Человеку в пятьдесят лет как нельзя лучше вдруг очутиться в такой тиши. Трудно, в самом деле, следовать суровому регламенту военной и гражданской службы. Сушит людей он в Питере и прежде времени сводит в могилу. Не всякому здоровье позволяет выполнять прихоти царя.
Когда Петр, согласно указа своего о назначении судей в губернии, послал его, Нестерова, после целования креста в Юстиц-коллегии, в Нижний обер-ландрихтером, ему показалось это обидным: почему его и почему в глушь, в Нижний? А теперь приходит мысль, что не иначе, как на небе кто-то похлопотал о нем, пожелал ему здравствовать многие годы в личном благополучии. Вот и вышло так. Не особенно печалился он и о том, что супруга его, Параскева Яковлевна, оставлена пока при царском младенце кормилицею, - царская воля превыше всего.
Побывал Нестеров у всех нижегородских вельмож: и у губернатора* Ржевского, и у его помощника Волынского, и у епископа Питирима, и у бургомистра Пушникова на Похвале, и у купцов Строгановых на побережье, и у знатного гостя Олисова, и у многих других. Со всеми разделил скромную трапезу, а у Пушникова песни пел, изрядно подпив и случайно вкусил премногогреховного плода. Гостьба была толстотрапезна, угарна. С того дня каждое утро в доме Стефана Абрамыча появляется наливному яблоку подобная некая грация Аглая, именуемая в просторечии "жонкою Степанидою".
_______________
* Номинально губернатором для Нижегородской губернии был
казанский губернатор. Ржевский же значился в списках как
вице-губернатор, фактически обладая губернаторскою властью, поэтому
его и звали просто губернатор.
"Буде случись таковая в Питербурхе, - размышлял с тайным удовлетворением Нестеров, - не оставил бы ее без своего милостивого внимания и сам государь, Петр Алексеевич. Безусловно".
И хитро улыбался: "Аз не без глаз, что надо - вижу. Бог с ним и с Питербурхом!"
А главное - баба крепкая, здоровая, и белье лучше нее никто не стирает. По этому делу и ходит к нему - так значится в окрестности.
Степанида любит слушать, а Стефан Абрамыч любит много говорить. Страсть была его - поговорить. В комнате хорошо, очень хорошо пахло. В свой рожок курительный Нестеров крошил какой-то чудесный сушеный лист. Степаниде весьма нравилось сие благовоние. Ее самое всю продымило этим душистым листом. Кузнец Филька, возлюбленный Степаниды, морщился при встречах с ней, а ничего не поделаешь, ругаться нельзя - в голове у него была своя особенная мысль: пускай ходит баба к вельможе, ничего. Для общего благополучия и выгоды.
Вот и теперь пришла она, Степанида. Разговорились. Нестеров показывал портреты и картины и, захлебываясь от радости, что он обладатель сих редкостей, много чудесного рассказывал про походы, про бои с татарами и шведами, про свои необыкновенные подвиги. Степанида всегда слушала внимательно и с удивлением, боясь проронить какое-либо слово, а тут ни с того, ни с сего вдруг перебила Нестерова совершенно не относящимся к делу вопросом: есть ли такой закон, чтобы человека безо всякой вины в кандалы заковать, держать в подземелье и морить голодом.
Нестеров ответил, что такого закона нет.
Тогда Степанида рассказала про Софрона, ложно оговоренного как совратившегося в раскол; парень никогда и не был раскольником.
Поведала она Нестерову и о других нижегородских делах и ругала нехорошо, - загоревшись великой злобой, - епископа Питирима. Нестеров с медовою улыбкой выслушал историю об овчинниковской девке Елизавете. Взор его масляно разомлел. Степаниду это еще больше рассердило, и назвала она предавшую отца дочь такими словами, что Нестеров от неожиданности подпрыгнул на шелковом сидении кресла. Прекрасная Аглая цветистой речью своей далеко превзошла самых изобретательных в ругани солдат и бурлаков. Впрочем, Нестерову это пришлось весьма по вкусу, и он несколько минут, задыхаясь, фыркая, хихикал себе в ладонь.
Дальше слушал ее насмешливо сощурив глаза, и, когда она закончила пылающую гневом речь, облапил девку весноватыми пухлыми руками и неудержно залобызал:
- Ненаглядная!.. Венера!.. Загрызу!
- Презри похоть, грешно, - загородила она ладонью его красное, потное лицо и отскочила прочь.
- Андромаха!.. Психея!.. - совершенно обезумев от восторга, снова взревел Нестеров, набрасываясь на Степаниду.
- Легче... легче... не жена...
- Что мне жена?
- Она, гляди, богата; с царем за трапезой сидит, красивая...
- Сколь сладкий голос, звону гуслей подобный... Милая! - продолжал наседать на нее Нестеров.
- Стой! Н-но! - вцепилась Степанида в его плечи.
- Говори, что тебе надо, все сделаю. Говори! - дико хрипел он, повиснув головой на ее сильной руке.
Степанида стала ласковее. Хитро улыбаясь, принялась разглаживать его парик, с любопытством вертя в пальцах колечки волос.
- Сделаешь? - лукаво спросила она.
Нестеров: "Все! все! все!"
Степанида нагнулась, прижавшись теплою грудью к его лицу, и тихо произнесла:
- Освободи Софрона и диакона Александра. А?! Освободишь?! Соколик, милый мой... Какой ты у меня пригожий!..
И еще ближе и еще крепче прижались они друг к другу; стал сползать парик с Нестерова, и обнажилась голая с редкой сединой голова - он этого даже и не почувствовал... И немудрено. Ум его как бы помрачился. Солнце ушло внутрь лесов. В саду за окнами защелкали трещотки сторожей.
- Обещаю, - задыхающимся прерывистым голосом проговорил он. - Ради тебя, моя богиня.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночью Нестеров пил и угощал Степаниду. Она сначала отказывалась, потом уступила.
- Ты говоришь про купеческую дочь и удивляешься, - сильно захмелев, рассуждал Нестеров. - А я тебе говорю... Кто хочет достать и сохранить себе истинное благополучие, истинное блаженство, тот один только способ к тому имеет - ничему не удивляться... Мы, слуги царевы, были свидетелями худших дел. Мы видели, как царь пытал, мучил допросами сына своего Алексея и как предал его смерти, а святые отцы церкви нашей, митрополиты, архиепископы и епископы, на вопрос царя: должен ли он казнить сына или нет? - ответили: "Сие дело не нашего суда, ибо кто нас поставил судьями над тем, кто нами обладает? Как могут главу наставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обладаемы? К тому же суд наш духовный по духу должен быть, а не по плоти и крови..." Царь сгубил своего сына. Царство небесное царевичу! В жестокой пытке, и то скрывал своих друзей. Не выдавал. Сильный духом был человек! Напрасно его считали слабым.
Нестеров перекрестился.
- А говорят, он жив? - нерешительно спросила Степанида, крайне заинтересовавшись этим рассказом.
- Нет... болтают. Сам я был на его похоронах. Провожал умерщвленное тело из Петропавловской крепости в Троицкий собор... Царь слезу проливал, а похоронив, справлял спуск девяностопушечного корабля своей работы. Опять пили... О, если бы Алексей был царем! Всех бы немцев он выгнал из России!
Нестеров мутными глазами смотрел на трезвую и внимательно слушавшую его изумленную Степаниду и улыбался торжествующе, самодовольно.
- Что могут сделать митрополиты и епископы?! - хихикал он. - Пришли они как-то к царю, собрались с духом: "Давайте, мол, сообща попросим патриарха, чтобы церковь была свободной, как встарь..."
Нестеров осушил чарку и, выпучив глаза, спросил Степаниду:
- Ну а ты как думаешь? Что ответил государь?
Степанида растерянно развела руками.
- Он вынул кортик из ножен... такой, вроде меча, сжал его в кулачище и поднес святым отцам к носу: вот, мол, вам патриарх! Видели?
Нестеров покатывался от хохота, а Степанида нахмурилась. Ей ужасно захотелось плюнуть и изругать царя, но... она только сказала:
- Раньше вера была одна. Церковь была установлена народным собором, любо было тогда. И царь и холоп одному богу равно молились, а теперь царь богу не подчинен...
- Кто может царю препятствовать? Попам ли уж? - не слушая ее, продолжал Нестеров. - Вот какой закон пришел на днях из Питера: "По силе полицмейстерской инструкции попы должны дневать и ночевать на съезжих дворах, являться к офицерам в дома для работ и посылок, ходить на караулы к рогаткам и на пожары". В губерниях губернаторы, а в городах воеводы духовных персон бьют и увечат. Помещики тоже. Вот тебе и служители церкви! А царь их и за людей не считает... А ты о боге!
Долго Нестеров говорил. Рассказав о царе, переходил на непристойные рассказы о питербурхских женщинах и даже о царице, затем опять о войне, о хозяйничанье царя Петра на Балтийском море... пока не заснул.
Рано утром, когда улицы Нижнего еще спали крепким сном, Степанида, покинув Нестерова, прокралась в свою хибарку на Печерах. Голова ее, казалось, готова была разорваться на части от мрачных мыслей. Закрались в ее душу сомнения относительно правдивости обещаний Нестерова.
IX
До ночлега не скоро. Загостившийся в Нижнем в ожидании освобождения диакона Александра Демид направился в кабак, что на Печерах.
Издали еще можно было слышать несмолкаемые здесь никогда буйные выкрики и песни. Защекотало горло Демиду: любил, однако, керженский житель кабацкую одурь. И особенно любил он именно этот кабак над Волгой. На этой вышине просыпалась гордость, и гул нечеловеческий зажигал сердце отвагой. Хозяйские колокола соседнего Печерского монастыря - и те не могли пересилить воя пьяных.
Демид прислушивался к гулу кабацкого веселья, "его же колоколу невозможно заглушити", и с ехидной радостью потирал руки: "молодцы-удальцы, святые отца!" И невольно вспомнился ему дорогой его Керженец. Таким теперь казался он святым, правдивым, таким богоугодным. На Печерский монастырь и глаза бы его, раскольника Демида, не глядели. Пускай орут кабацкие питухи - все лучше, чем "на каменной горке воют проклятые волки". Так говорили на Керженце про печерскую колокольню.
Рядом с кабаком курная харчевня - внутри орали мужики, стараясь перекричать друг друга, шел запах горелого сала и кислых щей; рядом с харчевней выносной очаг дымил сосновыми углями и около очага на скамье сидел, считая медяки, засаленный, оборванный монах с подбитым глазом, косился на растрепавшего язык, обеспокоенного запахом свинины, пса.
Кругом кабака толпились растерзанные люди, многие почти голые. Одни беспричинно прыгали, плясали на исцарапанных, костлявых ногах, другие истошно голосили заупокойные стихиры; иные, словно безногие, ползали на коленях, выпучив красные, опухшие глаза, просили милостыню, выклянчивали "чарочку винца Христа ради". Пьяные женщины визгливо выкрикивали что-то несусветное, приводя в безысходное уныние хмельных бородачей.
У самого входа в кабак двое монахов рассуждали с ярыжкой о новых налогах на монастырь: "канальный сбор" на прорытие Ладожского канала, "козловский сбор" на освобождение от рекрутской повинности, на содержание военных отставных чинов, в Москву требуют плотников, кузнецов...
- Оскуде житница господня даже до нищеты, - плакался один из них на государственные тягости. Жаловался он и на игумена, который более трехсот пудов на литье пушек снял с колоколен для Петра, жаловался на трудность содержания за счет монастырей инвалидов войны...
Демид прислушался: "Так вам и надо", - подумал он с усмешкой. Знал он хорошо, как Печерский монастырь выколачивал государственные подати из мужицкой же мошны. Последний сноп овса, последнюю заячью шкурку тянули к себе на подворье. Бояре лютовали над мужиком, но и старцы монастырские маху не давали: тянули из оброчных крестьян кровь по капле - гоняли на каждодневную работу, даже по грибы и по ягоды. Благодетели, нечего сказать, хорошие! Игумен-то и спит на беличьей постели, и укрывается беличьим одеялом, и рясу и штаны носит беличьи, и сапоги опушены белкою... "Не хуже дворян, светики, лютуете! Что лучше-то - трудно сказать: монастырская или помещичья кабала?!" - плюнул с сердцем Демид и вошел в кабак.
Внутри было душно, многолюдно. У бочонка с вином, словно у престола, сам отец Паисий - кабацкий начальник. Он улыбается блаженной улыбкой, глядя, как питухи объегоривают друг друга в "зернь" - в этакие маленькие косточки с цифрами. На доске, куда падают кости, обозначен путь с числами, гуськами, постоялым двором, кабаком и темницею. Те, которых обыгрывали, ругались омерзительно. Кто обыгрывал - молчал, кротко, виновато улыбался и, уловив удобную минуту, совал деньги себе в штаны.
В углу, на пустой бочке, восседал рваный, но гордого вида человек, косматый, кривоногий, и, уставившись в одну точку, басом пел песню о славном разбойничке Ваньке Кобчике, о том, как у "Макарья" во Песочном кабаке Ванька повстречался с другим атаманом, мордвином Мазоватом, и как вместе они на князей ходили, мордву защищали и от царских воевод отступили в леса керженецкие.
Демид прислушался. Хорошо пел дядя. А главное, про милый Керженец.
- Ты чего? - кончив песню, спросил незнакомец Демида.
- Ничего. Не всуе, думается, сказано: "Татинец да Слопинец* - всем ворам кормилец"...
_______________
*аТааатаианаеаца иа Салаоапаианаеаца - поволжские села близ
Макарьевского монастыря. По преданию, здесь были разбойничьи гнезда.
- Кто тебе сказал?
- Сам знаю, и в Песочном том кабаке у Макарья бывал, что Слопинецким прозывается...
- Да ты общежительный. Чей сам?
- Пафнутьевский.
Глаза незнакомца просветлели. Он налил вина и, откинув торжественно руку с чаркой, поднес вино Демиду к самому рту.
- Прими. Помню я тебя. А ты меня забыл?
- Спаси Христос!
Не успел моргнуть чудак, уж Демид только усы обтирает, а чарочка порожняя на прежнем месте красуется.
- Ого! - сказал незнакомец, поводя языком под верхней губой, и вздохнул.
- А тебя как прозывают, голова? И я что-то припоминаю.
- Василий Пчелка... Так, незнатный боярин. Дай монету - брагой угощу. Живу, не надеясь на царство небесное.
- Не! Пить я боле не буду. Нельзя мне, - попятился Демид, вглядываясь в лицо юродивого. - Теперь вспомнил... Ты был у нас, в Пафнутьеве. А пить я не буду. Не неволь.
