В начале января БНу вновь приходит письмо от немецкой переводчицы Эрики Петрас. БН ответил на ее вопросы 15 января.
<…>
В конце ноября узнала приятную новость — не знаю, известна ли она Вам или нет: Западногерманское издательство Suhrkamp Verlag, Francfurt/Main еще в 1990 году будет издавать Вашу повесть «Парень из исподней» (в моем переводе, лицензия). Поздравляю.
Что касается романа «Хромая судьба», то он, то есть немецкий текст, по всей вероятности уже сдан в набор. Большое Вам спасибо за быструю, подробную помощь — Вы нам очень помогли. Несмотря на это, к сожалению, осталось еще четыре вопроса. Очень мне неприятно и прошу прощения; очевидно, я их пропустила. Будьте добры, пожалуйста, помогите нам еще раз, пришлите ответы и объяснения. Будет верстка, сможем исправить все, что нужно.
Вопросы:
1) на стр. 192 (рукописи): Что такое спираль Бруно? Никто не знает, в словарях и справочниках не нашла, хотя полагаю, что это как-то от Giordano Bruno…
2) на стр. 285: «…как говаривал юный мистер Коркран». Кто это, из какого, может быть, произведения? Как писать эту фамилию в оригинале, на английском языке?
3) на стр. 334: «Мы храбрые ребята», «Урановые люди», «Про пастуха, которому бык выбодал один глаз» — это «просто так» названия, выдуманные Вами, или «настоящие» песни (к примеру, Высоцкого)? А если настоящие — можно ли их найти в каком-то сборнике или на какой-то пластинке?
На стр. 377: «Демон неба сломал мне рога гордыни». Это цитата? Где ее найти?
<…>
20 января — очередная публикация АНа в «Тюменском комсомольце».
Насколько удачным был минувший год для страны? Для НФ? Для «Сталкера»? Как всегда, отдел фантастики «Тюменского комсомольца», берясь за разрешение столь серьезных и неоднозначных вопросов, учиняет своим постоянным консультантам «допрос»:
Какие надежды прошлого года не оправдались? Какие — оправдались?
Какие надежды вы возлагаете на новый год?
<…>
Аркадий Стругацкий:
1. Надеялся на поправку здоровья. Что касается сбывшегося — количество наших книг, изданных в СССР, наконец-то приблизилось к количеству изданного за рубежом. И мы очень гордимся этим. Наша мечта — чтобы Стругацких можно было купить везде, когда захочешь, любому человеку.
2. Жду, когда же, наконец, закончатся коллизии между руководством СП РСФСР и Ленинградской и Московской писательскими организациями. Совершенно подсудные речи прозвучали на последнем пленуме правления СП РСФСР. Это переполняет чашу терпения.
<…>
25 марта Авторы встречаются в Москве.
25.02.90
Вчера Б. приехал (с Адочкой и с прострелом) писать ЖГП.
Разбирали дела.
Идея: в конце — драка, молодые жестоко избивают посланца (потом остается только плащ — a la Пристли[59]?)
26.02.90
Сделано 5 стр. 31
Вечером сделали 2 стр. 33
Пошли наносить удары, раздвигаясь и складываясь, как огромные циркули.
27.02.90
Сделали 6 стр.
И ЗАКОНЧИЛИ ЧЕРНОВИК НА 39 СТРАНИЦЕ
28.02.90
Трепались про будущее.
1.03.90
Б. с Адочкой уезжают.
В третьем номере «Уральского следопыта» публикуется материал «Фантастика и фантасты в перестройке». Во многих читательских письмах упоминаются АБС.
<…>
Ну, а теперь о фантастах. Я не понимаю, почему Аркадий Натанович скромничает. Именно он и Борис Натанович со своей социальной фантастикой были лучшими публицистами в застойные годы, они расшатывали саму административно-командную систему, заставляли нас активно мыслить. Пришлось мне некоторое время обучаться на философском факультете Киевского университета. Так вот, за чтение «Сказки о Тройке», «За миллиард лет до конца света», «Улитки на склоне» запросто в конце 70-х можно было схлопотать выговор, а то и быть отчисленным из вуза. Но мы читали, переписывали от руки. У меня «Сказка о Тройке» и сейчас хранится переписанная мной на первом курсе за три недели. Писал ночью, забившись в дальний угол подвала, при свете керосиновой лампы. Была у нас такая знаменитая лампа, «лампа доверия». При ней спорили до хрипоты, читали вслух «Час Быка» И. Ефремова, произведения Роя Медведева и другие, тогда запрещенные.
И самой популярной была фантастика. Она заставляла нас критически мыслить, оценивать положение в обществе. Скажу о троих писателях, которые занимали наши умы. Вернее, четыре их, просто братья Стругацкие для нас были одним целым, неразделимым. Их сочинения для нас были открытиями. За них ничего не жалко было отдать. Знаю по себе, за тоненькую книжицу отдал стипендию. Ну и сидел, как говорится, на воде и хлебе, хорошо, что была у нас выручка, подкармливали друг друга. Зато «Понедельник начинается в субботу» зачитали до дыр. И на семинарах по философии всегда использовали в споре аргументы, почерпнутые из этих книг. Хотя некоторые платили за это довольно большую цену. Насколько я знаю, ходили эти книги и среди рабочих. Не это ли лучшая публицистика!
<…>
Поток читательских писем в журнал «Знамя» по поводу прошлогодней статьи Ирины Васюченко «Отвергнувшие воскресенье» был столь велик, что игнорировать его стало, вероятно, уже невозможно. И в третьем номере журнала критик выступила с его обзором.
Когда мне предложили ответить на читательские письма, посвященные моей статье о творчестве братьев Стругацких «Отвергнувшие воскресенье» (1989, № 5), я не представляла, что меня ждет. «Только, знаете, там есть разные письма, — с оттенком сострадания попыталась подготовить меня сотрудница редакции. — Да вы не огорчайтесь. Когда мало-мальски дискуссионный материал, всегда так…»
Каюсь: предостережение показалось мне неуместным. Я отдавала себе отчет, что статья придется по душе не всем, возражения могут быть резкими и, чего доброго, обоснованными. Не имея претензий на обладание истиной в последней инстанции, нужно быть к этому готовой. Что с культурой полемики у нас не все в порядке, — тоже не новость. О чем же предупреждать?
Предупреждать было о чем. Некоторые послания оказались ошеломляющими. Не потому, что их авторы обнаружили в статье стиль, достойный комикса, «похоронную торжественность», легкомыслие и, о ужас, отсутствие чувства юмора. И даже не потому, что в одном из писем моя работа оценена как «полный провал», поскольку я не беру в расчет эволюцию Стругацких, упускаю из вида, что писатели не тождественны своим героям, что их произведения остры, неоднозначны и «побуждают к самостоятельному мышлению». Мне-то казалось, что я толкую о том же на всем протяжении статьи…
Но если бы это было все! Ленинградка Р. Баженова гневно отметает «придуманные» мною «чудовищные обвинения» в адрес писателей, которые «помогли выжить целому поколению 60–70-х годов». Москвич Ю. Ревич беспощадно уподобляет меня тем «охранителям святости культуры», что жаждут упразднить рок-музыку и даже Грина или Дюма способны привлечь к ответу за порчу нравов. Жители Казани А. и Е. Зеличенок советуют мне печататься в «Нашем современнике»; они поражены, каким образом автору статьи удалось вовлечь достойных людей, руководящих «Знаменем», в «грязную закулисную интригу», и требуют публикации своего письма, ибо в противном случае останутся опороченными «как доброе имя Стругацких, так и доброе имя целого журнала».
Напротив, в письме, подписанном «профессорско-преподавательским коллективом Куйбышевского государственного университета» (господи, неужели там был кворум?!), мою «писанину» клеймят, ссылаясь на «самые широкие круги читателей», которые «не принимают всерьез братьев Стругацких, нашедших для себя „золотую жилу“, штампуя сомнительную в художественном и идеологическом аспектах бездарную фантастику». В своем гневе коллектив охотно прибегает к крепким выражениям, оправдываясь тем, что идут они «от души»: проза Стругацких — «дрянцо», я повинна в «клакеризме», то бишь в продажности, и в «удивительной наглости», ибо осмелилась «талантливейшего, умнейшего фантаста И. Ефремова» сравнить со Стругацкими. (Обидно за И. Ефремова, действительно талантливого писателя и к тому же интеллигентного человека. Будь он жив, даже коллективная душа, может быть, постыдилась бы использовать его имя в подобном контексте.)
Скорбя о «неразборчивости уважаемого журнала», позволившего мне на своих страницах «натужно теоретизировать, одобряя и восхваляя» Стругацких, авторы письма теряются в догадках, почему «Знамя» пало так низко: «Что, Васюченко очень Нужный Человек? Конъюнктура? Связи? Личные или корпоративные интересы?»
На это, право, не придумаешь, что и ответить. Можно лишь посочувствовать студентам Куйбышевского университета. В учебном заведении, где преподавательский состав проявляет такую мощь и сплоченность, должно быть, атмосфера не из легких. Побуждения читателей, которые, не разобравши дела, бросаются на защиту Стругацких, понятнее и по сути человечнее. В памяти еще свежи разгромные кампании прежних лет — немудрено, если кто-то пугается малейшего критического замечания в адрес любимых авторов. Однако в результате поклонники Стругацких осерчали на меня за «невосторженный образ мысли»: ту самую провинность, что вызывала державный гнев дона Рэбы из повести «Трудно быть богом».
Здесь нет парадокса. Пока нам, словно бдительным пионерам из детских книжек, всюду мерещатся заговоры и закулисные интриги; пока в средневековом тумане угадывается знакомый силуэт мельницы-врага, мы недалеко ушли от высмеянного Стругацкими арканарского правосудия. Плоха моя статья или хороша, как считают — спасибо им — Я. Быховский из Москвы, И. Хухров из Ленинграда, Р. Стенникова из Волгограда, О. Гольденштейн из Кишинева (впрочем, посвятивший добрый десяток страниц критике моих «спорных положений»), — это едва ли должно быть поводом для озлобления. Пускай наше общественное сознание не свободно от средневековых понятий, но и тогда, как говаривал персонаж той же повести, не вижу, почему бы благородным донам не сохранить хоть немного старинного вежества.
При таком условии я бы охотно и поспорила, и кое в чем согласилась со своими оппонентами. Но, увы: подобный разговор потребовал бы большей журнальной площади, чем сама статья. Поэтому я лучше отойду в сторону и предоставлю авторам писем послушать друг друга. Тем более что столкновение их мнений оказалось поучительным.
Так, многих возмутило замечание, что мир Стругацких жесток. «Какая жестокость? — сердится, например, молодой читатель Г. Головчанский из Перми. — Какая жестокость, я Вас спрашиваю?» «Васюченко борется с ветряными мельницами, приписывая Стругацким апологию формулы „цель оправдывает средства“», — язвительно замечает Ю. Ревич. Между тем, когда речь заходит о коллизии повести «Жук в муравейнике», те же читатели рассуждают о средствах и цели так: «Вот вам идеальная (или почти идеальная) демократия, и вот нечто, что (пусть гипотетически) ей угрожает. Что с этим делать?» (Ю. Ревич). «Выстрел Сикорски (убившего героя повести. — Прим. И. В.) — подвиг, жертва, этого нельзя не понять, это лежит на поверхности» (Г. Головчанский). Им вторит Р. Баженова, убежденная, что нечего восставать против жестокости, раз возник «конфликт между тем, что полезно государству и отдельному человеку. Льва Абалкина убивают, потому что он несет в себе программу, опасную для Земли. Возможен ли другой выход?»
Как хорошо нас научили, — что невозможен! Мы даже забываем, что там, где подобный вопрос разрешается выстрелом работника спецслужбы, о демократии говорить смешно… Мне возразят, что бессудная расправа вроде той, какая описана Стругацкими, в экстремальной ситуации возможна и при самом гуманном правлении — мол, не на облаке живем. Пусть так. Однако, когда нравственное чувство цивилизованного народа не извращено, он не хочет, чтобы во имя его блага приносились кровавые жертвы. К тому же и разум подсказывает ему, что подобные деяния оставляют в истории семена зла. А мы?.. Всегда готовы почтительно замереть, вытянувшись во фрунт перед государственной необходимостью!
Вымышленный мир Стругацких жесток потому, что отражает реальность — не столько нашего быта, сколько умонастроения. Демонстрируя в фантастико-приключенческом действии многие наши «почти идеальные» представления, эта проза дает возможность взглянуть на них новыми глазами, спросить себя, чего они стоят. Вот почему, вопреки подозрениям некоторых читателей, я не думала нападать на знаменитых фантастов. Это один из тех случаев, когда «неча на зеркало пенять…».
Кстати, читательские письма — лучшее доказательство «зеркальности» прозы Стругацких: просто удивительно, какие разные люди находят в ней отражение своих, подчас противоположных, воззрений. Так, Р. Арбитман и В. Казаков недоумевают, зачем уделять внимание «первым, романтически приподнятым утопиям» фантастов, ведь каждому ясно, что они давно не занимают ни самих авторов, ни их аудиторию. А Г. Головчанский возмущен моей непочтительностью по отношению к этим утопиям, которые он вовсе таковыми не считает: «Несмотря на Ваше утверждение, что мир коммунистического завтра, созданный воображением Стругацких, — неудача, тысячи тысяч поклонников этих произведений поставили цель — создание такого мира (что бы об этом ни говорили). Я требую, чтобы эти слова Вы взяли обратно».
Г. Головчанский настроен решительно. Для него, в отличие от В. Казакова и Р. Арбитмана, книги Стругацких не повод для «сомнения, рефлексии, поиска, а руководство к действию». Со всем азартом юности он готовится строить бодрый тоталитарный коммунизм, вычитанный из ранних повестей любимых фантастов. Общество, где все обретут счастье, отдаваясь делу без остатка. А кому не в радость суббота, по желанию передовых трудящихся превращенная в понедельник, пусть держит язык за зубами. Разве не так? Видите: Г. Головчанский ничего еще не построил, а уже велит мне помалкивать, раз против меня «тысячи тысяч».
Подобные разногласия в понимании идей и конфликтов прозы Стругацких встречаются в письмах поминутно. Едва ли не на каждое утверждение приходится отрицание:
— «Если герои (повести „За миллиард лет до конца света“. — Прим. И. В.) не соглашаются с природой, то в том смысле, в каком мы не хотим примириться с землетрясением, извержением, наводнением. При чем тут ненависть к природе?»
— «А чем Вам не нравится фраза Ермакова „Мстить и покорять — беспощадно и навсегда!“? Именно так! Человек будет богом! И „матушка-природа, стихия безмозглая“, падет к нашим ногам».
— «Богом быть не трудно, богом быть невозможно…»
— «Откуда Васюченко взяла, что Стругацких интересуют „приключения профессионалов“?.. Меньше всего их герои „люди действия“».
— «Вы правильно отметили: герои Стругацких — профессионалы. А профессионалы, как правило, целеустремленны и должны принимать решения».
— «Хочу поблагодарить Васюченко за несогласие с С. Плехановым…»!
— «Да еще задевает заметки настоящего интеллектуала С. Плеханова!..»
— «Кстати, о Плеханове. В наше время только слепой или сумасшедший может ставить в вину Стругацким „изничтожение зловредного арийско-славянского фантома“ (Плеханов С.). Бороться с „Памятью“ надо хоть так…»
На бумаге в мирном соседстве эти реплики кажутся записью нормального литературного спора. В жизни он пока невозможен: многие письма дышат нетерпимостью. Почитатели Стругацких, как и те, кто отрицает их творчество, не только встречают в штыки попытку непредвзятого анализа, но и спешат припугнуть оппонента мнением «самых широких слоев». Без опоры на авторитет масс обходятся в основном доброжелательно настроенные читатели. Ведь чтобы любить и размышлять, нет нужды чувствовать за спиной сплоченные ряды. Эта надобность возникает, когда дело пахнет расправой. Не зря Лавр Вунюков из «Сказки о Тройке» так любил повторять: «Народ не позволит…»
Там, где начинается стрельба из таких крупнокалиберных орудий, уж не до дискуссий о литературе. Признаться, трудно (а как хотелось бы!) вообразить, что мои оппоненты «справа» и «слева» захотят выслушать и понять друг друга хотя бы только в литературной беседе. Так и кажется, что при их встрече произойдет катастрофа. Аннигиляция. А если бы (говоря о фантастике, позволительно дать волю воображению) им удалось увлечь за собой сочувствующие массы, от имени которых они так уверенно возвышают свой голос?
