась в тряпье, пришептывала, а потом ушла. С порога сказала в спину Сахану:

- Ты, Саша, сегодня... того. Придет тут один... Да он тихай...

Сахан не ответил. Подпер голову кулаками и вздохнул. На глаза попался таракан, наискось пересекавший стол. Сахан отбросил его щелчком и забыл о нем. Но таракан вернулся. Сахан отбрасывал его снова и снова, но таракан возвращался, с человеческой настойчивостью стремясь к неясной цели, пока Сахан не прихлопнул его пустой консервной банкой, подумав: "Была жизнь, и жили - не замечали, а как война, так полезло из щелей - клоп да вошь, тараканы да крысы. И где только таились! Так и из людей мразь вылезла. Одни гибнут, другие под их гибель кусок себе рвут, воруют да бражничают. А всех мать рожала".

Он ополоснул лицо, поглубже упрятал деньги и вышел во двор. Неясное сомнение, заронившееся в разговоре с Леркой, окрепло, он испугался - не пропустил ли чего важного, способного спутать все планы. В раздумье обошел двор, но, ничего не прояснив, решил действовать, как наметил.

# # #

У ворот его окликнул Михей-почтальон и помахал рукой, заманивая в сторону.

- Иди ты... - огрызнулся Сахан, поправляя карман, оттопыренный деньгами, и прошел мимо, но дернулся, как от тока, развернулся и двинулся прямо на Михея.

Взгляд его, расширенный разноречивыми и мгновенно сменявшимися чувствами, смутил Михея. Он попятился к решетке, положив покалеченную руку на офицерский планшет, в котором разносил почту, а другую отведя за спину. Сахан подошел вплотную и остановился, расставив ноги.

- Ты вот что, Сахан. Похоронка тут на ваш дом, в семидесятую, Осиновым. Да ты не журись, не на сына - племяш, что ли, какой... Так ты уж снеси, Сахан. И Михей вытянул из-за спины руку с похоронкой, накрытой мятым червонцем.

Он стоял перед Саханом с протянутой рукой - потемневший от пьянства, с клочьями запущенной щетины на скулах - и отводил в сторону обиженные глаза навыкате.

- Падаль, - негромко произнес Сахан и, оскалившись во весь рот, со свистом втянул воздух сквозь неровные зубы. - Лидку-приемщицу тянешь, посылочки трофейные курочишь, так? И сыт, и пьян, и нос в табаке? Душевно живешь, падаль. Так? А мне, значит, червонец, чтобы я по людям смерть таскал? Чтобы меня на улице шарахались? Отчего ж нет? Сахан - рвань, с него мать штаны пропивает, да он за червонец удавится. Так? Ну, теперь запомни, мразь, еще раз ко мне сунешься - запорю. Понял? Жить не буду - а запорю. А теперь получай!

Сахан аккуратно разорвал купюру, сложил в горсть и с размаху влепил в лицо Михею. Тот икал и плакал. Несколько клочков налипло на лицо, как оспа, и Михей неловко сбрасывал их тыльной стороной здоровой руки, зажимавшей похоронку.

Сахан отошел, снова поправил деньги, подумал: "Вот оно как - карман набил, сразу и в люди метишь". И забыл, вычеркнул из себя Михея. Решил: принесет Лерка деньги или нет, а надо к Феденьке наведаться, порастрясти его, пока не очухался, - уж бутылка-то у него в заначке всегда найдется, знает, зачем живет.

Сахан нашел Феденьку лежавшим в беспамятстве с перевязанной головой и вытащил из ведра воды непочатую бутылку водки. До конца дня он отирался под Леркиными окнами, в надежде подстеречь в них движение, но окна были задраены шторами и безучастны, как застойная вода.

# # #

Вечером Сахан сидел в кочегарке, смотрел, как Степка дует водку и дуреет на глазах. Потом и сам выпил полстакана, чтобы заглушить беспокойный вопросик, никак не выраставший в мысль,- продавая Степку, не продал ли он что-то в себе самом я не продешевил ли, и есть ли вообще цена такому невещественному товару? С непривычки и с голода водка ударила в голову, привела Сахана в беспричинное возбуждение. Руки его бегали по шаткому фанерному столу, стараясь заровнять бугры волглой фанеры, но, прижатая в одном месте, фанера пузырилась в другом, и справиться с ней - рук не хватало.

- И не хочется тебе удавиться? - участливо спросил Сахан.

- Христос с тобой, Саша. Ты что это? Почему давиться?

- Да потому, что нет тебе места на земле. Так и проживешь свой век в яме этой - в нищете да обносках. Удавиться бы краше.

- Страсти-то, страсти-то ты намечтал, Саша. Давиться... Что на мне, грех какой? Мне здесь хорошо, здесь хорошо, Саша. Зимой тепло, летом тихо. Теперича дождь пошел - а здесь не каплет. И крыса у меня живет. Она седая, старая. Ты, говорю, иди, крыса, в распределитель, что тут тебе корысти? Уголь один. Не идет, любит меня. И я ее жалею, когда корочку положу, когда...

- Дура, - оборвал Сахан. - Крысу она пожалела, корочку кинула. Экая дура.

Степка покорно замолчала.

