«Горе! Я кличу тебя!» – обрело отчаяние голос,
И, безнадежный, кто-то сказал: «Я кличу себя…»
Вячеслав Иванов
Он костер положил у подножия храма
И украсил его.
Дым всклубился, и к небу направился прямо,
И питал Божество.
На тяжелом, еще не-арийском, наречьи
Говорил он слова.
И одеждой его были шкуры овечьи,
И поката была голова.
Трепетало под солнцем прозрачное пламя.
Стал костер угасать.
Он смотрел на закопченный жертвенный камень
И бессилен был что-то понять.
А вверху, средь шершавых камней воздымаясь,
Над кустами в цвету,
Необтесанный мраморный бог, улыбаясь,
Напряженно глядел в пустоту.
Тихо дымятся тяжелые, темные воды,
Лижут порфиры и черные грани базальта.
Пеплом летучим набухли землистые тучи,
Пар от горячей земли в себя принимая.
Всюду ржавые, лавой ожженные скалы.
И в тишине торжественно-строгой,
В мутном рассоле вод Архейского моря
Плавно колышутся нити тягучие плазмы:
Только что облик приявшая жизнь.
Он приходит походкой тяжелою
К берегам застывающих вод,
И огромную бурую голову
Опускает, и хоботом бьет.
Обомшелой ногою, как молотом,
Тяжко охнувший лед он дробит,
И на торосах, морем наколотых,
Он, как сторож полночный, стоит.
И, качая точеными бивнями,
Видит он, как светящийся пар,
Низвергаясь багряными ливнями,
Зажигает полярный пожар.
Внемли о днях последних хладеющих светил:
Когда остыло солнце, мир черно-красным был.
Как уголь, от деревьев тени
Лежали на земле,
И сучья, как рога оленьи.
Чернели в мутно-красной мгле.
Змеились трещины среди иссохшей глины
И, точно щупальца голодные, ползли.
То были дряхлости и немощи морщины
На высохшем лице земли.
И солнце, точно медный шар.
На горне раскаленный, жгло зловеще
У дымных туч края. И медленный пожар.
Качалось, умоляет и трепещет.
И солнце облака лизали и съедали.
Чудовищами ползая кругом
И сполохи с высот кидались дико в дали.
Борясь со тьмой крадущимся врагом
И Страх, летучий Страх, струящеюся тенью
Дрожал над зеркалом багровых вод
И верить не хотел в смятеньи,
Что солнца час последний настает.
За Ливийской, в каменьях, живет гиппогриф.
В этом крае, Богом забытом,
На рассвете, по кручам, – и с кручи в обрыв, –
Слышен цокот его копыта.
Распаляясь от резвости бронзовых ног
И ярясь в непрестанном усильи,
Он взметает златой, полновесный песок
Волосатым и потным воскрыльем.
Оперенную шею, как конь, изогнув,
Направляет свой лёт высоко.
И под полдень, открывши изгорбленный клюв,
Испускает довольный клекот.
Черепа по пустыне, как белый сев.
Крик услышишь – и сердце застынет.
Распрострешься, птицей к земле присев.
И тогда он тебя настигнет.
Бабочка-Психея, ты – дневная,
Солнцу навсегда наречена,
Элевзинских ужасов не знаешь,
Пропастей без меры и без дна.
В глубях обитает Персефона,
Позабыв лазоревую твердь.
И незнающий, непосвященный
Думает, страшась, что это – смерть.
Откажись от солнечной Психеи,
Не страшись пещерной черноты:
Ты войдешь, и холодком повеет,
И во сне захолодеешь ты.
Ты проснешься в глубях посвященным
И в преддверьи встанешь, не дыша:
На пороге будет Персефона,
Страшная несмертная душа.
Поля уходят и сереют,
И греют ночь сухим теплом.
В прорыве туч – Кассиопеи
Двойной мерцающий излом.
Нависли и грядой железной
Легли на небе облака.
Седых небес слепая бездна,
Как мутный омут, глубока.
Но темноту беззвучно жалит
Живого золота клинок:
На миг клубятся, как поток,
Зарницей вспугнутые дали.
Тепло и сухо. День осенний
Похож на раннюю весну:
Ползут от голых сучьев тени,
И клонит ласково ко сну
Но листья золотисто-медны
На блеклой, выбитой траве,
И пусто, холодно и бледно
В стеклянно-плотной синеве.
И розов на эмали синей
Узор редеющих ветвей,
И разгораются живей
Кораллы-бусы на рябине.
Поздней-поздней осенью, к рассвету,
В час, когда всего сильнее сон,
В черный бархат с золотом одетый.
Вышел осторожно Орион.
Он был занят огнестрельным делом:
Тихо — так, что ветер не слыхал, –
Метеоров огненные стрелы
Он с размаху по небу метал.
Нежной дымкой, волокнистым газом
По небу струилась полоса.
На Быка с кроваво-красным глазом
Он пускал серебряного Пса.
А когда оранжевым и черным
На востоке вырезался лес,
Орион, сверкнув плащом узорным.
За эмаль зеленую исчез.
Медлительно светает в октябре.
Чуть голубеют облачные окна.
Забор в росе. На выгнившем ребре
Доски паук наткал свои волокна.
В усталом ветре, тихом и сыром.
С полей идет осенний, грустный залах.
Уже светло. Но спят глубоким сном
Сады в нападавших кленовых лапах.
И пылью серебристою блестят
Вьюнка сухие плети у балконов,
Неряшливый багровый виноград
И золото заржавленное кленов.
Его составил сам де-Браге,
«Весьма искусный астролог…»
На желтой рвущейся бумаге
Рисунок с тонкой вязью строк:
«…Здесь мною в символах записан
Прочтенный в звездах жребий той:
Под сенью скорбных кипарисов
Белеет камень гробовой.
И Жизнь угасшую рыданьем
Зовет бессильная Любовь –
К утрате тяжкой и нежданной
Отныне дух свой приготовь.
Над беломраморною урной
Блестит упорный тусклый взор
Зловеще-бледного Сатурна.
Пророча горе и позор,
И Некто в черном одеяньи.
Как смерть, высокий и худой.
Зовет движеньем властной длани
Во тьму ночную за собой…»
Роняют башни тяжкий звон
И смутный ужас в смертном будят:
Вот клялся ангел из времен.
Что больше времени не будет.
Ты слышишь властный, непреложный.
Ритмичный шелест в пустоте?
Как пульс горячечно-тревожный.
Стучат секунды в темноте.
Но перебой из уравнений
В их утомленный бег вплетен,
И бой часов – как вопли нений. [1]
Как Хроноса больного стон.
Он слышит час, когда в пространстве
Оцепенеет всё. Тогда
Окончит путь бесцельных странствий
В эфире каждая звезда.
И, одряхлевшее с веками,
Замедлит Время свой полет,
Взмахнет последний раз крылами
И, неподвижное, умрет.
Я не знаю теперь — был то сон или нет, –
Но виденье осталось желанным:
Мне открылся безрадостный, пепельный свет.
Мир спокойный, безмолвный и странный.
Над сыпучим и острым, холодным песком
Колыхались иссохшие травы,
И никто на песке этом, красном, сухом.
Кроме ветра, следа не оставил.
Фосфорились, из сумерек белой дугой
К берегам набегая, буруны.
И на небе зеленом, одна за другой,
Восходили огромные луны.
И я понял тогда, что совсем одинок
Я на этой далекой планете.