Есть что-то глубоко болезненное в том ожесточении, что так легко охватывает даже людей читающих, думающих. Недаром Стругацкие — писатели, хорошо чувствующие свое время, сегодня с таким отчаянным упорством убеждают «отягощенных злом» опомниться, остановиться, подумать.
Годом позже, в первом номере ленинградского фэнзина «Сизиф» за 1991 г., Вадим Казаков в статье «Аннигилизм критики» подводит итог полемике Ирины Васюченко со своими оппонентами.
<…>
В июне 1989 года Р. Арбитманом и автором этой статьи было написано в редакцию «Знамени» большое письмо с разбором сочинения И. Васюченко. Вот что говорилось в письме <…>:
<…>
«И. Васюченко словно не заметила, что от самых первых, романтически приподнятых утопий Стругацкие еще к середине 60-х подошли к жесткой, острой, проблемной „реалистической фантастике“. И если к самым первым вещам еще можно с некоторой натяжкой отнести слова насчет „активного“, „воинствующего“ (?) разума, цель которого — „рациональное переустройство мира“, то к большинству книг этот тезис совершенно не подходит. Меньше всего их герои „люди действия“ — чаще всего это люди сомнения, рефлексии, поиска. И неужели фраза „только сила делает героя значительным“ на полном серьезе относится к героям Стругацких? <…> Превращать в угоду концепции умниц, интеллектуалов, людей обостренного нравственного чувства в этаких бодрячков-дуболомов, несгибаемых „борцов за вертикальный прогресс“, видеть в книгах авторов „пренебрежение к человеку, если он не боец передовых рубежей“ — значит просто не понимать, что из себя представляет мир Стругацких.
Что означает положение: „писателей, вынесших из шестидесятых годов мечту о преобразовании бытия, не устраивают отрицательные результаты“? Как это понять, если учесть, что уже с начала 60-х авторы, за редким исключением, ориентируют читателя именно на „отрицательные результаты“?.. И не потому, что Стругацкие мрачные пессимисты, просто сладкие всепобеждающие развязки, „хэппи-энды“, по мнению Стругацких, не отражают истинной сложности бытия.
Откуда Ирина Васюченко взяла, что Стругацких интересуют „приключения профессионалов“?.. Герои Стругацких терпят поражение именно потому, что в них человеческое берет верх над профессиональным. Потому так понятны последние бессмысленные поступки Антона-Руматы (который не смог больше оставаться в скорлупе профессионализма) или Кандида, который с очевидностью понял: с „прогрессом“, который „вне морали“, ему не по пути. Потому терпит моральный крах единственный профессионал у Стругацких — инспектор Глебски, а Фил Вечеровский, не имеющий ни малейшего шанса на победу, нравственно остается непобежденным…
То, что авторы не навязывают своего мнения и не педалируют правоту одного и неправоту другого персонажа — очень раздражает неискушенного читателя, которому хочется „ясности“: за кого авторы. У критика в этих случаях очень велик соблазн одну из точек зрения объявить точкой зрения Стругацких. Между тем, ценность произведений этих авторов в том и заключается, что они побуждают читателя к самостоятельному мышлению, и критик, который пойдет по легкому пути, окажется далек от истины. Поэтому, видимо, нет нужды комментировать все те страшноватые вещи, которые инкриминируются Стругацким (включая расизм): в такой степени авторы ответственности за своих героев, безусловно, не несут».
Некоторые повести Стругацких слишком явно не лезли в концепцию И. Васюченко. Вот почему о произведениях «Хромая судьба» и «Волны гасят ветер» критик не сказала вообще ни слова. Вскользь — и совершенно не по делу — бросила она пару реплик о «Втором нашествии марсиан» и «Пикнике на обочине». Зато повести «За миллиард лет до конца света» посвящена чуть не треть статьи. Полагая, что в застойные годы никакого серьезного анализа этой повести не было и быть не могло, И. Васюченко решила осчастливить человечество собственной трактовкой. Суть ее, главным образом, в двух положениях.
Во-первых, как говорилось в нашем письме, «критик изображает героев повести в виде неких фанатиков, которые за-ради своей любезной науки готовы всю нашу Землю (а то и Вселенную) под удар поставить». И. Васюченко пишет: «Главная беда этих адептов сверхцивилизации — недостаток культуры, узость духовного кругозора. Невежды во всем, кроме своих схем, „интегральчиков“ и пр., они мечтают быть благодетелями человечества, о котором не имеют понятия». Удивительно знакомая формулировка. Примерно в такой манере в неудобозабываемые годы было принято в нашей рептильной прессе отзываться об А. Сахарове и его единомышленниках! Удивительная вещь — играющая в прогрессивность и защиту общечеловеческих ценностей, Васюченко в своих выводах смыкается с оголтелым ортодоксальным коммунистом А. Шабановым, еще в 1985 году обнародовавшим в «Молодой гвардии» (№ 2) те же обвинения Стругацким и допустившим точно такие же передержки. Обоим собратьям по перу для подтверждения своей тенденции приходится увечить или вовсе ломать текст Стругацких. В данном конкретном случае И. Васюченко признаком бескультурья героев «Миллиарда…» считает то, например, что астроном Малянов где-то когда-то не сразу понял, что цитируемый приятелем текст — это стихи. Отсюда следует, что ученые «далеки от искусства и литературы, равнодушны к прекрасному». Комментарии излишни.
Между тем, речь-то в повести идет о совсем других вещах! Вернемся к нашему письму: «Не ради чистой науки и личного комфорта бьются герои с черт-те какой неведомой силой: бьются они за свое человеческое достоинство, за право свободно мыслить, за право совершать поступки… Повесть, созданная в середине 70-х, как в капле воды отразила положение, в которое зачастую попадал не только ученый, а просто самостоятельно мыслящий человек в те самые застойные годы. А потому в повести нет „отрицательных“ героев: даже сдавшиеся под гнетом обстоятельств, угроз себе, родным, они вызывают не презрение, а понимание: не всем — как Фил Вечеровский в повести или академик Сахаров в реальной жизни — удалось стоять до конца».
Впрочем, этим подтекстом повести, скрытым за Гомеостатическим Мирозданием, следователем с многозначительной фамилией Зыков и прочими внешними проявлениями, И. Васюченко пренебрегла. Не в силах отрешиться от героически-мушкетерского прочтения книг Стругацких, она даже главных героев повести превращает в четырех мушкетеров Дюма, начисто забыв о «сверхкомплектных» Глухове и Снеговом. Но будем благодарны критику. А ну как она уловила бы параллель не с Дюма, а, скажем, с «тремя поросятами»? Примеривать Вечеровского к идеалу отважного поросенка Наф-Нафа — чем не занятие для критика, берущегося просвещать юных читателей фантастики?
Ответа на свое письмо мы ждали долго. Только в начале 1990 года пришел ответ — и не от редакции, а от самой И. Васюченко. Мы считаем уместным привести его полностью, опустив лишь ритуальные выражения почтений и преамбулу.
«Вскоре, наверное, появится в „Знамени“ мой ответ на корреспонденцию по статье. Она довольно обширна, меня бранят справа и слева — одни за то, что бесстыдно восхваляю таких гнусных писак, как Стругацкие, другие за то, что клевещу на таких великих гениев. Есть и несколько больших писем, среди которых — Ваше, на них, естественно, не ответишь одной короткой заметкой.
Убеждать Вас, что моя статья не так плоха, как Вам кажется, не буду — это и неинтересно, и бессмысленно, и, наконец, я сама по ряду причин от статьи не в восторге. В чем Вы совершенно правы, так это относительно „заговора молчания“. Я-то хотела сказать, что не было серьезного критического анализа. И теперь уверена, что быть его „до гласности“ не могло по причинам хотя бы техническим, но — тут Вы опять правы — всего, что значится в собранной Вами библиографии, я, разумеется, не читала. А то, что читала, казалось мне совершенно „мимо“, хотя Вы, возможно, оценили бы это иначе. Но так или иначе, выражение относительно „заговора“ было неточным, и то, что в некоторых читательских письмах со мной пылко соглашаются, не оправдывает подобной неточности.
Спорить с Вами насчет Стругацких мне не хочется потому, что, сколько бы у меня ни было доводов и соображений, Вы, как мне кажется, захотите не столько понять их, сколько обязательно опровергнуть, и в каком-то высшем смысле будете, может быть, правы: Вы-то защищаете то, что любите, а я холодно разбираюсь в интересном, но достаточно, по-моему, сомнительном литературном явлении. Для Вас это — Ваша главная тема, для меня — нет. Ваше отношение к ней горячо и определенно, мое — безвыходно и двойственно. Я же понимаю, что по сравнению с Пикулем и „Вечным зовом“ Стругацкие — высокая литература, что их проза гуманна по сравнению с писаниями Распутина и интеллигентна там, где Белов может сойти за мыслителя. А мы именно там и живем, так что отказывать Стругацким во внимании было бы несправедливо.
В одном возражу вам, и не ради пререкания, а потому, что для Вас, раз уж Вы занимаетесь Стругацкими, это может оказаться небесполезным. Разделываясь с моей концепцией, Вы весьма решительно противопоставляете моим заблуждениям свои единственно верные выводы. Подобный метод, и вообще не самый плодотворный, по отношению к Стругацким особенно неоправдан — должна сказать, что письма их почитателей доказывают это лучше, чем сумела бы сделать я. Двойственность этой прозы феноменальна, разные люди с пеной у рта превозносят ее за разные, зачастую взаимоисключающие идеологические тенденции. Среди этих поклонников попадаются прямо-таки неистовые сталинисты (если иметь в виду не слабость к известной персоне, а тип мироощущения). Вы скажете, что здесь недоразумение? Однако не с каждым писателем может произойти недоразумение подобного рода — скажем, Ю. Домбровского никогда не примет за „своего“ человек тоталитарного склада… У меня свое толкование этой двойственности, Вам вольно считать его несправедливым, однако двойственность налицо — занимаясь Стругацкими, право, грех это отрицать. А что Вы скажете о недавнем огоньковском интервью? Все вроде бы так разумно, культурно, и вдруг — этот чудовищный пассаж насчет „физического отвращения“ к панкам и т. п. А ведь брезгливость к человеку — одно из самых антикультурных, низменных и опасных чувств, по нынешним временам не понимать этого, кажется, невозможно…
Извините, я не собиралась спорить, да и теперь не хочу. И вполне осознаю, что пишу сумбурно и длинно; не взыщите, это от усталости и спешки. Что до Стругацких, они все же чтение по преимуществу молодежное. В юности я и сама глотала эти повести с аппетитом, не обращая внимания на то, что (и тогда) раздражало и настораживало. Казалось, только зануда может придираться к таким занимательным книжкам. В сущности, и Вы меня в том же обвиняете. Но критик, он ведь и есть зануда, его дело — высовываться и каркать, что, мол, невеста „чуточку беременна“. Как отнестись к подобному сообщению — это уж добрая воля жениха, то бишь читателя. Вы свой выбор сделали: просто не поверили. Если Вы при этом не ошиблись — тем лучше». Пожелание успехов. Подпись.
В том, что И. Васюченко не пыталась оспорить по существу ни один наш конкретный аргумент, не видим ничего странного. Нас, говоря честно, ее объяснения задним числом и не интересовали бы. А вот то, что письмо лучше помогает понять логику и пристрастия самой И. Васюченко, интересно для понимания умонастроений всех критиков подобного рода, печатающих в прогрессивных журналах поклеп на прогрессивных же писателей. Все оказалось достаточно тривиально. Да, имеет место литературный снобизм. Да, налицо примитивное, неглубокое прочтение Стругацких. Да, перед нами непонимание (искреннее или нарочитое) специфики «фантастического реализма».
Профессиональному литературному работнику не пристало тратить красноречие, обличая огоньковское интервью Стругацких «Прогноз». Ему, профессионалу, следовало бы знать разницу между личным мнением писателя и миром его произведений. А словеса насчет «отвращения» — уже и вовсе демагогия. Иная брезгливость куда нравственнее, чем поведение критика, «холодно разбирающегося» в «сомнительном литературном явлении» посредством его фальсификации.
Профессионалу не следовало бы, даже в полемическом задоре, разбрасывать уничижительные оценки творчества Белова и Распутина. В конце концов, можно иметь одиозную общественную позицию и быть не просто хорошим, но и великим писателем (первый приходящий в голову пример — Достоевский). Для демонстрации «левых» убеждений И. Васюченко надо бы поискать более приемлемую форму.
Что касается «недоразумений» разного рода, то профессионалу, следящему за текущей периодикой, в голову бы не пришло упоминать имя Юрия Домбровского. В то, что И. Васюченко ничего не знает о погромных мемуарах Кузьмина в «Молодой гвардии», нам верить не хочется. Разумеется, за лже-соратников и лже-единомышленников покойный писатель ответственности не несет, как не несут ее за недобросовестных «интерпретаторов» и все прочие авторы, в том числе и Стругацкие.
Что касается «двойственного» восприятия книг Стругацких, то И. Васюченко попросту приписала нам собственные заблуждения. Это в ее работе, а не в нашем письме, на любой странице прослеживается стремление к «единственно верным выводам». И это в нашем письме, а не в ее работе, «двойственное восприятие» оценивалось как нормальное явление, более того — как заслуга Стругацких.
И еще кое-что об акушерско-гинекологических аналогиях, венчающих письмо Васюченко. Нам решительно непонятно, с какой стати «жених» должен принимать за чистую монету мнение совершенно постороннего человека, заявившегося откуда-то с улицы на чужую свадьбу и даже не знающего толком, кто «невеста». Если такому доброжелателю с максимальной настойчивостью будет указано на дверь — не видим в этом ничего удивительного.
Обещанный Ириной Васюченко ответ на читательские письма появился в мартовском «Знамени» (1990 г.) под названием «Аннигиляция». Неожиданным для нас он не был: после письма Васюченко нам стало ясно, что ошибки критиком признаваться не будут и дело спустят на тормозах.
И. Васюченко, мудро решив, что лучший вид обороны — наступление, сама перешла в атаку на читателей. Ей, как выяснилось, обидно, что ее аналитические способности не вызвали восторга части корреспондентов. Между прочим, в разряд неприятных для себя «ошеломляющих посланий» критик отнесла и письмо Казакова с Арбитманом. Более того: даже немножко поцитировала или пересказала. Естественно, вне контекста и без нашей аргументации.
Общий смысл сетований: ее, дескать, шельмуют за «невосторженный образ мыслей» фанатичные поклонники Стругацких, испугавшиеся «малейшего критического замечания в адрес любимых авторов». А ведь речь-то шла (по крайней мере, в нашем письме) не о «невосторженности», а об элементарной профессиональной недобросовестности автора статьи.
Но оправдываться И. Васюченко не хочется, и она решает в два счета закруглить нежелательную полемику. На счет «раз» заявляет, что «я бы охотно и поспорила, и кое в чем согласилась со своими оппонентами». Да вот беда — не нравится Ирине Николаевне неуважительный тон читательских писем. Правда, О. Лацис в свое время писал: «Если один автор вежливо распространяет недостоверную информацию, а другой грубо называет это враньем — кто из них заслуживает модного упрека в недостаточной культуре дискуссий?» Между прочим, суждение это было напечатано в одном номере «Знамени» со статьей И. Васюченко…
На счет «два» критик скорбит о недостатке печатной площади и вместо себя предлагает «авторам писем послушать друг друга». Далее идет подборка цитат, отобранных так, чтобы показать, что «разногласия в понимании идей и конфликтов прозы Стругацких встречаются в письмах поминутно», а значит — нечего пенять на особое мнение И. Васюченко. О том, что отправной точкой писем было именно несогласие корреспондентов «Знамени» с критиком Васюченко, — тихо забывается. Читателям предлагается выяснить отношения между собой. При этом И. Васюченко громко ужасается, что «при их встрече произойдет катастрофа. Аннигиляция», и с безопасного расстояния призывает враждующие стороны к спокойствию и смирению. Таким образом, во всем оказываются виноваты читатели, имеющие наглость столь по-разному воспринимать Стругацких. Стругацкие, в свою очередь, виноваты, что пишут прозу, вызывающую неоднозначные мнения. А где же критик? Критик, убоявшись аннигиляции, покинул поле боя. От греха подальше…
Трюк состоит в том, что никто из читателей «аннигилировать» не собирается. Аннигилизм нужен критику лишь затем, чтобы напустить читателей друг на друга и на самих Стругацких. Предполагается, очевидно, что мнение Ирины Васюченко и есть та золотая середина, которая уцелеет, когда поле боя очистят от трупов и обломков оружия.
