А еще биллион световых –
И всё так же темно и пусто.
Где-то сбоку померк и притих
Затуманенный звездный сгусток.
Бесконечность: ее не понять –
Так, как будто не сдвинулась с места.
Вверх и вниз – как бездонная падь,
И туман, как фата невесты.
По магнитным полям, как рябь,
Паутиною ткутся волокна.
Точно вспахана зыбкая зябь
И открылись какие-то окна.
Как река – но не плыть кораблям
В этих черных и гиблых затонах.
Там по гибким магнитным полям
Ходят ангелы в белых хитонах.
Вот всё выше, всё глубже, всемирней
В бесконечный высокий провал…
– «А вот тут у нас живопырня! –
Дежурный аггел сказал,
Открывая вид на планету. –
И другого названия нету!..»
Ну, раз нету, так нету, так нету…
А потом добавляет растроганно:
«Ишь, какое кровавое месиво –
Как на кухне сырой бёф-Строганофф!»
Но пустое черно. Без дорог оно.
И ни там его нет, и ни здесь его…
Звезды кругом погасила…
Тянет железная сила
В черный водоворот –
В жадный раскрытый рот.
Точно упав с обрыва,
Время свернулось криво:
Было, сейчас – одно.
Это – последнее дно.
Всё угасает разом:
Даже желание, разум.
– Ах, не скользи по краям
Черных зазвездных ям!
Без конца, без конца мостовые –
До утра будет этот кошмар…
Смотрят мертвенно окна слепые
На пустынный ночной тротуар.
С криком город уснувший молю я
Мне отдать, что я в нем потерял.
Горло в жалобу сжато больную,
Я продрог, я смертельно устал.
Ветер гонит меня исступленно.
Я иду, задыхаюсь, бегу…
И кричу фонарям я зеленым,
Что я жить, что я жить не могу!
Но лишь хлещется ветер безумно
О дома неживые в ответ
Да на камни зловеще-бесшумно
Припадает испуганный свет.
В эту ночь над осеннею грязью
Низким пологом шли облака.
В эту ночь, оборвав наши связи,
Я убил своего двойника.
Он молил о пощаде и плакал,
Я смеялся тихонько и ждал;
И когда он качнулся во мраке,
Я вонзил ему в сердце кинжал.
Закричав, он свалился на плиты
И прижал мою руку к губам,
И я понял тогда, что убитый
Был такой же, как я, – был я сам.
Но, на горло ему наступая,
Я, свободный, жестокий, другой,
Знал, что этой ценой покупаю
Долгожданный холодный покой.
Я смеялся над нашей борьбою;
Но когда я взошел на крыльцо,
Я опять увидал за собою
Искаженное мукой лицо.
Живая слизь ползет через нити
Изумрудного леса спирогир.
Не видя, не слыша, химическим наитием
Выпускает отростки в свой микромир.
Малая капля зернистой слизи, но
Голод ее священно велик:
Прозрачная инфузория до смерти зализана,
И новую жертву лижет язык.
И так без отдыха, сна, и без смерти
Ешь, чтобы жить, и живешь, чтобы есть,
Умножая себя в дробильной жертве
И неся нам бессмертья благую весть.
В мир беззащитный ползешь, многоногая,
В мире растений первое «я».
И вижу в тебе я далекое, многое –
Человека и грозный закон бытия.
Высокий, прямой,
Красный, как пламя зари,
С шелковым блеском своих лепестков,
К солнцу он был обращен –
Так, как сердце мое к любви.
День так хорош был,
Всё пело, блистало вокруг.
Но вечер пришел
Со слезами, с обманом, со тьмою,
И цветок в темноте закрылся,
Одинокий, холодный и гордый.
– Сомни, раздави его
В пальцах жестоких, –
Ты его не заставишь открыться.
Но утро придет,
Будет утро с новой любовью,
И тогда мой тюльпан откроется снова,
И будет цвести он, и яркий, и страстный,
Как пламя, как кровь, как заря.
И так до вечера – смерти –
Отдаст он всё, что имеет:
Красоту и пламя души
До конца, до последнего вздоха,
До увядших последних листьев.
Красный тюльпан,
Сердце мое!
Миндаль чуть раскосых глаз
И смоль пол платком волос,
И на платье – птиц летящих экстаз
На фоне цветных полос.
Бежит по песку, и следы ее тают
На прибрежье у водных сверканий.
И, от бега и ветра взлетая,
Обезумели птицы на ткани.