- Да ты ее потому пожалела, - продолжал Сахан, воодушевляясь, - что она вся-то с палец. А стань эта крыса вдвое тебя больше - куда бы ты делась от страха? То-то! Те нам и хороши, кому мы великаны. Тем и корочку. Ты вот тут сидишь, радуешься, а и невдомек дуре, что для людей сама не больше этой крысы. Подкинут тебе на глупость ветошку или кастрюльку мятую - ты и рада. А что тебя за человека никто не держит, что тебе, как крысе, корочку кидают - не чухнешься.

- Ты что, ты что говоришь, Саша, ты где таких людей видел? Люди простые, добрые, друг друга любят. И помогают, чем могут. И не в обиду, не в обиду вот я и беру. Жалеют друг друга люди. И бомбу такую бросили, чтоб не убило нас.

- Да заткнись же ты, уши вянут! - простонал Сахан. - Была дурой, а теперь и вовсе спятила.

- Это правда, больная я, - горячо согласилась Степка. - Жалобная я очень с детства. Я раньше стеснялась, что такая, все по углам пряталась, а теперь не так. Украду для старушки какой уголька у Феденьки - она и рада. Ну, прибьет меня Феденька, прибьет, а потом сам плачет. Тогда я и его пожалею.

- Да уж, мужиков жалеть - это ты мастерица.

- И жалею. Как мужика не пожалеть - он или с войны списанный, или отроду больной. А ты это с дурного говоришь, Саша, с дурного. В тебе кровь недобрая, смутная кровь. Ушел бы ты, Саша, страшно мне с тобой.

- Будет тебе, - ответил Сахан. - Пей лучше.

Заскрипела входная дверь. Сахан насторожился, но дверь скрипела в тяжкой борьбе с ветром - снова и снова, - а Лерки не было. "Придет, - думал Сахан, куда ему деться. Помешался он на моей дуре, факт - я с погляда заметил, а первый погляд не обманет. Влип барчонок. И что ему в ней?"

С отстраненным любопытством, как вскрытую лягушку в биологическом кабинете, оглядел Сахан сестру. Опять нашел в ней сходство с собой, только лбом Степка и разнилась - круглым, овечьим, идиотским.

- Встань, - сказал Сахан, - покажись.

Недоуменно хихикнув, Степка поднялась.

- Чего показывать?

- Все.

Степка расстегнула, развела полы черного халата. Тело ее, нагое и обильное, белело в полутьме кочегарки. "И не жрет ни черта, а прет из нее все это", - думал Сахан, внимательно рассматривая то, в чем было для него сосредоточено все зло его жизни - бесстыдное, отвислое, бабье, - и не мог понять, чем это влечет Лерку.

- А ты?.. - спросила Степка недоверчиво. - Ты хочешь, что ли?

Сахан сплюнул и ответил, дрожа от ненависти:

- Застегнись, дура. И пей. А дверь на ночь не затворяй. Поняла?

- Поняла, - послушно согласилась Степка. Она быстро втиснулась в халат, застегнулась и запела, обрушивая на фанерный стол град ударов:

Через пень, через пень,

Через колотушку

Девки деда целовали

В лысую макушку...

"Наладил гуляночку", - подумал Сахан и, усмехнувшись, выбрался из кочегарки.

# # #

Дождь кончился. Стояла густая июльская ночь.

Вся тягость человеческой жизни, привычно скрываемая днем, высвобождалась в ночи и заполняла комнату угрюмым храпом деда, стонами бабуси и невнятным бормотанием мамы-Машеньки.

Авдейка слез с кровати и бесшумно оделся. Вчера, днем, уже сговорившись с Болонкой и запомнив окно, он вдруг представил, как ограбленный Ибрагим плачет и бегает по двору в белье с развязанными тесемочками. Рассказать деду про Ибрагима Авдейка не решился, но почему-то вспомнил дядю Петю-солдата и показал папку с его рисунками. дед раскладывал рисунки по столу, как пасьянс, примериваясь к рассказу Авдейки, и наконец выложил ряд - от портрета самого дяди Пети до последнего, нестерпимого лица во весь лист.

- Вот так, - твердо сказал дед. - Потому и ушел солдат.

- Куда?

- Куда - не скажу. Но вину на себе чувствовал, вот и ушел.

- А ты, дед, вину на себе чувствовал?

- Я, брат, много чего перечувствовал. Только нельзя чувству над собой власти давать - заморочит оно человека, совершить ничего не попустит, погубит вернее пули.

Авдейка не понял и решил думать про вину потом.

Дождавшись, пока все уснули, он вышел из дома, нашел Болонкино окошко и постучал. Болонка не отзывался. Авдейка стукнул сильнее, тогда бледная тень проступила на глянцевой темени и скрипнула оконная рама.

- Не спал, не спал, а вдруг уснул, - сообщил Болонка.

- Спички взял?

- Взял. И нож тоже.

- Ибрагима резать?

- Не резать, а так... Без ножа - не по правилам.

Болонка тяжело плюхнулся на землю и заковылял к цели. Под окном Ибрагима Авдейка присел, попытавшись поднять его, но Болонка не поднимался.

- Не могу, - сообщил он. - Страшно очень.

- А на фронте не страшно?