И я видел кругом лишь кровавый песок
Да травы неживые соцветья.
Когда небеса были серы, и осень
Болела, и мир был туманом покрыт,
Сквозь шелест дождя долетал из-за сосен
По мокрой дороге хлюп грузных копыт.
Грибы, ядовито ослизнув, желтели,
И воздух отравлен был прелым листом,
И тонкие плесени сучья одели, –
Так медленно гнили леса под дождем.
И между деревьев измокших и голых,
Дорогой грибных бесконечных колец
Усталою поступью, мерно-тяжелой,
Шел конь, и кивал головою мертвец.
То ночь, то день. На черно-белых
Полях борьба – за ходом ход.
Игрок невольный, неумелый,
Влекусь в игры водоворот.
Я сделал ход мой: я родился.
И черный принял вызов мой.
Прекрасной Дамой заградился
Я от угрозы теневой.
Но Дама светлая потере
В такой игре обречена:
Кто день исчислит и отмерит,
Когда с доски сойдет она?
То день, то ночь. Теперь всё ближе,
Всё туже вражеский охват.
По черно-белым клеткам нижет
Противник ход за ходом мат.
И вот конец борьбе упорной,
Неотвратимый для меня:
Игру выигрывает Черный
Началом Бледного Коня.
Весь день надрывался, безумный,
И к ночи совсем распоясался:
По крышам катался с шумом,
А потом зверел и набрасывался.
И ходило по комнате струями,
И пламя свечи колебало.
А тени крались лемурами
Ко мне из темного зала.
Я был совсем одинокий.
Другими людьми оставленный,
И следил я до ночи глубокой
За огнем и за воском оплавленным.
И когда завывало и ухало,
Скрежеща листами железными,
Синело пламя и тухло,
И жалось книзу болезненно.
И я видел себя этим пламенем.
Окруженным потемками хмурыми.
И задуть его струями пьяными
Торопилась Она с лемурами.
В прозрачных массах есть очарованье,
И льдистый полированный кристалл
Есть некий путь к сверхсмысленной нирване
И некий новый выход и провал.
Таится в человеческой природе
Дилемма: сказка или будней гнет.
А выход здесь равняется свободе:
Пускай в провал, но все-таки – полет.
Полез в стремительную неизвестность:
Глаза впиваются в стеклянный шар.
И шар, непроницаемый и тесный,
Теперь источник несомненных чар.
Зеленое – колышется и тонет.
Прозрачное – всплывает из глубин.
Смотрел ли ты средь камышей в затоне
В глаза подкравшихся ундин?
И шар другой, налитый туго светом.
Морщинистый от пятен и от гор.
Плывет и тянет за собою сети –
Гипнотизирующий, лунный взор.
И бедные лунатики не властны
Над чем-то посторонним – над собой –
И сладострастью хладному причастны,
Впивая свет зелено-голубой.
Двадцатый век не любит бутафорий:
Стекло есть кальций-натрий силикат.
Луна – планета лавовых нагорий.
И действие есть поле и разряд.
Но если сказка – расписные ножны.
То знание – отточенный клинок –
Запретное нам делает возможным
И губит нас, как неизбежный рок.
И я нашел прозрачный и бездонный.
Морщинистый, налитый светом шар.
Лучами нервов густо оплетенный,
Одетый кровью в тепловатый пар.
Вонзи в свой мозг, как лезвие ланцета,
В себя восставь упорный, острый взгляд:
Ты выйдешь в волны голубого света,
И эти волны челн твой застремят.
И ты узнаешь дикое паденье
В безмерную свободу пустоты.
И, раз вкусив от древа наслажденья,
Вернуться к жизни не захочешь ты.
Каждую ночь крадется
Над крышами лунный спрут.
Ползучие руки уродца
Твой мозг обнаженный найдут:
Лабиринт бесконечных извилин
Переходы, подвалы, мосты.
И в нем, как бессонный филин,
Светишь глазами ты.
Есть комната где-то в подполье, –
И двери всегда на ключ, –
Но шарит настойчиво голый
И гибкий зеленый луч.
И в этом неверном сияньи,
Разбужен зачем-то луной,
Второй – пустоглазый – хозяин
Становится рядом со мной.
Горело электричеством упорным,
Сухим и мертвым светом над столом.
Шел ровный дождь. Снаружи к стеклам черным
Прильнула ночь заплаканным лицом.
Ложились вычисления рядами.
Блестели мирно капельки чернил.
И вдруг каким-то чувством над глазами
Я чье-то приближенье ощутил.
Услышал шорох, быстрый и скрипучий;
Взглянул и на обоях, над столом,
Увидел лапы острые паучьи
Угластым, переломанным узлом,
Вчера он был. И вот сегодня снова
Приполз и омерзительно застыл.
И ужас одиночества ночного
Колючей дрожью голову покрыл,
Убить его я не могу. Не смею.
Он знает это. В хищной тишине
Смотреть я должен, как сереют
Его кривые лапы на стене.
Я был заперт в сырых погребах.
Были стены в белесых грибах.
И зеленая плесень светила
Из углов паутинных и стылых.
Это было совсем на краю:
Истончив оболочку свою,
Я подполз к обиталищу этих,
Сероватых, не видных при свете.
И в ответ проступал из-под низу
Мягкотелый, расплывчато-сизый,
Этих мест постоянный жилец –
Со своей мертвечихой мертвец.
Зеленеет стеклянный холод.
Перед зеркалом я застыл.
И, граненой толщей расколот,
Мир стеклом себя повторил.
Через глаз – колебания света,
И потом колебание – мысль.
Разве тоже не зеркало это —
В глубину опрокинута высь?
Это старое зеркало тускло, –
Но качну — и колеблется твердь.
И я тоже – стеклянный и узкий, —
Отражаю: и жизнь, и смерть.
И я сам себя отражаю,
И зову это коротко: «я».
– Перед зеркалом в скобках ржавых
Оставаться долго нельзя:
Исчезает один «я» законный,
– И кого же за «я» считать? –
Трое: два двойника отраженных,
И меж нами – холодная гладь.
В этом доме, огромном и старом.
По спине холодило недаром:
По карнизам, на пыльных шарах,
Ночевал паутинчатый страх,
И печное остывшее тело
Тонким голосом к ночи гудело.
А в гостиную стиля ампир
Приходил элегантный вампир
И у девушки хрупкой и спящей
Горловой перекусывал хрящик.
Кто вступал в этот сумрачный зал,
Погружался в провалы зеркал.
Нет страшней и коварнее яда
Устремленного в зеркало взгляда.
Ибо там отраженный двойник
Удалялся в стеклянный тайник,
И блуждало потом отупело
В темных залах бездумное тело.
Двойники обитают вдвоем:
Если хочешь, ищи этот дом.
…с вечера свечи. Вещает в вещах
И пыльный, и сдавленный голос:
«За зеркалом, шкафом, за ложкой во щах
Сквозит потаенная полость.
К вещам прикрепляется прожитый день
И прячется сбоку и сзади;
Вот – в лавке старья огляди дребедень:
Она – точно кошка в засаде.
Не вывернуть мира с лица на испод,
Но мозг – и возможно, и должно.
Тогда постепенно проступит, как пот,
Сквозь явное мир позакожный.
Как пленка, порвется обычное вдруг.
Слова потеряют значенье.
– Ты влезешь сквозь легкий, приятный испуг
В надбавку к людским измереньям…»
Худой, голубой и спящий
По городу лунный человек пошел,
Огибая острые ящики
Домов, окутанных месяцем в шелк.
К Светлому были направлены
Зрачки, помутневшие, как опал.
И рот он кривил, как отравленный,
Попадая в черной тени провал.
Прозрачные и легкие знакомые
По воздуху плыли перед ним.
Лица, события и комнаты
В памяти лунной скользили, как дым.
Проснувшись, дневной и нормальный,
Временами он слышал на миг,
Как звал его опечаленно
Его голубой двойник.
Пыльники, пауки и свещеглазники
Населяли старый чердак:
Третьесортная нечисть, грязненькая
И страшная не так.
Пробегали и прятались шорохи.
Проследи – зададут слуху дел!
В полинялых изломанных шторах
Жил скелет – и желтел, и худел.
И о мире тихий печальник,
Залезавший днем под кровать,
Жил вампир там, великий молчальник,
Признававший лишь слово «сосать».
Так, событиями не обильна,
Протекала чердачная жизнь.
Только раз режиссера страшного фильма
Удалось им насмерть загрызть.
Ночью в сарае темно.
Двери от ветра в размахе.
Белое, в длинной рубахе,
Изредка смотрит в окно.
Некого ночью пугать-то:
Скрывшись, – опять на чердак;
Где-то под крышей горбатой.
Там, где уютнее мрак,
Снова белеет. А ветер
Ломится в дверь чердака.
Пробует окна, пока
Серым восток не засветит.
Улеглись и уснули люди.
На столе в потемках допел самовар.
И тогда, почуяв, что не разбудит,
Из мочки тихонько вылез угар.
Нырял и качался летучей мышью,
По комнатам низко паря.
Худыми руками, незрим и неслышим,
Ощупывал бледный свет фонаря.
А когда услышал дыханье ребенка,
Подполз с перекошенным липом,
И пальцы его, как нити, тонкие,
Сомкнулись на горле кольцом
Так за ночь никого в живых не оставил,
Ползал и нежился в печном тепле,
И только будильник, как лунный дьявол.
Круглым лицом сиял на столе.
В этом доме чертей плодили
По чуланам и темным углам.
По запечьям кикиморы выли,
Шевеля позабытый хлам.
А кикиморы любят, где жутко.
А в потемках кикимора – вскачь.
Тоже любит, свернувшись закруткой,
Слушать в спальнях придушенный плач.
Ну, а этого в доме довольно:
Сжатых губ и заплаканных глаз.
Знай, что если кому-нибудь больно,
То у пыльных под крышею пляс.
В этом доме сначала намучат,
И потом утешают – «не плачь».
А от этого нежить мяучит,
А потом кувыркнется и вскачь.
В этом царстве был толст император,
Как фарфоровый самовар.
Бриллиантом во много каратов
Был украшен держанный шар.
У министров по два шарнира
Было в очень в гибкой спине
Отклоняться – для прочего мира,
И другой ну, понятно вполне…
Шут был очень важной персоной,
Как и надо в сказке шутам.
Но дочурке больной и бессонной,
Он про зайчика пел по ночам.
Очень храбрые офицеры
Были в золоте и шнурах,
А солдаты вовсе не серы,
А румяны и в черных усах.
У принцессы был маленький носик
И агатовые глаза.
У нее был китайский песик
И жемчужная стрекоза.
Но уже от своих игрушек
И от няни: «…оставьте одну!..»
И к Пруду Среброзвонных Лягушек
Уходила смотреть на луну.
А луна проступала сквозь ветки
Темно-красным и страшным пятном,
И ручные цикады в клетке
Заливались сухим дождем.
– Ну, не всё ли равно, что – сказка?
Ведь цикады где-то поют,
И ведь этот, заросший ряской,
Так похож на сказочный – пруд.
Как сказнили русалоча милова.
Королевича северных стран.
Над рекой ни одной не помиловал,
Все ракиты заплакал туман.
Палачу от царя удовольствие,
Позумент на кафтан и почет.
Он получит за то продовольствие,
Что секирой по шее сечет.
За избою река поворотами,
А в избе на полатях палач
Иссуши же его приворотами,
Отомсти, водяная, не плачь!
Остеклень от луны,
И овсы холодны.
Замани его в синь тишины.
А в избе-то тепло,
Запотело стекло:
На полатях палач Пал Палыч
Доедает калач
Под плач
Русалоч.
Ты колдуешь туманом ползучим
В заповедном, дремучем лесу.
Бродит месяц холодный по тучам,
По лугам расстилает росу.
В челноке, обомшелом и древнем,
Я по заводям тинным скользил.
Я тянулся к нависшим деревьям,
Метил путь, пробираясь сквозь ил.
А в лесу, точно серые тряпки,
Висли клочья измокшие мхов,
И я шел, наступая на шляпки
Ядовитых белесых грибов.
И теперь я потерян в трясинах, –
Нет из чащи болотной пути…
И я слышу: ты криком совиным
Манишь в гиблые топи идти.
Нехороший наш край, гниловатый:
По болотам комар да слепень.
Зарастает, как пухлою ватой.
Белой цвелью березовый пень.
Подосиновик с тонкой ногою
Да багульная одурь от трав.
Солнце пухнет за вербой нагою,
На закате в калину запав.
А зайдет – всё как будто как было:
Та же ель и поленница дров.
Только темень муругой кобылой
Заезжает понуро на двор.
А посмотришь – почмокав устами,
Закачался уже, как туман,
Растекаясь внизу под кустами,
Головастый болотный губан.
Вот смотри на такое в окошко. –
Вам-то что, а мне с ними тут жить…
Я и сам уже начал немножко
Ведогонью по лесу кружить.
Это вьюга над камнем лежачим.
Он под снегом, а слышит лежак,
Как мотается в свисте лешачьем
Над забытой поляной лозняк.
А потом у холодного мая
Так хорош вечеров изумруд:
Звезды бледную зелень ломают,
Шевельнутся и в листьях замрут.
Перед августом ночи как уголь.
Но бесшумные крылья зарниц
Распахнутся, от гнева, с испугу ль,
Как у стаи бессонных жар-птиц.
Костяника поддельным рубином
Заалеет в усталой граве.
Хорошо в сентябре паутинам
Пролетать серебром в синеве.
А по осени ветер вернется,
Затоскует, помнет облака,
Завихрится в небесном колодце…
Заговорное слово кладется
На тоску: «Камень бел у песка,
Под песками змеею тоска…»
До нее не достать – глубока.
Мяч взлетает в руках Навзикаи…
О, бездомный Улисс, посмотри,
Как на нежных щеках возникают
Лепестки розоперстой зари.
Благосклонны и люди, и боги;
Навевает зефир теплоту.
Так зачем же ты парус убогий
Снова ладишь на утлом илоту?
Камениста и скудна Итака:
Это скалы уступами вниз…
Но от брега блаженных Феаков
К ней вернется усталый Улисс.
Как окна темного собора –
Пролеты улиц на восток.
Сереет ночь. Теперь уж скоро.
Но срок потемкам не истек:
Еще с досадой и устало,
Желтея, светят фонари;
Ледок, нетоптаный и талый,
Неоном огненным горит.
За черным переплетом сада,
Как темный щит, блестит вода.
Висит тяжелою лампадой
Большая тусклая звезда.
И на Бродвее наяву,
На краткий миг, я вижу четко
Гранит, чугунную решетку,
Зарю и бледную Неву.
Во тьме зеркала, точно лед под мостом,
И время кукует настойчиво в зале.
Я сам не поверил бы, если б сказали,
Что жизнь – как бессонница в доме пустом.
Размеренный маятник, скрип, и за этим
Чуть слышный, но вкрадчивый звон тишины.
Мы путаем долго, пока мы не встретим
Простого решенья, и вот решены
Все прежние «дайте», «хочу» и «мне надо».
Не надо. Не будет дано. Это ночь.
Бессонница, время, бегущее прочь,
И отсвет фонарный из голого сада.
Сумрачные северные ели
Встали у несчитанных озер.
Девы леса валуны одели
В домотканый моховой ковер.
Утром это – свежесть смоляная,
Сладкий запах клевера с полян.
Но колдует вечером, я знаю,
Цепкими волокнами туман.
Где-то тут же, рядом, недалеко,
За какой-то тонкою чертой,
Рвется к нам и плачет одиноко
То, что стало памятью простой.
Тише! Сядь над каменным обрывом,
Слушай звоны северной струи:
Дунет в елях тягостным порывом
И глаза откроются твои.
Жалобой протяжной вырастая,
Из ночных холодных камышей
Выплывет медлительная стая
Туонельских черных лебедей.
Мы отправимся в гости к патрону
В старомодный его городок.
Где на башнях заснули вороны,
А юстицрат напудрен и строг.
Совершенно особого рода
Путешествие в эту страну:
Дать веселому бреду свободу
И пуститься в его глубину.
Будет бред в романтическом стиле:
Бой часов будет важен и глух;
Жестяной, на готическом шпиле,
Принатужившись, капнет петух.
Неожиданно явят предметы
Совершенно особенный лик.
Но с неважной подробностью этой
Ты, конечно, освоишься вмиг.
Мейстер Гофман учтиво смеется:
«Так и знал, что вы будете тут!..»
Он горшки золотит, и уродцы
В них под крышкой стеклянной растут.
В преддверьи усыпальницы, в пещере, –
Преддверье смерти – сумерки стоят.
Квадратной стерегущей пастью двери
Распахнуты в живой зеленый сад.
В саду она. Но ведомо лемурам,
Чьи докатились до предела дни.
И вот исходят, серы и понуры,
Из стен сырых и сумерек они.
И станут в круг, и заклинают хором,
И снова ходят, ищут и зовут.
Глаза их пусты. Руки их не скоры, –
Но неизбывней неразрывных пут.
«…Кто строил дом такой плохой?..»
Откуда эти строки?
Как отзвук дальний и глухой,
Они твердят о сроке.
– Напрасен дней привычный лёт
И золото восходов.
Тебя уже избрал и ждет
Хозяин черных сводов.
В моем саду поставлен склеп,
Но сад живет и зелен.
О, как жесток и как нелеп,
О, как конец бесцелен!
– По капле жизнь течет твоя,
Как кровь из жил открытых.
Сладка незримая струя
Для наших ртов несытых.
Бродя бесцельно, нахожу
Себя пред этой дверью.
Я вижу страшную межу,
Но я шагов не мерю.
– Но ты идешь к себе домой…
Лемур, не звякай ломом!
Не беспокойся, гость немой,
Доволен будешь домом…
Закат и осень золотые,
И ветер тоже золотой,
Когда он в заросли густые
Впорхнет, осыпанный листвой.
Балкон, и время листопада,
И позабытая скамья.
С моим последним другом, садом,
Сегодня попрощаюсь я.
Мне клен неспешно машет лапой,
Как будто хочет приласкать.
Ты, боль, по сердцу не царапай:
Сегодня – надо перестать…
Ловлю шагов неясных звуки, –
Но ветер ринется ко мне,
Холодным ртом целует руки
И сеет шелест в тишине,
Как будто заглушить он хочет,
Заботливый и нежный брат,
Шаги крадущегося ночью,
Как тать, проникшего в мой сад.
Но пусть! И я цветком осенним
Склонюсь, бессильная, к земле,
И ночь меня покроет сенью
И растворюсь я в серой мгле.
Огни, цветы, круженье
И пестрый хоровод.
Пускай мое мгновенье
Плывет, плывет, плывет!
Гирляндами повисли
По залам фонари.
И сердцем я, и мыслью
Твержу себе: «Гори!»
За черной маской маска
На празднике скользит.
Но знаю я – развязка
Теперь мне не грозит.
Теперь я вся из воли,
Прошел мой темный бред.
Теперь я скрытой боли
Сама кладу запрет.
Я вся – борьба и вызов
Следящему за мной…
Зачем вдруг с карнизов
Сорвался ледяной
Порыв, и бледны лица,
И гаснут фонари?
Зачем в окно глядится
Свинцовый лик зари?..
Из черных масок плотен круг:
Они ее с собой ведут.
Нерасторжима цепь их рук,
Необоримо-тяжких пут.
Они уходят в темноту.
Как шорох листьев их рассказ:
«Я выпью тела теплоту…»
«Я занавешу окна глаз…»
«Я обману и скрою слух…»
«Я обесцвечу розы губ:
Да будет нем, и слеп, и глух,
И хладен так, как должно, труп…»
«Но сердце, – сердце только Он
Остановить имеет власть:
Жених, кто тайной окружен,
Пред кем должны лемуры пасть…»
Пришли. Как пыль легли, забились в щели.
Она одна в неверной полутьме,
Без памяти, без ужаса, без цели.
Как сад, готовый к мертвенной зиме.
И только сердце, неустанный сторож,
Тревожит стуком каменную тишь.
Увы, ты, Темный Гость, его поборешь.
Ты, сердце, тоже скоро замолчишь.
И вот уже за самою спиною,
Как черный исполинский нетопырь,
Как зыбкий плащ, забытый темнотою,
Как паука раздувшийся пузырь…
Обнял. И впился. В долгом поцелуе
Душа и смерть. Не надо, не тревожь:
Спусти завесу. Глухо сад бушует.
Светает. В облаках озябших дрожь.
Розовым по небу полосы.
Хочет сказать про звезду
Ломким стеклянным голосом
Птица в продрогшем саду.
Хрупко по мокрому гравию
В воздухе сонном — шаги.
Листья завесами ржавыми
С кленов свисают из мги.
Стой! Точно взрывом, рассеяны
Искры играющих брызг:
Это — из дымной расселины –
Золотом плавленым – диск!
Он вышел, с натуги багровый,
С подвязанной косо щекой,
Уселся над лесом, и кровью
Истек, и, блестящий такой.
Отравился в путь. А прохлада
Ночная ласкала его.
Но выше ему было надо
Светить золотой головой.
Никто не мешал. Успокоен,
Он пристально сверху смотрел,
Как в озере был он удвоен
И в стеклах, холодный, горел.
Но в пятом часу застеклянил
Пространное небо рассвет.
Не сдался еще на поляне
Насвеченный месяцем след.
Потом рассвело. И, вставая,
Все заняты были своим.
И месяц, ненужный, истаял,
И, белый, сквозил голубым.
Домовитым, ласковым уютом
Сумерки ложились по углам.
Мы тогда назойливым минутам
Не вели отсчета по часам.
В сумерки немного непохожим.
Сказочным казался старый дом.
Помнишь, дверь зияла из прихожей
Черным угрожающим пятном?
Но, стуча заслонкою тяжелой,
Торопясь завиться в дым седой,
Хохотал в печи огонь веселый,
Потрясая рыжей бородой.