- Что ты, парень! Я не неволю... Живи, как сказала пресвятая богородица святому Василию: "Если хочешь, - говорила она ему, - быть моим любимым другом и иметь меня заступницей и скоропослушницей во всех бедах, откажись от многого пития"... И ты тоже. Не пей.
Демид молча вынул алтын и отдал его Пчелке.
- Аз тоже Василий, но не хощу быти любимым другом богородицы. Куда уж нам! - А через некоторое время он бережно принес кувшин с брагой и налил две чарки. Сжав их в кулаках, Пчелка запрыгал на бочонке и, потрясая лохмотьями, провозгласил:
- Хвалите имя пропоицыно, аллилуия!..
Многие голоса с большой готовностью подхватили: "аллилуия".
Пчелка продолжал:
- Отче наш, иже еси сидишь ныне дома, да святится имя твое нами, да прииде ныне ты к нам, да будет воля твоя яко на дому, так и в кабаке. И оставите должники долги наша, яко же и мы оставляем животы своя в кабаке, и не ведите нас на правеж, нечего нам дати, но избавите нас от тюрьмы, от батогов, от поборов, а не от лукавого.
Подпевавшие все время Пчелке пьяные голоса с особым чувством растянули нараспев:
- Но избави нас от тюрьмы, от батогов, от поборов, а не от лукавого!
Повторили этот припев троекратно.
Пчелка пришел в ярость и теперь уже неистово ревел:
- Пьяницы на кабаке живут и попечение имут о приезжих людях, - Пчелка указал пальцем на Демида, - како бы их обслужит и на кабаке пропити и того ради принять раны и болезни и скорби многы, и егда хмель приезжего человека преможет и ведром пива нас, голянских, найдет, мы его премного возвеличим, аллилуия... аллилуия!..
Пьяная толпа, сжимаясь кольцом вокруг бочонка, на котором вопил оборванец, проголосила несколько раз:
- Аллилуия, аллилуия!..
Пчелка обвел всех мутным взглядом и выпил обе чарки.
Инок Паисий, положив руки на бедра и пригнув голову, мычал, как бык. Босой поп-расстрига канючил около него тоненьким, плаксивым голоском.
Какая-то баба ни с того, ни с сего вылетела на середину кабака и закружилась, припевая:
"Чубарики чок-чок, а изба не крыта, в монастырском подземелье девица зарыта..."
Сверкая очами, метнулся здоровенный ярыжка и, сцапав дланью бабью косу, потащил бабу вон из кабака. Разом все притихли. Женщина цеплялась по дороге за людей, но те от нее отскакивали, как ужаленные: "Пропала, яко мыльный пузырь, сама влезла в монастырскую яму". Один, совершенно голый, спустивший с себя все в кабаке, подмигнул Демиду: "Попала рыбка на чужое блюдо. Теперь кадилу монахи раздуют".
Давя друг друга, бросились питухи вон из кабака глазеть, как ярыжка и какой-то чернец поволокли упиравшуюся крикунью по направлению к Печерскому монастырю. Глядели и, хрипло кашляя, хохотали. Пчелка на ухо Демиду:
- Наши, как свеча, гаснут, а на них и смерти нет.
И указал перстом на монастырь. Зубы его стучали. Он стал очень страшным. Демид отвернулся.
- А подземелье, браток, то вечное. Туда входят, а оттуда не выходят... - продолжал он шептать на ухо, прижимаясь к Демиду.
Тот подался в сторону - не шпион ли? Всем известно, фискальство развелось даже среди единой семьи, и опасно доверяться не только кабацкому питухе, а даже и родным детям.
Кто-то кому-то в карман залез. Началась драка. Зашумели, полезли друг на друга ярыжки.
Демиду показалось оставаться здесь дольше опасным. Он пошел прочь. Пчелка за ним.
Шаг за шагом отошли оба в кусты, к краю бугра. Здесь никого не было. В кабаке снова поднялся шум. Бабу сразу забыли, стоило ей исчезнуть из глаз. И Демид и не отстававший от него Пчелка спрятались в кусты.
- Чего ради убегаешь от кабака? - спросил Пчелка Демида. - Боишься?
- Овому чарку, овому две, а мне бы кусок да печка, да угодникам свечка... - пошутил Демид. - Чего мне! Маленький человек.
- Твои бы речи, да богу в уши... - князем бы на посаде у нас сел.
Демид повел усом на соседа и опять слегка от него отодвинулся.
- Да ты не бойся... Не вор! - оскалил зубы Василий Пчелка: - Чего пятишься?..
Демид встал и торопливо пошел от него в сторону. Пчелка вдогонку. Остановил Демида за рукав.
- Стой. Послушай меня.
Оба опять сели, укрывшись в кустах. Пчелка, взяв руку Демида, ласково заглянул ему в лицо. В глазах его от хмельного и следа не осталось.
- Кабака не бегай. Не стыдись. Ходят в него и поп, и дьякон, и чернецы, и дьячки, и мудрые философы, и служилые люди, и князи, и бояре, и воеводы, и пушкари, и лекари, и тати, и разбойники, и холопки, и жонки, и мужние жены, ростовщики, скупщики, купцы, пономари, лесники, кузнецы...
Он сжимал все сильнее и сильнее руку Демида. Казалось, что он говорит, чтобы оттянуть время, а сам думает о чем-то другом. Демид испугался:
- Чего ты, в самом деле, от меня хочешь?
Пчелка задумался, выпустил Демидову руку.
- Из Керженца?
- Да.
- Как же ты меня так забыл?
Демид вздрогнул, не ответил.
- Обнажены передо мною мысли твои. Они об Александре-диаконе, начальнике раскола. Привез ты его сюда, родимый, на печаль и ему, и всем нам, горемычным.
Демид вскочил с земли.
- Не архиерейский ли ты "язык"?
- Пришлый, с Литвы, из Стародубья. Там по лесам шатался, а ныне явился в Нижний. Услыхал я о туче, коя нависла над керженскими моими единоверцами, и пришел на Волгу. Хочу из земляной тюрьмы вывести Александра и Софрона. А еще хочу просить и тебя: скажи Фильке-кузнецу, твоему другу, - ожидает его цыган Сыч у Макарья на ярмарке... Ватага там атамана ждет. Скажи о Софроне... Постарайся... Не забыл ли он?
В это время в соседних кустах зашумело. Чихнул кто-то. Демид в ужасе оглянулся. Из кустов на него смотрело хорошо знакомое лицо - о, эти узенькие, хитрые глаза! Холодом обдало молодца. Согнувшись лисою, в монашеской рясе, подошел к Демиду керженский старец Варсонофий:
- В кабачок пожаловал? Ай, ай, ай! - покачал он укоризненно головой.
- А ты, отец, пошто в Нижнем?
- Старцы скитские послали. Бить челом епископу приказали о диаконе Александре. Плачут все на Керженце. Солнце затмилось у нас над лесами...
Василий Пчелка отвернулся, побрел к кабаку. Демид удивленно смотрел на Варсонофия. Смотрел и не верил глазам своим: и сюда пожаловал керженский блюститель благонравия!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Небо стало строже, синее. Зелень гор над Волгой потемнела. Купола Печерского монастыря запылали в лучах заката высоко вздернутыми над землей лампадами, а в тех лампадах, казалось Демиду, - не масло, а мужицкая кровь. И, лежа в полном одиночестве в кустарниках, убежавший от людей Демид слышал, как в глубоких расщелинах берега разносились дикие, бешеные песни кабака, замирая в спокойных просторах Волги, словно мучительный стон, словно бред обезумевших от страха перед жизнью всех этих бедных людей, загнанных сюда нуждой.
Демид, стиснув зубы, приподнялся и погрозил кулаком в сторону города. Дорогой в Благовещенскую слободу, куда он шел на ночевку, Демид думал о том, откуда Василий Пчелка знает о его замыслах? И действительно ли цыган Сыч ждет Фильку под Макарьем?
X
Питирим не любил, когда перед ним унижались. Он говорил:
- Епископ - не бог. Поклонов ему не нужно. Оные поклонники самоохотно и нахально стелются, чтоб лукаво степень исходатайствовать не по достоинству, чтоб неистовство свое и воровство прикрыть.
И немудрено, что его лицо покраснело и в глазах сверкнуло негодование, когда вошедший в приемную келью неизвестный человек в рубище, ничего не говоря, рухнул наземь и завыл оглушительным голосом. Порты челобитчика съехали с чресел, рубаха завернулась, обнажив тощий зад.
- Батюшка ты мой! Болезный голубь-горлица, Питиримушка! Ох, услышь меня, злосчастного!
Епископ жестко остановил его: "буде!" Непрошенный гость ткнулся носом в пол.
- Не стелись, аки гад, - недостойно.
Челобитчик медленно поднялся, ворочая красными белками по сторонам, и улыбнулся, пощупав зачем-то под ногами епископа ковер.
- Или не узнал? - тихо захихикал он. - Бью челом тебе, Петр Дементьич... Давно ли ты в Питиримы попал? Беглый-то Петька, да в епископы!
- Кто ты?
- Василий Пчелка.
Епископ оглядел незнакомца с любопытством.
- Вставай!
Помог ему подняться с пола.
- Чего ради пожаловал?
- Хощу приять страдание, понеже сила тебе дана великая.
Питирим сжал ему руку и, сверкнув глазами, громко спросил:
- Кто тебя ко мне подослал, смерд?
- Забыл ты меня, вижу. Вспомни, как сам говорил мне, что-де истинная вера обретается в сокровенном месте, а именно в лесу, в нижегородских пустынях, и коли-де хочешь спастись, туда и поди. Я и ушел. Послушался. А ты вот другой дорогой зашагал. Изменил. Ушел из леса.
Питирим выпустил его руку:
- Керженский?
- Ветлужский, а по-раскольничьему такой же чернец, как и ты, и не кто иной, как ты, учил меня, что истины нет в православии, в государевых церковниках. Книга, мол, Номоканон глаголемая, ясно речет: "Иже не крестит двема перстома, яко же и Христос, да будет проклят!" Слышано мною от тебя... Вижу, и это ты забыл?
Лицо Пнтирима выразило удивление.
- Степан?
- Ой, вспомнил! Ой, да, да! В польских дубовых рощах бродяжили вместе!.. Вместе у пана Холецкого в шайке были... Ой, ой, ой! Вспомнил! Вместе спасались от царевых солдат.
Странник затрясся в судороге тихого безумного смеха, потекли слезы.
- Бродяги мы бы. Бродяги! Только я бродяжничаю, как и встарь, по лесам, а ты - по царским хоромам и теремам... Я из церковников обратился в раскол, а ты...
Питирим быстро, но не теряя достоинства, прошел к двери и запер ее вертушкой. Попавшую под ноги кошку с красной ленточкой на шее грубо отбросил ногой.
- Тише! Там дьяк. Чего требуешь от меня? Чего?
Василий Пчелка, устремив блуждающий взгляд в окно, простирал костлявые, с громадными ногтями, руки:
- Я видел тьму рубленых голов и среди них своих товарищей, я слышал стон и крики их, и твоя рука, как и других архиереев, крестом благословляла наших палачей... Однако же и ты, Питирим, принужден будешь умереть. Все величество твое не избавит тебя от смерти, которой не минули Нума и Анкусь, два славные римские царя... Почто ты в заточении и кандалах истязаешь честнейшего из старцев - христолюбца Александра? Помни: злый зле и погибнет, а праведный судия за праведный свой суд настоящих благ насладится и грядущих не лишится. Вот мои слова. Слова раскольника раскольнику. Внимай. А в лесах тебя ко Иуде сопричислили. Жаждут крови твоей, о мщении просят бога. Народ проклинает тебя. Очнись! Опомнись! Питиримушка!
Питирим слушал гостя, смотрел ему в лицо со странной улыбкой.
- Как народ мне может доставить благополучие, - сказал он медленно, в раздумье, - когда сам народ того лишается, будучи сам себе несогласен и на всяк час переменчив? И знай, Степан, раскольники каждодневно во всех городах и весях передаются православию, и насчитывается тех обращенцев ныне до двух сот тысяч человек. И мне сердце подсказало перейти в православие.
- Ой, ой, како прельстился!.. - перебил его, взвизгнув, Василий Пчелка. - Вот и они прельщаются обещаниями и думают чины и милости заслужить, а иные страха ради, боясь пыток и казни.
Затем он вытянулся во весь рост и, сдвинув брови, сердито произнес:
- Неправедно страждем мы за древлее благочестие, гонение терпим и казни приемлем, а ты не хощешь послушать нашего оправдания и доводов. Наши слова, - сам ты это знаешь, - от божественного писания, от нужды и нелицеприятства, а вы осуждаете нас в ссылки, во узы, в темницы и на смерть... И многое множество от земного несправедливого правления обращенцев мыслию своею, с нами, в лесах, а не с златоризыми палачами. Прельстился ты, прельстился... Душу диаволу продал. Не верю я тебе!
Жестом руки прервал Питирим Пчелку:
- Моя кровать не украшена золотом и слоновою костию, но в моей скромности я довольствуюсь преданной царю любовью. Она роскошнее всякого богатства и почестей. И ты, мой старый друг, знаешь то. Я все отдавал тебе и товарищам. И ныне я не скуп на сердце. Идем в мои покои, я накормлю тебя и одарю деньгами. У меня найдешь песни и слова, что облегчить могут тоску и недуг твой. Нравоучением хочу я исправить пороки, а жизнь коротка и твоя, и моя, и тех, кто в лесах...
Епископ взял за руку Василия, но тот в ужасе отскочил:
- Прочь, лицемер! Любовь твоя известна... Отравить меня хощешь. Поди, не забыл ты, старче, как грабят на больших дорогах... От меня-то не утаишься... И сердце твое я знаю. Не щадило оно ни женщин, ни детей... Злохитренный предатель, седьмиглавый змий! Проклинал царя, смерти ему желал, а ныне в слуги к нему утек? Но подожди! Гроза собирается над вами... Скоро! Скоро! Народ истомился, народ ждет своего часа...
- Замолчи! - взмахнул Питирим посохом. - Каждого нашего суперника я положу в огонь!..
- Клади! - отчаянно молвил тот, пятясь к двери, и вдруг плюнул в епископа, рванув дверь молниеносно, исчез из кельи.
Питирим поспешил за ним, но его и след простыл. А идти в приказ к дьякам не хотелось. Епископ вернулся в свои покои и, задумавшись, сел за стол. На золоченой тарелке лежали "вынутые" просфоры. Рядом - книга, которую незадолго до прихода Василия Пчелки читал епископ. На обложке: "Артаксеркс, драма на музыке, действующая в Зимнем доме. С.-Петербург. 1718 года".
Машинально Питирим раскрыл книгу и в раздумье застыл над ней. Воспоминания хлынули, как из разбитой чаши вино, - густые, терпкие, пьянящие.