Несомненно, в числе высказываний корреспондентов «Знамени» есть спорные или вовсе, с нашей точки зрения, ошибочные. Но, во-первых, некорректно судить о целостной концепции по произвольным отрывкам. Во-вторых, даже будучи неправыми, корреспонденты «Знамени» имеют неоценимое преимущество перед Ириной Васюченко: они не желают «холодно разбираться», а бескорыстно отстаивают свою позицию.
Известно, что АБС активно способствовали росту публикаций фантастов «четвертой волны», «пробивали» новые имена в журналах и издательствах. Но порой было необходимо почтить память и маститых авторов. Одной из первых книг, которые выпустил кооператив «Текст», созданный при активном участии АНа, стал сборник Лазаря Лагина. Предисловие к нему написал АН.
<…>
Одна за другой выходили из-под его пера, выскакивали, как из обоймы, по выражению Леонида Леонова, крепкие книги, в которых острый, захватывающий сюжет удивительным образом сочетался с остротой политической: «Патент АВ», «Остров разочарования», «Атавия Проксима», «Съеденный архипелаг»… И над калейдоскопом ярких фигур ученых и пролетариев, убийц в мундирах и убийц во фраках, борцов и обывателей вырос вдруг, словно в противоположность милому и доброму Хоттабычу, жуткий, почти сатанинский в своей обнаженной пошлости чемпион предателей майор Велл Эндъю — воплощение всей гнусности человеческой истории от античных времен до наших дней, мастерски вылепленный Лазарем Лагиным образ человека, предавшего само человечество…
Вероятно, эти фантастические романы-памфлеты после «Хоттабыча» наиболее известны нашему читателю. Гораздо менее известна — не по вине автора, конечно, — его серия коротких и острых сатирических притчей, объединенных в своеобразный цикл «Обидные сказки». Сатирическое жало этих сказок направлено, если можно так выразиться, вовнутрь, что и объясняет, в известной мере, крайнюю их непопулярность у издателей доперестроечного периода. Над «Обидными сказками» Лагин работал с начала тридцатых годов и едва ли не до самой своей кончины. Наконец, был у Лагина и своеобразный цикл рассказов автобиографического толка, названный им «Жизнь тому назад». Лишь один рассказ этого цикла увидел свет до выхода настоящей книжки.
Умер Лазарь Иосифович в 1979 году.
Как младший его коллега я решаюсь добавить к сказанному, что всегда восхищался работой Лагина — и не только смелостью его фантазии, не только сюжетным мастерством, но и превосходной стилистикой, умением пользоваться словом, своеобразной интонацией, по которой узнавал автора с первых же строк, что, как известно, можно сказать далеко не о каждом писателе.
<…>
О создании издательства «Текст» и о своей работе с АНом рассказывает писатель и редактор Михаил Гуревич (литературный псевдоним — Кривич).
В 1987 году у Виталия Бабенко и Кира Булычева возникла мысль создать писательский кооператив. В стране подул, простите за банальность, ветер перемен, и то, что казалось немыслимым, вдруг могло стать реальным. Идею они стали обсуждать с теми, с кем были связаны человеческими и профессиональными отношениями: с членами Московского семинара молодых фантастов Валерием Генкиным, Владимиром Гопманом, переводчиком Андреем Гавриловым, сотрудниками журнала «Химия и жизнь» Михаилом Гуревичем и Ольгертом Либкиным. Кроме того, согласие на участие в проекте дали писатели старшего поколения Аркадий и Борис Стругацкие и Евгений Войскунский. Наконец, художником издательства согласился стать Владимир Любаров, замечательный книжный график.
К лету 1988 года идея не только созрела, но и была готова претвориться в реальность. Мы подготовили проект Устава и вышли на разрешительную инстанцию, которой оказалась комиссия по делам кооперативов, — ее возглавлял Ю. М. Лужков. Заседала она в каком-то офисе (слова этого, впрочем, тогда еще не было в нашем обиходе), на улице Мархлевского, нынешнем Милютинском переулке.
В начале августа 1988 года нам назначили день приема. Назначили на ночное время, днем Лужков, наверное, решал более серьезные вопросы. Пошли мы втроем: Кир Булычев, Гера Либкин и я (Бабенко и Гопман были в Венгрии на какой-то конференции фантастов). Понятное дело, не обошлось без очереди. Впереди нас толпились шашлычники, шиномонтажники и металлоремонтники, так что у двери лужковской приемной мы очутились только в начале второго ночи.
Происходившее смахивало на райкомовскую комиссию, дававшую в давние времена разрешение на выезд за границу: несколько убеленных сединами ветеранов с орденскими планками, несколько шустрых комсомольцев, а во главе стола сам будущий столичный мэр. Просмотрев наши документы, Лужков удивленно хмыкнул и не так чтобы очень доброжелательно сказал: «Значит, собираетесь издавать книги… А как быть с идеологией? Кто за ней смотреть будет?» Кто-то из нас ответил: «Среди нас такие известные писатели, как братья Стругацкие и Кир Булычев, кому, как не им…» — «М-да, — пожевал губами Лужков, — писатели они, что и говорить, известные, но только сами нуждаются в идеологическом контроле… Книгоиздание в целом — дело хорошее, но лучше все-таки вам работать с каким-нибудь надежным издательством. Оно будет осуществлять идеологический надзор, вы же будет заниматься редактурой и другими техническими проблемами. Так что перепишите Устав и приходите на следующее заседание комиссии». Наверное, мы представлялись ему каким-то подобием кооперативного машинописного бюро.
С этим мы ушли. И вскоре нашли идеологическое пристанище, сейчас бы сказали «крышу», — издательство «Юридическая литература», которому мы и по сию пору признательны за доброе «крышевание». Переписав Устав, через неделю пришли на новый прием к Юрию Михайловичу. На сей раз без Кира Булычева, но с Валерием Генкиным и Александром Кацурой. Увидев, что страшного словосочетания «издательский кооператив» в наших документах нет, а есть безобидный эпитет «редакторский», надзиратели за кооперативами дали нам «добро», и мы вышли в теплую августовскую ночь, довольные, что мечта сбылась, но перепуганные своим новым статусом — кооперативщики, кооператоры! Неужто не прихлопнут! Не прихлопнули, и в середине августа мы получили долгожданное разрешение на открытие кооператива «Текст».
Первое время, пока не обзавелись собственным помещением, мы собирались у меня, — обсуждали в первую очередь наши издательские планы. На одну из таких встреч пришел Аркадий Натанович. Пробыл недолго, говорил о том, что надо издавать книги, которые в страну десятилетиями не пускала цензура, то, что жило у нас в статусе самиздата, издавать Войновича, Владимова и других наших писателей, выброшенных советской властью за рубеж; тогда же впервые прозвучала мысль об издании сборника «Метрополь».
Обсуждали и издание книг Стругацких. Аркадий Натанович рассказал о бесчисленных главлитовских купюрах, о том, что изъятое из Стругацких по сомнительным идеологическим соображениям необходимо вернуть читателям. Для восстановления авторских текстов он готов поработать с толковым редактором, которому можно доверять. На это дело и отрядили меня, полагаю, прежде всего потому, что я жил в пешей доступности от Аркадия Натановича.
И вот в день и час, которые были обговорены заранее, я пришел к АН, по известному многим любителям фантастики адресу: проспект Вернадского, дом 119. От меня до этого дома, если по прямой, было метров 800. Поднялся на лифте. Дверь открыл сам АН.
Надо сказать, что фантастику я до того времени не очень любил. Читать ее читал, но немного: вся советская фантастика представлялась мне некоей фигой в кармане — это в лучшем случае; чаще же меня отталкивала вымученность, какая-то убогость этого жанра в Союзе, сам в соавторстве с Герой Либкиным, признаюсь, пописывал фантастические рассказики, два-три из которых напечатала родная «Химия и жизнь».
Творчество Стругацких, к стыду своему, я знал плохо. Поскольку Аркадий Натанович восстановление изуродованных текстов Стругацких решил начать с «Отеля „У погибшего альпиниста“», я ночью перед первым визитом к АН прочел повесть и понял, сколько я потерял, упустив мощную прозу этих авторов, и не стал скрывать перед АН свое восхищение «Отелем». Он смущенным жестом остановил мои восторги, но видно было, что ему приятно. «Ладно вам, давайте работать…»
Я незаметно осматривался — как-никак впервые в жилище такого известного писателя. Поразило, что была квартира обычной, типовой — с крохотной прихожей, где мог поместиться только один такой крупный мужчина, как АН. Мы прошли в комнату, очевидно, кабинет АН. Письменный стол, пара стульев, тахта, книжный шкаф, как я мог понять, с отечественными и зарубежными изданиями АБС. Меня удивила спартанская скромность обстановки, боюсь сказать, обычная советская нищета, хотя сам дом по проспекту Вернадского считался по тем временам вполне престижным.
АН был в домашнем: спортивные брюки, попросту говоря треники, причем изрядно растянутые, клетчатая рубашка темно-красных тонов, домашние тапочки, скорее шлепанцы, довольно стоптанные, поношенные. И при этом весь облик АН можно было охарактеризовать одним словом: величественный. Высокий, двигавшийся, несмотря на грузность, сравнительно легко. Богатырский разворот плеч, гордая посадка головы, густая седая шевелюра. Низкий красивый голос, в котором слышались и властность, и доброта.
До редакторской работы с АН у меня за плечами были только годы службы в журнале «Химия и жизнь». Там был принят авторитарный стиль редактирования: наши авторы в большинстве своем были прекрасными специалистами в разных отраслях знаний, но писали, прямо скажем, так себе. Понимая это, они редко спорили с редактором. И вот впервые в жизни я столкнулся с совершенно иным автором.
Разумеется, я понимал, что здесь неуместны даже мелкие редакторские придирки, но мой карандаш то и дело шкодливо лез в текст классиков. Не на того напал! Аркадий Натанович отметал все мои замечания по тексту и даже не хотел их обсуждать. Только раз, кажется, скрепя сердце он принял какую-то мою малозначительную правку.
Прошло 45 минут работы, когда АН вдруг сказал: «Перерыв» — и достал из шкафа початую бутылку коньяка, два классических граненых стакана и кулек каких-то конфет, вроде помадки. Налил ровно по полстакана и сказал: «За успех нашей работы!» Мы выпили, заели конфеткой, перекурили. И продолжили работать. Через 45 минут процедура повторилась: полстакана, конфетка, перекур. После часов четырех работы я почувствовал, что все вокруг плывет. АН, напротив, был бодр и вполне работоспособен, но понял, что его редактор уже далек от своей лучшей формы и великодушно предложил на сегодня работу завершить. И я на неверных ногах побрел домой.
Работа над «Отелем», а потом после ее завершения над «Тучей» продолжалась дней десять — и все в том же ритме. Утром я приходил к АН, мы 45 минут вкалывали, потом опорожняли свои граненые стаканы — и продолжали редактировать. Однажды перед очередным коньяк-брейком, когда классик полез в шкаф за бутылкой, я спросил: «АН, а почему вы делаете перерывы ровно по истечении академического часа?» Он ненадолго задумался, потом на лице его появилось удивление. «Ты говоришь, 45 минут? — задумчиво спросил он, разливая очередную дозу. — Интересно…» И поднял стакан.
Ой как не хочу быть отнесенным к породе «воспоминальщиков», которые вытаскивают тот или иной эпизод своего общения с великим человеком, выпячивают близкие отношения с ним. В общем, моя короткая редакторская работа с Аркадием Натановичем для него и впрямь была малозначительным эпизодом, для меня же осталась дорогим воспоминанием. И когда я рассказываю о наших с ним коньяк-брейках, не делаю никаких обобщений — пил ли АН или не пил, много или мало. Не знаю. Думаю, просто ему в то время надо было держать себя в тонусе, что он и делал каждый академический час…
А вообще более жесткого и неуступчивого автора, дорожащего каждой буквой своего текста, мне как редактору встречать не приходилось. Аркадий Натанович управлял мною, командовал мною, можно сказать, дирижировал процессом редактирования, с непередаваемой интонацией произнося или выкрикивая мое имя. Его «М-и-ш-ш-ш-а!» выражало весь спектр чувств: протест, несогласие, упрямство, порой раздражение, а то — крайне редко — лестную для меня похвалу. В работе АН не позволял никаких отвлечений, но после нее становился старомодно учтив и политесен. Трогательно провожал меня до лифта, желал всего хорошего.
При каждой новой встрече он поражал меня, как и в первый раз, своим величием — трудно подобрать другое слово, чтобы определить впечатление от его облика, в котором доминировала какая-то, я бы сказал, грозная доброта, хотя в повседневном бытовом общении он был застенчив, даже как-то беззащитен, абсолютно лишен малейшего пафоса, поразительно скромен, непритязателен. Перед глазами стоптанные домашние тапочки, в которых ходил один из самых значительных русских писателей второй половины XX века.
Изданию «Опоздавших к лету» Андрея Лазарчука предшествует предисловие АБС.
Война отвратительна. Любая война, ибо это есть противоестественное состояние человеческих отношений.
Даже война справедливая — за свободу и независимость страны, против жестокого и бесчестного врага, — даже такая война остается страшным слепым Молохом, пожирающим жизни и души, убивающим в людях разум и справедливость. Это потом — в газетах и бездарных романах — война предстает красивой, героической, привлекательной и увлекательной. В натуре же она всегда — вонь, страх, хроническое недосыпание, грязь, озлобление и — смерть, каждый день чья-нибудь смерть, и первыми гибнут самые лучшие, самые добрые, самые чистые и благородные…
«Война есть продолжение политики иными средствами». Увы. Но правильнее было бы добавить: «грязной политики», «подлой политики», «бездарной и бездушной политики». Ибо честная и разумная политика войны не порождает.
Андрей Лазарчук написал о войне, которой никогда не было. И в то же самое время он написал о всех войнах сразу, но в первую очередь о войнах второй половины XX века со всеми их онерами — особенной лживостью и жестокостью, богатой идеологической оснащенностью, повышенной бессмысленностью и бездарностью. Корея, Вьетнам, Афганистан, Ближний Восток, Индостанский полуостров, Персидский залив… Сколько крови, сколько горя, сколько красивых слов, зовущих убивать; могилы, руины городов, руины человеческих душ — и для чего? Кто-нибудь стал счастливее после этого? Лучше? Добрее? Умнее? Хоть кому-нибудь стало после этого легче жить?.. Кто победил? И кого?
Герои Лазарчука, обливаясь потом и кровью, строят мост, дабы одержать победу — над кем? Или, может быть, над чем? Над разумом. Над жизнью. Но ведь победа над разумом — это безумие. А победа над жизнью — это смерть.
Кажется, на склоне века мы стали понимать эти простые и горькие истины. Кажется, герои Лазарчука готовы превратить мост войны в мост мира…
Очень хотелось бы, чтобы Андрей Лазарчук опоздал со своей повестью. Очень хотелось бы, чтобы уроки его героев никому больше не понадобились бы. Очень хотелось бы верить, что в наше время война уже невозможна — возможен только ядерный коллапс цивилизации, который назвать войной, собственно, уже нельзя, как умирание нельзя назвать болезнью.
К сожалению, в этом мире редко происходит то, что нам хотелось бы…
20-м марта датирована рекомендация БНа в СП Евгению и Любови Лукиным.
Евгений и Любовь Лукины принадлежат к новому, четвертому поколению советских фантастов, — поколению 80-х. Читатель заметил их сразу и давно. Прирожденный юмор, свежесть и лаконичность стиля, нечасто встречающаяся замечательная способность сочетать высокую достоверность описания окружающего мира с самой безудержной фантазией — все эти качества быстро вывели Лукиных в число признанных и наиболее популярных писателей своего поколения. Их рассказы регулярно становятся призерами самых различных опросов читательского мнения. Сейчас, наверное, невозможно найти любителя фантастики, которому их произведения были бы незнакомы.
Мне кажется, Лукины уже давно достигли профессионального уровня работы, я подумал об этом несколько лет назад, прочитав их блестящую повесть «Вторжение», — несомненно одну из лучших повестей, опубликованных в советской фантастике за последние десять лет.
Они молоды, энергичны, интеллигентны, трудолюбивы, у них впереди, не сомневаюсь, еще множество ярких и самобытных произведений. Уверен, что такой коллективный автор способен украсить собою любую писательскую организацию нашей страны, и с радостью рекомендую Евгения и Любовь Лукиных в члены Союза писателей.