На скалу, запыхавшись, взбежала
И бросилась вниз в набегающий блеск,
И птицы на платье ее не сдержали:
Был крыльев последний отчаянный всплеск.
Так в пене исчезла. А птицы
На платье в зеленой волне
Пытались еще выплывать, шевелиться,
Как будто медузы на дне.
Это – летнею ночью бессонница,
Но всё околдовано сном.
Даже ветер не хочет, не тронется,
И небо – прозрачным стеклом.
Оно голубеет, но темное,
С проколом острым звезды.
И которую ночь, уж не помню я,
Изнывают томно сады.
А утро шагами котевьими
Подползает, чтоб быть наяву.
Но месяц, гнездясь за деревьями,
Серебром сочится в листву.
И туман начинает дымиться,
И, ветки крылом шевеля,
Прозвенела уж ранняя птица
Осколками хрусталя.
В огороде моем было тесно, но весело:
Огуречная сила плетение свесила
И кормила шмелей пустоцветами,
А шмели изжужжались приветами.
Мотылек вытворял пред капустницей
Пируэты и всякие всякости,
Предвещая червячные пакости,
А она-то, в кокетстве искусница,
Мотыля приглашала на листья капустные –
Для потомства в июле единственно вкусные.
И морковки-свекровки со свеклами-Феклами
Упивались земными растворами теплыми,
А укроп распушил золотистые зонтики
И листочки свои, разрезные и тонкие,
Где лишь можно ему, меж ботвою просовывал.
И не ведали все, что им жизнь уготовала:
То ли в суп, то ли в борщ, а не то во щи.
И огромное доброе солнце-подсолнечник
Языками блестящего желтого пламени
Распускалось по краю тихонечко с полночи,
Благосклонно взирая на малые овощи
И шурша им шершаво-широкими дланями.
Вот и шипом, и паром, и горьким дымком,
И гудком начинается этот рассказец:
Там, у станции дачной сухим вечерком
В темноте подползал паровоз-двоеглазец.
Вылезали усталые, теплые дачники,
Наслаждались прохладой, спешили домой,
Паровозам подобно, курилы-табачники
Папиросой пыхтели в прохладе ночной.
А вот в полдень к скрещенью являлся курьерский,
Громыхал и визжал на тугих тормозах,
И гудок у него был и зычный, и зверский,
А потом он скорбел, что «зачах, чах-чах-чах!»,
Из буфета несло аппетитным и жареным,
Пассажирки же пахли дыханием роз.
И от долгого бега горячий, распаренный,
У перрона страдал от жары паровоз.
Навстречу нашему времени,
В колеса бегущих годов,
Я – слов приводные ремни
На быстрые шкивы мозгов!
Нелегкое дело, товарищ,
Ломать одиночества крепь,
Из сердца и сердца сваривать
Стальную гремучую цепь.
И вот, я – настойчивый зодчий,
И тот, кто вздувает меха, –
Инженер, и – потный рабочий,
Молотобоец в кузне стиха, –
Я должен в словесном железе
Ковать, скрежетать и разжечь,
Затем чтобы пламя поэзии
Прорвало плавильную печь!
А на эту складскую платформу нельзя:
Понаставлены часовые,
Оттого что грызутся, по слизи скользя,
Там бараньи желудки живые.
Так блестят – точно кто-то в воде полоскал…
Раскидались и вяло раздрябли.
Но с глазами, с зубами в белесый оскал,
Синеватые – видно, озябли.
А свирепы: ползет и с коротким смешком
Морщит губы, весь слизью облизан.
А другой – синеватым и плоским мешком
С парапета свисает, загрызай.
Он сомкнул на провалах глазниц
Опахала печальных ресниц.
Грязевые пруды, как бельма,
По долине то здесь, то там.
И учуем тяжелую прель мы,
Подходя к прибрежным кустам.
А придешь – большеногие птицы
Тут заманят тебя на песок.
А песок-то – плывун, он струится,
Засосёт у сизых осок.
Но случайного путника ловит
И в зловонный дурман берет,
И в трясине могилу готовит
Там же серый водоурод.
А живущий в глуби бездонной,
Удоволен, из серных струй,
Точно выбросив круглый буй,
На белесые глади лагуны,
Взбулькнув, вынырнет Взбулдыбуй.
Бархатным зверь припадает на лапы.
Бархатный зверь – прыжком – мышь…
Разум! Ты звезды, как кошка, цапаешь –
Что жес тобой?– Ты дрожишь?
Космос, гиперболы, числа и боги –
Всё тебе надо в мире схватить!
Что же полос какой-то тревоги
Мучит тебя на пути?
Вот, наконец, решенье задачи,
Образ, который мучил всегда:
Мрак, и кто-то когтями схвачен, –
В этом прошли года.
Есть за тобою охота, охотник.
Знай: ты сам себе враг.
Мягкой, кошачьей поступью ходит
Спрятанный в свете мрак.
Он проснулся до трех и уж знал, что опасно,
Но что надо по дому пойти посмотреть…
И со сна он расслышал, что шепчут безгласно
Шкаф и стулья, что надо ему умереть.
Тишина оказалась тягуче-зловещей,
Против воли его незаметно таща;
Но, впотьмах совещаясь и скрипом треща,
На него озверело набросились вещи.
Он от них в антимир, в зазеркалье, за доски,
Но и там на него озверялись наброски.
Аггелята играли – крутили
Стробоскоп, а у них – «гробоскоп»:
На вертушке-цилиндре картинки,
А вертушка в коробке с окошком, –
Поверни, запусти, а картинки и ходят.
Ну, так вот, аггелята в игрушке
Умирали Ивана Иваныча:
Вот смешно – он сперва шевелился,
А потом и совсем перестал.
Ну, игра так игра, а вот за ночь
Неожиданно выкинул номер
Этот самый Иван-то Иваныч:
В самом деле он взял да и помер.
Облетают они, улетают…
Это листья, а может быть – дни.
И туманами в памяти тают, –
Так вот мы остаемся одни.
Забываем, теряем, теряем
Мы дороги, года, имена…
Вечерами над облачным краем
Нам безжизненно светит луна,
Одинокое солнце больное
Одиноких бессонных ночей.
Пусть. Но в памяти лунной на дно я
Опускаюсь, забытый, ничей.
Месяц давно уж пошел на ущерб.
Светит над лесом из облака серп.
В ветках холодных безлистого леса
Светит упорно, неярко, белесо.
В душу мне лезет настойчивый свет.
Он говорит мне: «Не надо» и «Нет!».
Месяц ущербный – для тех, кто оттуда
Хочет возврата телесного чуда.
Сонную душу сосет, как вампир,
Месяц и тянет в ущербленный мир.
Холодны страшные глуби пространства.
Время окончено. Есть – постоянство.
Из уже приотворенной двери
Холодит, холодит сквозняком,
И от этого легче потери
И не страшно следить за песком –
За песком утекающих дней…
Дни становятся всё холодней,
И длиннее бессонные ночи,
И зазвездные сроки короче.
Да, потери оставили метки,
Но игру дотянул я свою:
На доске только серые клетки –
Значит, сыграно с жизнью вничью.
Очень долог был пройденный путь:
Вот и надо теперь отдохнуть,
Оттого что одно лишь осталось –
Точно камень тяжелый – усталость.
Кота обидели: в коробку
Впихнув, забрали в страшный дом.
И ходит кот вдоль стен, и робко
Он бьет обиженным хвостом.
И он с тоской в углы мяучит,
С надеждой лезет под кровать,
И непщеваньем он мя учит
Забвенное не забывать.
И вот во мне две строчки будит
Его хвостатая тоска:
«Когда душа тебя забудет,
Забвенна будь моя рука…»
Уездный городок, Россия…
Берет за сердце без хвоста
Железной хваткой ностальгия
Меня, двуногого кота.
Ветер и волны взметнулись, вскричали…
Это во мне угасали печали.
Нету в груди моей больше теснений,
Знаю, что скоро расслышу я пенье.
Ветер кричит, возглашает во здравие,
Камешки катит по жесткому гравию.
Дико бросает на берег он пену…
Ах, посмотри! Опустись на колено:
Золотом светят янтарные зерна,
Подняты ветром из пропасти черной.
Вот и во мне всколыхнул он глубины.
Точно ударял крылом он орлиным.
Хлещет до боли в лицо мне порывом.
Так и стою я с молитвой надрывной:
Выплесни,дай мне со дна многопенно
Музыку слов янтарем драгоценным!
Вот,совершилось! Но я не страдаю:
Божья волна! В твою ночь я впадаю!
Потеря: это означает – нет,
Что больше нет, что всё исчезло…
– И только звук, и только след,
Живущий в памяти облезлой.
Да, о тебе известий нет:
Я думаю, что умерла ты.
И лучше так. Шестнадцать лет.
Влюбленность детская когда-то.
Ну да – тебя я потерял –
По «независящим причинам».
Когда идет девятый вал,
Естественно терять всё чинно.