"Степан Микулин!"
Безумная молодость, отвага, презрение к смерти, неистовство в разгуле и наслаждениях, простор южных степей, дебри Стародубья на польской границе, где в то время под предводительством разудалого пана Халецкого бушевали шайки бродяг, недовольных царем. Там Питирим познал всю горечь бродячей, одинокой, отверженной жизни. Он помнит те холодные, мокрые ночи, когда ему, вместо дома, прикрытием служили лесные землянки, а пищею овощи, воровски нарытые на литовских полях. Он не забыл свою непримиримую кровавую ненависть в те поры к царям, к православным попам. И не он ли, действительно, спал на сырой земле в глуши лесов в обнимку с Микулиным, спасаясь от стужи осенних зорь на чужой стороне? Не он ли оборонялся вместе с ним от хищных зверей в лесах литовских? И не со Степкою ли Микулиным сквернил он сельские церкви и избивал попов? Многое учинял - от себя не скроешь, да и царь об этом знает, и давно простил и забыл все. Степан думал испугать, но... никого не боится епископ Питирим... Жалко Степана!
С грустной улыбкой Питирим начал писать: "Повелеваю сыском гораздо..." Не дописал, разорвал.
На пороге появилась Елизавета. Она была необыкновенно бледна, глаза заплаканы. До самого пола покрывала ее расшитая зеленым черная шелковая шаль.
- Святой отец... - тихо сказала она, не смея двинуться дальше.
Питирим углубился в раскрытую книгу, как будто не слыша и не видя девушки.
- Жду твоего решения...
Епископ молчал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Елизавета, вернувшись в свою светелку около трапезной, упала в изнеможении на постель и заплакала. Питирим все выведал у нее. Все она ему рассказала: о себе, об отце, о Софроне, о людях, которые ходили к отцу и с которыми вел знакомство Софрон. Какая-то сила толкала ее на это... Черные, ласковые, полные любви глаза владыки, казалось, видели ее мысли, видели всю ее душу. Елизавета боялась этих глаз, но в то же время они ее чаровали, одурманивали.
Теперь она знает, что Софрон, действительно, в тюрьме под Духовным приказом, что он и отец сидят рядом, - преосвященный сам ей рассказал это, - знает она и то, что епископ обещал на днях их выпустить. Епископ не ради мученья, не ради надругательства, но, подчиняясь закону, посадил их в тюрьму, а теперь он хочет их освободить и больше не трогать.
Так было вчера.
А сегодня утром вызвал ее из трапезной дьяк Иван и объявил, что по приказу епископа ее должны отправить на послушание в Крестовоздвиженский монастырь.
Елизавета бросилась к епископу, но двери его покоев оказались глухи. Никто не откликнулся на ее стук. Она написала ему записку и сунула под дверь, а увидев вошедшего в покои Василия Пчелку, услышав их разговор, решила, когда юродивый уйдет, войти к Питириму и просить его об отмене приказа. Она не хочет в монастырь. Она привязалась к нему, к Питириму. Она любит слушать его нравоучения, его рассказы о разных людях, о звездах, об инородных странах... Ее ведь никто не любит. И Софрон тоже теперь должен ненавидеть и проклинать. Один он, преосвященный Питирим, близкий ее друг. Никого теперь у нее нет ближе его. Она ему все отдала: и свою честь, и благополучие, и веру, и даже отца и жениха... Вся надежда на него, на его любовь...
Но Питирим охладел, отшатнулся от нее. Чтобы его удержать, чтобы он не гнал ее от себя, она готова даже на клевету, на убийство...
Елизавета рыдала, уткнувшись в подушку, и не видела того, что позади ее стоит игуменья Крестовоздвиженского монастыря, мать Ненила. Выждав, когда девушка придет в себя, успокоится, монахиня вкрадчивым голосом сказала:
- В пресветлой обители тебя ждет покой и молитва. Собирайся, премудрая девственница. Возок у крыльца.
Епископ в этот день записал в свою "книгу памяти":
"...Великий государь! Несть греха, которого я не принял бы на голову свою во имя укрепления мощи твоей державы, и нет такой жертвы, которую бы я не принес ради тебя. И что тебе и другим до сердца епископа? Прими дань: враги раскрыты. Замыслы их, как песок в ручье, узрел и ныне. Да клянусь и я, как и другие пастыри новой церкви, словами премудрого Феофана: "Ты еси Петр - камень, и на сем камне созижду церковь мою..."
Пушкарю Спире, заснувшему у Дмитровских ворот, в карауле, на пушке, почудилось, что пушка с грохотом поехала в ворота, - он испуганно вскочил, но оказалось, что поехала не пушка, а архиерейская колымага с белым крестом на затылке, а в той колымаге голосила женщина...
Спиря перекрестился: "свят, свят!". Наяву ли? А колымага глухо простучала колесами в каменной дыре башни и вынеслась полным ходом на площадь...
У Спири и сон пропал: "В архиерейской повозке баба!.. Чудно!" Никак эта мысль не укладывалась в голове. Уж не померещилось ли, не сатана ли с ним ночью играет? Спиря пощупал свой палаш и напустил на себя храбрость.
В окнах у епископа светил огонь. Спиря подкрался, заглянул в окно. Питирим сидел за столом в глубокой задумчивости, опершись головою на руки.
XI
Нестеров торопился в кремль. Худая пегая лошаденка, устало обмахиваясь хвостом, рывками тащила за собой возок. Обер-ландрихтер нервничал, покрикивал на возницу. Как и полагается обновленному дворянину, был одет он в бархатный с позументом камзол, в шелковые штаны - любуйтесь, православные: все немецкое, все иноземное! Купил, когда посылали в Голландию, как и прочих, ни в чем не повинных дворян, учиться. По правде сказать - только это и осталось от заграничной науки. Не прельщала Нестерова заграничная жизнь, не радовался он заграничным обычаям... Напрасно государь покровительствует немцам. Многие вельможи и весь народ ропщут на это.
Проезжая по зеленым улицам города и перемахнув с треском и звоном бревенчатый Лыков мост, Нестеров, охваченный любопытством, внимательно осматривал попадавшиеся по дороге каменные домишки. Давно ли Нижний был сплошь деревянным, а у Лыкова моста и вовсе одни пустые бугры были, обнесенные забором? А теперь - нарядная часовня и два каменных новеньких дома. Посадские гости и здесь обрастают, своими силами и догадкой начинают и здесь посрамлять убогую древность. Докатилось, стало быть! Стефан Абрамыч вздохнул и, сняв шляпу, широко перекрестился на часовню. С непривычки к слишком просторному парику чуть его не сбил: поправил, улыбнулся. Заметившие это полуголые ребятишки, чумазые, в болячках, помчались за повозкой, - строя рожи, лезут в самый возок, чертенята. Раньше этого не бывало. И народ-то, не в пример, стал озорнее. Смелые стали простолюдины.
- Вознагради! - деловито приподнявшись на сиденье, шепнул Нестеров на ухо седобородому Кузьме. Старик оживился, кивнул одобрительно головой и, рявкнув, заработал кнутом. Ребятишки шумно отхлынули в сторону, стали казать языки. Нестеров остался доволен. Когда миновали ребятишек, Кузьма снова потускнел.
Лет двадцать назад Нестеров уехал из Нижнего, и теперь многое здесь изменилось. Около кремлевской стены у Дмитровских ворот в те поры были маленькие улочки, застроенные стрелецкими хибарками; среди них - крохотная деревянная церковь с остроконечной тесовой крышей, с широким крыльцом и просторными пристройками торговых помещений. Теперь ни домиков, ни церквей, а вместо этого - просторная площадь, засыпанная песком, уложенная кое-где камнем. У самых ворот, выпучив глаза, кричит в угоду Нестерову гвардеец, размахивая мушкетом на свиней, захвативших в полон кремлевскую дорогу. А когда-то здесь не только свиньи - целые стада коров паслись под самыми стенами кремля. У ворот же, в корчме, опивались люди омерзительной брагой, мутной, как болотная вода. Теперь все это куда-то провалилось пустая площадь кругом, а на ней две каменные церкви, без торговли, да таможенная изба, - вот все, что осталось от прошлого.
На кремлевской стене мушкетеры вытянулись, - онемелые, деревянные, увидев Нестерова, честь отдают. Прямо - Питер! И даже пушки у ворот. Около них пирамиды ядер. Пушкарь из будки выглядывает.
Нестеров - человек обновленный, бахусово крещение во дворе царя приявший и обученный в "Западных Европиях" разным философиям и фортификациям, однако ему, как старому, доброму нижегородцу, глядя на все это, стало изрядно жаль старину, защекотало под ложечкой. Даже губы прикусил обер-ландрихтер, вспомнив о Петербурге: "Что ни говори, а чужой забор! В Нижнем, хоть и в крапиве, да свой".
"Отечество - великая вещь!" - со слезами в глазах вздохнул он, сойдя наземь, и отправился по кремлевскому двору пешком. С особым удовольствием совершил троекратное крестное знамение перед Спасо-Преображенским собором. Вспомнил о добром муже Минине с его мужицкой расторопностью, о спасении Москвы от польских панов. Да, Россия растет даже в далекой глуши.
Прощай, старина!
"Попади сюда царь, так и знай, все перестроил бы по-своему, а половину церквей в казармы обратил бы..." Заскребло сердце, захлебнулось оно в тоске о прошлом, о невозвратном. "А что впереди - никому неведомо. Да знает ли об этом и сам Петр?"
Опять солдат! Нестеров вздрогнул, испугавшись своих вольных мыслей, и огляделся кругом. На громадном кремлевском дворе, по обыкновению, одинокие фигуры чернецов, бойких, торопливых перед архиерейскими окнами, и солдат. Лаяли крупные косматые псы, верные охранители архиерейских покоев. Стаи голубей оживленно теснились на земле близ собора.
Нестеров напыжился, принял вид почтенный, солидный и стал обдумывать, как он будет говорить с епископом о делах, которые, разумеется, не по нраву придутся Питириму.
Архиерейский дом, словно приклеенный к зеленому шелку, стоял на луговине у края оврага, беленький, каменный, двухъярусный. В этом прямоугольном доме с золоченым куполом на одном конце помещался храм, а в подземелье под домом - тюрьма Духовного приказа, где томятся именно те узники, о которых и поведет свою речь с епископом обер-ландрихтер.
"Ах, Степанида, какая гидра сотворила тебя?! Что хочешь, то и делаешь со мной. В самую душу залезла, окаянная!" - грустно раздумывал Нестеров, входя в архиерейское жилище. - "Простая баба, а капризная, словно заморская королева".
Недоброжелательным взглядом осматривал он жилище Питирима. Поправил шляпу, парик, одернул одежду, мимолетно еще и еще раз полюбовался на серебряную оторочку камзола и зашагал торопливо к архиерейскому дому.
"А что такое епископ?! Его власть тоже не бесконечна, - храбрился Нестеров. - Не о них ли писано у Феофана Прокоповича в законе, который готовится в Питере, называемый "Духовным регламентом": "Епископ не должен быть дерзок и скор, но долготерпелив и рассудителен во употреблении власти своей связательной"? Эти слова одобрил сам царь. Если придется, можно будет и намекнуть епископу на них".
В таком настроении сановный муж, медленно, с достоинством, поднялся по лестнице, устланной самотканной дорожкой, в приемную келью епископа. Здесь было очень тепло, пахло благовонными курениями.
Дьяк Иван, как ошалелый, вскочил с своего места и низко, в пояс, поклонился Нестерову. Тот ответил легким пренебрежительным кивком на это приветствие, а сам подумал: "Архиерейская крыса! Знаем мы вашу смиренность!"
- Зачем пожаловать изволили? - спросил дьяк, изогнувшись.
- Доложи! - грубовато кивнул на дверь архиерейской половины Нестеров. Неторопливо поставил трость в угол. Кривые ноги его в чулках были смешны. Зад, слишком выпяченный, был, кажется, в тягость самому его обладателю.
Дьяк вздохнул. Нерешительно отворил дверь и скрылся в покоях епископа.
Не любил Нестеров лиц духовного звания; кроме Феофана Прокоповича, с которым часто беседовал во дворце у царя, он не признавал их за людей и весьма одобрял Петра за то, что он называл монахов "тунеядцами".
В этот миг язвительных размышлений о попах и монахах дверь скрипнула, и в приемную келью вошел Питирим.
Нестеров благоговейно склонил голову. Епископ, громко и медленно произнося молитву, широким крестом благословил его. Нестеров же, слушая причитания Питиримовы, думал: "Поганой рукой, диавол, осмеливается благословлять меня. Ах, бес!" Но, выпрямившись, подобострастно улыбнулся:
- Каково, ваше преосвященство, изволите здравствовать? (Дипломатическое двуличие, заведенное в Питере, пригодилось и в Нижнем.)
- Вседержитель милостив... Терпит наши прегрешения, - ответствовал Питирим, лаская своими жгучими черными глазами Нестерова. Тот смутился. Подумал: "Глаз самый опасный, а рожа красивая, бабы должны любить... Вот диавол!" И почтительно вздохнул:
- Все от бога. - Затем закашлялся, не зная, что ему говорить, как приступить к беседе о самом важном, ради чего, в сущности, и пожаловал он сюда, к этой кремлевской летучей мыши.
Питирим стоял в ожидании. Дьяк Иван вытянулся у окна, пожирая глазами начальство.
- Ну, жалуй ко мне в келью, там побеседуем, раб божий Стефан.
Слово "раб" было сказано с каким-то насмешливым ударением, и Нестеров насторожился, подумав про себя: "Хорошо, что божий, а не твой". Они вошли в соседнюю, рабочую, келью Питирима.
- Садись, - властно указал Питирим на скамью, расшитую под небо со звездами: по голубому золотая россыпь.
- Пришел я к вам, ваше преосвященство, простите, с челобитной.
Питирим метнул удивленный взгляд на него. Зрачки его, показалось Нестерову, вспыхнули недоброжелательством. "Эге! Плохо!" - подумал "раб Стефан", почесав от волнения ногтями жирные колени.
- Да, с челобитной, - повторил он тише.
- Говори, - круто повернувшись к окну, ледяным тоном произнес Питирим.
- Не о себе пекусь, - сказал громко Нестеров, - не о каких-либо интересах утробе, а о страждущих... Милость твоя благословенна будет отныне и до века.
- Говори, - повысил строго голос Питирим.
- Согласно воле божьей, я состою в Нижнем Нове-Граде обер-ландрихтером.
- По царской воле, - перебил, усмехнувшись, Питирим.
Тот и рот разинул: "Вот так-так!"
- По царской воле его величества, - спохватившись, повторил он за Питиримом торжественно, нараспев.