23 марта в ленинградском «Литераторе» публикуется изложение выступления БНа на недавней встрече писателей-фантастов «Антиутопия сегодня».
<…>
Я отношусь к людям, которые считают, что между утопией и антиутопией общего чрезвычайно мало. Это противопоставление, я бы сказал, совершенно случайное, чисто терминологическое, не содержащее, как мне кажется, никакой рациональной информации. Правда, я не великий знаток этих вещей, но, судя по тому, что известно, скажем так, дилетантам, утопия возникла как стремление описать мир, который должен быть. Это попытка спланировать рациональное будущее. Все ранние, классические утопии построены именно по этому принципу и проистекали именно из этого желания: нынешний мир плох, неустроен, как сделать так, чтобы мир был хорош и устроен!
С таким представлением об утопии, насколько я понимаю, человечество рассталось в XX веке. Потому что в XX веке я не знаю ни одного сколько-нибудь значительного произведения, построенного по этому принципу. Вероятно, последней утопией человеческой, получившей достаточно широкую известность и распространение, была «Туманность Андромеды». Это была попытка Ивана Антоновича все-таки сконструировать мир, каким он должен быть. Что же касается антиутопии, то это литературное течение возникло совершенно из других соображений. Слово «должен» никогда не присутствовало, мне кажется, в психологии творца антиутопий. Это мир, которого я не хочу. Мир, который может произойти, если все пойдет дальше так, как идет сегодня, и которого я не хочу. Вот так возникли первые антиутопии. И заметьте, если утопии умерли в XX веке, то антиутопии в XX веке как раз родились. Начал, видимо, Уэллс, и, по-моему, первая самая знаменитая антиутопия — это «Машина времени». Причем она в своем роде замечательна и очень непохожа на все антиутопии, которые писал впоследствии тот же самый Уэллс. Это, если угодно, некая романтическая антиутопия. Это прощание с XIX веком, так бы я определил «Машину времени» Уэллса. Ему очень нравился XIX век, и его очень пугал XX, пугал, видимо, не зря. Дальнейшие антиутопии следовало бы называть иначе, все-таки роман-предостережение — гораздо более точное название для литературы такого рода. Скажем, произведения Олдоса Хаксли и Замятина — это никакие не антиутопии. Это романы-предостережения. Люди пишут: вот, смотрите, если будете плохо себя вести, то вот что с вами случится через 20, 30, 40 лет…
Но только представив, что такое антиутопия вчера, можно попытаться сделать какие-то выводы о ее сегодняшнем дне. Прежде всего спросим себя: а удалось ли авторам антиутопий предостеречь нас от чего-то? Ответим сразу же: нет, не удалось. А удалось ли авторам антиутопии начала века угадать действительно важные тенденции в развитии человечества в XX веке? На мой взгляд, не удалось. Такие великие люди, как Уэллс, Хаксли и Замятин, в конечном итоге оказались не столько мыслителями, сколько сверхчувствующими. Они почуяли страшную угрозу, почуяли трупный запах из будущего, но в чем причина, кто будет гореть на кострах и почему, мне кажется, они все-таки не поняли. Ибо заметьте, о чем они предупреждали нас в начале века, все, кого я знаю. Они ведь, по сути дела, предупреждали нас, что наука таит в себе огромную угрозу. Им казалось, что мир XX века будет страшен, так как человек еще не созрел для использования неописуемых возможностей развивающейся науки. И самое ужасное в будущем, по их представлению, — человек теряет индивидуальность, превращается в ходячие номера, пресловутые «винтики», люди становятся одинаковыми. Вот что пугало их больше всего, их пугало массовое производство человекоподобных роботов. Вот во что, по их мнению, должно было превратиться человечество.
Но давайте себе признаемся: реальность оказалась гораздо страшнее, чем превращение людей в «винтики» и в роботов. Опыт самых гнусных тоталитарных режимов нашего века говорит о том, что человек в этих условиях не превращается в робота. Дело обстоит хуже. Он остается человеком, он просто делается плохим человеком. И чем чудовищней режим, тем хуже массовый человек. Он становится злобным, невежественным, трусливым, подлым и т. д. Все отрицательные категории, какие только можно придумать, становятся характерны для массового человека. Мы знаем это по опыту нашей страны, все, кто был в сознательном возрасте где-то в сороковые-пятидесятые годы, видели, во что превращались люди. Нет, они превращались не в роботов, они превращались в монстров, если угодно. Это были люди, но это были страшные люди, с которыми жутко находиться рядом. И этого, по-моему, тоже не уловили самые высочайшие умы XIX века, вернее, они это уловили, почувствовали, но не сумели сформулировать в тех терминах, в которых могли бы действительно нас предупредить.
Для того, чтобы идти вперед, мы должны все-таки сопоставить, что нам сказали антиутопии и что мы получили. Что же такое XX век, если поглядеть на него с определенной точки зрения? Ведь это век, в котором окончательно умер феодализм. Феодализм, получивший первый удар в XVIII веке, умер ведь только в XX. Все тоталитарные режимы, по крайней мере которые я знаю, это была вовсе не «реакция на социалистическую революцию», как нам говорили. Ничего подобного. Все тоталитарные режимы являлись попытками свергнуть капитализм, отбиться от него, от капиталистических отношений, вернуться к старым добрым временам. К патернализму, когда во главе стоит царь, когда у царя есть холопы и когда холопы управляют крепостными. Вот эта идеальная схема отрабатывалась абсолютно во всех тоталитарных государствах, это была попытка феодализма вернуться обратно. Антиисторическая, с точки зрения марксизма, но, с другой стороны, такой бой феодализм должен был дать, и он его дал.
<…>
Антиутопия XX века — это был ужас мыслящего, интеллектуально независимого человека, писателя, перед потерей свободы. Крепостной никогда не боялся потерять свободу, ее у него не было, и он ее не хотел. Но подавляющее большинство писателей — люди интеллектуально свободные, и самое страшное, что они видели в будущем, — это потерю людьми свободы. Ничего более ужасного они представить не могли. Я, может быть, сейчас предстану, скажем, таким неосновательным оптимистом, но мне кажется, что в XXI веке потеря интеллектуальной свободы, в том смысле как мы ее понимаем сегодня, человечеству уже не грозит. То есть каждый человек, особенно массовый, безусловно, будет несвободен, но это будет несвобода скрытая, незаметная, это будет несвобода, проистекающая от невежества, от недостатка знаний, от недостатка воспитания, от могучего воздействия средств массовой информации. Каждому человеку будет казаться, что он абсолютно волен в своих действиях, хотя на самом деле он будет легко управляем. Но это уже совершенно другое качество, совершенно другое — это необременительная несвобода, немучительная, это приятная несвобода. Вот об этом, вероятно, будут все основные антиутопические произведения ближайшего времени. Именно об этом. О сладком рабстве, которое ожидает массового человека в XXI веке. О тупике, в который упрется человечество, если не научится делать из своих членов — в школах, в гимназиях, в лицеях — действительно интеллектуально свободных людей.
И я должен вам сказать, что по крайней мере у нас, в СССР, антиутопия перестала быть ведущим жанром фантастики, что бы мы ни говорили. Я не знаю, печально это или нет, но время, когда писатель считал своей важной задачей погоревать о будущем, мне кажется, все-таки миновало. Сейчас, на мой взгляд, настало время горевать не о будущем общества, а о свойствах человека как вида. И вот это тоже будет, вероятно, еще одно из направлений грядущей антиутопии, хотя, может быть, называться оно будет совсем не так.
Посмотрим теперь, какая же будет главная социальная проблема в XXI веке? Это та проблема, которая стояла перед человечеством всегда и просто никогда не играла такой важной роли, какую начнет играть в новом столетии. Это проблема, как бы это сказать помягче, между животной сущностью человека и необходимостью стать наконец человеком. На протяжении многих тысячелетий человечество могло терпеть тот факт, что одни его представители поднимались на неописуемые высоты духа и нравственности, а другие, причем массы, миллионные массы, находились на уровне полуживотных. Мы застали это время и наблюдаем его вокруг себя. Одновременно мы видим академика Сахарова и людей, которых мне не хочется здесь называть. Они сосуществуют в одном пространстве. Вот в XXI веке это начинает играть фундаментальную роль. Потому что в XXI веке мне кажется неизбежным самое широкое распространение благосостояния, и становится нетерпимым положение, когда, используя все плюсы благосостояния, небольшая группа людей живет как люди, в то время как огромная масса людей живет как наслаждающиеся животные. Те, что живут как наслаждающиеся животные, — это и есть рабы сладкой несвободы, они сами, как правило, не осознают своего положения, они удовлетворены им. В их распоряжении великолепные наркотики, и они совершенствуются из года в год, эти наркотики, в их распоряжении самые разнообразные способы услаждения плоти и души. И им хорошо. Но хорошо ли это с точки зрения людей, которые понимают ситуацию? Сколько это можно терпеть? Сколько может терпеть гуманист, человек, воспитанный в определенной нравственной системе, — сколько он может терпеть такое положение, когда миллиарды людей проживают свою жизнь как наслаждающиеся животные и исчезают из истории, не оставив после себя абсолютно ничего, как будто их и не было? Вот я думаю, что в XXI веке этот вопрос будет поставлен во весь рост, и в ряд первоочередных.
<…>
25 марта в «Комсомольской правде» выходит одно из нечастых в эти годы годы интервью АНа. Взял его корреспондент А. Орлов.
<…>
— А как вы думаете, через 100 лет какие книги будут стоять на полке рядом с вашими?
— Имеется в виду — «лежать на полке»? Как пролежали у нас многие кинофильмы?
— Нет, именно стоять…
— Я не думаю, что через 100 лет наши книги будут стоять на книжных полках. Было бы самонадеянно записывать нас в классиков. Ведь если наши книги переживут благополучно такой срок — значит, это классика, правильно? В это я не верю.
<…>
— Если бы вам снова было шестнадцать, чем бы вы не стали заниматься вновь, на что вам было бы жалко тратить время?
— Я, честное слово, не помню, какой день тогда, в том возрасте, я прожил зря. Возможно, это заявление прозвучит несколько самоуверенно, но, в общем-то, все пригодилось. Все, чем я занимался в шестнадцать лет.
— А скажите, ваши потребности с годами растут или убывают?
— К счастью, или к несчастью, потребности мои убывают катастрофически. По сути, потребностей у меня уже нет как таковых.
— И даже читать не хочется? А писать?
— Даже этого хочется все меньше и меньше. Это физиологическое явление. Возраст. А бытовых потребностей у меня никогда не было. Ну, в смысле, всего этого — машина, дача, уют…
— На достижение каких целей вы потратили слишком много времени, то есть до ЧЕГО вы добирались окольным путем?
— Трудно сказать… Пожалуй, я четко на этот вопрос ответить не смогу. Все пути, которые казались окольными, впоследствии оказались естественными и единственно верными. М-да…
— Аркадий Натанович, а чему вы недоучились в детстве?
— Пониманию музыки. Живописи. Поэзии. Пониманию доброты и милосердия.
— Ну а чему вас учили зря?
— Ненависти и недоверию к людям.
— А в детстве кем вы хотели стать, когда вырастете?
— Как ни странно, химиком. Или астрономом. Иногда даже военным.
— В мире какой из написанных вами книг вам хотелось бы жить?
— X м, вопросик… «Полдень. XXII век. (Возвращение)». Я хотел бы жить в этом мире, созданном нашим воображением. В раю, но среди живых людей, которых мы любим и уважаем. Где все конфликты сводятся к обычным человеческим конфликтам, возникающим только из-за разницы темперамента и восприятия мира.
В начале апреля АБС встречаются в Москве для продолжения работы над ЖГП.
— Откуда ты все это знаешь?
— Знаю. Мы вообще много о вас знаем. Может быть, даже все. Мы же ходим среди вас, слышим вас, наблюдаем вас, хватаем ваши подзатыльники, и знаем все. Про ваши ссоры, про ваши тайны, про ваши болезни…
— Про ваши развлечения…
— Про ваши неудачи, про ваши глупости…
— Про ваши аборты…
— Мы только стараемся все это не брать в голову, не запоминать, но оно само запоминается, лучше, чем любой школьный урок, хоть сейчас вызывай к доске…
На авансцене высвечивается пятно, где видны мысли героев.
Зоя Серг<еевна>: Мне страшно, я боюсь, Господи, я умираю от страха. За них. Что делать? Прости меня. Я плохая мать. Я думаю только о нем, о муже.
Пинский: Пожалуй, обратно мне не вернуться. Если будет все так, как в 56-м, то обратно не выбраться.
Базарин: Когда я был нужен, обо мне заботились. Об этом сообщал, об этом сообщал, а теперь иду вместе с ними?!!
Эпиграф: «Назвать деспота деспотом всегда было опасно. А в наши дни настолько же опасно назвать рабов рабами». Акутагава[60]
3.04.90
Вчера Б. приехал работать над ЖГП.
Обсуждали вставки. Гуляли.
Вечером сделали 3 стр. (2)
4.04.90
Сделали 8 стр. 11 (6)(8)
Вечером сделали 5 стр. 16 (4) (12)
5.04.90
Баз<арин>: Ну и поколение мы вырастили, господи ты боже мой!
Пин<ский>: Да уж. С чистотой расы дело у них обстоит из рук вон плохо.
Баз<арин>: Ах, перестаньте, Ал<ександр> Рув<имович>. Вы же отлично понимаете, что я имею в виду. Нельзя жить без идеалов. Нельзя жить без авторитетов. Нельзя жить только для себя. А они живут так, будто кроме них никого на свете нет…
Кирс<анов>: Они жестоки, вот что пугает больше всего. Живодеры какие-то безжалостные. Во всяком случае, так мне иногда кажется. Без морали. Ногой в голову. Лежачего. Не понимаю…
Пинский: Не понимаешь… Мало ли чего ты не понимаешь. Понимаешь ты, например, почему они при всей своей жестокости так любят детей?
Кирс<анов>: Не замечал.
Пинск<ий>: И напрасно. Они их любят удивительно нежно и бескорыстно. Любят трогать их, возиться с ними. Они радуются, что у них есть дети… Это удивительно естественно, но согласись, что у нас все было не так… А то, что ты их не понимаешь… Так ведь и они тебя тоже не понимают…
Кирс<анов>: Не хочу я с тобой спорить. Я только вот что хочу сказать:
Сделали 7 стр. 23 (5)(17)
Вечером сделали 4 стр. 27 (3) (20)
6.04.1990
Сделали 7 стр. 34 (6) (26)
Вечером сделали 5 стр. 39 (4) (30)
7.04.1990
Сделали 8 стр. 47 (6) (36)
Вечером сделали (3 стр.)
И ЗАКОНЧИЛИ I ВАРИАНТ НА 49 СТРАНИЦЕ.
8.04.1990
Б. уезжает.
13 апреля выходит интервью БНа в «Ленинградском рабочем», взятое Константином Селиверстовым.
<…>
— Борис Натанович, расскажите, пожалуйста, о долгожданной экранизации вашей книги.
— Когда в 1967 году мы с Алексеем Германом начали работу над экранизацией «Трудно быть богом», этот роман представлялся нам прежде всего неким тщательно законспирированным плачем о интеллигенции, гимном интеллигенции, задавленной авторитарным государством. Начальство, естественно, прекрасно это понимало, и продвижение сценария по инстанциям проходило со страшным скрипом, а 22 августа 1968 года сценарий был окончательно и бесповоротно запрещен. С тех пор неоднократные попытки самых разных режиссеров пробить это кино всегда кончались неудачей — до тех пор, пока нас буквально заставили продать право экранизации западногерманской кинофирме «Аллилуйя-фильм». Сейчас фильм отснят, получилось, говорят, неплохое кино, я не видел, судить не могу. Откровенно говоря, нас сейчас мало интересует экранизация романа. Пыл остыл, другие мысли и заботы владеют нами, хотя мы прекрасно понимаем, что «Трудно быть богом» — роман весьма емкий, он содержит не только названную выше идею, там много разных идей, там интересная и страшноватая человеческая судьба, там безусловно есть материал для хорошего кино, но заниматься экранизацией этого романа нам сегодня уже не хочется.