Авдейка решительно обхватил Болонку и приподнял, помогая коленом. Створка окна легко отошла внутрь. Болонка отпрыгнул и шепнул:

- А если он дома?

- Ты же сказал, в домоуправлении.

- А вдруг вернулся? Проверить надо. Я сбегаю мигом.

- Подожди, не надо бегать.

Авдейка отошел, взял с насыпи комок земли и бросил в окно. Донесся короткий удар, и земля прыснула по полу.

- Давай, - сказал Авдейка.

- Давай ты.

Болонка стал на четвереньки. Авдейка уперся ногой о его спину, схватился за раму и, обдирая колени, забрался в комнату. Было тихо. Пахло пылью и чужим жильем. Авдейка лег пузом на подоконник и втащил Болонку. Тот икал от страха, и в кулаке его гремели спички. Авдейка чиркнул. Осветился грязный пол, темные, страшные своей чуждостью предметы полезли в глаза. Спичка погасла. Предметы разбежались.

- Так не пойдет, надо лампу найти, - сказал Авдейка.

Нашли на столе лампу, зажгли фитиль, надели захватанное тусклое стекло. В пустынной комнате стоял топчан, обитый коричневой клеенкой, большой стол, табуретки, фанерный шкаф с посудой и сундук с железным кольцом на крышке.

- Что-то сабель не видно, - неуверенно сказал Авдейка. - И вообще, как-то... не богато.

- Глупости. Это понарошку так.

Что-то ударило в лампу, и Болонка замер.

- Да не бойся ты, это мотылек.

- Вечно эти бабочки разлетаются, - недовольно заворчал Болонка. Он еще икал, но осваивался быстро. - Здесь! - Он показал на сундук. - Хватай! В таких всегда деньги прячут. Тяжелый, гад, как же мы его унесем? - спросил Болонка, обнимая сундук.

- Откроем и унесем по частям, - решил Авдейка, проникаясь его уверенностью.

Кольцо заскрипело, и крышка неохотно поддалась. Ударил в лицо тяжелый дух нафталина и чужого пота.

- Что это? - спросил Болонка, вытаскивая ватник. - А где деньги?

Вытянули груду лежалых вещей. Денег не было. Болонка, уйдя с головой в сундук, гулко икал.

- Есть, - страшно зашептал он. - Золото. Этот, как его, не кирпич...

- Слиток? Врешь!

Болонка вылез из сундука и протянул к лампе странный металлический предмет.

- Утюг. Детский утюг без ручки, - определил Авдейка. - Дурак ты, Болонка. И я дурак. И чего они все - богатый, богатый! Где это богатство?

- Знаю! - Болонка оглушительно икнул. - Здесь! - Он подошел к топчану и тщательно ощупал коленкор. - Вот! Деньги всегда в матрасах прячут, это только золото в сундуках - а откуда у него золото?

Авдейка подполз ближе, осадил Болонку на пол.

- Чего ходишь, из окна увидят.

Внезапно Болонка вскрикнул и полез в штаны.

- Хорошо укололся, а то бы забыл, - сказал он, вытаскивая нож. - А ты все - "зачем нож, зачем нож". Затем.

Он воткнул нож в топчан и с треском разодрал коленкор.

- Тише ты! Щупай.

Запустив по локоть руки в свалявшуюся паклю, они молча шарили в тюфяке.

- Вот! - вскрикнул Болонка, схватив Авдейкин палец.

- Пусти палец, дубина!

Болонка отпустил и стал выбрасывать паклю на пол. Скоро под коленкором лежали голые доски.

Авдейка понял, что все напрасно. Забыв об осторожности, он встал и увидел фотографии на голой стене.

- Дети, что ли? - спросил он печально. - Что-то много.

- Много, - икая и отплевывая паклю, сказал Болонка. - Я узнавал, чтоб не нарваться. Они с матерью в эвакуации. Девять штук. В Казани.

- Дубина! - сказал Авдейка и задохнулся от возмущения. - Что ж ты раньше не сказал? Какое богатство, когда детей девять штук?

И тут что-то звякнуло, беглые шаги пронеслись по коридору, сорвалась дверь, и в разведенных ужасом Болонкиных глазах Авдейка увидел Ибрагима. Задыхаясь, он привалился к косяку. Руки его беспредметно шарили по груди, из которой с шипением и свистом вылетала непонятная, горчичная речь. Потом свист прервался. Ибрагим тяжело повалился на табурет. Печальные зернышки глаз, обежав груду тряпья и пакли, остановились на Авдейке. Потом зернышки помутнели и упали. Авдейка вскрикнул, а потом увидел, что Ибрагим плачет.

Он плакал, сипел и сыпал горчичные слова, прерываемые русским "дети, дети". Когда сипение стихало, падали черные зернышки. Авдейка не выдержал, всхлипнул, и следом старательно всхлипнул Болонка.

Тут толкнулась дверь, и вошел Феденька в расстегнутой белой рубахе и бинтах, свисавших с головы.

- Ибрагим! - позвал он.

Зернышки падали.

- Да что тут у вас? - спросил Феденька, увидев ребят.

- Моя думал, Роза приехал. Давно письма нет, - сказал Ибрагим. - Дети пришел. Голодный, совсем голодный. Пришел воровать голодный Ибрагим. Бедный, бедный...