Епископ смотрел на него зло смеющимися глазами. Стало неловко и обидно. Разве он, дворянин, меньше попа уважает царскую волю? Самолюбие его было больно задето. Он солидно кашлянул, заложил правую руку за борт камзола и напыщенным тоном сказал:
- Вспомните, ваше преосвященство, манифест его величества. Какая там премудрая мысль и какое великое милосердие к раскольникам...
Питирим сел в кресло откинувшись.
- Знаю, - перебил он. - Так чего же тебе надо? Говори прямо: ходатайствовать за раскольников пожаловал? За какого-нибудь изменника?
- Я обер-ландрихтер. Изменников я казню. Но также я могу, во исполнение закона, свое требование заявить и вашему преосвященству. Скажите мне, - почто и кои колодники томятся замурованными в монастырском подземелье? И нет ли из оных подлежащих суду гражданскому, а не духовному?
- Не повинуюсь тебе. Воля государя - дела раскольников передать духовному суду...
- Не все у вас раскольники, есть люди и посадские, православные, содеявшие преступления не церковные...
- Кто?
- Ученик духовной школы Софрон, сын Андреев, Пономарев. В чем его вина, коли он в расколе не замешан?..
Питирим подошел к полке и снял с нее папку с бумагами:
- Читай. Это епископу писал сам царь. Читай! Знаешь цареву руку?!
Нестеров вслух прочитал:
"Буде возможно явную вину сыскать, кроме раскола, таких с наказанием и вырезав ноздри, ссылать на галеры, а буде нет причины явной, поступать с ними по словесному указу". Подпись подлинная - царевой руки: "Петр".
Питирим грубо вырвал бумагу из рук ошеломленного Нестерова. Выходит, - царь нарушает свой же закон?
- А манифест?
- Для утешения смятенных душ. Какой же ты слуга царя, понеже не смыслишь сего?
- Купечество тревожится. Овчинников долгое время безвинно сидит в железах... Тоже и о нем челобитная моя. Волею царскою торговый народ пользуется снисхождением. К черному люду купца нельзя применить.
Нестеров хотел сказать про Елизавету, но испугался, взглянув на перекосившееся от злобы лицо Питирима. Оно было страшно.
- Изыди с миром. Дело сие тебе не подсудно. Аминь. Знаю сам, что творю. - Поклонился и ушел в соседнюю комнату.
Обер-ландрихтер, оскорбленный и озадаченный, хотел броситься за епископом вдогонку, но перед самым его носом щелкнул замок. Бант на груди Нестерова развязался. Он показался сам себе каким-то смешным, игрушечным, жалким...
- Змея! - прошептал он, поправляя бант и скрежеща зубами.
Когда вышел в комнату, где сидел дьяк, там увидел восемь попов. Стояли они с понурыми виновато головами, долговолосые, оборванные, в лаптях. По всей вероятности, деревенские попы. Он остановился против них и спросил с ехидным любопытством:
- Вы чего тут, отцы?
Никто из них даже не шевельнулся. Дьяк отложил перо, поднялся.
- Обвинены на посулах они... На суд пришли... Написали в росписи неисповедовавшихся исповедовавшимися... И из сего числа явились некоторые и укрывателями раскольников. Брали с них деньги и записывали их принявшими исповедь в православной церкви, а у государя доход от сего отбивали.
Нестеров покачал головой: "Ну и дела!" Напялил с сердцем на себя шляпу и, не ответив на поклон дьяка, мурлыча в волнении что-то себе под нос, заторопился вон из архиерейских покоев.
"Подожди твое преосвященство! - забурлила злоба в нем, когда он вышел на кремлевский двор. - Рассчитаемся мы с тобой".
Верхом на лошади въезжал в кремлевские ворота губернатор.
- Здравствуй, Юрий Алексеевич!..
Ржевский, пыхтя, слез с коня.
- Добрый день, Стефан Абрамыч...
- Имею к тебе слово. Слушай. Видно, у вас тут в Нижнем другое царство? Питербурхские указы писаны не для вас? Каково твое мнение?
- Что так?
- Взыскание штрафов за небытие у исповеди царь считает самонужнейшим делом... Губернатор со своими ландратами* должен наипаче за этим следить... А у вас "заказчики", "десятильники" и фискалы питиримовские знатно оными делами орудуют, вопреки ландратам... Выше они себя ставят тебя - губернатора.
_______________
*аЛааанадарааата - административная должность при губернаторе;
главная обязанность - сбор и учет налогов.
- Его преосвященство знает, что делает, и не нам с тобою судить его за эти дела. Подумай, брат, об этом, - Ржевский многозначительно кашлянул.
- Ты, Юрий Алексеевич, гляди, - плохо бы не кончилось. Ты губернатор, и не след тебе быть на поводу у попа. Срамно!
- Тише, - испуганно оглянулся по сторонам Ржевский. - Какой поп? Вельможа он...
- Ничего, не оглядывайся, - засмеялся Нестеров, - я ваших фискалов кремлевских не боюсь. Я отвечаю только перед сенатом, не забудь, и губернатору не подчиняюсь... А ты, Юрий Алексеевич, выходит, трус... Почто трепещешь как лист перед архиереем? Царский закон превыше всего. Не забудь.
- Знаю, но сам царь ни в чем не препятствует епископу, а я чином не велик, чтобы ему перечить.
Нестеров нахмурился:
- Подождите, будете вы помнить обер-ландрихтера Стефана Нестерова!.. - И, повернувшись, быстро зашагал на площадь, где ожидал его возок.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всем было ясно в последние годы, что с попами в нижегородской епархии творится что-то неблагополучное. Более семидесяти попов только послано на галеры. Многое множество других обложено непосильными денежными штрафами по тысяче с пятьюстами рублей и выше, священнослужителей жестоко наказывали плетьми и подвергали пыткам под пристрастными расспросами, наравне с убийцами и ворами.
Люди роптали, от церкви отвертывались: "Какие-де мы богомольцы, когда служителей престола, ровно псов, бьют?"
И многие решали по-своему:
- Никаких нам и не надо попов. Коли питерские кобели своих попов завели - исполать им! Пускай с ними и возятся!
И пошло... И пошло. Что мужик - то вера, что баба - то и устав.
- Не можно уразуметь, какое теперь творится, - говорили на деревне, запутал нас всех царь-государь... У честных отцов, и у тех не найдешь концов.
И многие совсем отшатнулись, открещиваясь от церковных дел, как от навождения. Страх большой пошел от церкви, от соборов и монастырей по деревням и починкам.
Люди растерялись:
- Где теперя искать правды? В монастырях? Но те ныне все попортились. Ничего не стало. И чина не стало. Слепец слепцов водит и купно в яму впадают... А что приведе в чин иерея или диакона? То ли спасти себя и других, то ли прокормить жену и дети, и домашних. Плохо народу стало... Черные ризы не спасают, а белые губят. Все, видать, на Руси пошло не для Иисуса, а для хлеба куса...
Питирим, глядя на эту смуту, на растущее неверие, писал Петру:
"Указ о том, чтобы не исповедовавшихся штрафовать, а раскольников двойным налогом складывать, очень помогал обращению; но сделалось препятствие большое - попы едва не все укрыли раскольников, то писали исповедовавшимися, то никак не писали, а на которых ландратом и поданы росписи, то ни штрафов, ни раскольщикам окладу не положено, а от этого только благочестивые и обратившиеся в поношении и ругательстве. Требуем, чтобы для лучшего обращения штрафы на не исповедовавшихся и оклад на раскольщиках ежегодно был правлен неотложно, а мы под тесноту штрафов и окладов писанием удобнее к церкви присоединять будем".
Это послание полетело в Питер. Что называется, подлил масла в огонь "божий командир". Царю только того и надо было. Сразу распорядился "взять у всех попов сказки с подкреплением, извержением из священства и лишением имения, а непокорных отсылать для наказания к гражданскому суду, в каторжную работу".
Разговор короткий у Петра: "слово и дело". Сам Федор Юрьевич Ромадановский в Преображенском приказе накануне своей кончины допрашивал отправленных ему нижегородских попов, а попа Ивана Андреева, взятого с Керженца, так допросил, что тот в скорости "умре в железах, без покаяния".
Вот почему и тряслись от страха в приемной келье епископа пришедшие для допроса попы.
Когда Питирим вышел, все они полегли на пол.
- Твари! твари! твари! - затопал на них в исступлении епископ. - Вижу я, что у вас в сердцах... Кто вам, проклятые расстриги, ближе: царь или мужичье? В "бедность"* захотели? Ищете Христа в народе? Но где более воровство, ежели не в народе? Тамо татьбы, тамо убийства, тамо молвы и мятежи... Ежели и есть богобоязливые и добрые, то и те за своими делами и утеснениями бога забыли и от молитв отстали.
_______________
* Тюрьма при Преображенском приказе.
Окончив свою негодующую речь, Питирим указал пальцем на лежащих у его ног попов дьяку Ивану:
- В яму! Пытать!
В книге своей, куда записывали примечательные события, чтобы доложить о них потом царю, Питирим внес:
"...Хамство и варварство в превеликом почете у нижегородского люда моей епархии. В сей день, июня седьмого числа, разыскивал попа с Ветлуги и посадил его в яму. Купно с дьяконом своим сей поп обличен в укрытии раскольников, в татьбе, пьянстве и сквернословии с амвона. Поп Воскресенский, именуемый Семеном Зиновьевым, получивши мой приказ о церковном благочестии и о мирских потребностях, как ими управлять следует, дочитав до 65-го пункта, швырнул он гонцу мой приказ в харю и изрек: "Кто-де пункты те составлял, тому-де провалиться сквозь землю". И бранил матерно. За означенное ослушание и предерзостные слова попу Семену, выписав из указов, приказал учинить жестокое наказание: бить шелепами нещадно, чтобы подобное впредь чинить было неповадно. И от той церкви его отрешить, а на место его подыскать доброго священника. Несть более вредных врагов у меня, како православные попы. Помеха просвещению с их стороны явная. Варварство мужичье любо им, а прочее неприемлемо. И многие из них царские указы в церквах по вся праздники и воскресные дни прихожанам своим упорно не прочитывают, ссылаясь, что сие-де - дело не церковное. В епархии на пятнадцать дворов приходится по два попа, и много праздных безместных попов. Страх берет от несметного полчища деревенских клириков. И не полезнее ли их было бы послать в рекруты, ибо не скрываются ли они от тягост войны и барщины? А какие то попы? Ненароком прозваны они в хартиях правительства, как "подлый род людей". Стыдно епископу оную тварь считать своею братией.
Монастырская братия алчностью к злату неслыханно недужна. Печерский и Крестовоздвиженский монастыри имеемые богатства укрывают, нищетою сказываются, печалуются, что государственная-де казна их разоряет, а то, куда деньги, - ведати не желают.
В числе монахов редко и грамоте знающе бывают, но по большей части простаки, невежды, темные люди. Оными мудрость царская просвещения ради и подавно не приемлется. По моему крайнему разумению, многие пакости сим сословием земли нашей содеяны. Пример народу неважный".
XII
Софрон проснулся от шума голосов и визга чугунной двери. Ее тянуло несколько человек, о чем можно было догадаться по голосам. Медленно поплыла в тьму коридора проклятая надгробная плита. Софрон поднялся с земли. Поручни врезались ему в руки. Ноги запутались в цепях. Тело давно уже покрылось пузырями и болячками. Каждое движение вызывало нестерпимую боль.
Вспыхнул огонь, другой, третий. Под сводами земляной тюрьмы Духовного приказа раздалось однообразное тягучее пение:
Взбранной воеводе победительная...
В каземат медленно входили чернецы, держа высоко над собою большие восковые свечи. Войдя, замерли на месте. Сквозь их ряды быстрой походкой прошел сам Питирим. Остановился против Софрона. Одет он был в белый подризник, на груди блестел наперсный крест. Белый цвет подризника напоминал священнику, что он должен всегда иметь чистую душу и беспорочную жизнь. Значит, епископ явился с молитвой. Отлегло от сердца... Тем паче наперсный крест.
Лицо Питирима при свете казалось бледным. Черные вьющиеся волосы, обрамляя его, еще больше подчеркивали бледность. Глаза смотрели как бы страдальчески. На губах застыла кроткая улыбка.
Силы Софрона в последние дни крайне ослабли, и новая пытка была бы для него большим несчастьем, и не выдержит он ее. Дьяка Ивана не было с епископом. Пытать не будут. И вид у епископа совсем другой, чем при сыске.
- Во имя отца и сына и святого духа... - сказал тихо епископ. - Чего ты добивашься теперь, непокорный юноша?
Софрон задумался. Печальные глаза епископа глядели на него в упор.
- Жду милосердия. Не ведаю за собой никакой вины, - ответил Софрон.
- Бог добр и подаст блага достойным. Диавол лукав и способствует в грехах всякого рода... Открой отцу твоему, епископу, страсти, кои смущают тебя, и я очищу тя и отпущу из гнилой тюрьмы... И расцвечу радостью горькую юность твою.
Питирим сдвинул брови, повернулся ухом к Софрону, как бы ожидая ответа.
- Зачем хочешь винить меня, когда не знаю за собой никакой вины? Подобает ли страха ради наговаривать на себя?!
- Несть человека, который не имеет вины. И я не без греха. Вот каюсь перед тобой, а ты скрываешь... учись у епископа смирению.
- Церковь не острог, не обитель муки, а ты обратил ее в сосуд горчайших испытаний, отвращаешь от нее людей. Не хочу преклоняться лицемерием.
- Наказать и вразумить богохульников нашего града, закоснелых раскольщиков, врагов церкви и государя, обуздать вольницу и бесчинствующих - долг епископа. Ты же, юноша, находясь между чувственностью и нравственностью, между крамолой и юношеской верой в благость божью, опаснее богохульников и еретиков, и дать волю такому без покаяния епископ не может... Он - слуга царя. "Несть бо власти, аще не от бога". Повинуйтесь во всякой страсти владыкам не только благим и кротким, но и строптивым... А наш православный государь, великий Петр, законодавец, многие препятствия преодолевающий ради блага народа, служит нам светочем и в делах церкви...
Затем Питирим сделал шаг вперед и, сощурив глаза, спросил:
- Винишься?
- Нет, - громко ответил Софрон.
- Опомнись! Бойся будущего. Опровергая меня, колеблешь к падению все государство. Не задумано ли чего у тебя и у твоих товарищей на персону его величества? Нет ли каких тайных помыслов? Жалея тебя, говорю: винись!
- Нет! - еще громче ответил Софрон. - Не знаю, в чем виниться.
Тогда Питирим взял свечу у одного из чернецов и сделал знак им, чтобы ушли.
Оставшись наедине с Софроном, Питирим приблизился своим лицом к его лицу.
- Не винишься?
- Нет.