<…>
— История советской культуры знает художников, обладавших талантом честности. Но и эти немногие зачастую изгонялись из страны или покидали ее по собственной воле. Вы и Аркадий Натанович — из тех, кто остался…
— Начиная с 1967 года кто-то сосредоточенно и целенаправленно распространял слухи, будто Стругацкие уехали за рубеж. Слухи эти возникали, прокатывались по читательским аудиториям, затухали, а год спустя возникали вновь. Стругацкие оказывались то в США, то в Израиле, то в Австрии, а один раз они оказались даже в ЮАР! Надо признаться теперь, что мы так и не сумели привыкнуть к этому поганству. И хотя хорохорились и говорили всем вокруг: «Плевать!», на самом деле слухи эти раздражали и ранили нас чрезвычайно. Дело в том, что даже мысли об отъезде у нас никогда не возникало. Эта тема никогда не обсуждалась, точно так же, как, скажем, тема самоубийства. И дело здесь даже не в том, могли бы мы или нет работать за рубежом (наверное, могли бы, точно так же, как многие и многие), но просто здесь не о чем было разговаривать. Все, что дорого нам, все было и остается здесь: друзья, дом, будущее — все.
В пятом номере «Литературного обозрения» публикуется беседа корреспондента журнала Евгения Канчукова с ленинградскими писателями-фантастами Андреем Измайловым, Вячеславом Рыбаковым, Андреем Столяровым и БНС.
<…>
Е. Канчуков. Другими словами, все вы занимаетесь фантастикой исключительно в силу какого-то особого внутреннего склада ума?
Б. Стругацкий. Я думаю, что изначально дело в этом. Конечно, мировоззрение играет здесь не последнюю роль, но изначально все дело в том, что мне лично нравится, чтобы роман был:
а) написан о реальной жизни и вполне достоверен;
б) чтобы этот реальный мир был слегка искажен фантастическим допущением.
Мне нравится сам прием.
Е. Канчуков. Он дарит вас новыми возможностями?
Б. Стругацкий. Он отвечает моему литературному вкусу — скажем так. Есть, например, люди, которые любят добавлять в мясо аджику, от этого мясо приобретает определенные гастрономические достоинства. Но даже этим людям не придет в голову есть аджику ложкой, в чистом виде. Роль приправы в произведении играет и фантастический прием. Если в романе нет ничего, кроме фантастического приема, это, как правило, дрянной роман. Во всяком случае, мне ближе произведения, где этот прием сочетается с реалистическим видением и реалистическим изображением жизни. Наверное, это какое-то свойство психотипа, а с другой стороны, видимо, и следствие определенного воспитания, я думаю. Хотя, шут его знает. Есть ведь сколько угодно ребятишек, которые не любят фантастики. Я помню, у нас в классе была куча книголюбов (у нас был класс довольно специфический), но я не могу сказать, что все они любили фантастику, вовсе нет. Вот я ее любил, она мне нравилась с детства, то есть где-то в психотипе у меня это было заложено. А большинство ребят просто любят остросюжетную литературу, независимо от того, какая она.
<…>
Е. Канчуков. Мне кажется, проблемы, заботившие учителей, отчасти переходят к ученикам. Насколько это ощущение правильно, Борис Натанович?
Б. Стругацкий. Только отчасти. Сегодня меня тоже больше всего заботит неопределенность будущего. Когда меня десять лет назад спрашивали: «Что будет завтра?» — я говорил: «Будет то же самое, но несколько хуже». А сейчас я не знаю, что будет завтра, и это меня очень беспокоит. Мы сейчас находимся в точке бифуркации — в теории катастроф есть такое понятие. Это точка, начиная с которой дальнейший процесс может идти по 20-ти возможным дорогам, в зависимости от минимальных колебаний внешней обстановки. Поэтому мне очень трудно себе представить, что будет через год, через два, через три. Прольется кровь, или не прольется кровь? Я не знаю. Реакция даст бой, безнадежный, арьергардный, но все-таки бой, или воздержится? Как именно осуществится неизбежный компромисс между рыночной экономикой и системой? Вот эти вопросы для меня совершенно неясны, а это вопросы ближайшего будущего. Поэтому я чувствую себя дьявольски неуверенно. У нас с Аркадием Натановичем сейчас задумано 3 или 4 повести, а некоторые из них даже детально разработаны, — как говорится, садись и пиши. Но мы не хотим садиться, не лежит душа писать об этом, надо бы о каких-то фундаментальных вещах, а они скрыты в тумане.
Е. Канчуков. Что вы имеете в виду, говоря о фундаментальных вещах?
Б. Стругацкий. Одной из самых фундаментальных вещей я считаю будущее. Что с нами будет через пять лет? В зависимость от того, какую цель мы увидим перед собой, поставлено развитие страны, да и всего мира.
Е. Канчуков. Что же мешает вам смоделировать то, что будет через пять лет?
Б. Стругацкий. Дело в том, что сегодня можно построить, я думаю, приблизительно 5 или 7 равноправных моделей. Все они будут страдать недостоверностью. Модель должна быть достоверна, она должна опираться на какие-то всем понятные, всем доступные очевидные факты и факторы. Мы писали когда-то «Хищные вещи века», помните вы этот роман? Это одна из возможных моделей неприятного будущего — так нам тогда казалось. И модель эта базировалась на совершенно четких и ясных представлениях, доступных любому человеку. Было совершенно ясно, что девяносто процентов населения Земли (не только нашей страны, а всей Земли) работает для того, чтобы есть, а не ест для того, чтобы работать. Было очевидно, что работать никто не хочет, что все жаждут развлечений и роста благосостояния. А раз так, то отсюда остается один логический шаг, после которого неизбежно получается, что, если люди больше всего ценят наслаждения тела, то, значит, рано или поздно нужно ожидать появления какого-то супернаркотика, который создаст иллюзию вечного наслаждения. Тогда реальная жизнь потеряет вообще какой-либо смысл. Такой была модель, построенная в «Хищных вещах века». И я повторяю, что она строилась на очень серьезных, очевидных и понятных фактах. Сейчас такой модели нет. Все зыбко, и все возможные модели зависят от любого, самого несущественного изменения начальных данных. Поменяется лидер в стране, и сразу модели валятся, как карточные домики. Не хочется так писать.
<…>
Е. Канчуков. Современная ситуация, по общему признанию, во многом напоминает тот «первый глоток свободы» конца 50-х — начала 60-х годов, когда фантастика из замарашки вдруг вышла в Золушки. После был весьма затяжной период, в который она худо-бедно все же перемоглась, не растеряв особо читательского успеха, и, казалось бы, теперь, с перестройкой, снова должна взять свое. Однако новая волна социальных реформ — «второй глоток свободы» — вместо этого, похоже, опять отправила ее в замарашки. Почему при внутренней схожести социальных ситуаций реакции общества на них оказались чуть ли не диаметрально противоположными? Почему, например, в первом случае общество так дружно и заинтересованно отнеслось к поиску путей перехода от современного состояния к светлому будущему с его миром Полудня, и почему сегодня общество совершенно безразлично к подобным поискам, предпочитая утопиям — антиутопии?
<…>
Б. Стругацкий. В своих рассуждениях, как мне кажется, вы забываете, что между хрущевской «оттепелью» и нынешней перестройкой есть сильная разница. По большому счету она заключается в том, что во времена «оттепели» была затронута только сфера идеологии, причем затронута не очень глубоко, в наше время ее потревожили уже весьма основательно, а вместе с ней очень основательно тронули политику и прямо-таки за глотку взяли экономику. То есть сегодня переворот происходит по всему фронту. Поэтому наше время надо сравнивать не с оттепелью 1961 года, а с временами отмены крепостного права. С той революцией сверху, которая произошла 100 с лишним лет назад. Чтобы убедиться в этом, достаточно взять для примера какие-нибудь элементарные вещи. Скажем, во времена хрущевской «оттепели» просто не было такого количества публицистики, такого уровня правдивости. Конечно, печатались какие-то разоблачения по поводу культа личности Сталина, но даже малейшая попытка уйти вглубь, поставить вопрос: «Сталин один виноват? Или все-таки не только в нем одном дело?» — такая попытка пресекалась на корню. Помнится, людей из партии выгоняли только за мнение о том, что не в Сталине дело, а в системе. В наше время — это стало уже общим местом, понимаете? Публицистика никогда не была такой информативной, такой страстной и такой воздействующей на любого читающего человека, как в наше время.
Поэтому же сейчас, действительно, упал читательский интерес к фантастике. Но это же происходит и в отношении ко всей текущей художественной литературе — здесь уже говорилось об этом. Люди читают журналы, но в первую очередь — их публицистические разделы. В первую очередь читателя сегодня интересует мнение экономиста, социолога, ну, в крайнем случае какого-нибудь борца с коррупцией. Что же до художественных произведений, то они сейчас, мне кажется, мало интересуют не только читателя, но и критику. Вы посмотрите, за какими произведениями следит сейчас главным образом критика. За теми произведениями, которые имеют явно выраженный публицистический оттенок. Вещи, которые 20 лет назад произвели бы фурор, проходят совершенно незамеченными. Люди хотят понять мир, в котором они вдруг очнулись. Вот раскрылись у них глаза, вот сказали им правду… Это похмелье. Какой уж тут оптимизм.
<…>
Б. Стругацкий. <…> Братья Стругацкие, если речь идет о будущем, всегда занимались двумя вещами:
а) они строили модель мира, в котором хотели бы жить;
б) строили модель тех социальных процессов, явлений, вообще промежуточных, тупиковых миров, которые, с их точки зрения, мешали продвижению к этому желанному будущему.
Стругацкие говорили: вот это, это и это мешает тому будущему, в котором мы хотели бы жить, но как проложить дорогу к этому будущему, братья Стругацкие тогда только подозревали смутно, а сейчас, чем старше они становятся, тем яснее понимают. И, видимо, единственный путь к этому будущему — это создание теории воспитания. До тех пор, пока мы не научимся воспитывать Человека с большой буквы, до тех пор нашего желанного светлого будущего у нас не будет. Тут какие угодно варианты миров ни перебирай — история нам дает целый спектр, — ничего не выйдет. Кстати, в нашем сегодняшнем мире мы видим самые разные государства, которые осуществили разные социальные модели. Некоторые из них вполне симпатичные: какая-нибудь швейцарская модель, шведская модель, американская модель, — они обладают своими привлекательными сторонами, но они отягощены и неприятными недостатками. Так вот, как от сегодняшнего нашего состояния перейти к состоянию Соединенных Штатов, более или менее ясно и, кстати говоря, всегда было ясно. А вот как перейти от сегодняшнего нашего состояния или, скажем, от американского состояния к так называемому светлому миру Полудня, никогда не было ясно раньше и неясно сейчас. Единственное, что можно сказать твердо: надо перевоспитать людей. Люди должны измениться, нравственность должна измениться, человек должен стать другим. Прежде всего должно измениться отношение человека к труду. Труд должен сделаться самоцелью. Когда человек начнет получать наслаждение от труда, он станет новым человеком. Тогда появится и сознание светлого мира. А до тех пор, пока люди будут работать главным образом для того, чтобы снискать средство для пропитания и для беззаботной жизни, то есть работать для того, чтобы иметь возможность ничего не делать, до тех пор у нас не получится нашего желанного мира. Естественно, поскольку мы не педагоги и далеки от этой благородной профессии, мы не знаем, как создать теорию, на чем ее базировать. Мы знаем, что человечество столетиями училось дрессировать своих представителей и преуспело в этом. Дрессировать людей мы умеем, готовить из человеческого детеныша участника производственного процесса — да, это мы научились делать. В некоторых странах лучше, в некоторых хуже, но научились. А вот как сделать из человеческого детеныша существо, которое будет любить свою работу, находить наслаждение в творческом процессе, — этого мы пока не знаем, увы.
<…>
17 мая БН приезжает в Москву обсуждать планы и замыслы.
17.05.1990
Вчера Б. приехал — думать о будущем.
18.05.90
Письмо в «Хорос».
Сведения для америк<анского> литагента.
19.05.90
Обсуждали «Несчастного мстителя».
20.05.90
Философия, как НФ.
Нужна биография НМ, с родословной, подробная.
История, как человек обнаруживает в себе дьявола.
21.05.90
Вчера приехала Адка.
Ездили с Адочкой в валютный.
22.05.90
Ким Волошин
Делает окружающих несчастными:
1. Убивает
2. Калечит
3. «Просветляет», и они гибнут в этом мире.
В мае на очередной «Аэлите» в Свердловске была организована межрегиональная фэн-группа, изучающая творчество АБС, — «Людены», — о чем подробно рассказывается в предисловии к НС-2. Создание группы позволило объединить прежде разрозненные усилия в едином центре. Работа оживилась и стала приносить первые плоды в виде полной библиографии АБС, хронологии Мира Полудня, текстологических сводок всех публикаций. В конце года БН писал члену группы Светлане Бондаренко.
<…>
К работе люденов я отношусь с большим уважением. Я им даже завидую немного. Правда, иногда мне кажутся забавными некоторые подходы люденов, например повышенный интерес к происхождению выдуманных авторами имен или, скажем, презумпция безупречности авторской хронологии, исповедуемая вашими «хронологистами» (Шавшиным, Лифановым, Флейшманом). Однако в общем и целом работа ваша представляется мне и нужной, и полезной, и увлекательной. Вы не можете представить себе, насколько одинок и раним писатель, как жаждет он обратной связи, как хочется ему почувствовать себя нужным и интересным. Я знаю двадцать писателей — причем очень и очень недурных! — которые душу прозакладали бы, чтобы иметь рядом с собою таких вот люденов… Когда мы хохмили на эту тему в СоТ — помните там профессию «читатель поэзии»? — мы на самом деле писали об очень серьезных вещах… Другое дело, насколько деятельность люденов нужна ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ, — тут я судить не берусь, тут все зависит только от одного фактора: насколько нужна человечеству деятельность Стругацких… А об этом можно будет сказать что-либо достоверное разве что лет через тридцать. Так что не забивайте себе головы, а просто делайте то, что вам нравится — это и будет самое правильное!
5 июля в ленинградской газете «Смена» публикуется интервью БНа «люденам» Роману Арбитману, Вадиму Казакову и Юрию Флейшману.
<…>
— А вам самому никогда не хотелось сказать: «Все, дальше так жить нельзя, невозможно»…
— Никогда. Было несколько случаев в моей жизни, когда мои не то чтобы друзья, но хорошие знакомые говорили мне: «Борис! Хватит ваньку валять, что ты здесь торчишь? Такой-то уехал, такой-то уехал, а ты чего — ждешь, что тебя посадят?» Я ни в коем случае не хочу изобразить себя героем. Если бы я серьезно мог предположить, хоть на секунду, что меня действительно посадят, может быть, я и думал бы по-другому. Может быть.
Но поскольку так вопрос никогда не стоял, об эмиграции я просто никогда не думал, неинтересно было рассуждать на эту тему. Понимаете, в этом было даже этакое молодое фанфаронство. Я произносил слова типа: «Почему Я должен уезжать? Пусть они уезжают. Моя страна, они ее оккупировали, насилуют, а я должен из нее уезжать? Нет, не будет этого, „я это кино досмотрю до конца“» (такая фраза была у меня в ходу, я очень любил ее повторять, повторяю и сейчас). И сегодня очень часто многие люди, можно сказать, совета у меня спрашивают: ну как же все-таки? Сейчас реально можно уехать. Может, все-таки?.. Пока не поздно, пока еще дорога открыта?.. Я отвечаю им примерно так: я не уеду никуда, а вы решайте сами. У меня уже больше не хватает мужества отговаривать. Дело в том, что в 73-м, по-моему, году это со мной сыграло злую шутку. Один мой приятель пришел ко мне, показал вызов из Израиля и сказал: что ты мне посоветуешь? И я имел неосторожность изложить ему свою теорию. Я не знаю, сыграла ли моя речь какую-то роль, но во всяком случае он никуда не поехал, а в 1974 году его посадили. Он отсидел, по-моему, четыре года в лагере, год в ссылке и, вернувшись, немедленно эмигрировал. С тех пор я советов «не надо ехать» не даю.
<…>
19 августа в «Ленинградской правде» публикуется интервью БНа Андрею Измайлову.
<…>
— Борис Натанович, но ведь вы имеете мнение по поводу экранизации своих повестей? — С этого вопроса и началась наша беседа.
— Хорошая экранизация — вообще большая редкость. Для того чтобы создать настоящее кино, нужно отойти от книжного оригинала, перевести его на совершенно другой язык. И языком этим прежде всего владеет режиссер, он в фильме хозяин. И уж ни в коем случае не сценарист.
Те наши произведения, которые можно на экране сразу узнать (то есть узнать первоисточник), в общем, сделаны, по-моему, неважно. Если же фильм — по мотивам, и читатель, став зрителем, спрашивает: а при чем здесь Стругацкие? — тогда фильм представляет определенный интерес. Так пока получалось у Тарковского, у Сокурова.