- Это они-то воровать? - Феденька хмыкнул было, но застонал и схватился за голову. - Ой! Черт! Брось ты их, Ибрагим. Голову у меня ломит. И где так набрался, не вспомню. И тряпок понавешали...

Феденька стал срывать бинты и снова застонал.

- Дурной голова. Нельзя снимать!

Ибрагим подскочил к Феденьке и стал мотать бинт обратно.

- Ушиблась голова. Ступеньки стучал. Понял? Не снимай, совсем твоя плохой будет.

- Смилуйся, Ибрагим. Какая-то сволочь мою заначку сперла. У тебя есть, налей.

- Моя не даст.

- Не уйду, пока не дашь, - упрямо сказал Феденька и сел за стол.

Ибрагим полез в расшатанный фанерный ящик, достал хлеб, разделил на четыре части, посолил и, моргнув затуманенными зернышками, позвал:

- Кушайте, дети.

Болонка взял кусок с краю и откусил. Авдейка тоже взял хлеб, но кусать не стал и отодвинулся в тень. На мякоти Болонкиного куска вспыхивали зернышки соли.

- А грамотно они тебя распатронили, - сказал Феденька, оглядывая комнату.

- Маленький дети, глупый дети, совсем не там искал.

Ибрагим взял Болонку за плечи, посмотрел в глаза и сказал:

- Хлеб в шкафчике, хлеб всегда в шкафчике.

- Выпить, Ибрагим! - стонал Феденька.

Ибрагим полез в шкаф, долго возился в нем, а потом вытащил початую бутылку и разлил в два стакана.

- Ты же не пьешь! - Феденька испугался. - Тебе закон запрещает.

- Нет никакой закон, когда мальчик голодный воровал. Моя пить будет.

Авдейка положил хлеб на разодранный топчан, собрался с духом, вышел на свет и сказал:

- Простите.

- Ходите к Ибрагиму. Всегда хлеб в шкафчике.

- Спасибо.

Ибрагим встал, подозрительно покосился на Феденьку и поднял стакан.

- За победу над проклятой фашистой! Мелкими глотками он едва вытянул водку, торопливо задышал и уткнулся в рукав.

- Занюхай, - снисходительно сказал Феденька и протянул горбушку. - Мужик тоже - водки не пробовал.

Ибрагим занюхал и проводил детей. Ткнулся лицом в Авдейкину голову, хлюпнул носом и исчез. Авдейка вышел из подъезда, глубоко вздохнул, посмотрел вверх. Там горели звезды, обозначая путь неведомых и свободных миров. Очень хорошо там было.

Из окна донесся тонкий голос Ибрагима:

- Никакой закон нет! Водка есть. Моя пить станет!

Гулко и страстно рыдала вода, падая в зарешеченный сток.

- Что теперь делать? - спросил Болонка.

- Не знаю.

Пульсирующий жгут воды выбивался из бетона, стекал по двору, падал в сток и там, под городом, соединялся с другими потоками.

- Куда он? - спросил Болонка, наступив на ручеек.

- В Москва-реку. Там в набережной трубы торчат, и она из них льется. Я видел.

- А потом?

- Потом в море течет, потом в океан.

- А совсем потом? - настойчиво спрашивал Болонка.

- Потом она вроде как умирает. И из нее облака делаются. И дождь, и снег, и лед.

- А потом?

- Потом все сначала.

Болонка заплакал.

# # #

С бессвязностью рыдания звучало разнотактное биение часов, и, слушая его, Сахан отдыхал. Он сидел в душном тепле чердака, прижимая к ушам часы пленных немцев. У ног его лежал барабан с многократно ощупанным добром. Сахан думал о том, сколько выручит за часы, о деньгах, которых у него теперь много - и троим Леркам сразу не выложить, - но радости не чувствовал. Тратить деньги он не умел, да и не испытывал к этому никакой охоты. Он стремился к деньгам, чувствуя в них силу, которая вытащит его из паскудной жизни. Но теперь обладание отрезвило Сахана, и тревожная мысль выросла во весь объем его сознания.

Деньги шуршали в его руках тем, чем они и были, - бумажками, вызывая сомнение в своем могуществе. На что они? Бежать отсюда некуда: жизнь везде одна - советская, только отловят, да в колонию. А там - по-Макарински: урода кроить начнут, чтобы под всех был, чтобы уродством своим дорожил пуще жизни. Так что с денег этих? Костюм покупать? Да и в самом дорогом костюме сын Маруськи-пьяницы им и останется. Надень его Лерка, у всех сопли потекут от зависти, а на нем он - смеяться только. Эк, скажут, вырядился дурень. И откуда деньги - на похоронках наших нажил или мамаша чем подсобила?

Сахан заерзал, зачесался, почувствовал страшное опасение, что не за тем он гонялся, не в том силу искал. Ну еще пять кусков нацыганить, ну десять. И что? Сидеть на них курицей? Всю жизнь Ферапонтом промыкаться, а потом танки дарить?

Он вскочил на ноги, прошел бесшумным чердачным мусором, отбросил в темноту деньги, мешавшие рукам. Ошибся он, ошибся, не в деньгах сила. У нас кто не в чинах, а с деньгами - вор. А вор любого столба шарахаться должен. Это Кащей по глупости гоголем ходит да еще за грудки хватает. И перед ним-то ему шестерить! Тьфу! Ничего, с ним и сквитаться недолго, попомнит Сахана. А деньги - не то, не за них ломаться надо. Что же тогда? В работяги? Поломался, будет. Дальше, чем в ломовые лошади, тут не проскочишь. В ученье податься если? Насмешил. Академик Сахан, туды его мать. Вон у Феклы квартирует книжник, дистрофик белобилетный, на цыпочках ходит да на книгах спит, а по жизни - все нуль без палочки.

Другим брать надо. Вон, Леркин отец. Сахан замер, почувствовал, что попал на верное. Ба! Да выходят же люди в Леркины отцы. Из кого-то они получаются! Или воли у него не станет? И где же он раньше был? Почувствовав зудящую потребность в движении, Сахан стал быстро ходить по чердаку, спотыкаясь о балки и не ощущая боли. Вот чем силен Лерка - чинами и связями отцовскими. Не деньгами - рождением своим в налаженной жизни, в музыках, в коврах да бархатах. Он как слепой кутенок пока, этот Лерка, - брыкается, все бежать куда-то хочет. Перебесится. А уж жизнь ему уготована. Направляет папаша. И отличник, и вожатый, и в комсомольцы сподобили.

А он, Сахан, тем только и держится, что война, а то вышибли бы давно из школы. Учится по случаю, лишний раз книги не раскроет. На уроки ходит с пятое на десятое - трудовой фронт, дескать, заедает. На второй год остался. Тьфу! А по общественной линии - вообще нуль. Не любит задарма работать. В барабан на сборах стучал - так и тот слямзил. А ведь это не задарма, это единственную дорогу открывает, по остальным - плутать только.

Поздновато спохватился, но ничего, решил - наверстает. Два класса в год окончит - догонит Лерку. И к писунам вожатым пойдет. И в барабан бить будет. Из шкуры вылезет, а в первые выйдет. И к Лерке прилепится намертво. Это главное. Лерку по жизни потащат - глядишь, и его вытянут. А как до дела дойдет, так Лерку объехать - как два пальца об асфальт.

"Не торопись, - прервал себя, - под ноги посмотри. Лерку обматерил сегодня, а он гордый, обидчивый - с жиру, с того, что цены ничему не знает. Теперь зализывать надо. Деньги ему за шкуру вернуть - пусть мальчик героизм проявит, пожертвует на танк мамаше Родине. Все сделать - только бы не сорвался Лерка с крючка. Степку ему давать когда захочет. За так давать, но умело. Степка - туз, попусту ею не бросаться. Если Феденька заартачится - кирпичом Феденьку. А вернее - бумажку состряпать куда надо. И не спешить, не суетиться".

Сахан подобрал деньги и вышел во двор. Ночь подрагивала на исходе. Приложил ухо к двери кочегарки - там ли Ромео? Ничего не услышав, спустился вниз, чиркнул спичкой. На лавке под тряпками сладко спала Степка. Лерки не было. "Не приходил", - понял Сахан и, как из-под воды, в одно дыхание выскочил из кочегарки. Подождал, пока привыкнут глаза, ослепленные вспышкой, и отыскал в непроницаемых рядах Леркино окно.

- Лерка, - позвал Сахан. - Лерка!

Ответа ему не было. Мельком подумал, не спит ли Ромео, но решил - нет, не должен спать. Спал бы - так два куска не отдал. Боится. Хочет - и боится.

- Лерка, выходи! - крикнул Сахан во все горло, рискуя всполошить дом. Выходи, возьми деньги!

И тут окно вспыхнуло ошеломляющим, беззастенчивым светом. Сахан отпрянул так неправдоподобно выглядело горящее окно без маскировки, что почудилось, будто война кончилась. Сахан потянулся на свет, влез на насыпь и вытянул шею, будто над собой вырос, - но окно погасло, оставив его в темноте и одиночестве.

"Услышал, - думал Сахан, не сразу сообразив, что случилось. - Услышал, но не хочет. Презирает".

Сахан едва не взвыл, вышатнул из парапета обломок кирпича в присохшей извести, собираясь влепить в окно, но одумался, на замахе переломил себя и хватил по ноге. Завыл, заплясал, затаптывая вывалившиеся из кармана деньги. Потом остыл, пригоршнями сгреб деньги с земли, скомкал и, отстраняясь от них, запрокинул голову. С неба: глядели звезды - далекие, холодные, чужие. "И там то же самое", - подумал Сахан и плюнул вверх, едва успев отскочить от плевка. Это позабавило его, он плюнул другой раз и вовсе успокоился.

Обидчивый. Потому и Лерку за гордость поносит, что и сам такой. Только Лерке можно, а ему - нет. Это еще заработать надо, чтобы на обиду право поиметь! Лерка-то с рождения получил, за так. А папаша его? Ведь и над ним начальство есть, поди обижает. Нет, решил, не обижается: генерал, терпит. И Лерка поумнеет - терпеть станет. Если обиде волю давать - не построить ни шиша. Зажаться и терпеть, и от Лерки - ни шагу.

А деньги - куда их? Нажраться от пуза - так вырвет. Усохло оно, усохло за войну пузо - и забыть о нем надо. Матери подарить - в загул ударится, позора не оберешься.

Но отдать деньги надо, и сразу отдать, чтобы не смущали. Потихоньку - и лоб набьешь, и яйца не расколешь. А на танк - свой кусок выложить, последний. И не втихаря - через Пиводелова деньги посылать. Чтоб с фамилиями. И до школы донести - пусть гордятся. Вот так! А теперь за метлу, светает.

# # #

Светало. Просыпались люди, втягиваясь в заботы дня. Машеньку поднял неурочный стук в стенку. Глаша, уже одетая по-уличному, ожидала ее у двери.

- Послушай, чего. Ходила теперь к Феденьке, насчет угля столковаться. Пока, думаю, твой свекор тут коммунизм установит, мы ледышками позвякивать станем. Сторговались, да в бинтах Феденька, стонет, при мне его неотложка в больницу забрала. Комиссар-то его твой едва не угробил. И старый, и битый - а силищи невпроворот. Как подумаю, каков, верно, раньше мужик был...

- Да ты к делу, Глаша, зачем будила?

- Будет и дело. Твой парень вчерась ночью Ибрагима грабил - вот дело.

- Как грабил? Ты что говоришь!

- Дело говорю. Феденька рассказал. Ночью слышит - Ибрагим вернулся, опохмелиться к нему пошел. Ну и застал компанию. Твой да дружок его, из второго подъезда, по-собачьему еще кличут...

- Болонка!

- Во-во, Болонка. Забрались в окно, всю комнату обшарили, ножами топчан распороли - золото искали. Ибрагим дежурил в ночь, на свет прибежал, думал, жена вернулась.

Машенька молчала, тиская руками лицо.

- Да ты не журись, Ибрагим скандала поднимать не станет. Феденька говорит - заплакал, хлеба им дал. "Бедный мальчик, голодный мальчик". Слабоумный, сама знаешь.

Машенька отодвинула Глашу и, как была, в спальном халатике, пошла к Коле-электрику. Решительно постучала в дверь, убрала волосы за уши.

Глаша, оправившись от изумления, подбежала к ней и потянула за руку:

- Не пущу. Ты что, с ума сказилась? Голая! К этому спекулянту. Не пущу!

- Уйди, Глаша. Мне сына спасать надо. Увозить его отсюда. Срочно увозить.

- Не дам. Не допущу тебя до такого. Донос на него составлю, но не дам. Так и знай.

Щелкнула задвижка, и Машенька исчезла в приоткрывшемся плюше.

- Что я наделала, дура! - застонала Глаша.

# # #

Дядя Коля-электрик в халате, сшитом из полосатого полотенца, осунувшийся и покрытый глубокими складками, как продырявленный резиновый тигр, не спал всю ночь и думал о Машеньке, потому что думал о ней всегда. Мечты о ней, возбужденные вчерашней покупкой горжетки, за ночь утратили присущую им сладость, и причиной тому был неотвратимый ход времени. Война, давшая ему верный шанс на завоевание Машеньки, была на исходе. Как человек оборотистый, электрик знал, что судьба мстит за упущенные возможности, и от близкого мира ничего доброго не ждал. Скоро вернутся фронтовики, и кем уж они были на войне, дело десятое, а тут они воплотятся в живых героев. А он останется немолодым электриком, страдающим одышкой, липовым белобилетником и спекулянтом и будет через дверь подслушивать любовный лепет Машеньки, обращенный к какому-то безымянному герою. До конца дней он останется вороватым свидетелем чужого счастья и не вырастет из нахрапистого и неловкого провинциала, девять лет назад осевшего в Москве и заболевшего соседством недоступной барышни. Однажды и навсегда пленился он ее непринужденностью, равнодушным достоинством, очарованием ее поджатой губки, капризной твердостью и самим ее презрением. За переменчивостью ее настроений электрик бессознательно угадал породу, ту внутреннюю устойчивость, которая дается поколениями налаженной жизни. Он потянулся к Машеньке из своего случайного и нечистого преуспевания, как к неизменной ценности, золотой валюте, неподвластной колебанию курса, и чем недоступнее становилась Машенька, тем жарче и потаеннее тлели его желания.

Давно уехал бы он из Песочного дома, но и в краткой отлучке терзался - не стряслось ли чего с ней, не нашла ли себе кого? И если, вернувшись, находил квартиру пустой, то случайный волосок на ее обмылке становился ему мучителен, как вопросительный знак.

Девять лет ждал электрик своего часа, как кровосмесительства, избегая заигрываний рыночных торговок, - и напрасно. Ничто не склоняло к нему Машеньку, предпочитавшую изводить себя над чужим бельем, и купленного по случаю песца ожидала роль пучка соломы, подложенного электриком в месте очередного падения.

- Не возьмет тебя Машенька, - обратился к песцу дядя Коля.

Белый песец, картинно развалившийся на красном плюшевом диване, молчал и приветливо, но несколько однообразно улыбался. Дядя Коля-электрик непредвиденно всхлипнул, услышал стук в дверь и отвел задвижку.

- Машенька... - произнес он, попятившись. - Машенька... да что же это?

- Вот, - ответила Машенька, теряя решимость. - Вот, Николай...