Питирим, понизив голос:
- А не мечтал ли о бегстве из Нижнего? Не слыхал ли чего о царевиче Алексее? Нет ли у тебя друзей из беглых мужиков?
- Нет, - смутившись, ответил Софрон.
- Не теряй достоинства, будь честен и храбр. Понеже ты силен, ноги твои прямы и тверды, чего же ради притворяться хромым? Укрась гордость свою благородным честолюбием... Тернии не пугают правых, и ты убоялся... Скрывал ли ты желание бежать из духовной школы, из Нижнего, на вольное Понизовье, или нет? Отвечай точно, без лукавства.
- Не слушай доносчиков. Корысти ради они предают других.
Питирим странно засмеялся. Некоторое время помолчал, хитро посматривая в лицо Софрону.
- Хочешь ли ты знать, кто на тебя доносчик? - стукнул Софрона по плечу Питирим.
- Кто?
- Невеста твоя, Елизавета... Ты хотел с ней бежать?
Софрон откачнулся, будто на него плеснули кипятком.
- Елизавета?! - прошептал он, поднявшись с земли во весь рост. - Нет. Не может того быть.
Питирим пристально наблюдал за ним. Челюсти епископа двигались от волнения, щеки его загорелись румянцем, глаза сузились. Два великана замерли один против другого. Но вдруг произошло то, чего не ожидал епископ. Софрон бросился на епископа, вышиб свечу и в темноте стиснул его своими закованными в железо руками. Питирим захрипел. Но он тоже был силен. Быстро освободился он от объятий Софрона и во весь голос крикнул чернецов. С чернецами прибежали и два пристава, караулившие колодников.
- Блажени плачущие, яко тии утешатся, - обтирая на лице пот, сказал Питирим, вскинув неожиданно из-за спины шелепы*. Софрон грохнулся наземь, запутавшись в цепях, и закрыл лицо руками.
_______________
*аШаеалаеапаыа - многохвостовая плеть, иногда с железными
наконечниками, обычно употреблявшаяся в монастырских тюрьмах.
По-звериному задвигались белки епископа. Спина его изогнулась, как у готового к прыжку хищника.
Софрон не издал ни единого стона. Чернецы отвернулись: они не должны ничего видеть, они не должны знать, что это их епископ, святой отец. Они обязаны только светить, боком выпячивая руки со свечами. Они знают порядок. Не первый раз. И шелепы они носят за преосвященным в глубоких карманах рясы, всегда наготове, не ведая, кому и когда последует битие.
- Аллилуия!.. - провозглашает епископ.
- Аллилуия, аллилуия, аллилуия, слава тебе боже! - тянут, отвернувшись от епископа, смиренные чернецы.
Питирим снял с себя крест и отдал одному из приставов. Развязал на подризнике шитые серебром поручни. Торопливо засучил рукава, и удары шелепами один за другим с новой силой посыпались на окровавленного Софрона.
Через некоторое время Питирим остановился и, тяжело переводя дух, спросил:
- В похвальных словах к смертному убийству рудоискателя на реке Усте, Антона Калмовского, винишься?
Софрон, закусив губы, молча смотрел исподлобья на своего мучителя.
- Разбойников Климова и Евстифеева с мерзопакостною жонкою Анною до колодничьего железа знал, а может, не знал?
Софрон молчал.
- Говори правду, попав в Духовный приказ. Не покаешься - на плоте повешу и вниз по Волге пущу.
- Не ведаю и слыхом не слыхивал я о разбойниках Климове, Евстифееве и о жонке их Анне ни теперь, ни допрежь, а за правду и свою честь готов погибнуть во всякое время, - смело говорил Софрон, хотя голос и изменял ему, душила боль, падали силы.
- Аминь! - закончил вдруг епископ. И запел громко и хрипло:
- Тебе, бога, хвалим, тебе, господа, исповедуем...
Чернецы подхватили молитву и медленно, с пением двинулись к выходу из каземата. Пели громко, задрав бороденки, стараясь перекричать один другого. Опять с пронзительным визгом захлопнулась чугунная дверь, и снова загремели железные засовы и ключи. Медленно уплывало вдаль унылое пение монахов.
Софрон потерял сознанье.
XIII
По доносу обер-фискала Алексея Нестерова, родного брата нижегородского обер-ландрихтера, был обвинен в воровстве сибирский губернатор Гагарин: мало доходов, оказывается, давал казне и многие деньги утаил от сената. Донос Нестерова подтвердился. Гагарин раскаялся и, так как он был старинный друг Петра, подал он прошение царю отпустить его, бывшего губернатора, в монастырь молиться "о здоровье его величества" и о своих грехах перед ним. Петр выслушал Гагарина и написал на его прошении: "Повесить". Вот что наделал родной братец нижегородского обер-ландрихтера!
Питирим по этому случаю предостерег и Ржевского. Дело серьезное. Деньги теперь на первом месте. Ведь затем и на губернии разделил царь Россию, чтобы больше из нее денег выколачивать, затем и финансовую камер-коллегию придумал в Питере, а с нею и ревизион-коллегию при сенате, чтобы все копеечки подобрать по областям и губерниям.
Юрий Алексеевич, правда, не принадлежал к числу тех губернаторов, о которых царь писал, что они "зело раку последуют", и не грозил ему царь, как другим, что будет с ним "не словом, а руками поступать". Нижегородские ландраты вовремя гнали мзду в Питербурх по сборам: поземельному, хомутейному, шапочному, сапожному, извозчичьему, пчельному, банному, с постоялых дворов, с найма домов, с наемных углов, ледокольному, водопойному, огуречному, по трубному от печей, по привальному на Волге и отвальному и по многим другим, коих не перечислишь. Высылали все, что полагалось по окладу, без задержки и за это в срок получали свое годовое стодвадцатирублевое жалование, а в иных губерниях с губернаторов и ландратов жалованье в наказанье взыскивалось обратно. Губернских комиссаров - передатчиков губернаторов в сношениях с сенатом, - людей, правда, совсем неповинных в денежных недоборах, повсеместно били на правеже дважды в неделю, а в Нижнем этого не случалось.
Ржевский с епископом и камериром (надзирателем сборов) Фроловым, как и многие "прибыльщики"*, придумывали, как бы преподнести государю на войско, на походы, на оборудование городов и заводов еще сверх обычного оклада, взыскав безгрешно монету с народа, а главное - "без тяготы народной", словом, чтобы всем было хорошо: и царю, и его преданным холопьям, и взыскуемому губернаторским вниманием посадскому и деревенскому люду. Царь объявил сенату: "денег, как возможно, собирать, понеже деньги суть артериею войны".
_______________
*аПараиабаыалаьащаиак, илиа ваыамаыашалаеананаиак, - лицо,
занятое взысканием предметов нового обложения в целях увеличения
доходов казны.
Как тут быть? Вот над этим голову и поломаешь. С дворян много не соберешь, хотя доходы их самих и велики. С дворцовых земель - и вовсе. А ведь дворцовой-то пашни больше крестьянской по всем волостям втрое, а в Лыскове и Мурашкине - и вовсе в четыре раза. Кабацкая контора поддерживает, но с каждым годом падает и этот доход. Развелось видимо-невидимо воровски укрывающихся шинкарей. Стали было взыскивать за рождение и крещение - родители начали младенцев утаивать. Из Питербурха пришел запрет. Разрешили только на мордву наложить "брачный налог". (Никто, пожалуй, на всем свете так не ненавидел мордву, как Питирим, которому с большим трудом, и то с "истязанием", удавалось обращать некоторых мордвинов в православие). Эту подать наложили и на черемисов, чувашей и татар.
Вообще, Питирим и Ржевский не щадили "замерзелых, - как говорил епископ, - язычников". Это было всем известно, однако и тут нельзя хватать через край, - да и доходы эти давно уже в росписи и государю известны.
Но что-то все-таки надо было сделать. Что-то надо было придумать. Над этим и ломали теперь голову Питирим, Ржевский и Фролов.
Царь хотя и не здесь, далеко на войне, однако везде и всегда имеет свои "глаза и уши". Эти невидимые глаза зорки и проницательны и не щадят даже лиц царской семьи, - не от них ли сгиб и сам царевич Алексей? И не приведи, господи, коли заметит царь неисполнительность! Как ни жаться, а придется признаться. Вон в семнадцатом даже из-за границы царь прислал сенаторам выговор: "Понеже иного дела не имеете, точию одно правление, которое ежели неосмотрительно будете делать, то пред богом, а потом и здешнего суда не избежите..." и вызывал даже за границу из дальних глухих углов губернаторов к докладу, "что по данным указам сделано и чего не доделано и зачем".
Как тут было не задуматься и нижегородским начальникам? А тем более... под боком Степка Нестеров, брат петербургского обер-фискала. Фискальным делом его брат Алексей, как моровой язвой, сумел отравить все губернии - везде шпионы, и неизвестно еще как следует, что именно привело в Нижний из северной столицы и этого Нестерова, Степку, царицыной кормилицы мужа. Питирим поставил всех своих "духовных фискал" и инквизиторов на ноги, чтобы они тайно и неотступно следили за ним. Да что в этом толку! Попробуй, спихни его. Питирим и Ржевский еще плотнее сблизились. Стали неразлучными друзьями.
А что Нестеров следил и за окладным делом в губернии, это очень хорошо теперь известно вице-губернатору и епископу. На днях обер-ландрихтер посетил Юрия Алексеевича и заявил ему, что-де и вице-губернатор и Духовный приказ сбирали с монастырских крестьян оброк в прошлом году неправедно: надлежало сбирать одному Монастырскому приказу, ибо вотчины сии числятся за ним, а не за гражданским ведомством, и что, разоряя крестьян и обращая их в бегство, тем способствует вице-губернатор нищете, воровству и понижает доходность Монастырского приказа. А епископу Нестеров прислал промеморию о том, что он, епископ, знал о сбирании оброка вице-губернатором и позволил себе вторично эту же дань собрать с монастырских крестьян. Ржевский с Иваном Михайловичем, своим помощником, переполошились, вознегодовали на Нестерова за эту промеморию.
- Сукин сын, - ворчал Ржевский, - и тут пронюхал. Иван Михайлович, по совету которого было это сделано, ругал матерно ландратов, не сумевших тихо, благопристойно провести по деревням вторичные поборы.
- Погибнем мы с тобой когда-нибудь тут: или голову нам отрубят по приказу цареву, или в прорубь спустят нас его верноподданные... бежать надо отсюда... бежать...
- Служить заставляют дворян... Никуда не убежишь, Юрий Алексеевич, почесывая жирный затылок и поглаживая большие отвислые усы, вздыхал Волынский.
Питирим успокаивал Ржевского: "Экая невидаль, что дважды налог с черных людей взяли. Государь за это не разгневается. Вот ежели бы вы налогу недобрали, то плохо вам стало бы. Мужик стерпит; куда ему бежать?!"
И вот теперь, сидя у раскрытого окна в доме вице-губернатора, под охраной преображенцев, Питирим и Юрий Алексеевич ломали голову над тем, как им безгрешно приумножить доход своей губернии, вывести ее, назло Степке Нестерову, в первый ряд обычаем праведным и законным, чтобы к ним придраться нельзя было.
Питирим положил на стол копию с царского указа, разосланного по московским церквам, "о благочинии в церквах". А в нем говорилось: "Стоять в церквах надо с безмолвием и назначить добрых людей, кто бы смотрел за тем, подвергая бесчинников тут же, не выпуская из церкви, рублевому штрафу".
- В нашей епархии, - говорил епископ, оживившись, - немало таких, благочестие коих принуждением дается. Силен бес! В том числе и над Дятловыми горами он витает. Обратившиеся раскольщики у себя в скитах, стоя на молитве, ног не расставляли, боялись - бес проскочит, а у нас в церквах пояс спускают ниже пупа, в грязных рубахах ходят, и всяк из них крестится, да не всяк молится. За этим и надлежит присмотр поусилить и штрафом нещадным облагать. Деньгу собрать.
Ржевский обрадовался словам Питирима и с нескрываемым удовольствием спросил: много ли таких наберется богомольцев?
- Тысяч девять из-под девятисот куполов по губернии насобираешь, ответил Питирим.
Ржевский, схватив из-за уха гусиное перо, вписал цифирью "10 тысяч" в лежавшую перед ним тетрадь. Епископ властно продолжал:
- Пиши, Юрий. За мольбу по старой вере... пятнадцать тысяч.
- Уменье - половина спасенья, - приговаривал Ржевский, торопливо скрипя пером. Он сразу повеселел, считал себя гениальным хитрецом. Приглашая в этот вечер епископа, он знал, что "велик бог русский и милосерд до нас и после нас - молельщики всегда манну небесную казне приносили". И никакого греха тут нет. Надо думать, что и другие губернаторы не без корысти слушают колокольный благовест церковный и уж, наверное, нигде ни одной раскольничьей бороды без налога не оставили.
- Сколь дней у господа бога впереди, столь и мзды будет у епархии, ежели сбудется то, что я задумал, - говаривал иногда епископ. Между прочим, и сейчас он рассказал Ржевскому о том, что сегодня, не выпуская из приказа, он с десяти раскольщиков - макарьевских торгашей - взыскал вторично по шестьдесят рублей за бороду, так как оные раскольщики никакого иного платья не носили, как старое, а именно: зипун со стоячим клееным козырем (воротником), ферязи и однорядку с лежачим ожерельем. А позавчера в соборе с двух богомольцев за первостатейно купеческую бороду взыскал тут же в соборе по сту рублей. Расплатились, слова не сказав, с полною готовностью.
Ржевский вздохнул, вспомнив о том, что в последние месяцы в Нижнем многие люди стали резать себе бороды. Главный пример сему подал опять же Нестеров, разыскав "какого-то мерзавца", бродячего брадобрея-куафюра из вольноотпущенных, в Арзамасской вотчине своего родственника Лопухина. Чего ни коснись, - везде Нестеров! А и то сказать, хоть и петербургский человек Степка, хоть и царицыной кормилки муж, а не понимает "новин", заведенных царем. Заводят их не для "подлого народа", не для смердов и холопьев, а для дворянского звания людей. Пускай посадские низы, и мужики, и купцы ходят с бородами, на то они и черная кость, пускай носят армяки, сермяги и лапти, "а мы, дворяне, будем бриться и камзолы носить". Так смотрит на эти дела и сам Петр. Не для мужиков же он устраивает ассамблеи?!
Об этих своих мыслях, ворча на Нестерова, и поведал епископу Ржевский.
В глазах епископа при воспоминании о Нестерове вспыхивали молнии: "Идол подворотный!.."