Васильком в узорах снежной пыли
Синий Сириус в окне дрожал.
Засыпая, мы за ним следили
Из-под теплых, мягких одеял.
И во сне видали райский терем
И звезду любимую свою,
Как она ручным, пушистым зверем
Бегает по горницам в раю.
Поздним утром розовое солнце
Белые стеклянные цветы
Осторожно отблеском червонца
Озаряло, – помнишь это ты?
И когда уйду в туман жемчужный,
Это всё, – как отсвет золотой, –
Что от жизни длинной и ненужной
Унести хотел бы я с собой.
Кончено. Вызрел и вывезен плод.
Листьев покорен медлительный лет.
Долго не меркнет багровый закат.
Медленно чахнет заброшенный сад
Встань под холодным и мокрым стволом.
Встань и помедли и ты перед сном.
Дали яснее видны в холода.
Ясно и тихо всё, как никогда.
Скоро засветит на небе ночном
Звездная Птица туманным крылом.
Звездная Птица опустит свой клюв.
Тонкую шею к земле изогнув.
К сердцу и кленам приникнет зараз:
Ясен и короток звездный приказ.
Листьям не больно желтеть и слетать.
Кончено. Холодно. Хочется спать.
Ночью no-зимнему небо затлело
Россыпью звездных колючих огней
Инеем хрупким и иссиня-белым
Утро одело траву до корней.
Пусть еще мир остается зеленым,
Пусть припекает по-летнему днем;
За ночь одну почервонели клены.
Вспыхнул осинник багровым огнем
Я собираю последние розы.
Медлю под вечер в осенних садах.
Желтая проседь в плакучей березе. –
Это – как снег у тебя на висках.
Белым по синему стынут громады
Тяжких, как мрамор, крутых облаков.
– Это уже холодком, не прохладой…
Тише и тише. Теперь ты готов.
Чувствуешь – тело тяжелое
За ноги держит земля?
Встань, запрокинь свою голову
Позднею ночью в поля.
Это поля запредельные,
Звездный волнистый ковыль.
Дальней дорогой расстелена
Тонкая млечная пыль.
Давит обузою жадною
Плечи земная душа.
Льется усталость прохладная
Белой рекой из Ковша.
Что-то дрожит и колеблется.
Взмыть бы, вздохнуть и взмахнуть…
Крыльями Звездного Лебедя
Смерть распахнула твой путь.
Со зрачками пустыми невидящих глаз,
Растворяясь в потоке предметов,
Он ловил и предметы, и призраки фраз,
Проплывавшие где-то в поэте.
Во блаженном рассеяньи боком толкнул
– Без поклона – знакомую даму,
Но запомнил глаза, и пропеллера гул,
И огни пробегавшей рекламы
Заглядевшись на облачно-синюю твердь, –
На араба с летящим бурнусом, –
Он едва не обрел себе жалкую смерть
Под трубящим слоном автобуса.
В направлении смутном куда-то домой
Изучал на витринах ненужный
Абсолютно ему пылесос и трюмо.
Но забыл запасти себе ужин.
И когда на углу засветился фонарь
Бледной зеленью – газовым светом, –
Он, довольный, сосал прошлогодний сухарь.
Дописав окончанье сонета.
Земля задыхалась. Но капали
В потемки над городом жадным
Падучие буквы реклам.
Земля задыхалась. По кабелям, –
И без кабелей, – в выси прохладной
Бил в уши настойчивый гам.
Но не было жизни насыщенней,
И острей не натягивал нервов
И не был бешеней бег.
Чем в дни до величия хищные.
Чем в еще небывалый и первый,
В мой бьющий безумием век.
А ночью торжественным пологом
Текли по бездонному своду
Стихи пламенеющих строф.
И только поэты-астрологи
Принимали по звездному коду
Далекий сигнал катастроф.
Видали ли вы, как сейсмографы
Ловят землетрясения незаметную дрожь,
Выводя на барабане в безмолвии погреба
Линию пульса – волнистую дорожку?
Заводное сердце прибора
Отстукивает стальной такт,
А где-то по скатам горным
Низвергается грузно раскат.
Но точней гальванометров одержимый,
В общежитии именуемый: поэт,
Ибо слышит он, как шагами незримыми
Печатает будущее след.
Он слышит: из черных глубин Апокалипсиса
Сквозит ледяной электрический ветер.
И поэтово сердце раскаливается
Аудионом радиосети.
Внимание! Указатель дрогнул, и вертится
В миллиметровом кружеве барабан.
Регистрирую время: девятьсот тридцать третий.
Отмечаю: близится ураган.
О, век Маратов и Бастилий.
Знамен и шапок алый мак!
На смену обреченных лилий
Вздымаешь ты свой дерзкий стяг.
Идут века. Они уносят
Твои наивные мечты:
Опять, как прежде, хлеба просят
При забастовках те же рты.
И снова улицам взмятенным
Грозит багровый отсвет твой:
Грозишь двухсотым миллионом
И пентаграммой над Москвой.
Но есть бессилье роковое
В делах твоих любимых чад:
Твое решение простое:
Ты – «шаг вперед и два назад».
И вот итог твоей работе.
Итог один во все века:
Лавуазье – на эшафоте,
И Гумилев – в тюрьме Чека.
Она уходит в самом деле быстро:
Считаюсь с тем, что молодость прошла.
Совсем как детство: как-то между прочим.
И передо мной стоит одна лишь юность.
Как день вчерашний, в памяти свежа.
Оно понятно: юность – мастерская.
(Увы, кустарная),
Где личности пришлось
Из матерьялов сборных создаваться. –
Так лепит дом ручейный червячок:
По замыслу единое заданье.
Но матерьялом – всё, что ни попало.
Что на постройку как-нибудь годится.
Печально это: я в другой бы раз
Получше постарался юность сделать.
Дано теперь: мужчина в тридцать пять:
Как будто бы поэт, а прочее
Не столь существенно в моем заданьи.
Мое заданье – отыскать
И описать самонужнейшее.
Существенное, важное в той жизни.
Которая тянулась тридцать пять –
Каких, когда, совсем не важно, – лет
Теперь могу: не многое,
Но кое-что могу.
И даже больше: знаю то,
Чего уже никак я не могу.
Ну, вот, хотя бы написать роман:
Такой, как тот, что нравится при чтеньи.
Как справка: ранее казалось,
Что всё сумею: стоит лишь начать.
Могу: себя заставить и принудить,
Держать себя в строю командой «смирно»,
Себя в пружину обратить,
В рабочий механизм,
И, стиснув зубы, позабыть,
Что мир есть что-то, кроме напряженья.
И этим я могу
Мне нужного действительно добиться.
Но все-таки и это всё не то,
Не то, что в самом деле важно.
Из всех романов нам известно,
Что в них всего важней любовь.
И от любви на полках тесно,
И всё ж по старой теме вновь…
О ты, источник виршей длинных,
О ты, романов книжных ось!
Тебя мне отроком невинным,
Любовь, изведать привелось!
Нет мест опасней Аризоны:
Тому порукою Майн-Рид.
Но в том повинны не бизоны
И не индейцев мрачный вид.
Для нас в двенадцать лет опасно:
Ее похитил Джим-злодей;
Она – Жанетт; она – прекрасна;
А спас – отважный Мак-Ферлей.
И это было самым лучшим,
Увы, из бывшего потом.
И вот, стучусь, как сын заблудший,
Я в детство, точно в отчий дом.