Причин всегда бывает много,
Но если докопать до дна,
То всех действительней одна:
«Неправедно просить у Бога».
Вот тенор в опере поет:
«Пусть неудачник плачет…»
Я сделал как-то глупый ход,
Но это ничего не значит.
Безвыигрышных лотерей
Порядок неизменно вечен:
Тяни билетик поскорей, –
И проигрыш нам обеспечен.
Мой проигрыш не так уж плох.
Моя небывшая подруга:
Мы были бы – ох, видит Бог, –
Увы, несчастьем друг для друга!
Во время наших кратких встреч
Две наших воли фехтовали;
Твоя – негибкая, как меч,
Моя – флоретта гибкой стали.
И все-таки… Мы все-таки
В плену своих совсем ненужных
Желаний, – да, мы простаки,
Вернуть «вчера» хотим натужно.
– К чему набор неловких строф
И все вот эти рассужденья?
Достаточно плохих стихов
Насочинял на этот денья…
А вот к чему: приходит ночь,
И с ней жестокость сновидений:
Тебя нашел: «Уедем прочь!»
Молчишь в ответ… Мы по ступеням
Идем к каким-то поездам.
Ты вот сейчас за этой дверью.
И нет тебя. И по утрам –
В стократ отчаянье потери.
Над оркестром – пущенной в ход машиной,
Блестящей и смазанной хорошо, –
Одичав, метался маэстро, одержимый
Чьей-то страшной и хладной душой.
Над оркестром, бесформенный и текучий,
Колыхался композитор-вампир,
В дирижера вселялся и скрипки мучил,
Предвкушая обильный и сладкий пир.
Судорогой рук и скачками темпов
Торопил прорыва упругий бурун,
Рыча сквозь медные горла инструментов
Голосовыми связками струн.
И когда наконец упырь-композитор,
Расширив несуществующие глаза,
За столб пограничный, за черный пюпитр
Невидимым облаком вылился в зал
И сердце сидящего в кресле потрогал
Гобоя нежной губой,
Уступом взбежал до затылка восторга
Холодный и страшный прибой.
здесь –
Ты мне не можешь отвечать.
Что пользы в этом позднем разговоре?
Наложена тяжелая печать
На дверь к тебе, и двери – на запоре.
там –
В лунном и синем потоке
Голос мой ищет тебя.
Где ты, бездумно-жестокий? –
– Всё я простила, любя…
здесь –
Я здесь с обломанной душой,
Как листья, дни последние роняю.
Закроют скоро мне мой счет большой,
Но горький счет к тебе я сохраняю.
там –
Милый! Разорваны списки,
Все уплатились долги!
О мой далекий и близкий,
Больше себе ты не лги!
Я когда-то был кошкой, большой и пятнистой,
С золотыми топазами чуть прищуренных глаз.
Как змея, я скользил между шепчущих листьев
И с удавом древесным я сражался не раз.
В том лесу, где я жил, рос цветок ядовитый.
И ему поклонялись дикари той страны,
Потому что он страшен был, с пастью открытой.
Из которой сочились капли яда — слюны.
После влажного полдня томилось всё, млея.
И,в растеньях ползучих свернувшись в клубок,
Я был точно цветок этой злой орхидея,
В черно-бархатных пятнах золотистый цветок.
Я такой ж теперь, осторожный и хищный,
И чужой посреди мне враждебных людей.
Но душа обреченно опять ее ищет –
Орхидею-пантеру среди орхидей.
Кто-то таинственный в белом
Начал певучий рассказ:
«В сумрак ты смотришь несмело
Взглядом невидящих глаз.
Нежно струится дрожанье
Тонких невидимых струн.
На пол легли от гераней
Тени неведомых рун.
Выйди и встань обнаженной,
Сдайся томлению грез:
Слышишь – целую влюбленно
Лунное золото кос».
Месяц прозрачный и белый
Пристально смотрит и ждет.
В сумраке спальни несмело
Кто-то навстречу идет.
«В этот яростный сон наяву
Опрокинусь я мертвым лицом…»
– Но ведь это обман, что живу:
Я смотрюсь в зеркала мертвецом.
Вот, когда-то подругу любил…
Но любовь не нужна мертвецу.
Снежный холод концами зубил
Подбирается к сердцу, к лицу.
Над снегами морщинистый шар:
Багровеет небесный Пьерро.
Вот и всё: холодящий угар,
И насквозь в волосах серебро.
«Рассыпался чертог из янтаря…»
С берез летят последние дукаты.
Закат тускнеет, медленно горя,
Стволы чернеют в золоте заката.
Но скоро ночь: колючий проблеск звезд
И сине-черного Ничто отрава.
И угасает, величав и прост,
Закат – последние минуты славы.
Я в наш дом возвратился совсем уж ночью:
Дом был пуст и незаперт – покинут
(Был за городом где-то: большие участки).
Иногда только в нем где-то в комнатах дальних
Появлялся отец мой (давно уж покойный).
Он был очень, и тоже как я, озабочен:
Между нашим и домом соседа
На свободном участке вулкан вдруг прорвался,
Небольшой, но дошел до вторых этажей.
Все, конечно, боялись, что треснет земля
И весь пригород лавой зальется,
И поэтому всё было пусто.
Только кот полосатый остался,
Почему-то со страхом меня избегая,
И, что хуже всего, сам не мог разобрать я,
Что живой или мертвый хожу сам в потемках.
Видали ль вы портретных двойников?
– Не идентичных близнецов обычных,
А совершенно посторонних, разных лет?
Я встретил раз таких, – и никакой ошибки:
Один – студент; мы вместе были в Тарту.
Другого – встретил на войне случайно.
Так говорится, что у идентичных
Судьба, болезни, смерть – все те же.
А как у этих, – у «вторых изданий»?
Я думаю, что там судьба сложнее.
Попробую в стихах здесь рассказать
Про собственных – увы! ушедших
Не двойников, а уж скорее тройку.
Конец двадцатых. Сонный Дерпт,
Академический эстонский Тарту.
А там поэты: Цех Поэтов,
И все в очках, и все – Борисы.
Один – весьма потом известный Вильде
(Расстрелян немцами в Париже);
И неизвестный Тагго-Новосадов
(Замучен после в ГПУ);
И ваш покорный – чудом уцелевший.
И ментор старший наш:
Борис Васильич Правдин,
Доцент, поэт, эстет и шахматист.
Писал стихи:
«Мой пояс стоит два таланта серебра.
Я дочь верховного иерофанта Аммона-Ра…»
Был в дружбе с Северянином, и Ларионов
Проездом у него гостил:
Потом оригинал «Мужчины
С усами» на стене висел.
Абстрактная картина – из цветных кусочков.
«Усы – вот тут!» – и Ларионов трубкой
В два маленьких кусочка ткнул,
А цвета – что-то вроде шоколада.
Так вот, в числе своих других знакомых
Борис Васильич Третьякова знал,
Точней: в гимназии учился с ним.
И все мне говорил он, что Сережу
Я точно повторял и голосом, и видом, –
Двойник, лет на пятнадцать запоздавший!
Сергей Михайлыч! Старший мой двойник!
– «Рычи, Китай!» – и прочая агитка…
Вы были на неправой стороне.
Вы послужили злу, а зло
Всё тем же платит – тоже злом.
Что думали вы в час последний,
Когда вели вас на расстрел?
Какие мыслеграммы слали?
А через много, много лет,
Уже совсем за океаном,
(Вторым по счету для меня),
Мне мастер шахмат Браиловский говорил:
– «Давненько с вами, Анатольич, не видались:
Вот с Гатчины в семнадцатом году!
А как же – вместе юнкерами были,
И вы не очень изменились!
Ведь вас зовут Борис Нарциссов?..»
Ну, да, зовут. Ну, да, и Анатольич.
Ну, да, и юнкером я был,
Но только в Таллинне, в казармах Тоньди
И этак лет пятнадцать позже.
Опять двойник: кузен двунадесятый.
Что стало с ним? Не вовремя надел
Он золото погон заветных:
Последние минуты пред атакой,
Иль самосуд, иль Бела Кун в Крыму…
Я думаю – недолго был я с двойниками,
Я, – как-то чудом уцелевший.
А как же с общею судьбою –
Как верят – идентичных близнецов?
Как будто тройники такие
Случайны и не связаны ничем…
А отчего во снах бывал я обреченным?
А отчего стихи мои такие?
– Не вы ли, двойники, мне вести слали
Своим томлением предсмертным?
И я за вас впитал паучий ужас
Прекрасной, но жестокой жизни?
Я пробовал шутить: не получалось.
«Ну вот, пишите о любви» –
Мне как-то барышня сказала.
Ответил ей неловко я:
«Любовь с поэзией в союзе
Мне, видимо, не суждена:
Моей приличествует музе
Кладбище, ужас и луна».
Спросить бы двойников: уж не они ли
Мне мыслеграммы шлют?..