Ржевский радовался, следя за тем, как Питирим негодует на Нестерова. Любил он натравливать на него преосвященного. За спиной епископа было все-таки поспокойнее. А теперь он был особенно доволен гневом Питирима на Нестерова, - дело-то касалось денег, а нет ничего приятнее для губернатора, чем прибыток по Монастырскому приказу, и нет ничего безопаснее для его росписи доходов "божьих денег". Деньги, хоть и духовные, а все же с его губернии, и отчетность вести с "божьими деньгами" можно посвободнее.
Ржевский боялся делать, как другие. Иные губернаторы, радея о казенной прибыли, пускались на все. Вон казанский губернатор Апраксин представил царю фальшивые ведомости о придуманных им новых доходах, да еще подарил царю из таких доходов сто двадцать тысяч рублей, а деньги драл, загнав до смерти татар, мордву, черемисов и других инородцев. А они поперли долой из губернии! Более тридцати трех тысяч дворов сбежало. И к тому же - многие в Нижегородскую губернию, увеличив ее тягловое население на процветание нижегородской казны. Апраксин причинил большой убыток казне своей губернии и был за такую "дурость" царем знатно наказан. Мордву лучше не трогать. Опасно.
Ржевский не хотел этого. Что же касается дел божьих, то они на совести и в ответе у епископа. За это губернатор не несет взыскания.
Питирим рассказал о своей работе над ответами на двести сорок заданных раскольниками вопросов и развернул перед Ржевским и камериром Фроловым свой план завоевания церковью Керженца, Ветлуги, Усты и Унжи. В лесах по этим рекам раскольники укрываются от многих налогов, и прибыли от промыслов и торговли остаются по-настоящему не обложенными, о чем хорошо знают и губернатор и Фролов. И немало уходит в скиты денег местных торговых людей на тунеядство скитников, на их разврат. Поэтому, как ни велики доходы от раскола, но если его уничтожить, пользы будет втрое больше.
- Правильно указывают в своих вопросах раскольщики: у нас своих тунеядцев по монастырям зело много, и мы должны заставить работать их и давать знатный доход, а раскольники игуменствуют, усердно собирают большую жатву. Епархии от сего один убыток, ибо соблазняют многих они и отвращают слабости нашей ради людей от православия. Надо уничтожить скитское идолопочитание. От сего большая утечка казне. И к тому же много там людей способных, торговых, великих добытчиков, а им не дают на государеву казну работать, боясь обогащения их и отложения на сторону правительства, что и бывало. Возьми Олисова, возьми Пушникова... Мне все известно. И по сию пору молятся оба двуперстно и книги старые чтут. Но зато казне доход они дают видимый, и недаром царь соблаговолил избрать Пушникова бургомистром. Ежели разбить раскольщиков на Керженце, великая польза от сего будет всем. Но надо благоразумно, главное оружие - слово. Благоразумие настолько же отличается от других добродетелей, сколь зрение отличается от прочих чувств.
Ржевский и Фролов выслушали Питирима с благоговейным вниманием, не шелохнувшись. Их убедил епископ, что громадную выгоду можно получить от разгрома раскольщиков. И если бы не "благоразумие", о котором говорил Питирим, Ржевский послал бы сейчас же Волынского с солдатами "покорять скиты", но теперь... он только почесал затылок, когда кончил Питирим, и вздохнул. А тот, как бы угадав его мысли, сказал:
- Силой пользуйся, когда нужно, когда слову она воспомогает... И не всем одинако. Одному внушай, другому воздавай благодарность, с третьим язык сдерживай, злого человека казни, а толпе старайся нравиться. Никогда не говори для одного удовольствия. Этим потешаются себялюбцы, а не слуги государства. И всегда будь готов умереть за отечество. С жизнью не спорь, но не цепляйся за нее.
Долго поучал Питирим, словно позабыв, что перед ним только два царских чиновника. А те сидели смирнехонько и терпеливо слушали, хотя половины того, что говорил епископ, и не понимали.
Перед расставаньем с губернатором Питирим сказал ему:
- Крепкий караул мне нужен. Расколоучителей и заводчиков имею я намерение держать в Ивановской башне. Перевожу туда и кандальника диакона Александра... на долгое сидение. Чую недоброе. Фискалы доносят о заговорах. Царевич сидит у многих в голове... Никто не верит его смерти.
Ржевский поклонился Питириму:
- Мое войско - ваше войско.
И подошел под благословение.
- Благословенно имя господне отныне и вовеки. Аминь.
На кремлевском дворе было пустынно, и ярко серебрились в лучах полнолуния кресты соборов. Черной высокой тенью шел Питирим через двор к себе в покои.
XIV
На следующий день епископ вызвал настоятеля Печерского монастыря архимандрита Филарета, игумена Благовещенского монастыря Никандра и игуменью Крестовоздвиженского монастыря мать Ненилу и других иеромонахов, настоятелей монастырей. Сошлись они в покоях епископа после всенощной. Епископ начал с того, что монастыри в последнее время плохо налоги собирают, общие государственные подати и повинности со своих крестьян; плохо делают взносы в Духовный приказ, проявляя холодность и равнодушие к государственному устроительству, укрепляющему в первую очередь самое же церковь, ибо и царская власть и войско стоят на страже православия и его служителей.
Освещенный колеблющимся пламенем пятисвечника отец Никандр, маленький седенький старичок, начал докладывать епископу, что монастырские вотчины, к великому прискорбию верующих, стали беднеть, ибо крестьяне, обираемые, кроме монастырских сборщиков, еще и ландратами, разбегаются... Число жилых дворов год от году уменьшается. Отец Никандр спрашивал: нельзя ли взыскивать оклады с монастырских крестьян не губернаторским ландратам, а самим монастырям, и деньги направлять не в губернскую канцелярию, а в Духовный приказ? Ландраты требуют с игумена неотложно уплаты взысканий и с "пустых дворов", за "пустоту"... Сами же крестьяне платить за "пустоту" не хотят, бегут за Волгу и на Дон. И многие становятся разбойниками и ворами. Обрабатывать же монастырскую землю некому... покрывается сорною травою. Отец Никандр говорил тихим скорбным голосом, держа обе руки на груди; маленькие глазки его слезились. Кончил говорить он как-то внезапно, так что речь его получилась незаконченной. И все ждали: что будет дальше? И он жевал губами, мялся и обиженно глядел по сторонам, вот-вот заплачет, а потом сел.
Тогда поднялся с своего кресла широкий и рослый, похожий на черного таракана - в пышной остроконечной камилавке, - архимандрит Филарет. Он откашлялся басом, поправил наперсный крест на груди и густо забасил нараспев:
- В стенаниях, в воздыханиях, во слезах, в плачах, в рыданиях, в нестерпимой душевной боли пребывает ныне народ, и трудно явить нам в себе доброго, кроткого, целомудренного пастыря и учителя. И хотел бы того или не хотел, но каюсь вам, святые отцы и сестры, заковал я в кандалы позавчера десять душ монастырских тяглецов, мужиков, явившихся убо ко мне с предерзостным требованием: устроить свои поземельные дела самим и отправление податей и повинностей посредством избранных из их же стаи мирским приговором раскладчиков, чтобы-де за пустые покинутые тягла оплачиваючи не разоряться вконец, до основания... Вот оные десять душ мною выпороты знатно шелепами и накрепко посажены в цепи под монастырь. Дерзость у мужиков явилась бесподобная!
Оживившись, перебил епископ архимандрита:
- Доставь всех их в Духовный приказ.
Филарет деловито мотнул бородищей.
- Да будет воля твоя. Ныне за полночь под караулом прибудут. Но так как казна монастырская оскудевает, мое прошение к епископу: объявить по епархии мощи кого-либо из иереев, в бозе почившего, прожив по-христиански в обителях нижегородских до восьмидесяти лет отроду, огласить такового наравне с равноапостольными служителями церкви кафолической... И тогда, благочестия ради, стекутся православнии со всех концов оплодотворять церковную казну и оттеснят злых, негодующих и коварных врагов православия... Умерщвляя плоть свою, понесет народ лепту трудовую на благоуспеяние святых церквей.
Питирим нахмурился:
- Недопустимо! Любомудрый великий царь приказал нам пересмотреть истории святых, не суть ли иные из них ложно вымышленные или бездельные и смеху достойные.
Тут раздался вкрадчивый и нежный голосок игуменьи Ненилы, еще не старой, миловидной, смуглой женщины. Ее карие глаза засияли таким благочестием, что архимандрит Филарет закашлялся, и притом как-то неестественно. Питирим пристально посмотрел в его сторону. Отец Никандр нараспев, как бы ничего не замечая, зевнул, перекрестив рот: "ничего не поделаешь!"
- Прошу прощенья, милосердные отцы, слово и я имею свое молвить...
- Говори, - ободрил ее Питирим.
- Чудесную икону непорочной девы Марии было бы возможно явить в нашем монастыре... Икона у нас имеется древняя, старого письма... Мнится мне если бы православные христиане услышаны были о сем чуде - и жены, и девушки, и младенцы потекли бы в наш монастырь, моления и поисков целения ради, безотказно.
Покачал головой епископ, улыбнувшись ласково.
Окружающие тоже улыбнулись. Питирим обратился к Нениле:
- В Питере разнесся слух, что в Троицкой церкви большой образ богоматери проливает слезы. Народ начал в великом множестве туда собираться. Появилось опасное толкование, что-де мать божия недовольна страною и слезами своими возвещает великое несчастье новому граду. Царь велел снять икону и отнести к себе во дворец. Оборотив доску, он отодрал жесть и, выломавши переклад на другой стороне, открыл обман. В доске против глаз у образа сделаны были ямки, а в них густое деревянное масло. Они закрывались задним перекладом. Растаявшее от близости свечки масло вытекало в дырочки у глаз. С тех пор царь запретил чудесные иконы, мать Ненила, а тем паче богородничные... Да и всякое трясение, отнимающее покой у православных, так и этак может быть истолковано, и даже на пользу врагам. Об этом подумай!
Ненила покраснела, опустила глаза. Филарет захихикал легонечко в волосатый кулак.
Питирим поднялся, обвел всех строгим, испытующим взглядом.
- А еще хотел я вам всем объявить, - произнес он, задумчиво поглаживая бороду, - как мне о том богомольцы сказывают - мало молитесь вы о спасении усопшего царевича во царствии небесном, об упокоении его души. В каждой службе, в каждом своем слове к прихожанам поминайте его душу за упокой. Такова воля нашего великого государя. А по праздникам оделяйте бедняков просфорами, вынутыми за упокой царевича. Пускай народ знает, что царевича уже нет и раскольникам не след на него надеяться.
Собравшиеся низко поклонились епископу.
- Да будет воля твоя...
Разошлись поздно. Филарет и Никандр поклонились епископу в пояс, подошли к нему под благословение и, облегченно вздохнув, степенно вышли на волю. За ними и все остальные.
Ненилу епиской задержал.
- Садись...
Села, стыдливо опустив глаза.
- Не говорила ли чего про меня в монастыре овчинниковская девка?
- Гордая она... что волка ни корми, все в лес смотрит. Царицей ей хочется быть... возвышаться надо всеми.
Епископ близко подсел к игуменье и тихо сказал:
- Построже с ней... Следить накрепко; будут какие разговоры, донеси. Она опасна теперь. Честолюбцы голову подымают. Слухи о царевиче действуют на всякую тварь...
- А гневаться на меня не будешь? - исподлобья взглянула Ненила на Питирима.
Питирим, смотря мимо Ненилы, твердо сказал:
- В сердце моем ее нет... И не было.
Лицо Ненилы осветилось радостью.
XV
У Макарья в ложкарном шатре сидел поп-расстрига, беглый отец Карп, и говорил окружавшим его "ворам"*:
- Все мы лукавыми ныне стали. Тот поп, кой за бога, за веру - тот в леса убег, а кои совести изменили - те службы отправляют, мзду и хвалу от царя имут, и народ обманывают, оплетают бога и всех... И живут в довольстве, а измышленные Петром молитвы за престолом глаголят, воздев очи горе... Ныне церковь в оковах... А я не хочу, гордость имею, вот и прошу вас взять меня с собой странствовать.
_______________
* Слово "ваоар" применялось в ту пору и ко всем
антигосударственным элементам, в основном - к беглым крестьянам.
Почесали "воры" затылки: мудреная штука! На Макарье колокол стукнул. Над Волгой потекло звонкое серебро. Сильно парило на воле - косички у попа слиплись, на красном носу повисли капли. Батька смотрел заискивающе, ждал.
Первым со вздохом отозвался "чебоксарский вор" Антошка Истомин. Говорил он задумчиво, не торопясь.
- Нам бы атамана теперь... а попов в нашей жизни как на собаке блох... Был у нас Никита Монах, вроде тебя, хороший был, чудной, - утопили мы его. Много молился, ныл, расстраивал... Может и ты такой?
Мордвин Тюней Сюндяев, вдумчивый, желтолицый, с косыми глазами толстяк, грустно покачал головой:
- Много же из-за бога народа погибло!
Он достал рожок с табаком, дал понюхать попу. Тот отвернулся. Тогда все, сговорившись, сорвались с места и, красные, злые от обиды, с силой ткнули попа носом в табак.
- Нюхай!
Поп запищал, расчихался, разбрызгался. От разбойничьего хохота поколебались полотна шатра.
После этого опять заговорил Антошка Истомин. Его слушали с уважением и внимательно, ибо силы ни у кого такой не было, как у него.
- Попов я не люблю - грабили много, больше всех воров на свете, а убивали их мало, и убивали их не воеводы, не цари, а по большей части православные же хрисьяне. А нас, несчастных, ворующих по чести, без прикрытия, в кандалы суют и в тюрьмы кладут, пытают. По закону-то божьему надо бы и этого попика приглушить, чтобы не смердил, но... рожа его не опасная. Черт с ним! А дабы чин соблюсти посвящения в "воры", прикажем ему зарезать человека духовного звания...
С попом сделалось дурно. Упал ничком на пол и не дышит. Антошка Истомин поднял его, взял, как ребенка, на руки, вынес из шалаша и положил наземь.
Мимо шмыгнул чернец, побежал без оглядки. Две бабы-молочницы, схватив глиняные жбаны, озабоченно заторопились к набережной. Истомин посмотрел в лицо попа и перекрестил его.
- Аз говорю тебе - встань и ходи. Теперь мы видим твою честность, старче. Для нас подходящ еси. В терпении своем стяжал мзду свою, нараспев протянул Истомин, - отринь от себя скорби и обиды, воровским венцом главу твою венчаем... Радуйся, иноче ненасытный, приспе час твоего благоденствия...
Потом, склонившись над попом, он добродушно потрепал его за бороду:
- Вставай, батька... в кабак пойдем... к Макарию.
Отец Карп открыл глаза, улыбнулся и вздохнул. Снова вся ватага расхохоталась. Поп, озираясь с любопытством, встал.