Никогда так не было зелено
На дворе весной от травы,
И над серым забором расстелено
Столько пламенной синевы.
Тоже сумерки помню осенние,
А в канаве рыжела вода, –
И блаженное оцепенение
Оттого, что светит звезда.
Вы, конечно, сами припомните:
Если с дачи вернуться домой,
То совсем по-особому в комнате
Пахло после ремонта сосной.
И такое простое, обычное
Было ярким, как сон наяву.
Это было как чудо привычное:
Я всё вижу, всё слышу – живу.
Теперь не то: скользит по глазу,
По уху и по коже мир,
Но не проходит внутрь. Теперь ни разу
Не осеняет этот мир,
С которым ощущал я краски
И звуки голою душой:
Как будто на лице повязка
С тех пор, как вырос я большой…
…Я думаю, что я решил задачу:
Я отыскал самонужнейшее,
Существенное, важное для жизни –
И пусть не для других.
А только для себя, поэта:
Жить, чувствовать, что ты живешь,
Не отвлекаясь посторонним:
Жизнью.
В эту душную ночь умирали
От бездождья цветы на лугах.
Колыхал распростертые дали,
Полыхая зарницами, Страх.
Из людей я один был на страже.
Не окованный мертвенным сном.
Было слышно: молчание вяжет
Паутиною липкою дом.
Мне открылось: отчаянья тени
Черным дымом но мраке углов
Мне мешают сойти по ступеням
И расслышать приглушенный зов.
Точно кровь, истекали минуты.
В темноте задыхалась земля,
Я откинул отчаянья путы,
Я решился и вышел в поля.
На полях, неживых и бесплодных,
Замирая, к земле я прильнул:
Мне ответил глубинный и водный,
Вдалеке нарастающий гул.
Закат был кровь. Закат был пламя.
И ветер леденил, как смерть.
Как купол в подожженном храме,
Была пылающая твердь.
Но неизбежное свершалось:
Закат покорно истекал.
И обреченная усталость
Гасила тлеющий раскал.
И засинели облака,
Ложась тенями убиенных.
И тьмы тяжелая рука
Сдвигала давящие стены.
Мы, точно травы при дороге,
Бессильно полегли во прах.
Но только б жить!.. И нас, убогих,
Повел вперед звериный страх.
Чернела ночь. Ни зги. Ни крова.
Мы ощупью во тьме брели:
Рабы, влачившие оковы
В пыли истоптанной земли.
Неправый судия судил
И веселился о мученьях.
А если петел нам гласил, –
То знаменуя отреченья.
Еще не свет, но призрак света
Сереет по полям пустым.
И ветер ночи без ответа
Взывая, шевелит кусты.
И тишина для спящих духом
Еще, как ночью, глубока.
Но слушай обостренным слухом,
Как на коленях облака,
Привстав по краю небосвода,
Друг другу тихо говорят:
«Молите Бога – да сгорят
Достойные в огне восхода…»
Вечером звонили ко всенощной.
Пели колокола хвалу.
Попик старенький, немощный
Служить побрел по селу.
Сторож шептал озабоченно:
«Панихидку, отец Игнат,
Отслужить вас просили оченно
Каких-то двое солдат.
Струсил я виду военного:
Надругаться пришли. Да ничуть:
Николая, раба убиенного,
Заказали они помянуть…»
Были ризы темно-лиловые.
Полз тихонько шепот старух.
Да от ладана шел елового
Горьковатый смолистый дух.
Стояли в церкви заброшенной
Каких-то двое солдат,
Попик голодный, взъерошенный
Кадил возле царских врат.
А когда он прибрал Евангелье
И престол пеленой покрыл,
Темный купол два Божьих ангела
Осветили взмахами крыл.
Титан, мятежный дух, зарница
Того, что знаньем мы зовем…
Не ты ли тот, кого потом
Израиль в страхе звал Денницей?..
Был дик и жалок человек:
Он грыз сырые кости жадно,
Следил несмысленно и стадно
Светил необъяснимый бег.
Он был как зверь. Но были боги.
Была отрадна жизнь богов.
Олимпа трудные отроги
Скрывала пена облаков.
Был Зевс ревнив: воздвиг на страже
Провал, и пропасть, и закон –
Да смертный не помыслит даже,
Что может быть как боги он.
Но был огонь похищен с неба
И тайно человеку дан.
На сонмище в день оный не был
Лишь он, нахмуренный титан:
«Я свет принес и вам, и многим –
Запретный, мысленный эфир.
Смотрите, как яснеет мир:
Отныне будете как боги…»
Титан к скале прикован. Тщетно
Пробитой дланью цепи рвет
И мох терзает безответный.
Внизу стогласый Понт ревет
И, воздымая мерно руки,
Рыдает хор Океанид.
И ветер множит плача звуки
И солью слез глаза слепит.
«О брат, смирись!..» «Мой враг не вечен!»
«Проси пощады!…» «Знаю: срок
Зевесу Мойрою отмечен.
Древней титаны: ведом рок
Титанам лучше, чем Крониду…»
Но блеск и грохот. Страшен гнев
Отца богов. Рассвирепев,
Скалу он вержет в тьмы Аида.
«Клянусь я Стиксом: коршун Ночи
Уснувший Тартар возмутит,
И над тобою заклекочет,
И клюв копьем в твой бок вонзит…
Так будь, пока в Аид не снидет
Своею волею другой…»
………………………………………………
Титан! Ты помнишь, как в Аиде
Он шел пронзенною стопой?
Когда потемнеет, выходят они.
Сначала увидишь ты только огни,
Но после, всмотрясь, очертания тел,
И дланей, и крыл, и нацеленных стрел.
В морозную ночь Скорпиона изгиб
Ползет, и как будто бы шорох и скрип
Суставчатых ног и сухой чешуи
Расслышат сторожкие уши твои.
А в книгах старинных, где желты листы,
Найдешь ты всё тех же Небесных черты:
Охотник наотмашь заносит копье,
И гладкая Гидра свернулась и пьет.
Их жизнь высока. Как священный обряд,
На запад свой путь совершает их ряд.
Не вечны, но длительны. Божьи рабы,
Они отмеряют теченья судьбы.
И наш соучастник в грядущих скорбях,
У самого моря в закатных кровях,
И ночью их книгу сквозь звездный туман
На острове малом читал Иоанн.
Когда гудело и хлестало шквалом,
И озеро, внезапно озверев,
О плоский берег билось в исступленьи,
И голос грома говорил,
Другие дети прятались под лодки:
Не очень страшно, но смотреть
Нехорошо и неприятно.
А он стоял,смотрел на тучи,
Ползущие упорно серым,
Косматым пологом по небу,
И слушал ветер,влажный плеск,
И мерное дыхание грозы,
И Божьей красоте дивился.
Сам был как девушка.
Но в бурю парус
Умел поставить крепкою рукою,
А если парень дюжий,
Задира и буян, его толкал на ловле, –
Смотрел тому в глаза, молчал, –
И уходил задира прочь,
И, уходя, ворчал: «Сын громов…»
Когда подрос, ходил кИоканану
Иоканан был:«нет». Но где же было «да»?
Железный Рим давил народы,
Топтал, как гроздья виноградарь.
Точилогнева исполнялось кровью.
Закон Единого был старым свитком
В ларце убогой синагоги.
И брат, и Симон, и Андрей
Качали головами «Плохо…»
Иоканан грозил, но не было исхода.
Был мир прекрасен.
Иоканан был страшен — гласом льва,
В пустыне вопиющего. Однажды
В толпе он указал:
«По мне Сей больший: недостоин
Ремня Его сандалий развязать».
И вот пошли с Андреем, и внимали.
Когда ушли, был час десятый, –
Но Симону о всем
Поведали еще в тот самый вечер.
До встречи было: мир и Бог.
Один из них прекрасен, но ужасен.
Но тайну Бога объяснило слово,
И это Слово стало плотью
И даровало мир свой Иоанну.
Но Кифа-Камень возгорелся
Ревнивой, неумелою любовью.
Его светильник колебался ветром,
И стлался по земле, и паки
Перед Учителем сиял.
А Иоанн светился ровным светом.
Которому у нас подобий нет.
И Кифа ревновал. Сказал Учитель:
«Что в том тебе? Пусть он пребудет.
А ты ко Мне иди». И было так.
И вот прошли десятилетья;
Предания, как плевелы, росли.
Но вот свидетель верный пребывает:
Он истину о Слове возвестит.
И он нашел слова. И с неба
Не гром ли подсказал ему
Начальное: «В начале было Слово…»
И кто на Патмосе, пребывши с нами,
В грозе и буре слышал гласы
И ангела, который клялся,
Что времени не будет боле,
И нас, безумных, остерег, да слышим?
Для нас, невоскрешенных, страшен
Уход во тьму, дыханье тленья.
И разрывает сердце скорбь,
Когда любимых полагаем в саван.
И тоже Иоанном звали
Того, кто здесь оплакал с нами
Ушедших в страшные врата
И скорбь одел в рыданья панихиды.
И не был ли Пребывший с Дамаскином?
А в наши дни, когда мы ожидаем
Суда за нами совершенное всем миром,
То разве Пребывающий оставит,
Безумных, нас и гласа не подаст?
Оно затоптано, место.
А место это – душа:
Идут и идут без присеста.
Шагами понуро шурша.
Душа – проходная дорога:
Крапива и пыльный бурьян, –
Идет и уводит из лога
В благое молчанье полян.
Там к древним и черным елям
Приникни больной головой.
Моли их о смысле, о цели,
Об отчей руке над тобой.
Молчат. Но на дымном рассвете
Над озером зыблется пар.
И вдруг ты расслышишь –ответил
Тебе из глубин Светлояр.
Соленый вкус у слез и крови.
Присевши у чужих ступеней.
Вы горестно подъяли брови,
Как бы в застывшем изумленьи.
Но радуйтесь! На искупленье
Остались считанные годы.
Уже вот ангелы народов
Ведут молву про истребление.
– А если соль не осолится,
Бросают вон, в огонь и воду…
Слезам и крови надо литься:
То соль земли. Завет свободы.
Усталый человек присел
На круглом одноногом стуле
И что-то ест. И синь, и бел
Бездушный, ровный свет. В кастрюле
Уныло булькает еда
Для всех таких, как он, усталых.
Он съест, заплатит и тогда
Уйдет и станет небывалым.
Он, может быть, пойдет домой,
А может быть, пойдет зарежет
С такой же самой пустотой
В глазах прокуренных, несвежих.
Пойдем за ним. Умножась, он
Течет по улице, безликий.
Мигает огненный неон.
Бросая радостные блики.
И ты прочтешь звериный страх
В пустых зрачках чужого мира.
При корне древа в теплый прах
Уже положена секира.
Было место болотное пусто;
Понастроили тесно и густо,
Позабыли за блеском витрин
Про холодные корни травин.
Высоки освещенные окна,
А трава-то пускает волокна,
Под железом мостов шелестит,
Серо-сизые бритвы растит.
Точно шкура остистая зверя,
Ни годов, ни столетий не меря,
Облегла, притаилась и ждет:
Знает, время когда-то придет.
А трава-то, она ведь травища.
А жилье-то людское ей – в пищу.
Из каких еще надо вам уст:
Се, оставится дом сей вам пуст?
В Тригорском ветреник великий
Писал стихи – ронял страницы,
Не мудрствуя лукаво, – а теперь
Мы рады, если по складам
Читаем тайну этой легкой мысли.
Я в Лувре был. Гиганты Возрожденья
Михайло Ангел и львокрепкий бородач из Винчи
Творили красками и углем чудо:
На плоском углубляли мир,
Лепили тело в воздухе пространном.
Но было пусто и прекрасно в этом мире.
А паренек кудрявый, остроглазый
Загнул такой звериной, человечьей мукой
Вспотевшим бурлакам больные шеи.
А воздух – воздух был ему не нужен.
А как забыть Смирнова: на эстраду
Димитрий Алексеич выходил.
Совсем не романтичный, располневший.
Приятно улыбался, щурил по-котевьи глазки
И серебром чеканным рассыпался.
Но только в серебре фиоритуры
Взаправду Фауст бесталанный умирал
И за твое хватался сердце, умирая.
И много их, простых и немудрящих,
Поющих и глаголющих, взывая,
Имели и имеют Божий дар:
Единым словом всколыхнуть глубины
И человека в человеке разбудить.
Увы, не могут этого вершить
Ни острый галльский смысл.
Ни сумрачный германский гений.
И понял я:
Как в раковине на прибрежьи
Гудит глубинным шумом океан,
Так в них, простых и глиняных сосудах,
Звучит душа великого народа,
Которого взыскал Господь
И мукой, и прозреньем искупленья.
Вот и было видение в тонце сне
К истощению времени, грешному, мне.
Я был как бы сугубый, двойной естеством:
Каждодневный один, и другой – невесом.
Но, как эхо, из дальних скитов и могил
Он настойчиво верой отцов говорил.
Над землею болотной кромешная тьма
Налегла, укрепляясь собою сама.
Но еще и еще, точно пламя свечи,
Там и сям возгорались сиянья в ночи.
И, приблизясь, узрел я, что мерзость и тля,
Под ногами святых простиралась земля.
Смрады тленья она источала и хлад,
И гнездился в ней жабень и всяческий гад.
Но святые светились, не видя меня,
Точно воск, зажелтев от лица огня.
Точно воинством ратным из зерен взошли
И стояли на страже гиблой земли.
И в виденьи открылось, что молится рать,
Чтобы этой земле – просиять.
С холодных стран, с Карелии, от Колы,
В промерзших елях голосит норд-ост.
Темно. Под звездным Северным Престолом
По небу перекинут Млечный Мост.
И я в себя вбираю жуть просторов.
И путь в снегах, и древний запах хвой.
От Чуди белой до земли поморов
Ты слышишь ли ночной гудящий вой?
И стынут пальцы в теплых рукавицах,
И холодом проходит по спине.
И пращуров обветренные лица
Со мной идут – невидимо – во мне.
Когда в мятель предсмертная усталость
Клонила пращуров моих ко сну,
Медведица большая, им казалось,
Над лесом воем будит тишину.
Не заходя, алмазной колесницей
Семь звезд плывут, – как северным гербом.
Века здесь шли кровавой вереницей.
А кровь роднит. Не забывай о том.
Малые черные люди
Жили в пещерах. Сильней
Кожу их, чуяли, студит
Ветер с Полночных Огней.
Прямо в закатное море
С шумом бежала река.
Люди со страхом и горем
Видели: издалека,
Чаще и чаще разливы,
Дико стремила вода,
Переливаясь бурливо,
Глыбы зеленого льда.
Малые черные люди
Помнят их первый приход:
Скрежет, как острою грудью
Челн продирался сквозь лед.
Враг ли неведомый, друг ли?
Вышли из дымных пещер…
Запад горел, точно угли.
Север, как камень, был сер.
Были обветрены лица
Белых высоких людей
В шкурах полярной лисицы,
Зверя Холодных Полей.
Молча смотрели на дали
Зеленоватые вод.
В страшных глазах увидали
Черные северный лед.
Лижет базальты волна:
Скудная, жесткая пища.
Мокнет годами гнилого челна
Черное, хрупкое днище.
Так, как при викингах. Тут
Нечего ждать перемены:
Хмурые сосны по скалам растут,
Светится в сумерках пена.
Только холодная сталь
Серых равнин океана.
Только клубится ненастная даль,
Родина зябких туманов.
Изредка гонят их прочь
Жгучие струи норд-оста:
Пламенем бледным вздымается в ночь
Смерть с Ледяного Погоста.
Все было просто: сосны и брусника
С фарфором пыльным ягоды сырой.
Покорно в серых паутинах никло
Еловой лапы жесткое ребро.
И надо всем – неторопливый шорох,
Всю жизнь потом нам слышный шепот хвой.
Смолистый, скользкий и сухой, как порох,
Ковер иголок под твоей ногой.
В закате солнце медленно сгорало.
Был вечер тих, по-северному прост, —
И в куполе вечернего опала
Всё те же семь привычных с детства звезд
По лесным низам захолодело,
По болотам задымилось белым,
От корней свежей запахло мхом
И в последнем солнце по овражным склоним
Папоротник вспыхнул пламенем зеленым
В буреломе хрупком, сером и сухом.
По траве, еще никем не мятой,
По опушкам с клевером и мятой
Догонял нас призрак голосов.
Мы не замечали ни грибной прохлады,
Ни привычной с детства бороной отрады,
Тишины заказной северных лесов
Мы бежали – гибель нас искала,
Торопилась, путь пересекала,
Реяла вечернею совой,
И за нами солнце низкое бежало,
По лесным верхушкам плыло и ныряло,
Продираясь в чащах красной головой.
Весь день звенят ленивыми альтами
В долинах свежих погремки коров.
Уютно пахнет молоком, хлевами,
Дымками буковых тяжелых дров.
Здесь в городках всё каменно и чисто,
И крепок их порядок вековой:
Неодобрительно на век неистовств
Здесь бюргеры качают головой.
Я, путник, проходил по их тропинкам.
Ел гостем хлеб их. Слышал их «Gruss Gott».
Подслушивал смущенное, с заминкой:
– «Чужой? Ну, что ж? Ведь скоро он уйдет…»
Я шел на юг. Всё круче были склоны.
И в первый раз я, северный изгой,
Увидел полный облик Скорпиона
И жало, вознесенное дугой.
В декабре Адриатика хмура:
Мутной зеленью ходит волна
И на берег, скалистый и бурый,
Лепит камни морские со дна.
Пальмам холодно. Как жестяные,
Порыжели концы опахал.
Всё под серое: камни стенные,
И оливы, и старый портал.
В этом гужом, забытом соборе
Он почиет в литом серебре.
Но когда в ненадежное море
Ветхий парус идет в декабре,
То Джованни, Джузеппе за молом
Шепчут все-таки несколько слов:
Бережет византийский Никола
Черномазых чужих рыбаков.
Пустыня, плоская, как блюдо,
И небо пыльной синевы.
Как шкура с падали верблюда,
Песок и пежины травы.
Здесь каждый день одно и то же:
Встает струящейся стеной
Слепит глаза и жжет по коже,
Как из печи, упорный зной.
И море не дает прохлады:
Напрасно в поисках за ней,
Как спины допотопных гадов,
В лиловой чешуе камней.
Здесь мысы врезались в сверканья
Сафирно-пламенной воды.
Нет жизни. Ветер на бархане
Метет случайные следы.
Корабль взбирается упруго,
Ныряет: кажется – киты
Под киль неспешно друг за другом
Кидают скользкие хребты.
Под затуманенной луною,
Доколе видит глаз, бугры
Лоснятся сизой пеленою
В однообразии игры:
Нырок дельфиний, снова выгиб —
И встанет стекловидный холм.
Бегут ожившие ковриги
Однообразных тусклых волн.
А там, на дымном небосклоне,
Огромен, бледен и разъят,
Большой Медведицы квадрат
На севере, как призрак, тонет.
Как толченый кирпич – эта красная глина,
И колются космы травы.
Как до кости, до камня промыты в долины
Пересохшие дикие рвы.
А взберешься и выйдешь: замаячат укропами
Дерева по пыльной степи.
Позабыта веками, позабыта потопами,
Ты, недвижная, сонная, спи!..
Мы по самым паучьим местам проходили,
Мы устали по зною кружить.
Побуревшие травы и солнце над пылью:
Вот земля, на которой – дожить.
По равнине уставленной деревьями тошными,
Я который уж день бреду.
И птицы не наши голосами истошными
Точно с радостью кличут беду.
В эвкалиптах бежит, исчезает, как сетка,
По опавшей листве незаметная тень.
Эвкалипты: как будто посохли их ветки.
Не шумят, а шуршат. Колыхнуться им лень.
Эвкалипты растут без конца по отрогам,
По безводным холмам: не нужна им вода.
Как от судорог ствол их свело. Как из рога
Древесина стволов, тяжела и тверда.
Этот серо-зеленый покров – эвкалипты
Это – шкуры змеиные слезшей коры.
И вот так без конца. И ты знаешь: погиб ты
Здесь в краю эвкалиптов и тусклой жары.
Мне припомнилось – узкою тропкою,
Меж ольхами, ложбиною топкою
Приходил я из леса домой.
Пальцы, жмите глаза. Вы картину обрамите,
Соберете обрывки измученной памяти:
Их не много осталось со мной.
Так, как будто вчера. Теплым клевером
И смолою, как солнечным севером,
Пахнет в памяти это вчера.
Я иду по меже и рукою по колосу
Провожу, точно глажу пушистые волосы.
Как белеет березы кора!
Заплелась плауном с паутиною,
Закустилась колючей малиною,
Заросла подорожным листом
Эта тропка сквозь сумрак ольшаника —
Через проблески памяти раненой —
В опустелый, заброшенный дом.
Над плоским, пересохшим континентом.
От моря и до моря темнота.
Журчат сверчки. Серебряною лентой,
Волокнами туманного жгута,
Течет недвижно Звездная Дорога.
Но беспокойно ожидает юг:
Там далеко во льдах дугой пологой
Воспламеняется полярный круг
И светит медным пламенем досюда,
Как дикого становища костер.
Журчат сверчки. В сухих бурьянах груды
Из ветренного камня. С древних пор.
Корабль Арго идет под парусами.
Его Канопус – кормовой фонарь,
И светит под чужими небесами
Он странникам, как аргонавтам встарь.
Но Скорпион, блестя спиной тугою,
Свивает кольчатую чешую.
И жало, вознесенное дугою,
Вонзается в тоску твою.
В древнее черное лоно,
Лоно судьбы роковой,
Звездный размах Ориона
Падает вниз головой
Берег родной и желанный,
Видишь, растаял в мечту.
Вот – Облака Магеллана
Вечно летят в пустоту.
«Путь твой грядущий – скитанье…»
Слушай, не всё ли равно,
Где и в каком океане
Судну тонуть суждено?..