Надо признаться, что мы в последнее время перестали писать сценарии. Потому что поняли тщету этой работы. Дело в том, что, когда режиссер представляет себе будущий фильм, он видит некое изображение, некие «картинки», которые он, как правило, не в силах описать сценаристу в девяноста девяти случаях из ста. В результате мне приходилось видывать фильмы, где от сценария оставались рожки да ножки. Это не плохо и не хорошо. Это специфика. Один из самых плохих сценариев, которые я читал, в результате дал один из самых лучших фильмов, которые я смотрел («Мертвый сезон»).
Бывает и наоборот.
<…>
— Вы написали сценарий, который хотелось Тарковскому, и получилось, чего уж там, произведение «религиозное». Сокуровские «Дни затмения» — тоже не без того. «Письма мертвого человека», в создании которого вы принимали участие, также «религиозен» (и вы сами отмечали это с большим удовлетворением). Не характерно ли, что абсолютно «светские» повести братьев Стругацких, попадая на экран (те самые, по мотивам), обретают волей (неволей?) «клерикальный» оттенок?
— Это вопрос скорее к режиссерам. Но я берусь, пожалуй, объяснить, почему так получается. Дело в том, что братьев Стругацких с какого-то момента более всего волнуют лишь две-три темы. Первая: история, и как на нее воздействовать. Вторая: нравственный выбор. Достаточно уж этих двух тем, чтобы понять, что они связаны с религией, с Богом. Человеку не дано воздействовать на историю, а как хочется! Но чтобы суметь на нее воздействовать, надо стать Богом.
— Трудно быть Богом?
— Именно… О нравственном же выборе написан целый ряд наших повестей. Вот «За миллиард лет до конца света» — что ценнее в этой жизни, черт побери: право первородства или чистая совесть?.. Но где нравственность, там религия. Никуда не денешься.
<…>
26 августа в Москве состоялась встреча АНа с группой «Людены». Узнать о поводах этой встречи, а также прочесть запись состоявшегося разговора можно в НС-3.
19 октября в томском «ТМ-экспрессе» выходит интервью БНа Юлию Буркину.
<…>
— Я знаю людей, которые считают вас с Аркадием Натановичем живыми классиками, знаю и тех, кто вообще не считает вас серьезными писателями. Как вы сами оцениваете свое творчество, его место в сегодняшней мировой литературе?
— Конечно, это вопрос не к нам. Мы пишем, а определять место — дело критиков, читателей, времени. И все же, если говорить о моем личном мнении… Жизнь большинства наших произведений — 20–25 лет. Через 50 лет, думаю, будут еще читать одну-две книги. Мне почему-то кажется, долго проживет «Улитка на склоне», в которой нет никаких временных и пространственных помет, а то, что в ней показано сатирически, к сожалению, будет актуально еще очень долго.
— Хорошо ли вы известны за границей?
— Изредка, 1–2 раза в год, кто-нибудь приносит нам иностранные статьи о нашем творчестве. Часто на языках, которых мы и не знаем. И нам остается только догадываться, что там написано. Но зато ясно, что нас читают. Правда, насколько я знаю, ТАМ читают нас только фэны, и читают не совсем так, как русские. Наш читатель политизирован, он видит в наших книгах то, что мы в них закладывали — гражданственность, социологичность. И ставит нас в ряд, в котором очень приятно находиться: Салтыков-Щедрин, Гоголь и т. п. Американец же, к примеру, видит у нас прежде всего фантастическую фабулу и ставит нас в ряд с Кларком, Гаррисоном, Азимовым и т. п. А в этом ряду наш рейтинг невысок.
<…>
— Что вами движет — любовь или ненависть?
— По большому счету — любовь. К человеку и человечеству. Но толчком часто бывает злость. Злость — это вообще эффективнейшее средство для стимуляции творчества. А любовь, наоборот — расхолаживает.
<…>
В конце октября — еще одна встреча АБС. Вновь в Москве.
Он убил свою жену — и после этого хотел покончить с собой. Он хотел не только убить себя — он хотел себя ЗАМУЧИТЬ! (Привязался цепью с замком к дереву, облил себя бензином и… оказалось, что потерял зажигалку. Стоял всю ночь прикованный, утром его освободили. Дикий юмор ситуации отбил охоту. Фарс.) Какал в штаны! Унижение[61].
Увлекается компьютером. Уходит в него. Сокровища компьютерной мудрости:
Рассуждение — это организованное подражание.
Вера и любопытство друг с другом всегда не в ладу.
Зависть — одежда вкуса.
Усердие — мачеха воображения.
Точность заменяет глупцам мудрость.
Мысль — это карикатура на чувство.
Чувство — злейший враг опыта.
Неспособность испытывать восторг — признак знания.
Великолепно заменяет воспитание только одно — добродушие.
Иногда любить — значит влиять[62].
М<ожет> б<ыть>, их много? Одного выслеживают (нашего), а другой уже охотится по заданию (ему дают литературу, оперативные фильмы, накачивают злобой, а потом — «выводят на выстрел»).
Рассказ идет от лица сексота-спеца.
Человек — детектор лжи. Не может знать, в чем ложь, но знает точно, если ложь[63].
24.10.90
Б. прибыл в Мск, обсуждать ситуацию.
1. Чем кончить?
2. Этапы проявления силы.
3. Эпизоды: война, блокада, эвакуация, детдом… диссидентство, лагерь? Чернобыль
4. Эволюция: непонимание — удовольствие — ужас.
25.10.90
Рассм<атривали> архивы.
Вели переговоры по 10-томнику (валютн<ому>).
Арк<адий> утверждает, что переписка с начальством не сохранилась.
Авторский комментарий (валютный 10-томник).
1). История написания (даты, места, обстоятельства, хохмы, цитаты из вариантов и дневников).
2). История публикации (где, когда, какие препоны — только самое интересное).
3). История «критики» (if any).
Источники:
a). Письма друг к другу.
b). Прочие письма.
c). Архивы (черновики).
d). Дневники.
e). Вырезки.
27.10.90
Договор подписать не удалось.
Б. уезжает.
Краткий перерыв — и встреча в Репино.
М<ожет> б<ыть,> он брат ББ? «Я не сторож брату моему…» А «Работник здравоохранения» бьет на доброту, на гуманность — «Вы должны снести… Он же погибнет без вас…»
Владлен — a la Лукончик[64] — вдохновенно поет «Нас 10, всего только 10», «На штурвале застыла рука…» и т. д. из нашего репертуара. Счастье малого искусства и воспоминаний.
С 1.12.90
— семинар по к<ино>/ф<антастике> в Репино.
5.12.90
— подписали договор с «Текстом».
8.12.90
— обещали ПНвС Житинскому в сборник.
Появились люди (эпидемия? Нравственный СПИД?), кот<орые> убивают ЛЖЕЦОВ (м<ожет> б<ыть,> даже всех нарушителей 10 заповедей).
29-м декабря датированы ответы БНа на вопросы еженедельника «Новое время».
<…>
Если за этот текст мне полагается какой-то гонорар, переведите его, пожалуйста, на счет какого-нибудь ленинградского благотворительного фонда — выбору вашему полностью доверяю.
************************************************************
Страна наша напоминает мне сегодня чудовищный многотонный самосвал, огромный, сплошь железный, ржавый, страшный — он прет без всякой дороги по склону горы, окутанный сизым дымом выхлопов, с ревом, с громом, с лязгом, под истошные вопли грязных замордованных то ли пассажиров, то ли грузчиков, навалом заполнивших стальной ковш, прет по рытвинам и ухабам — вниз, вниз, в благословенные долины, где по роскошной автостраде магистрального пути цивилизации катят себе в неизведанное будущее чистенькие, элегантные, ухоженные лимузины развитых стран. На каждом ухабе от самосвала отлетают заклепки, гайки и какие-то куски, пассажиры в ковше поминутно валятся друг на друга, цепляются друг за друга, давят и топчут друг друга, многие норовят сигануть за борт (пока целы), а в шоферской кабине — целая толпа водителей, и одни что есть силы жмут на тормоза, другие с той же энергией — на газ, третьи крутят руль влево, четвертые — вправо, и все без исключения давят на клаксон — дабы народы их услышали и оценили их старание.
В этих условиях предсказать, что случится с нашим средством передвижения в следующем году: залетит ли оно в очередной буерак, увязнет ли в трясине, или, может быть, вообще развалится на составные части, — предсказать хоть что-нибудь определенное и хоть сколько-нибудь серьезно — попросту не представляется возможным.
Если не вдаваться в крайности (любые крайности возможны, хотя и маловероятны), так вот, если не вдаваться в крайности, то самый благоприятный прогноз реализуется, если начнут наконец работать процессы приватизации и разгосударствления, особенно в деревне, если удастся укротить поистине безграничные аппетиты военно-промышленного комплекса и развязать предпринимательскую инициативу во всех областях экономики.
Самый же неблагоприятный вариант мы получим, если силам реакции удастся преодолеть сопротивление демократов и консерваторов, повернуть-таки руль круто вправо и загнать нас всех в очередную трясину. Тогда все и вся разом заглушит хриплый рев: «В две шеренги становись! Смир-рно! Равнение напра-ву!» — и начнется то, что мы уже проходили, и не раз. Реформы будут приостановлены, свободы упразднены, враги изъяты, и все это, разумеется, будет проделано «на благо народа и во имя его».
Надобно признать, что с точки зрения человека, далекого от политики, оба эти варианта имеют как свои плюсы, так и минусы. Демократический вариант означает возникновение долгожданного рынка, и это несомненно плюс, ибо рынок сейчас — единственная наша надежда, а без надежды нет жизни. Но рынок это и минус одновременно, ибо это — конец эпохи государственной благотворительности, это необходимость работать изо всех сил, это та самая ситуация, когда тот, кто хорошо работает, хорошо ест, а кто работает плохо — сидит на подаянии. Рынок — это сущая катастрофа для всех, кто отвык или не научился работать, а таких у нас, сами понимаете, немало. Это сущая катастрофа для тех, кто занимается производством продукта, который никому не нужен, — будь то поворачивание вспять разнообразных рек, прокапывание канала от Москвы до Ленинграда или писание книг, которых не читают, — а ведь таких производителей у нас еще больше.
Победа реакции — это возвращение в застой, со всеми вытекающими отсюда последствиями (торжество партократии, всеобщий зажим и прежнее полновластие чиновников, тупик, безвременье) — и это, разумеется, минус. Но зато диктатура совершенно неизбежно должна будет подсластить пилюлю, а значит, на прилавки выброшены будут все накопленные к часу «Ч» продукты и товары, и призрак изобилия вновь встанет над крупными городами, дабы народ восславил и принял твердую, наконец, власть как родную и желанную. Разумеется, все эти товары и продукты будут отобраны у периферии (на всех же не хватит), и, разумеется, все это сравнительное изобилие установится ненадолго, но — много ли человеку надо? Я имею в виду — советскому человеку?..
Я не верю ни в глад, ни в мор, ни в семь казней египетских. Я готов допустить все это в качестве крайней гипотезы, но не более того. В гражданскую войну я не верю совсем — для нее нужен «человек с ружьем», и, слава богу, я (пока) не вижу в стране этого человека. Я вообще не верю ни в одну из тех бед, которые описаны, провозглашены, проанализированы народными витиями. Скорее я готов поверить в возможность беды, о которой не догадывается никто и которая подстерегает нас, как враг в засаде. Такие беды подобны молнии, они неостановимы и ужасны именно потому, что никем не были предсказаны. К счастью, такие беды чрезвычайно маловероятны.
<…>
И при всем при том я склонен смотреть в будущее скорее с оптимизмом. Оптимизм мой (очень умеренный, впрочем) зиждется на ощущении неизбежности нашего возвращения на магистральный путь развития. Наш стальной конь как-никак катится по склону, вниз, в долины и кущи нормальной экономики, он может увязнуть, застрять, уклониться вправо, но законы истории все равно будут неумолимо тянуть, тащить и волочь его все на ту же магистраль, которую в начале века покинули наши отцы и деды, устремившись на штурм «зияющих высот». И никакие полковники, и никакие диктаторы изменить хода истории уже не смогут. Не будет у нас больше ни брежневского застоя, ни сталинского ГУЛАГа, — мы слишком бедны для того, чтобы позволить себе такую роскошь. Народ ограблен вчистую, ограблена уже и сама природа наша, осталась одна только надежда — на чудо свободного труда, и ни партократы, ни тайная полиция не сумеют более заставить нас работать даром. Страх и ложь — недурные экономические стимулы, но время их миновало: безвозвратно уходят в прошлое поколения, приученные верить и бояться, и уже надвинулось поколение, которое не верит ничему и никого не боится. Это поколение само по себе несет с собою проблему, оно само по себе способно изменить ход нашей истории, но — это уже другая проблема и совсем другая история.
В этом году критические отзывы вновь весьма разнообразны.
В пятом номере журнала «Вопросы литературы» филолог Татьяна Чернышева упоминает ЗМЛДКС и ВГВ Стругацких в статье «Надоевшие сказки XX века». Эта публикация заслуженного литературоведа и теоретика научно-фантастической литературы, ранее весьма уважительно говорившего об АБС, тоже явилась неприятным «уколом».
<…>
Не секрет, что новые идеи, которые бы дали взлет фантастике, не появляются. При чтении научно-фантастических произведений какой-то внутренний счетчик отмечает: было… было… Сейчас появление всякой, даже не очень значительной головоломки — событие. Показательна в этом плане история сравнительно недавнего времени, связанная с публикацией повести А. и Б. Стругацких «За миллиард лет до конца света».
На сей раз авторы предложили новый вариант головоломки о взаимоотношениях человека и Вселенной. Поскольку человек все время нарушает гармонию, тщательно выверенную природой (это, к сожалению, мы наблюдаем воочию), выход его познаний и активности за какие-то пределы может быть опасен для вселенской гармонии в целом. И в повести предполагается, что природа предусмотрела некий барьер, заслон, некий закон, разумеется, вполне естественный, не позволяющий человеку в его познании переходить определенную грань. Мысль, скажем прямо, не такая уж новая. К тому же скорее всего выстраиваемая головоломка для Стругацких не была главной, их, вероятнее, больше занимала проблема выбора, перед которым поставлен герой. Но так или иначе — головоломка создана. Более того, в сознании многих читателей она заслонила проблему выбора героем пути, разработанную авторами профессионально весьма искусно, но как-то уж очень дидактически прямолинейно. Она сильно напоминает шахматную задачу: по правую руку колеблющегося героя, который не отважился еще принять окончательное решение, — один его приятель, бросающий вызов Вселенной и упорно продолжающий свои опасные исследования, по левую — ренегат, столь же наглядно разрушающийся как личность. Но это так, к слову. И тем не менее внимание любителей фантастики привлекла в первую очередь именно головоломка, споры вокруг повести обычно и велись по этой линии — возможен ли такой вселенский закон, такой барьер, такая форма борьбы человеческой воли и разума со Вселенной. У Стругацких появились оппоненты, предлагающие другие варианты решения: нет, Вселенная нас любит и лелеет, неизвестно, правда, за что; нет, Вселенная не боится активности человеческого разума, напротив, ей не по вкусу застой, потому она и устраивает всякие потрясения на спокойной планете, облюбованной землянами для курорта, поскольку ей показалось, что целая планета застыла в блаженном, райском ничегонеделании (там же только отдыхали!), а этого Вселенная потерпеть уже не могла (см. рассказ Л. Панасенко «Без нас невозможно»).
Явное сокращение притока новых идей, относительная исчерпанность парадигмы и ощущается как явление кризисное в современной фантастике. И ощущение это устойчивое, как бы ни пытались оспаривать саму идею кризиса.
<…>
Однако при такой исчерпанности парадигмы фантастика живет и даже множит издания. За счет чего? Как нам представляется, за счет всякого рода имитаций головоломок и игры, заменяющей их.
Одним из примеров такой имитации является повесть Стругацких «Волны гасят ветер». Новой головоломки там нет, а есть два клише, неоднократно обкатанные в научной фантастике, — вмешательство в жизнь Земли чужого разума, инопланетной цивилизации и рождение новой расы людей, весьма отличных по своим психофизическим параметрам от ныне живущих. На протяжении всей повести в читателе поддерживается уверенность (правда, и зерна сомнения кое-где разбросаны), что причиной таинственных и загадочных событий являются пришельцы, инопланетяне. В конце эта теза заменяется другой — инопланетяне тут ни при чем, просто среди обычных жителей Земли появляются представители другой расы, расы человека космического. Идея, как мы видим, тоже не новая. И первое, что приходит на ум, — «конец детства» А. Кларка и «Превращение» Р. Брэдбери (в русском переводе «куколка»).
За счет каких же средств в читателе поддерживается интерес к событиям, если идеи повести столь тривиальны? С помощью классического детективного приема, когда на протяжении всего романа подозрение в совершении преступления падает на кого угодно, только не на настоящего преступника, и лишь в конце открывается истина. Это тоже головоломка, но не специфически фантастическая, детектив тоже головоломный жанр, но у него свои законы. Так вот, эта повесть Стругацких (и не только эта) построена по законам детективной головоломки. Впечатление усиливается и благодаря тому, что главный герой, положивший много сил на разоблачение предполагаемого преступника, сам оказывается причастен к преступлению, если так, по аналогии с настоящим детективом, позволено будет назвать расследуемую ситуацию: он сам оказывается представителем новой расы, только до поры до времени не догадывается об этом. Повесть написана искусно, на хорошем профессиональном уровне, хотя, повторяем, никакой новой оригинальной идеи она не содержит.
<…>
В краснодарской антологии «Этюд о взрослом гравилете» опубликована статья Алексея Мельникова «От героя „безгеройного“ жанра к полноценному образу. Некоторые функциональные и типологические особенности героя советской фантастической литературы 70–80-х годов».
<…>
Одним из наиболее интересных образов современной приключенческой фантастики является сталкер Рэдрик Шухарт. Этот герой дает повод для серьезных размышлений и определенных философских обобщений. Можно даже сказать, что вышеназванные мятущиеся «сильные личности» фантастико-приключенческого памфлета выросли именно из сталкера Стругацких, ведь ни один из последующих похожих типажей не вместил столько силы, ненависти, боли и человечности одновременно.
<…>
Порядок восприятия повести совершенно идеален для настоящего синтетически организованного «условно-фантастического» произведения. Сначала, с первой и до последней страницы, идет чрезвычайно эмоциональное сопереживание с жизнью персонажей, а затем уже «обнаружение» и анализ каких-то глубинных философских напластований, которыми полнится повествование в целом. Классическая «золотая пилюля».
<…>
«Розы» и «тернии» сталкера выписаны достоверно, натуралистично, с наличием необходимой типизации. И потому так правдив и реалистичен основной вектор повествования — метания между ними главного героя в любви, в размышлениях, в ненависти, в борьбе за хлеб насущный. Тем более что конкретных пейзажно-географических координат почти не дается, можно только догадываться, что действие происходит на американском Среднем Западе. А так как в любой из фоновых зарисовок повести явно присутствует печать Зоны, можно сказать, что не фантастика «прорастает» в самое жизнь, а новая реальность вырастает из фантастического момента.
Но «тернии» представляют собой части социальной системы, они массовы и оттого действеннее. И потому только о врожденной порядочности, о генном альтруизме можно говорить, когда продравшийся сквозь все препятствия, убивший человека «асоциальный элемент» приказывает вдруг инопланетной «волшебной палочке»: «Загляни в мою душу; я знаю — там есть все, что тебе надо. Должно быть. Душу-то ведь я никогда и никому не продавал! Она моя, человеческая! Вытяни из меня сам, чего же я хочу, — ведь не может же быть, чтобы я хотел плохого!.. Будь оно все проклято, ведь я ничего не могу придумать, кроме этих его слов: „Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный!“»
Совместны ли такая (несколько абстрактная) филантропия с конкретным, почти по Достоевскому, злодейством?
Об этом и спрашивают авторы читателя, этим и исчерпывается все «морализирование» Стругацких. Сгусток отчаяния, боли и надежды, увенчанный большим вопросительным знаком фигуры умолчания, — таков образ сталкера в заключительной сцене (кульминация и развязка, как правило, у писателей неразделимы). Читатель не может так просто расстаться со своим героем, если он чувствует внутреннюю потребность самому поставить все точки над «и» в судьбе последнего. Данная внутренняя потребность умело спровоцирована авторами, в этом их заслуга. Потому что «нравственный закон внутри нас» начинается там, где есть попытка понять своего ближнего.
<…>
Скорее всего, специфика невероятного в повести требует возмутителя спокойствия, снова «Жука в муравейнике». Но из всех «жуков» Стругацких Рэдрик — самый сложный и противоречивый. А противоречивость героя всегда привлекательна для авторов. Она подсказывает неожиданные сюжетные ходы, помогает яснее представить такое уникальное таинство, как человеческий разум. С этой точки зрения «Пикник…» представляет собой еще одну страницу в общелитературном практикуме по человековедению.
<…>
В работе Константина Рублева «Впереди критики. Творческая эволюция братьев Стругацких (60-е годы)» анализируется ряд критических выступлений о произведениях Авторов. Автор статьи утверждает: развитие критики всегда отставало от развития творчества писателей.
<…>
Однако из года в год на страницах газет и журналов накапливались отрицательные оценки и суждения, из совокупности которых, как в кривом зеркале, складывался «портрет» писателей Стругацких — образ, находящийся в разительном противоречии с истинным идейно-художественным обликом их творчества и степенью популярности в читательской среде: еще в 1965 году В. Ревич констатировал, что «„ножницы“ между недоброжелательностью критики и отношением читателей здесь очень велики». Писатели в стремительном движении от научно-технической фантастики своих первых рассказов к социально-утопическим повестям, от утопии-концепции к фантастическому роману, от «позитивного романа о будущем» (Е. Брандис) к роману-предупреждению последовательно «ускользали» от критериев, которые едва успели установиться в критике как отражение предыдущей стадии в развитии научно-фантастического творчества. Это доказывает, что историко-литературная оценка значимости и истинной ценности любого художественного явления — не только творчества писателя — должна учитывать результаты сопоставления эволюции такого явления и эволюции критериев его оценки в критическом сознании соответствующего времени.
<…>
Следующую статью АБС относили к числу образцовых. Ее автор — Олег Шестопалов — талантливый человек, по образованию математик, в силу обстоятельств неоднократно менявший род деятельности, был длительное время знаком с Авторами. Его работа была опубликована в качестве послесловия к сборнику ХС+ХВВ издательства «Книга».
<…>
Творчество Аркадия и Бориса Стругацких начиналось с выбора красок, необходимых для создания убедительного образа будущего.
Краски были выбраны хорошо, книги читали. Писатели были молоды и внимательны, они хорошо понимали, что только патетическими взвизгиваниями да панегирическими словоизвержениями (характерными не для одной лишь фантастики) подлинности и убедительности не добьешься. Они хорошо знали (даже тогда, когда это знание только препятствовало успеху), что повышенную значительность художественному тексту придает деталь, наблюдение. Стругацкие пишут так, как будто ежедневно наблюдают будущее и точно соотносят свои наблюдения с современностью при помощи сопоставлений, эпитетов, метафор. Текст насыщен реальными деталями, предметами, жестами. Язык персонажей приближен к языку современника. Писатели доказывают существование будущего тем, что хорошо в нем ориентируются, и тем, что они могут просто, без затей, назвать хорошо им известную вещь. Так два времени связываются, стягиваются художественными приемами.
<…>
Стругацкие отдали дань традиции, объединявшей фантастику и приключенческую литературу, и ясно осознали: к серьезным литературным достижениям приводят серьезные проблемы. Серьезные же проблемы порождаются обыкновенной человеческой жизнью, которая, по выражению Т. Уайлдера, «проживает нас» на Земле. Героизм, «приключения тела» и неизменно сопутствующий им (хотя и смягченный, гуманизированный у Стругацких) культ силы уходят в прошлое. Один из центральных персонажей «Стажеров», бортинженер Иван Жилин, говорит: «Главное всегда остается на Земле». Все произведения Стругацких, написанные после «Стажеров», связаны с земным бытием, земными людьми и их проблемами прямо, не метафорически. Стругацкие становятся профессиональными писателями, полностью определяющими назначение, смысл и формообразующие факторы своей прозы. Они осознают смысл слов «свобода творчества». Благодаря свободе творчества фантастика становится уже не способом смотреть на мир, а литературным приемом, тропом, способом сказать.
<…>
Противопоставление созидания и потребления, начатое в «Понедельнике», имеет серьезнейшие основания. Яркость отрицательных и некоторая размытость положительных персонажей сказки связывалась с ежедневной жизнью простой пропорцией. В 1965 году концепция быстрого построения коммунизма называется уже попросту волюнтаризмом. К власти в стране приходят Выбегаллы — невежественные люди, главная задача которых — хорошо прожить свой век. Эти люди не ошибаются, они знают все, они всегда правы. Пользуясь государственной машиной как личным автомобилем, они приносят в жизнь общества свое (основанное на церковноприходском разумении) понимание людей, истории, мира.
Сохранение и совершенствование какого-то иного понимания требуют теперь серьезных усилий, противостояния власти. Стругацкие исследуют человека, историю, мир так же, как это делают все другие писатели. Они создают ситуацию и конфликт, в которых наилучшим образом выявляются интересующие их тенденции развития людей, истории, мира. Вот как это делается в повести «Хищные вещи века», героем которой становится персонаж «Стажеров» бортинженер Иван Жилин. Занявшись земными делами, Жилин обнаруживает не совсем то, что хотелось бы видеть человеку коммунистического далека. Конфликт героя и обстановки задан изначально, на первой же странице. Метафорой границы между различными мировоззрениями является таможенный барьер. Благоденствие по ту сторону барьера пишется подробно и тщательно. Таможенник обращает внимание приезжего на «наше солнце», «прекрасное утро». Жилин получает рекомендации гида: «Всегда делайте только то, что вам хочется, и у вас будет отличное пищеварение… и самое главное — ни о чем не думайте».
<…>
Изобретено «иллюзорное бытие, яркостью и неожиданностью своей значительно превышающее бытие реальное». Человек скучающий к этому изобретению абсолютно не готов, он неизбежно будет до полного истощения собственной психики (то есть буквально до смерти от нервного истощения) давить на кнопку, дающую ему радость бытия, хотя бы и иллюзорного. Жилин понимает соблазнительность этой яркой искусственной жизни и понимает, что под угрозой — существование человечества вообще, ибо в сравнении с иллюзорной жизнью, даруемой слегом, еда, питье и размножение — тоскливая суета. Невозможно помешать распространению иллюзорного бытия силой. И неизвестно, как помешать этому распространению умом.
Повесть «Хищные вещи века» была написана (уже в 1964 году) потому, что Стругацкие обнаружили ранние, почти еще незаметные в обществе симптомы девальвации мысли и труда. Они обнаружили, что техническое развитие общества, если только оно не сопровождается развитием личности, губительно, а «потребительский коммунизм» — отвратителен. Они обнаружили побочные продукты прогресса — «хищные вещи». Они обнаружили слабость и неподготовленность человека к тому, что ему предстоит в будущем. Стругацкие сделали все это более двадцати лет назад, и более двадцати лет их предупреждение не переиздавалось. Идеологические воззрения Людовика XV, получившие широкое распространение вслед за концепцией Людовика XIV, успешно защищали свои завоевания во всех областях общественной и экономической жизни страны, не исключая и издательскую политику. Становилось совершенно ясно, что ничего неправомерно хорошего в ближайшие годы не случится, что люди, находящиеся у власти, будут что есть силы ее использовать, не обращая внимания на прочих, которые, будучи предоставлены сами себе, разворуют, загадят и скомпрометируют все на много лет вперед, что художественной интеллигенции просто ничего другого не остается, как петь хвалу и славу.
Идеологическое давление начинает усиливаться, в коридорах власти набирает силу новый состав аппарата управления, экономические несообразности лишают силы и так слабые и непоследовательные демократические начинания. Настроение у Стругацких начинает портиться, и вслед за ним начинает портиться настроение людей в их книгах. Наилучшим образом процесс порчи настроения, безысходности, безнадежных попыток поиска выхода отражен в повести «Улитка на склоне».
<…>
В 1966–1967 годах окончательно оформилась перспектива новой эпохи — «эпохи развитого социализма». Начался печально знаменитый период нашей истории. Взрастала и крепла социальная безответственность, безнравственность, коррупция. Наблюдалось срастание целого ряда социальных институтов с аналогичными институтами сталинской эпохи. Возродилось и набрало силу преследование мысли. В такую эпоху жанр Стругацких процветать, разумеется, не мог, как не мог процветать никакой реалистический (то есть отражающий действительность) жанр. Для писателей, сохраняющих социальную ответственность, открытые глаза и ряд прочих общечеловеческих достоинств, возможность публикации стала проблематичной. Проблема самовыражения художника перестала быть проблемой художественной и стала проблемой взаимоотношений человека и социальной структуры, общества, государства. Поскольку прогноз на ближайшее десятилетие был однозначно пессимистическим, каждый писатель стоял перед выбором: писать правду и не печататься, писать полуправду и иногда печататься либо писать, что нынче требуется, и печататься сколько влезет. Начинается тяжелое время советской литературы, время высот человеческого духа, хвалебных од и победных реляций.
В жанре победных реляций Стругацкие не выступали. Две темы занимают их: взаимоотношения художника с самодовольным и самодостаточным государством и разделение общества на конформистов, диссидентов и инсургентов под возрастающим давлением внешних обстоятельств. Вторая тема была с блеском (и безнадежным результатом) разработана в повести «Второе нашествие марсиан» (1967). Первой теме посвящен роман «Гадкие лебеди». История публикации этого романа сама по себе достаточно точно характеризует эпоху. Роман окончен в 1967-м. Стругацкие, не питая, впрочем, особенных надежд, предлагают его издателям. Объем внутренних рецензий становится сравнимым с объемом рецензируемого произведения, но дело не движется. Затем рукопись без ведома авторов попадает за рубеж и без их согласия публикуется во Франции и США, что вызвало горячий протест патриотически настроенных литераторов, и одновременно становится «широко известной в узких кругах» в СССР. После двадцатилетнего хождения в списках публикуется в СССР под названием «Время дождей» в журнале «Даугава» (1987). За три года до этого роман Стругацких «Гадкие лебеди» становится частью их нового романа «Хромая судьба» (1984).
«Хромая судьба» — книга о взаимоотношениях писателя с самодовольным и самодостаточным государством. Разные части этого романа написаны в разное время, и вся книга тем самым испытала влияние двух периодов — периода основания самодовольного государства и периода его кризиса. Испытав влияние разных эпох, книга стала вместилищем разных, хотя и не противоречащих друг другу, моделей взаимоотношений писателя и самодостаточного государства.
Роман делится на две взаимопроникающие части: Феликс Сорокин, немолодой московский «писатель военно-патриотической темы», копается в своих замыслах, набросках, рукописях, одна из которых — неоконченная — лежит в Синей Папке. Герой неоконченной рукописи писатель Виктор Банев проживает в неизвестном исторически и территориально государстве и становится в нем свидетелем и участником окончания целой исторической эпохи. Два героя отличаются друг от друга тем же, чем отличаются Стругацкие начала 80-х от Стругацких середины 60-х годов. Стругацкие же 80-х отличаются от Стругацких 60-х не только возрастом, то есть увеличением опыта и уменьшением сил, но собственно отличием этих двух эпох.
Между двумя взаимопроникающими частями одного романа «Хромая судьба» Стругацкими были написаны десять произведений. О некоторых из них следует говорить долго и обстоятельно. Эти произведения отражают разные стороны нашей жизни, но более всего — отсутствие каких-то общих рецептов процветания человеческого сообщества. Стругацкие пишут о желании сдаться в сладкий и хорошо обеспеченный плен («Второе нашествие марсиан», 1967), пародируют захватившую власть глупость и алчность («Сказка о Тройке», 1967), строят действующую модель тоталитарного общества («Обитаемый остров», 1968). Стругацкие говорят о простоте (и труднодоступности) человеческого счастья («Пикник на обочине», 1971), о сложности понимания другого человека («Малыш», 1970), о безнадежном одиночестве человека перед выбором единственно верного поступка («За миллиард лет до конца света», 1974), о несчастливых людях и непрекращающихся трагедиях умного и гуманного мира («Жук в муравейнике», 1979). Общественно-политический кризис, продлившийся два десятилетия, оставивший тяжелейшее социально-психологическое наследие, находит точное, взвешенное выражение в лучших книгах этого периода. Население страны, не сделав ничего для настоящего и будущего, увязает в трясине высокой фразы, славословия, ругани, помыкания, угодничества, бесправия, вседозволенности. Портреты остаются молодыми и полными сил, люди стареют, теряют силы, отчаиваются.
<…>
М. Шехтман в своей работе «Стругацкие contra Ефремов», опубликованной в душанбинском сборнике «Критика в художественном тексте», анализирует скрытую полемику Авторов с Иваном Ефремовым.
<…> Сегодня Стругацких любит даже критика! Стругацким подражают, у Стругацких учатся, Стругацких ставят рядом с Лемом, Саймаком и Воннегутом! За ними признается право первооткрывателей новых тем и типов, их отточенный стиль, емкий и ироничный, заставляет вспомнить великого Свифта… И все же не Стругацкие первыми пробили брешь в толще печально известной популяризаторской фантастики с ее кочующими из сюжета в сюжет пожилым профессором, молодым изобретателем и благородным майором госбезопасности.
В середине 50-х годов И. Ефремов создал свой знаменитый роман «Туманность Андромеды», и именно с его появлением стало ясно, что фантастике под силу решать сложные философские проблемы. <…> «Мы построим такое общество, где человек получит все…» — как бы говорит в романе Ефремов. И вот тут-то возникли Стругацкие. «Мы построим справедливое общество, где человек получит все… Но как он этим распорядится?» — спросили они, и это смещение акцентов определило, на наш взгляд, тот шаг вперед, который сделала в творчестве Стругацких вся мировая фантастика. Обитателю романов и повестей Стругацких (а герои часто там кочуют из сюжета в сюжет) бывает хорошо, плохо, страшно, смешно, безнадежно… <…> Нам представляется, что творчество И. Ефремова — это творчество, имеющее предметом идею, философское понятие, что его произведения суть беллетризованные эссе и трактаты на тему о всемогуществе Человека. Стругацкие же вернулись к «просто человеку», сила которого заключена в способности отказаться от всемогущества, который интересен сам по себе, а не как зеркало, так или иначе отражающее идеал. Ефремов мечтает о человеке, равном богу по возможностям, и поет такого человека. <…> У Стругацких со всемогуществом отношения складываются куда напряженнее. И дело даже не в том, что их Румата или Максим меньше могут, чем, например, Дар Ветер, — вовсе нет! Стругацкие будто нарочно рассказывают, как их героев не берут ни пули в упор, ни копья, ни яды, ни радиоактивные пустыни. И могут они многое. Что передвигаются они в космосе с неограниченной скоростью, то это такая само собой разумеющаяся мелочь, что о ней и не стоит говорить… Вот только богов из Максима, Руматы или Сикорски, к счастью, не получается. Иначе бы Румате пришлось спокойно смотреть, как убивают книгочеев, как дрессируют на живом «материале» воспитанников школы палачей, как по трупам идет к власти жуткий министр охраны короны дон Рэба. А Сикорски, который тоже может все, обречен до конца своих дней мучиться тем, что убил, руководствуясь интересами всей земной цивилизации, некоего Льва Абалкина, который, похоже, был агентом таинственных Странников… Эти примеры были взяты из романа «Трудно быть богом» и повести «Жук в муравейнике». Но, как нам кажется, в наиболее концентрированном виде отношение Стругацких к всемогуществу (как к качеству вторичному по сравнению с совестью) представлено в крохотной вставной новелле в повести «Понедельник начинается в субботу».
<…>
В этой иронической энциклопедии издержек советской и западной фантастики немаловажное место занимает некий мальчик, поучительно изрекающий прописные истины. Его назидательный тон, способность пространно, в сложных синтаксических конструкциях, с массой уточнений и исторических деталей отвечать на любой простой вопрос немедленно вызывает у читателя ассоциации с героями И. Ефремова, которые изначально замыслены как философы — профессионалы или любители. Так, замечание о том, что взрослым надо говорить «вы», вызывает у него нечто подобное коротенькому нудноватому монологу: «Ах, да, припоминаю. Если мне не изменяет память, так было принято в Эпоху Принудительной Вежливости. Коль скоро обращение на „ты“ дисгармонирует с твоим эмоциональным ритмом, я готов удовольствоваться любым ритмичным тебе обращением».
Нам кажется, что увидеть здесь лишь пародию на стилистику Ефремова явно недостаточно. Пародируется не только стиль, но и нечто большее — пародируется явный схематизм, непредставимость ефремовских героев в реальной ситуации, их — вот уж подлинно! — полупрозрачность… Особенно эти качества заметны тогда, когда их носитель увиден, что называется, по-человечески: «Славный это был мальчуган, очень здоровый и ухоженный…» Такому явно не по летам основательная квазинаучность, какой наделяется он в пародийной ситуации. Обращает на себя внимание эпитет «ухоженный» — именно так хочется определить весьма существенное качество ефремовских героев, демонстративно красивых, физически здоровых (еще хочется оказать — холеных)… Обо всех героях Ефремова можно сказать, что физический и душевный комфорт для них разумеются сами собой. Например, в «Сердце Змеи» астролетчики не мыслят себя без спортзала, акробатики, танцев и ЭМСР — электромагнитного скрипкорояля (!), как для несведущих поясняет автор. Все они «…смуглые, сильные, уверенные, с гладкой кожей, которую дает человеку лишь здоровая жизнь на воздухе и солнце». Да и сами о себе они говорят так: «Все мы просты, ясны и чисты».
Нам представляется, что когда-нибудь фантастоведы, историки и социологи найдут причины того колоссального успеха Ефремова, каким он пользовался в конце 50-х годов и в первой половине 60-х, и, возможно, будет уловлена связь между общественными настроениями в краткий период «оттепели» и романтической «простотой, ясностью и чистотой» героев И. Ефремова. Явно или неявно писатель откликался на социально-утопический заказ изобразить мир, где ничего не надо бояться, где страху — постоянному, непрерывному, изматывающему — нет места. И не случайно мальчуган, встреченный Сашей Приваловым, вообще не знает, что такое страх. Так, на вопрос, что скрывается за железной стеной, он отвечает: «…Она разделяет два мира — Мир Гуманного Воображения и Мир Страха перед Будущим. — Он помолчал и добавил: — Этимология слова „страх“ мне тоже неизвестна». Ориентация образа мальчика, безусловно, имеющего пародийный характер, на стиль и суть героев Ефремова ясна любому читателю «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи». Такой читатель обязательно вспомнит Эру Великого Кольца или же Эпоху Разобщенного Мира и прочие дефиниции в трактовке прошлого и будущего по этим произведениям.
<…>
Завершая наш краткий анализ некоторых аспектов творчества Стругацких, скажем, что вся современная советская фантастика развивается под несомненным их влиянием. Именно Стругацкие своими поисками в области гуманизма и нравственности потеснили научно-логизированный подход к фантастике, свойственный И. Ефремову, вернули фантастике ее право быть прежде всего художественным творчеством, столь же сложным и неоднозначным, как и сама жизнь.
Статья Вадима Казакова «Время учителей», под псевдонимом опубликованная в первом номере журнала «Советская библиография», освещала проблемы, поднятые в ОЗ.
<…>
Чтобы увидеть и понять, надо определить верный угол зрения. Как трактовать роман? По Священному Писанию? По Булгакову? По свежей периодике, забитой проблемами «неформалов» и педагогическими дискуссиями? А может быть, это просто интеллектуальная «игра в бисер»? Или «рагу» из идей и ситуаций, не реализованных (или не так реализованных) Стругацкими ранее?
Думается, что все эти точки зрения следует использовать в совокупности, иначе мы обречены утонуть в бездне интерпретаций и ассоциаций (в том числе и тех, которые совершенно не предусмотрены Стругацкими) и безнадежно оторваться от понимания авторского замысла.
Изложенные ниже соображения есть чисто субъективная и по необходимости неполная точка зрения. Она может быть в чем-то неверной или даже вовсе ошибочной. С этим надо примириться — таков уж «производственный риск». Многозначность ситуаций, открытость текста, обилие вопросов без ответов — это норма зрелого творчества Стругацких, своего рода «визитная карточка» их произведений последних лет.
Перед нами довольно сложно организованный текст, в котором прихотливо перемешаны произвольно начатые и столь же произвольно оборванные сюжетные линии, пространственно-временная связь между которыми далеко не очевидна. Уже одно это может оказаться для читателя источником тоскливого недоумения, возрастающего от внешней неконгруэнтности линий «ОЗ» (сцен с Демиургом и Агасфером Лукичом) и дневника Мытарина.
<…>
Мысль о неадекватном восприятии и прямом искажении учениками идей Учителя прослеживается и в сценах с Иоанном и Прохором на Патмосе. Вот уж воистину: «Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил!»
Еще одна деталь. В «библейских» фрагментах «Отягощенных злом» никакого Иисуса нет. Есть нейтральное «Он», столь же нейтральное «Назаретянин» и, что очень важно, «Учитель» (или «Рабби», что адекватно). Последнее из имен было в древней Иудее знаком наивысшего уважения. В созданном Стругацкими мире XXII века Учитель (тоже с большой буквы!) — один из самых почитаемых людей уже в силу своего статуса.
В записках Мытарина так же — Учителем — именуется по прошествии сорока лет Георгий Анатольевич Носов (Г. А.).
Теология Нового Завета Стругацких не интересует. Из евангельских текстов выделена, собственно, лишь одна сторона сюжета — Учитель и его ученики (или НЕ-ученики), решенная в духе вышеприведенных слов Иешуа. При этом многие канонические подробности Евангелий намеренно дезавуированы. Скажем, в Новом Завете не так уж много событий, в оценке которых все четыре евангелиста были бы единодушны. Второстепенный эпизод с отрубленным ухом раба есть везде. И этот-то эпизод в романе перевернут с ног на голову! Второй эпиграф к роману еще более подчеркивает вопиющее несоответствие версий Иоанна Богослова и Иоанна-Агасфера.
<…>
Смысл всех этих экскурсов в прошлое видится вот в чем. Один Учитель (даже экстра-класса) не в состоянии одной лишь силой своего Знания, своей Убежденности необратимо подвинуть социум к прогрессу (в понимании Учителя) и при этом застраховать свою педагогическую концепцию от искажений во времени. Но и не пытаться сделать это он не может! Неизбежны чудовищные извращения первоначального учения (в том числе — сделанные из самых благих побуждений). Из информации Иоанна о Мире Будущего Прохор сооружает Апокалипсис, из которого в свою очередь Петр Петрович Колпаков сооружает совершенный карательный механизм для полной ликвидации агнцев при наибольшем одновременном процветании козлищ… Знание перерождается в Миф. В опасный Миф. А что уж говорить о НЕ-учениках? Что нужно, чтобы Учитель, опередивший свое время, заглянувший за грань «перелома истории», был адекватно понят или хотя бы услышан? Неужели только крест?
<…>
Демиург ведет некий Эксперимент, моделирует некие социопсихологические ситуации, используя в качестве «полигона» достаточно условный Ташлинск. Нынешняя ситуация ясна: мы увязли в Настоящем, не будучи в силах оторваться от Прошлого. Мы должны найти правильный путь среди бесчисленного множества ошибочных. Мы отягощены злом. Все модели выхода, предложенные «абитуриентами», — тупиковые. Даже относительно безобидный (в сравнении с другими, конечно) Мир Мечты Матвея Матвеевича рождает, будучи проигран «в натуре», совершенно дикую кафкианскую ситуацию. Псевдо-Учителей в распоряжении Демиурга уже достаточно. Ему нужен хотя бы один, но настоящий. Демиург ищет Учителя, а значит — ищет Человека, умеющего мечтать безопасно для окружающих. И такой Человек появляется.
«Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им Пилат: „Се Человек!“» (Евангелие от Иоанна). Реплика Агасфера Лукича: «Эссе Хомо!», сопровождающая появление Г. А. с покалеченной рукой и с пластырем, — это еще один мостик от фантасмагорического мира «ОЗ» в мир 2033 года.
<…>
Ташлинск 2033 года — это микромодель всей нашей страны, продвинутая на два поколения вперед. Кое-что изменилось. Видимо, улучшилось дело с экономикой. Несколько смягчились нравы в юриспруденции. Довольно успешно освоена печатью гласность (впрочем, не без издержек и лакун). И, разумеется, существует Г. А. Носов — прирожденный Учитель. И его ученики. И ученики его учеников…
Но мир этот нездоров. Это вовсе еще не победа, а лишь канун новой перестройки. Преданность лицеистов своему Учителю не заменит понимания. Уважение горожан может легко переродиться в озлобление. Все завоевания еще очень и очень нестабильны, нетерпимость тяготеет над Ташлинском. Понять ее корни можно, оправдать — нет.
<…>
Писатель и литературовед Александр Мирер во втором выпуске фэнзина «Плюс-минус бесконечность» в интервью «Когда плакать не дают…» упоминает свои работы по АБС.
<…>
— Тут намечается такая статья о двух произведениях Стругацких вместе — «За миллиард лет до конца света» и «Град обреченный». Эти работы ведь чем-то смыкаются, между ними завязан какой-то узелочек. Разница только в том, что в «Миллиарде…» — это узкая тема, это одна ситуация возможности и невозможности творчески работать, а в «Граде…» — более широкая, но примерно та же самая. Если взять главного героя, Андрея, он ведь все время прокручивается через разные работы. <…> Причем, чем у него работа более престижная и творческая, тем он хуже работает. Когда человек вроде бы пошел по широкой дороге, у него снова получаются «кривые, глухие окольные тропы».
— Но кончается тем, что Андрей проходит первый круг эксперимента и выходит на новый…
— Ну, это обычные штучки Стругацких. Они всегда стараются писать открытые вещи, в том смысле, что конец не замыкает произведение, а оставляет нам с вами возможность придумать, что было дальше. Самый характерный в этом смысле — «Пикник на обочине», где вообще очень обидно: только слюну выпустил, чтобы жевать, а все кончилось… Давайте, дальше думайте сами. А в «Граде…» четыре смены работ — это четыре смены внутренних состояний. Пока он был мусорщиком, хоть он и был узколобым сталинистом, он был все-таки внутренне свободен в своих приверженностях. Когда же он стал следователем, он стал уже работать на систему, причем не на ту систему, в которую верил, а на ту, в которой он жил. Когда он стал редактором, он стал опять крутиться между какими-то необходимостями. А с советником уже все ясно — он уже ясно формулирует, что карьерочку-то делать надо, отступать нельзя… Вот такие дела… Пожалуй, все…
<…>
В этом году у Авторов выходят следующие издания. Трехтомник в издательствах «Московский рабочий» и «СП „Вся Москва“» (т. 1: ПНВС, СОТ; т. 2: ПКБ, ТББ, ЗМЛДКС, ВНМ; т. 3: ГО, ОЗ). «Избранное» в двух разных составах и в тех же двух издательствах. В ленинградском отделении «Советского писателя» — два дополнительных тиража однотомника 1989 г. (УНС, ХС, ВГВ). В ленинградском «СП „Смарт“» вышли ВНМ и УНС. В симферопольском «Таврия: МИФ» — ВНМ. ГО вышел в московском издательстве «ДЭМ». Там же — сборник из ТББ и УНС. ПЛНПП под заглавием «Летающие кочевники» — в альманахе «Гея». ПИП — в симферопольском «МП „Пресс-информ“». Сборник избранных сценариев АБС «Пять ложек эликсира» — в «Науке». Сборник из ТББ и СОТ — в московском «Профиздат; СП „Спринт“». «Туча» и ПЖ-НВ — в сборнике «Поселок на краю Галактики» издательств «Наука» и «Текст». Четырьмя изданиями в «Книге» вышел сборник из ХС и ХВВ, и отдельно — ХС.
Первое издание пьесы ЖГП вышло в «Неве». ПИП вышел газетным изданием в московском «Зорком часовом». Первое издание «Песчаной горячки» вышло в севастопольском фэнзине «Фэнзор». Первое издание рассказа «Бедные злые люди» — в саратовской газете «Железнодорожник Поволжья». Первое издание пьесы «Без оружия» — в новокузнецком «Кузнецком рабочем». Сценарий ПНВС — в «Уральском следопыте».
Выходили следующие переводы АНа: Кобо Абэ «Тоталоскоп» в алма-атинском сборнике «Калейдоскоп»; Дж. Биксби «Мы живем хорошо» в сборнике «Те, кто уходят из Омеласа». Перевод АБС Х. Клемента «Огненный цикл» и АНа «Экспедиция „Тяготение“» — в сборнике Клемента «Огненный цикл» издательства «Мир».
АБС в этом году удостоены «Премии читательских симпатий» секции научно-художественной, фантастической и приключенческой литературы Ленинградской писательской организации, а также приза «Великое Кольцо» «Аэлиты-90» за УНС.