- Мой совет тебе, отче, наперед, - сказал Истомин, - не говори ворам о боге: не зли. Не надо. Старый подъячий я, московский: в остроге пять лет сидел, хорошо знаю. Идем! Забавный ты, мы таких любим.
- Не обижайся. Народ мы бестолковый, но не злой... - сказал цыган Сыч. - Горе у нас одно, и радости одни.
Макарьевская ярмарка шумела. Ватага беглых из пятнадцати душ, с несколькими ружьями и саблями без ножен за поясами, чувствовала себя среди торговых людей, как дома. Кругом почет и уважение. И справа и слева поклоны и приветствия. Еще накануне уловитель разбойничьих шаек, пристав Ванька Ширяев, скрылся в Лыскове со своими стражниками, не зная силы беглых, испугавшись их появления под Макарьевом и страшных слухов о несметном их количестве (слухи пускали сами же монахи Макарьевского монастыря). В шапочном и ветошном ряду "воры" отобрали себе шапок и кафтанов - неклейменых, продаваемых купчиками из-под полы, ибо одежда эта была сшита не по царскому указу, не немецкая, а старорусская, для лесных жителей, раскольников. Неклейменые товары забрали они по совету самих же купчишек, которые навезли на базар их множество, не зная того, что ландратам приказ пришел из Нижнего строгий - ковать в цепи и немедленно сажать в острог подобных продавцов неклейменого товара. Истомин с товарищами навязали громадные узлы и поволокли на спинах для продажи на низовье, куда они намерение имели спуститься после Макария, свалили все это на берегу и поставили сторожа.
Макарьевский монастырь был в обиде на Петра. Легко ли инокам пережить! Хозяйственное, полицейское и судебное, и все иное, касаемое ярмарки, в семисотом году было у них по государеву приказу отнято и передано приказу Большой казны, а теперь и вовсе с грамотой Петра приехал в монастырь важный царский чиновник, асессор Мошкин, для подробного описания движимого и недвижимого имущества монастыря.
Вот почему Антошку Истомина и встретили в монастырском кабаке с распростертыми объятиями; гудошники песню сыграли. Питухи высыпали на волю, хлопая в ладоши. Припожаловали и чернецы. Некоторые иноки немедленно намекнули, что-де в монастыре проживает царский вельможа, и у него-де много золота, и грамоту имеет он к уничтожению ярмарочного торга, и монастырский кабак грозят закрыть, и что-де у этого асессора Мошкина имеется наказ царя об истреблении жестоком по всей Волге разбойников. Ватажники слушали и хитро между собой перемигивались - "ладно, мол, пойте песни". Когда же подвыпили, во все их уши полился ехидный, натравливающий на Мошкина шепот монахов и даже к отцу Карпу прилипло трое иноков, каясь ему по секрету, что и они думают утекать из обители, ибо "оскуде казна монастырская", никакого не стало "прибытка", а на ярмарке "скушно" теперь, не то, что в былые времена. Они спрашивали Карпа - хорошо ли в ватаге? Карп ответил: "Как во царствии небесном". И в испуге перекрестился. Один иеромонах, изрядно подвыпивший, все-таки проговорился. Он сказал вслух самому Антошке:
- Однако, братцы, сколь ни общипывай, а монастырь богатеет и богатеет... Мы кого хочешь обманем, а нижегородского губернатора всех больше... а царского холопа Мошкина и того больше... Пейте за наше здоровье. Вот и все! Пей!
Беглые хлебали за монахов вино, действительно, с большим усердием не первый ведь год роднились с иноками. Недаром Петр писал в одном указе о разбойниках: "по монастырям, пустыням, у приходских церквей и духовного чина они кроются под именем бурлаков, казаков, ханжей или трудников".
В кабаке было душно, взвизгивали бабы по углам, шипела брага, непрерывно бежавшая из бочек, а "воры" щелкали языком и подмигивали инокам, поддакивали, а сами нет-нет незаметно потрогают свое оружие. Не мешает.
Разговор зашел о том, что ватаге требуется умный, образованный и храбрый командир.
В это время как раз появился всем известный у Макария Филька-кузнец с верхнего посада из Нижнего. Целую неделю живет он здесь. Давно ищет случая встретиться с ватагой. Уж он стал опасаться - не обманул ли Василий Пчелка? Подсел он теперь прямо к цыгану Сычу (водил краденых коней ковать к нему цыган, еще когда Филька работал в Кунавине). Сослался на Василия Пчелку. Цыган горячо приветствовал Фильку - облобызал, поднес ему чарку.
Филька отвел цыгана и Антошку Истомина в сторону и рассказал им, что под Духовным приказом в Нижнем сидит человек умный, образованный, имя ему Софрон, сын пономаря. Ученик греко-латинской питиримовской школы. Силой с ним и храбростью никто из воров здешних и московских не может сравняться и умом тоже.
Ватажники отвели Фильку Рыхлого в репейники за кабаком и заставили его побожиться, что он не врет. Показывали кинжалы. Вертели пистолью у носа. Филька крестился двумя перстами вдаль за Волгу и приговаривал:
- Утопите меня, братцы, в водах, спалите меня, братцы, в огнях, коли говорю неправду. Раскольник я, бедный человек, голь голянская, зло имею на богатых и знатных человеков и потому указываю вам, братцы, на Софрона... И не кто иной, как я, открою ему кандалы...
Глаза у воров разгорелись. Человек, открывающий кандалы, достоин того, чтобы ему верить, и, конечно, такого человека надлежит от души опоить и окормить (конечно, за счет макарьевских иноков)... Пускай запомнит эту замечательную встречу с "ворами" на всю свою голянскую, горькую жизнь.
Поволокли Фильку под руки в кабак. На душе у всех отлегло - вождь будет! Антошка Истомин давно тяготился водить ватагу на большие бои и довольствовался только мелкими кражами и ограблением благолепных церквей. На днях обокрали одну церковь в Лыскове - и зря. Добыли только церковные одежды, отдали их бабам и девкам на селе: куда их? А бабы сшили себе из стихарей и риз сарафаны и повязки. Потом всех их, голубушек, забрали в Нижний под Духовный приказ к Питириму в гости. Вот и все, что получилось от этого церковного похода. Антошка Истомин сам признавался, что он "ловец мелкой рыбки в мутной воде". Да и работал он все больше в одиночку. А с ватагой ему и вовсе ходу нет - легко ли возиться с разбойниками, как с малыми детьми, хозяйство вести, суд и расправу творить, учить уму-разуму? С этими делами он и сам с малых лет в разладе был. Пускай идет другой на его место, на кой дьявол эта забота!
Всю ночь бушевала ватага в кабаке, а утром выбрали на пристани лучшие струги, чтобы плыть, вместо низов, на верховье, встречь атаману, дожидаться его под Безводным, а купцы уцепились за стружки, не дают: самим, говорят, нужно! Тогда Истомин побросал их всех по очереди в воду, сказав обиженно:
- Чай, не Стенька - на ковре не поплывешь.
Охватили простор, ширь речная, - взмахнули весла раз и два, и стружки тихо отошли от берега.
- Не робей, братцы! Скоро мы у царевича енералами будем! - весело крикнул, обращаясь к собравшимся на берегу, Истомин.
XVI
После поездки к Макарию, после встречи и разговоров с ватагой, Филька стал смелее. Вольный дух ватажный встряхнул его. Очень и очень призадумался он о себе, о своем будущем. Терпелив был он от рождения и не избалован. "Чин чина почитай, а меньшой садись на край" - так думал он всегда и ходил вокруг и около счастья других, а сам ничего не предпринимал, довольствовался краем посадской жизни, ковал коней, ковал иногда и людей (в Духовном приказе), делал гвозди, скобки, молотки - вот и все. А теперь ему уже этого кажется мало. Бунтовать захотелось против власти. Зло брало на нее. Но как бунтовать? Головы терять не хочется никому, а тем более не дождавшись ничего хорошего; влезал на строгановскую церковь, в птицу хотел обратиться и улететь, - выпороли, оплевали. Никогда этого не забудешь.
Вот тут-то у него и возникла отчаянная решимость действовать самому, чтобы освободить Софрона. Довольно надеяться на людей. Степанида только обещаниями кормит, пропадает дни и ночи у Нестерова. Совсем хозяйкой, шлюха, у него заделалась. И все утешает: "Ради праведной веры, ради старцев, ради тебя, милый, ради узников подземельных", а Софрон, Александр, рабочие с Усты - Климов, Евстифеев, - как были замурованы в подвале, так и теперь сидят, всеми забытые, покинутые... А если бы они были на свободе... тогда бы... берегитесь, бояре! Филька знает, куда мысль влечет Софрона, он знает, чего жаждут буйные головушки рабочих с Усты. А разве не подвезло бы и Фильке в общей схватке? Но ясно теперь: Нестерову их не освободить. Ходит слух: не больно-то его слушает Питирим. Как ни храбрись ерш, а щука-то сильнее. Между прочим, Степанида стала наряжаться и платки какие-то цветные носит. Вот тебе и раскольница! Прежде ходила только в белых и черных, теперь ни за что не надевает. Ах, сука! Еще в монастырь метила поступить на Ветлугу. Филька думал о Степаниде и Нестерове, качал головой и вздыхал:
- Ой, Степанида, горе в ленте злой, в ситце пестром! Подобно змею огненному блистаешь ты. Но подобно лилии цветку можешь и засохнуть.
Однажды вечером, под воскресенье, он раньше обыкновенного запер кузницу и отправился на дом к жонке Степаниде. Любил ее крепко парень. Пленила она его своей здоровой красотой и необычайной для бабы силой, подковы гнула молодица и при этом улыбалась... будто подсмеивалась над ним: "мужик, мол, а не можешь". Могучая! Грудь высокая, сама гордая и косы черные до пят; щеки - маков цвет. "Вот почему, - ревниво думал Филька, приближена она и к архиерейскому дому, где даже белье преосвященного допущена стирать". Степанида каялась насчет одного только пристава Духовного приказа Гаврилова. (Это теперь никого не касается. Дело прошлое). Филька был безбрачник, а среди безбрачников таких жонок, что по своей воле сходятся и расходятся с мужчиной, было немало, ибо "девствовать - лукавству подобно, а с попами и несть брака". Сам протопоп Аввакум сказал: "Аще кто не имать иереев, - живет просто". Да и раскольники на сходбищах рассказывали, что в келиях в уединении живут они с зазорными лицами и с духовными дочерьми, с девицами и женами, юноши или мужи берут к себе жен на сожительство и единокелейное пребывание и приживают детей с теми жонками и девушками. Как же может он, диаконовец Филька Рыхлый, осуждать Степаниду? А пристава она оставила в дураках. Первая на него наплевала - он без нее жить не может и теперь стал изрядно выпивать. Вот и выходит: дуры да амуры, а Степанида в кремле-то свой человек и заглядывает там всюду, куда ей захочется, и в трапезной епископа не однажды еду принимала и пила квас, и даже доступ имела в покои епископа и в земляную тюрьму... А это теперь - самое главное.
Фильку она постоянно берет с собой на Волгу белье полоскать. Сколько смеху-то в те поры бывает и веселья! Сгорбившись, тянет сердяга тележку с бельем по Ивановскому съезду, а она, откинув голову, важно шествует позади с вальком, румяная, грудями вперед, глаза озорные: "вези, мол, вези, не оглядывайся!". Будто батрак какой, выбивается из сил Филя... А все из-за чего? Любовь! И поэтому и тяжести-то никакой не чувствуется, а одно только удовольствие.
На Волге - раздолье. Существует ли еще другая подобная река в мире, чтобы такой вольной волюшкой от нее на человека веяло? В такие-то дни Филька уже не раскаивался, что в птицу на колокольне не обратился и не улетел с земли. Как же без Степаниды-то возлюбленной? Шутка ли! Бог с ней и с птицей! И дурень тот злосчастный строитель, что с колокольни улетел, шут его дернул. Разве может кто иной, кроме него, Филиппа, именуемого Филькой, постигнуть - о чем нашептывают свободные, неугомонные волны? И могут ли тронуть холодное птичье сердце буйные песни о боевом, разудалом казаке, вольном атамане незабвенном Степане Разине? Птица птицей и останется, а человек? Нет такой мудрой головушки, которая может предсказать - чего добьется впереди человек? Много ли прошло времени со смерти Тишайшего царя Алексея Михайловича, а человек уж не тот. А дальше?.. В голове мутится от этих мыслей.
"Мы умрем когда-нибудь, - думает с растерянной улыбкой Филька, - а Волга увидит других людей, услышит другие речи, другие песни... Степанида, как хочется жить!" Только один раз живем на белом свете. О, если бы он был богат! Он засыпал бы свою возлюбленную подарками! Так это и будет, коли Софрона на волю выпустить. Озолотит он тогда их обоих.
И часто Филька нашептывал несвязные странные слова Степаниде, хвалился неизвестно чем, а она щелкала его по лбу: "Обуздывай жажду богатства! Не зазорна ли она для раскольщика?"
Филька беззаботно улыбался, говоря, что в этом не он, а именно, она, Степанида, повинна. Она заставила его полюбить жизнь.
Степанида не возражает. Белье?! Бог с ним!.. Ей-хочется обняться с Волгой, с небом, с Филькой, с Стефаном Абрамычем; надо нырять в воде, носиться на пенистых гребнях волн, рассекать сильной грудью бурлящие воды; красоваться, как белая лебедь; рассыпать по волнам темные шелковые косы, словно хмельная от знойных утех русалка. Ей надо с томной улыбкой качаться на волнах, подобно раскинувшему по воде лепестки водяному цветку, беспечному над страшной пучиной.
Степанида хорошо знает цену жизни. Она любит и небо, и людей, и наряды. Она смелая и любопытная... И немудрено, что угрюмые чернорясные аскеты Духова монастыря, шевеля усами, сползают, как черные тараканы, по обрыву вниз, чтобы, укрывшись за широкими кустами, тайно полюбоваться на нижегородскую Вирсавию*, на эту чудесную рыбину во плоти человеческой. "Прости, господи, не легко в рясе жить на белом свете", - вздыхают аскеты сокрушаются, а не уходят...
______________
* Библейская красавица, которой увлекся царь Давид.
Степанида на днях, придя от Нестерова, объявила, что она никакому богу теперь не молится, потому что царь, назвавший себя императором, бога в тюрьму засадил и над ним насмехается, а бог ничего не может сделать царю. Какой же он после этого бог! Царь помыкает им, как холопом.
- Откуда ты знаешь? - спросил изумленный ее словами Филька. Она загадочно рассмеялась, а ничего не ответила.
"Ой, портит обер-ландрихтер девку!" Уже давно подмечает Филя, что стала она опадать в вере, оголяться перед ним начала без стыда, не как прежде, - даже первая его вводила в соблазн под праздники. А разве устоишь?