- Да присядьте же, куда бы... Господи, да сюда, вот сюда. А зверушку мы попросим. Зверушку... Машеньке.

"Боже, как стыдно это", - думала Машенька, стягивая отвороты халатика.

- Мне некогда, Николай. Я хочу спросить об этом... санатории.

- Машенька, конечно! Да садитесь же, - твердил дядя Коля, дрожа от непереносимого чувства. - Конечно, санаторий. Только позвольте... Зверушку Машеньке, ха-ха... беленькую. Вот, так ее, Машенька, на плечики... Позвольте... Ах, к лицу, Машенька, ведь как к лицу - мечта! Сколько лет мечты. Ах, Машенька...

"Как же я стара, - думала Машенька, зябко кутаясь в мех и испуганно глядя в распущенное лицо не владевшего собой электрика. - И как безнадежно все это".

- Санаторий - да завтра же. Что завтра - сегодня, сей минут. Ручку, Машенька... неужели? Ведь сколько лет... Машенька... я ума лишаюсь...

Дядя Коля-электрик прижал узкую Машенькину ладонь к треугольному рту и опасно побледнел.

- Придите в себя, Николай. Ведь я никогда не давала вам повода... говорила Машенька, за брезгливостью и жалостью не различая смысла слов.

- Ах нет, - перебил электрик, шевеля вздутыми губами. - Как же-с? Ведь девять лет... Врага не побоялся, только бы с вами. Да что враг! Замужество переждал! Надежды... ах, Машенька... не отнимайте... Ведь нелюбовь пережил...

- Хорошо, успокойтесь, Николай. - Машенька глубоко вздохнула и преодолела сухость во рту. - Я беру ваш подарок. Поняли? Беру. А теперь мне пора.

Она отняла руку и ушла, а дядя Коля-электрик - бледный, дрожащий и невыразимо счастливый - жался к очертаниям ее тела, гладя и целуя примятый плюш.

# # #

Авдейка проснулся от тревоги. Было рано, последние звезды еще стояли в квадратиках занавески. Посреди комнаты неподвижно возвышался дед.

- Что случилось?

Дед не ответил.

- Где мама? - спросил Авдейка, вскакивая с постели.

Открылась дверь. Вошла мама-Машенька в заглаженном до блеска халатике и с чем-то белым на шее.

- Поздравьте меня, - обратилась она к деду. - Мой сын - вор. По ночам он грабит квартиры. Вот венец вашего воспитания. Полагаю, что нужды в вас больше нет. Вам понятно?

Машенька говорила отрывисто и сухо. Руки ее что-то делали в белом вокруг лица, а глаза скашивались к зеркалу. Дед молчал.

- А ты, Авдейка, едешь в детский сад. На дачу. Николай Иванович достал путевку. До конца лета. А там посмотрим.

- Не хочу на дачу! - в ужасе закричал Авдейка. - Дед, не отдавай меня! Там идиоты! Они теплые, у них глаза из молока!

Дед подхватил Авдейку и прижал к груди.

- Николай Иванович - это кукиш, что ли? - спросил он, наливаясь яростью.

- А вас я попрошу не вмешиваться. Навязались на мою голову. Держиморда. Кулаками порядки устанавливаете, в кукиши всех сватаете. Да над вами весь двор смеется! А в свою жизнь я вам вмешиваться не позволю. И в Авдейкину - тоже. Я от Николая Ивановича помощь вижу. И отказываться не намерена.

- Не бывать этому. Не отдам негодяю внука! - заорал дед так, что комната дрогнула, и неуловимым движением сорвал белое с плеч мамы-Машеньки.

Пушистая тень перелетела комнату и исчезла в распахнутом окне.

- Песец! - воскликнула мама-Машенька и заметалась от окна к двери, неловко придерживая полы халатика, а потом ослабела, уронила плечи и припала щекой к двери шкафа.

Авдейка взглянул в растерянное лицо деда, соскользнул на пол и бросился во двор. Он остановился под окном, в узком тупике, образованном крылом дома и забором табачной фабрики, наметил место, куда должен был упасть песец, и огляделся. Песца не было. В глубине тупика, у тополя, где хоронили бабочку, Сахан заметал мусор в большой совок. Авдейка подошел и тщательно осмотрел Сахана со всех сторон. Песца на нем не было. Неторопливо разметая перед собой пыль, Сахан вышел из тупика и исчез за углом дома. Авдейка остался один. В стене непроницаемых окон ему почудился какой-то изъян, и неожиданная мысль толкнулась в нем.

Но тут взгляд скользнул по выемам подвального этажа, и мысль рассеялась. Авдейка осмотрел узкие каменные колодцы и вернулся домой.

Мама-Машенька сидела у зеркала, уже одетая к выходу, и разглаживала руками лицо.

- Значит, он пропал? - спросила она.

Авдейка кивнул.

- Он пропал, он пропа-ал, - начала напевать Машенька.

Авдейка вздрогнул, нашел деда и прижался к нему.

- Два месяца еды. Два месяца жизни. А он уехал, мой голубчик, не вернется никогда, - напевно выводила Машенька.

- Опомнись, невестка, - сказал дед. - Я выбросил, я и должок верну.

- Чтобы духу вашего в моем доме не было! - закричала Машенька, вскакивая от зеркала.

Дед тяжело сглотнул и закашлялся, зажимая грудь Авдейкой. Дрогнула и сложилась в гармошку ширма, открывая бабусю, неловко приподнявшуюся в постели.

Машенька взглянула на мать и ощутила непомерную тяжесть всего, что с такой естественностью делала для нее все эти годы, - тяжесть металлических болванок, чужого белья и дощечек венеролога.

- Прощайте великодушно, - сказала она, ёрнически кланяясь матери. - Увы, мне пора. Бегу, не оглянусь, и так далее. Дела. У всех дела. Тебе надо умирать, сыну - воровать, деду - хулиганить, а мне - работать. И плакать над этим нет времени - война. Счастливо оставаться.

# # #

Хлопнула дверь, и бабуся неловко откинулась на спину. Авдейка плакал, прижимаясь к деду, страстно шептал:

- Убежим, дед, давай убежим на фронт. Нас не хватятся, дед, мы не Лерка, мы ведь на дух никому не нужны.

Дед сглатывал воздух, водил красной рукой по детским лопаткам. Мысли его возникали и лопались, как пузыри над трясиной. "Вязну. Не вытащить мальчика. Гонит невестка, уходить надо. На кого его оставлю? Три войны осилил, а кукиши одолели. Гражданскую прошел, в Отечественную уцелел, а тут завяз. Смеются они надо мной! Смеются, трусы ничтожные. Одни по норам жмутся, последние копейки прохвостам платят, других и вовсе из дома выжили - и терпят. Нет того, чтобы собраться и сказать - хватит! Ведь сгинула бы нечисть! Так нет, они надо мной смеются. На их страхе и цветет вся погань. Болото. Обыватели. Мало я их стрелял. А может, много?"

Бабуся, неловко опрокинувшаяся на постель, страдала страданием дочери, терявшей человеческий облик - подобие Божие, единственную опору в превратностях жизни. Она мучилась своей невольной виной, своей болезнью, сделавшей ее непосильной обузой для дочери. И спасительная щель отворилась перец нею. С минуту бабуся отдыхала на грани открывшегося спасения, отделенная от него легкими граммами снотворного порошка, лежащего под рукой. Но дрогнувшая рука остановилась. Спасение это предстало ей надругательством над даром Господним, смертным, исповеди не подлежащим грехом.

Отвращение к такому исходу она испытывала с юности, с тех пор, как услышала историю, нашумевшую в Москве в десятые годы. Речь шла об актрисе, ее меценате и любовнике-игроке, проигравшем сумму, которой у него не было. Актриса просила денег у мецената, но тот не дал, и игрок застрелился. Тоща и актриса в стиле своей профессии застрелилась на его груди, после чего застрелился и миллионер-меценат, которого особенно горько оплакивала театральная общественность. Ее покоробил тогда истерический пафос, которым окружило общество самоубийство людей, обезумевших в своих страстях и тщеславии. Известный скульптор запечатлел миллионера в кресле, с пистолетом в упавшей руке, каким тот был обнаружен утром, и осиротевшие режиссеры лили слезы у его надгробия. Она болезненно переживала, что силой мирского богатства этот памятник человеческому малодушию был водружен на освященной кладбищенской земле. Так - "бесшумно", по слову отца Варсонофия, - и пробивали люди запястья Бога своего.

Но время воздало памятнику сполна. Десятилетия спустя, когда она хоронила мужа, старый кладбищенский служитель рассказал, что его хотели украсть из-за ценного мрамора, подтащили уже к стене, но перевалить через нее не смогли и стали откалывать мрамор по кускам. Какие-то околотеатральные дамы обнаружили памятник у забора и, под предлогом исторической значимости потасканного кумира, перенесли его в театральный музей, где он обрел достойное место среди образцов публичного лицедейства.

- Дед, - неожиданно спросил Авдейка. - А бабочки смелые?

- Нет. У них просто предназначение свое, инстинкт. Выбора у них нет. Смелые только люди бывают.

- Все равно смелые, - ответил Авдейка.

Неприятие исхода этих людей, многократно, до отвращения усиленное собственным страданием, погасило спасительную щель. "Что ж, - думала бабуся, не мне судить, почему такое обрушилось, не мне измышлять Божью волю".

Разминаясь, дед прошелся по комнате, подбрасывая Авдейку под потолок. "Пора, - думал он. - Излазил жизнь, как солдат бабу, пора и ответ держать".

"Сколько силы в этом существе, - думала бабуся, прислушиваясь к шагам, сотрясавшим комнату, - силы, которая не нашла выхода в истинную жизнь и рвет его изнутри. Божий промысел взялся исполнять на земле по своему разумению - и обратил в убийства, от которых нет ему спасения. Такие и вздернули Россию на дыбу. Круто они брали - больно и бились. Не мне их судить. Но один только Господь может простить им крестные ходы, расстрелянные в восемнадцатом".

# # #

День желтел, укрывался в закате. Тонкие палочки стучали о золотой щит.

- Дед, я пойду, - сказал Авдейка. - Мне надо. Я и маме скажу, не бойся.

- Я не того боюсь, - ответил дед. - Иди. Только слово дай, что воровать не станешь.

Загрузка...