"Подальше бы от Фени и греха было бы помене. Да как? Не выходит что-то", - застыдившись самого себя, подумал он.
Размышляя теперь обо всем этом, Филька Рыхлый торопливо шел к домику Степаниды в Печеры. Сердце его замирало от нетерпения. Волновался вдвойне: и Степаниду-то хотелось видеть, и дело-то очень важное было до нее. Сегодня все должно решиться. Довольно надеяться на Нестерова. Ну его ко всем дьяволам! Осел он битый, чтобы ему пусто было!
В кармане у Фильки железные крючки. Эти крючки выковал он сегодня, под боком у кремля, тайно ото всех. "Двуперстие двуперстием, а зевать не след... Надо действовать", - твердо решил он, с замиранием сердца стукнув в окошко. "А вдруг дома нет?" Дверь отворилась. Шмыгнул в хижину. Степанида встретила в расшитом гладью многоцветном сарафане. Никогда ранее Филька не видывал его. Уперлась руками в бедра, встала на дороге розовая, большая, сильная. Ясно, что мысленно сама собой любуется. Раньше этого не бывало. Ой, ой, Степанида!
- Чего ты такая нарядная?
- Задарил меня боярин Стефан. Не как ты!
Лучше бы не говорила, не растравляла Филькино сердце. Вынул из-за пазухи два железных крючка Филька и положил их на стол, деловито сказав:
- Любые вериги этими крючками откроешь...
Степанида быстро подошла к окну, закрыла его занавеской. Улыбка слетела с ее лица. Озабоченно стала рассматривать диковинные крючки. Он объяснил, что и как делать ими.
На улице ошалело горланили петухи. Может быть, солнце задорило птицу? Пускай. Не опасно. Не раскрыть ей замыслов Фильки, не понять ей того волнения, того великого гнева и тех соблазнительных надежд, у которых теперь он в плену.
Степанида приняла крючки и убрала их себе под тюфяк.
- Передашь?
- Передам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Верхом на лошади въехал в Пафнутьево посол от ватаги гулящих, цыган Сыч. Бабы, каждая думая, что она первая его увидела, повылезли на волю, платки белоснежные на ходу подвязали, заюлили:
- Не ищешь ли кого, добрый молодец? - спросили несколько женщин сразу.
Курчавый, черный, без шапки и веселый - глаза такие какие-то говорящие, будто для каждой из них у этого человека есть свое слово, - он ответил не сразу. Да еще бы, такой красавец! Такие не бросают зря слова на ветер, с разговорами не лезут.
- И во сне мне отроду не предвиделось такой стаи нежных лебедок, и не знаю, как я теперь после этого расставаться буду.
А сам смотрит так ласково...
Разомлело бабье сердце. Да и чего же другого услышишь от такого "Егория Победоносца"!
И, конечно, если бы не высыпали из изб мужики, разговор Сыча с бабами слишком бы затянулся - слаб был человек, часто даже в походе отставал он от ватаги, благодаря какой-нибудь такой неожиданной встрече... Потом догоняет, как ошалелый, прибежит - еле дышит, а глаза воровские, бегают, ни на кого не смотрят.
Но товарищей не обманешь - уже очень хорошо все знали цыгана Сыча.
Первым подошел к цыгану староста, дед Исайя:
- Давно от вас не бывали. Заждались мужики.
- Поклон вам, хрисьяне, от всех же моих товарищей! Сон потеряли - все думают о вас...
Слез с коня и низко-низко поклонился. А конь так и ходит ходуном, гладкий, красивый... ногами перебирает... глазами играет... Хвостом игриво обмахивается.
- Ну и конек у тебя! Загляденьице!..
- Арзамасский воевода мне его пожаловал по дороге, когда ехал в Нижний: "Бери, говорит, теперь он мне все равно уже не нужен". Я и взял. И впрямь, он ему теперь уже ни к чему! А между прочим, я к вам по делу.
- По делу, говоришь, - жалуй в избу ко мне.
Все двинулись к Исайе в дом. Мужиков набралось полна горница. Всем было интересно послушать редкостного гостя.
- Ваши братья меня прислали к вам. Пропадаем мы без атамана и без вашей помощи. Задумали мы помочь вам, хрисьяне горемычные, и жизнь свою не жалеть для вас. Нам же все равно. Один конец. А за вас мы постоим до смерти... Но и вы, братцы, не должны забывать нас: все одно, что мы, что вы - одна же кость.
Задумались мужики. Дело-то оно понятное, да у самих-то уж больно тонко. До ниточки обобрали царевы сборщики...
- Исайя, что ж ты молчишь? - толкнул Демид нетерпеливо старика.
- Вот пускай народ говорит... А потом и я, - зашевелил морщинами на лбу и пучками бровей дед Исайя.
А цыган продолжал:
- Без помощи жить же нельзя. Надо помогать - по книгам так выходит. Слыхали, поди, про Касьяна и Николу, такие угодники божии были. Не мною придумано, а в Евангелии написано... (Цыган двуперстно перекрестился.)
Исайя отрицательно покачал головою:
- В Евангелии о Касьяне и Николе ничего не написано... Оные угодники проживали много позже...
Цыган не смутился.
- А не все ж ли равно: в Евангелии или во Псалтыре, либо, скажем, еще где... О святых угодниках во всякой книге можно писать... лишь бы правда была и народу на пользу.
- Рассказывай... Что написано про Касьяна и Николу? - загалдели любопытные.
Сыч обтер усы и оглядел всех торжествующе:
- Было это давно... В осеннюю пору увязил мужик воз на дороге. Беда! А дороги-то какие - чего тут говорить. Мучается мужик - знамо, кто бедняжке поможет. Идет собирать божью лепту с народа Касьян-угодник. Мужик, конечно, думал, что человек идет простого звания. "Помоги, говорит, родимый, воз вытащить". Касьян-угодник обиделся: "Есть, говорит, когда мне с вами тут валандаться!" Да и пошел своею дорогою. Что с него взять? Конечно, доведись это до меня, то я бы ему...
У цыгана вспыхнули глаза озорством, но он закашлялся и перекрестился, спохватившись.
- Немного ж спустя, идет тою же дорогою Никола-угодник... Мужик плохо разбирался в чинах, да как завопит: "Батюшка, родимый, помоги мне воз вытащить! Пропадаю!" Никола-угодник не стал спорить: "Ладно, говорит, что с тебя взять". Осмотрел его. А мужичонко драный, в старых лаптях. Вздохнул Никола-угодник, а все же таки помог... Куда ни шло.
- Заявились, после этого, Касьян-угодник и Никола-угодник, насобирав с народа лепты, к господу богу, в рай. Бог получил, что ему полагается, а потом и спрашивает: "Где же ты был, Касьян-угодник?" А тот и отвечает: "Был я в лесу. А попался мне на дороге мужик, у которого воз завяз. Он просил меня: помоги мне воз вытащить, а я не стал марать райской одежды". "Ну а ты где выпачкался?" - спросил бог у Николы-угодника. Тот ему и говорит: "Я помог мужику воз вытащить". "Слушай, Касьян, - сказал тогда бог, - не помог ты мужику - за то будут тебе через три года служить молебны. А тебе, Никола-угодник, за то, что ты помог мужику воз вытащить, будут служить молебны два раза в год. Мало мужик на нас работает, - сказал бог, - мало он крови и пота для нас проливает, а ты, Касьян, не помог. Вот и получай себе наказание"...
- С тех пор так и сделалось: Касьяну в високосный только год служат молебен, а Николе два раза в год... Вот и выходит, братцы мои, по-божьему-то, вы должны помогать нам, и мы будем помогать вам... Друг дружку поддерживать станем. И все в рай попадем вместе, беспрепятственно.
Цыган Сыч перекрестился снова и замолчал, оглядывая всех смиренным взглядом. Перекрестились и мужики.
- Не зря послали тебя гулящие к нам, - улыбнулся добродушно дед Исайя. - На слова-то таких немного найдешь. Речист и писание знаешь.
- А что ж, не сам же я придумал... - Во святых книгах читал, - как бы оправдываясь, заявил Сыч.
К вечеру Демид и Сыч нагрузили хлебом, мясом и крупою громадный струг. Им помогали с большою охотою многие бабы и некоторые из мужей этих баб. Посматривали эти мужья косо на бабье веселье: "Буде уж вам, бесстыдницы!"
На прощанье Сыч просил пафнутьевских сельчан расстараться поскорее насчет атамана. Демид взялся съездить опять в Нижний. Цыган говорил о том, что без атамана дело разваливается. Разбегаться стали. Демид дал клятву своим односельчанам, что не уедет из Нижнего, пока не достанет атамана.
- Ты поругай там кузнеца Фильку. Скажи, убьем его, если не освободит Софрона. Зря мы его у Макарья поили?!
Провожать цыгана и Демида вышло все село; Сыч опять поехал верхом на лошади, а Демид поплыл в становище ватажников на струге.
Когда они скрылись из глаз, дед Исайя сказал:
- М-да, им надо помогчи... Поеду и я с Демидом... Вместе будем добиваться атамана, а может и диакона освободим.
Мужики охотно согласились со старостой, которого слушали и уважали как отца родного.
Вышло только одно нехорошо: помощницы цыгана переругались между собою, готовы были глаза выцарапать одна другой, а потом полезли к мужьям сплетничать друг на друга. Деду Исайе с великим трудом удалось восстановить порядок.
XVII
Пристав Гаврилов, начальник тюремной стражи при Духовном приказе, невыразимо счастлив в эту пьянящую, знойную ночь - в одну из тех ночей, когда созревают злаки на полях, омываемые зарницами, и бабочки-бражники бьются у огней многоцветными крылышками, а в садах зарождаются яблоки и груши. Так тепло, так хорошо около Степаниды в эту ночь в яблоневом саду за приказом и так волшебно пахнет от девки немецкими духами, и ласковая она такая и мягкая вся, шелковая, горячая; пристав Гаврилов сразу забыл перенесенные им от нее обиды и радовался тому, что она снова к нему вернулась и снова его ласкает.
- Не любишь меня?! Ну так что же, как хочешь... Не люби.
- Я не люблю?! - в холодном поту вскрикнул изумленный пристав.
- Ни столечко! - и она показала на ноготок мизинца. - Другую полюбил... пригожее меня...
Гаврилов даже рубаху разорвал у себя на груди, задыхаясь от волнения, не зная, что говорить:
- Краля моя!..
Он не смог дальше подбирать слов, не мог говорить, он вообще не мог больше владеть собой... Весь мир, небо, земля и люди, - все провалилось куда-то вместе с Духовным приказом, все сожгла дотла лукавая, задорная улыбка милой Степаниды. Это он-то ее не любит? Напротив, он всегда считал, что она его не любит. Не он - она его бросила, и вдруг... Гаврилов обезумел, Степанида покорилась... Щекотала лицо свежескошенная трава... Он этого не замечал. Где-то на кремлевском дворе стучала трещотка, и где-то вдали, там, за кремлем, внизу, на Волге, растекалась в тишине унылая песня подъяремной бурлацкой голи... И до этого ему не было никакого дела...
Потом пристав говорил:
- Филька твой - сукин сын. Ему по земле не ходить. Проглочу я его... Съем!
И, немного подумав, продолжал:
- А Степку Нестерова лишу я звания обер-ландрихтера дубиной из-за угла... Пускай, старый черт, не лезет, куда не след.
Степанида стала еще нежнее. Пристав даже почувствовал некоторую гордость и какую-то жалость к ней... "Что ни говори, а баба первая стосковалась обо мне. То-то!" И сидел рядом с ней и ворчал на всех, ворчал без конца. И выходило из его слов, что лучше его нет никого и никогда не было на белом свете. Степанида жалась к нему, будто он и впрямь такой особенный, - ни в сказке сказать, ни пером описать.
- Значит, любишь меня?..
- Что хочешь, то и сделаю!.. - снова набросился на нее пристав. Она отстранила его от себя:
- Завтра... а теперь...
Она сунула в руку пристава крючки, сработанные Филькой.
- Возьми... Передай...
Пристав вздохнул, помолился - не то на яблоню, не то на луну, и прошептал, оробев:
- Лихое дело!
- Святое дело!
- Не губи!
- На то ли я пришла к тебе, чтобы губить? Затем ли ласкала я тебя? Бедный человек! Зря я, что ли, нарушила свою верность? Не стыдно ли тебе? Или ты хочешь, чтобы я разревелась на весь кремль?!
Пристав уцепился за нее, боясь, что вот-вот она повернется и уйдет. Он закрыл ей своей ладонью рот и сказал тихо, но решительно:
- Сделаю... Приходи завтра опять.
- Когда хочешь!..
В полночь крючки были переданы Софрону.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Царю и воеводе помогают полки, солдаты, пристава, шпионы, но человек, борющийся со своими страстями, не имеет никого, кроме самого себя. Обуздать себя - это победа высшая, чем победа над врагом. Посмеяния достоин великий Александр Македонский, покоривший Азию и Африку, но побежденный гневом и в ярости убивший своих любимых друзей. Велика польза бывает от терпения. "Стяжи себе зело терпения и сокровище обрящеши", учит писание. А сокровище - это есть царствие небесное, - полулежа на соломенной подстилке, медленно говорил Александр, обдумывая каждое слово, и слова, налитые горечью, падали в тишине, как мерзлые капли запоздалого дождя. А теперь лето, солнце, воля к свободе и в руках крючки, которыми Софрон должен открыть кандалы и себе и диакону.
Целый день у Софрона с диаконом был спор об этом. Диакон не хотел бежать:
- Я не вор, не тать... Пускай сами сознают неправду и раскроют железа и тюрьму...
И вот теперь развивал свои мысли перед Софроном о жизни, о будущем, о царе, о епископе.
Софрон слушал старца с недоверчивой улыбкой. Он не считал себя ни вором, ни злым духом, мысленно стремился проникнуть в будущее, как и Александр, но видел там другое - борьбу и действительно большие, радостные перемены. "Велик и знатен бог, прославляемый в бесконечных совершенствиях, но велик и силен и человек, и если бы не цепи, не подземные тюрьмы - люди были бы гораздо чище, умнее и сильнее". Выдернул бы, как худую траву из поля, всех тиранов Софрон из жизни. Лихое лихим избывается. "Страшно впасти в руце бога живаго", - говорится в писании. А кто такой этот живой бог? Они же самые, властители мира сего. Попы болтают в церквах эти слова, а не вдумываются в них. Они - боги земные - тираны. От них зло. Но у Софрона есть и своя мысль. Он не скрывает от Александра гордых замыслов. Впереди многое от него самого зависит, а главное, и матушка-Волга рядом. Вольная волюшка сторожит его под окном, сердце не терпит: скорее бы! И недаром припоминаются выученные им в школе стихи Горация: