- Оставь его, не тронь! - тихо, наклонившись над ухом Нестерова сказал самый трезвый из всех - Олисов. - Нешто он один? Я три церкви построил православных и сопричислен к стае трехперстников. Понял? И хлебную торговлю по Волге мне отдали, и бороду не бреют, хожу в кафтане, в каком мне угодно. Понял? А за что? За проданную совесть. Что уже тут? Одурманены. Беда! Совесть ныне - дешевый товар и нечего о ней говорить! А вот три церкви... Мало ты думаешь мне это стоило? Подумай!
- А нешто даром ты строил? - заплетающимся языком перебил его Нестеров. - Врешь, сукин сын, ты не такой!.. Ты знаешь... Царь оплатит тебе... Подавишься от богатства, ненасытная твоя душа!
Олисов вскипел, стал, брызжа слюнями, не говорить, а шипеть, крепко сжав руку Нестерова:
- Ты подавишься! Ты! Вы, царские тиуны, дьяки да подъячие, кровь из нас пьете. Великая власть вашей волчьей породе над нами дана... Без посулов ни одного дела не делаете! Воры вы! Кровопивцы!
Нестеров с недоумением глядел на Олисова, стараясь вникнуть в то, что он говорит. Олисов могучей пятерней сжал ему плечо:
- Увядает благочестие, процветает же злое бесчестие. С виду златоцвет, много всякого блеска, а посмотришь в нутро - пустые цветы, тернии. Вон в Питере преподобная троица: адмирал Апраксин, Шафиров и Петька Толстой, благо у царя в доверии, завели фабрику шелковых парчей. Привилегию на пятьдесят лет взяли, а потом, псы алчные, заскулили: "Отдайте подряды купецким людям!" Не справились. Полотна, демоны, настряпали в заморский отпуск узкие, а Федор Веселовский из Лондона промеморию прислал: "За этою узостью полотна плохо продаются". Не за свое дело дворяне хватаются. Вот что. Дворянам воевать, купцам - торговать. Вот что. Понял? Плохо еще купцов ценят. Да, плохо. Вот что!
Дьяк Иван, стиснув за горло кувшин, хриплым, властным голосом, басил: "Степка Нестеров - анафема, будь проклят"! Но, видя, что на него не обращают внимания, он вдруг дернул за кафтан Овчинникова и, пьяно улыбаясь, показал рукой на Нестерова:
- Не говори ему. Предаст.
- Молчи, подкидыш поганый, чернопузая змея.
- Ладно, Степка. Все одно повесят. Я знаю.
Отец Паисий пьяно расхохотался около самого лица обер-ландрихтера. Нестеров толкнул его так, что тот съехал на пол, выкрикнув:
- Зверь! Зверь! Тигра!
Нестеров, отвернувшись от Олисова, еще крепче обнял Овчинникова и тихо на ухо спросил:
- Неужели откачнулся?
Овчинников молчал.
- Ужели и тебя сломили? Страшно мне.
Отец Паисий повернул пьяное, злое лицо в сторону Нестерова. Насторожился.
Овчинников прошептал!
- Хоша убей, - ничего не скажу.
- Запугал?
- Нет.
- Подкупил?
- Нет.
- В чем же дело, пташка ты желтобрюхая?
- Идет жизнь не по-нашему, а мы не можем управлять. Вожжи не у нас в руках. Сила у них. Посмотри на ружья мушкетеров. Где фитильно-колесный замок? Где?
- Не к делу говоришь.
- К делу! - капризно вскрикнул Овчинников. - Ружье зажигает кремень. Стреляет скоро и метко. В писании сказано: от кремня и чугуна погибнем. С запада сила великая идет на нас, и ружья новые. Торговлей токмо, деньгой зашибешь антихриста. Его нутро требует злата. Сила в богатстве. Алчными надо быть!
Олисов, стоявший в нетерпении около Нестерова, хлопнул его по плечу:
- Оставь, говорю, недужит он после тюрьмы. Заговаривается.
Нестеров даже в пьяном виде уважал Олисова и, крепко облобызав бородача, потянулся за ним через комнату. Олисов его увел. Иван Михайлович, опустив голову на стол, богатырски храпел на весь дом. Пушников откинулся затылком на спинку кресла, дремал. Заслышав шаги Нестерова и Олисова, приоткрыл глаза:
- Куда?!
- На волю, - ответил Олисов.
Калмовский тоже очнулся; мутными, заплаканными глазами недовольно осмотрел Нестерова. Дьяк Иван сопел, опустив голову на грудь, Отец Паисий спал на полу, около дьяка, уткнувшись головою в стенку. Олисов ухмыльнулся.
- Вот они, светоначальники наши.
- Тля! Червь!.. - процедил сквозь зубы Нестеров в сторону дьяка Ивана.
На дворе было темно и холодно. В ограде разваленного Архангельского собора тявкали волкодавы, гремя цепями, да в слободе кремлевской дребезжала трещотка. Четкие светили звезды.
- Пойдем, пройдемся, - указал Олисов рукой на кремлевский двор перед Духовным приказом.
- Идем.
- Сколь мне показалось, Стефан Абрамыч, хороший ты у нас человек, однако... говори, делай, но без дальней огласки - неровен час. Знаешь наши порядки? Языки кругом. Языки и уши... Между прочим, понятно и без того: не в свое дело лезут попы.
На минуту он остановился, остановил и Нестерова, как бы осматривая залитые луною храмы и дома. Хмель понемногу улетучивался.
- Какая красота ночью! - и, понизив голос, вдруг спросил: - А как по-твоему, Стефан Абрамыч, кто у них возьмет верх: Питирим или Александр? Кто кого переспорит?
Нестеров ухмыльнулся:
- Питирим. Он же и скиты погубит.
Олисов тяжело засопел, втянув голову в высокий воротник шубы.
- Не допустим.
- Кто?
- Мы... купечество... гостиная сотня.
- Полно, - засмеялся Нестеров, - своя рубаха ближе к телу.
Олисов загорячился:
- Не дело говоришь. Возьми меня: построил я три православных храма в Нижнем и даже около своего дома храм Успения, а все же на скиты дал, даю и дам много больше.
- А другие? - с любопытством спросил Нестеров.
- И Пушников, и Строганов, и Шилов, и многие другие. Всяк из них по-новому крестится, да не всяк молится.
- Однако поморский вождь Андрей Денисов и на молитвах поминает в своих скитах "о пресветлейшем императорском величестве". И не он ли писал достохвальное сочинение, выражавшее "высоту и отличие в российских венценосцах первого императора Петра Алексеевича?" Что скажешь на это, Афанасий Фирсович?
Олисов, немного подумав, ответил:
- Богови - богово, кесареви - кесарю, купеческое - купцу. И царь не забыл Денисова. Старец Андрей им же и скиты обогатил. Немало денег заработали выговские скитожители на Повенецких заводах. И Денисов не забыл царя.
- А вот оно то-то и есть, - вздохнул Нестеров. - Деньги вс? делают, и еще - остроги, и еще - зарожденная в каиновом нутре жадность, алчность. В заклинания я не верю, а естествословие на стороне Питирима. Когда-нибудь помянешь мои слова. Раскольники народ хороший, но пестрый, и многие сами себя бьют, путаясь в понятиях. В тумане ходят.
- Кто такой себя бьет? - опешил Олисов.
- И ты, и другие купцы из гостиной сотни.
Вблизи вынырнул из темноты сторож с трещоткой. Оба замолчали.
- Пойдем скорее отсюда... от греха... - потащил Нестерова за руку Олисов. - Идем.
Дьяк Иван очнулся, встал и облапил Пушникова.
- Чего хочешь, проси, - сказал он, чмокнув его в губы.
В глазах блеснуло пьяное добродушие. Пушников поморщился, но сейчас же лукаво улыбнулся.
- А не обидишься?
- Нет. Для мил-дружка и сережка из ушка.
- Тогда - приими! От чистого доброго сердца.
Пушников сунул в руку дьяку Ивану горсть червонцев. Тот что-то промычал, молниеносно спрятав деньги в карман. На пьяном лице дьяка появилось озабоченное выражение.
- На Ладогу, для рытья канала посылать хотят с Керженца молодых торговых людей... Бью челом, Иван Дмитрич! Заступись! Польза государству! - нашептывал Пушников на ухо дьяку, который посмотрел на него с деланным изумлением.
- Тебе что?
- Держащиеся старой веры живут богаче ревнителей веры новой. А это показывает, что бог благословляет не новую, а старую веру. Мы тут ни при чем.
Дьяк Иван, не глядя на Пушникова, пьяно ухмыльнулся. Пушников продолжал:
- Торг любит волю, а ум - простор. Не так ли? Пуганый хлеб не кормит, не поит. Надо смело торговать, а в кабале да в пристрастии какая может быть торговля!
- На вашей улице праздник. Запомни! Я знаю, - угрюмо молвил дьяк.
Пушников достал список керженских торговых людей и сунул дьяку в руку. Тот посмотрел в список, нахмурился.
- Барин за барина, мужик за мужика, а купец, выходит, за купца. Кожа коже сноровит. Всяк за своего, - проворчал дьяк, пряча записку в карман. Сукины дети!
Хотел Пушников еще что-то сказать, но дьяк провел своей ладонью по его лицу:
- Довольно! Всякая сосна своему бору шумит.
Дьяк Иван оперся локтями на стол и задумался.
- Ты о чем, Иван Дмитрич? - спросил озабоченно Пушников.
- Об епископе.
Больше дьяк Иван ничего не сказал, а Пушников счел удобнее отойти от него и сесть в кресло якобы подремать. Пушникову, однако, не дремалось. Его мысли были о торговых людях старой веры. Втайне он желал им успеха, ибо сам был мыслию с ними. И на исповедание стал ходить в православную церковь, и бургомистром согласился быть только ради общего дела. И не один он. Так же поступали и Строгановы, и Шилов и многие другие именитые нижегородские купцы, а зато - берега Оки и Волги заселены сплошь торговыми людьми - раскольниками; и судоходство и судостроение, токарная посуда, обработка кож, прядение льна, рыбные промыслы - все в руках раскольщиков. Все торговые дороги, идущие по Нижегородской губернии в разные соседние области, заняты ими же, а рынки в Макарьеве, Горбатове, Павлове, Городце полностью во власти "рачителей древлего благочестия".
Пушников самодовольно улыбнулся и, оглядевшись кругом, скорехонько осенил свою широкую грудь двуперстием.
После этого вечера у Волынского много передумал всего Олисов о себе, о купечестве и больше всего о раскольниках. Да, он твердо решил уклониться от порабощения керженских старцев на лесной работе. И вести о ватаге Ивана Воина его взбудоражили несказанно. Возмечтал и он обо многом, а тем более, что ватажники его струги с товарами ни разу не тронули.
Он, как всегда в минуты больших размышлений, достал из сундука Библию в тяжелом, кованном серебром переплете и стал читать любимое место из книги пророка Захарии; и то, что читал он, все относил к судьбе керженского раскола и к своей торговле.
"...Ликуй от радости, дщерь Сиона (т. е. Керженец), торжествуй, дщерь Иерусалима (т. е. Нижний); се царь твой грядет к тебе праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле".
Афанасий Фирсович, как и многие другие, был убежден в том, что царевич Алексей Петрович жив, скрываясь где-то в лесах Стародубья, и что он явится, рано ли поздно ли, в Россию и свергнет своего отца. И поэтому с особой радостью читал он дальнейшее:
"...Тогда истреблю колесницы у Ефрема и коней в Иерусалиме, и сокрушен будет бранный лук; и Он возвестит мир народам, и владычество Его будет от моря до моря и от реки до концов земли".
Олисов встал на колени перед иконостасом и помолился "о здравии раба Алексия", несколько раз с чувством и сердцем стукнулся лбом об пол. А затем опять стал читать:
"...А что до тебя..."
Олисову представилось, что пророк Захария говорит это о Петре.
"...ради крови завета твоего, я освобожу узников твоих изо рва, в котором нет воды. Возвращайтесь на твердыню вы, пленники надеющиеся! Что теперь возвещено, воздам тебе вдвойне..."
Опять оторвался от библии Афанасий Фирсович, засуетился, снова распластавшись перед иконостасом, с особою необычайною богомольностью и усердием...
Дальше он читал со слезами радости:
"...Ибо, как лук, я натяну себе Иуду (Петра, по мнению Олисова) и наполню лук Ефремы (расколом, по мнению его же) против сынов твоих, Иония (против никонианцев), и сделаю тебя (царевича Алексея) мечом ратоборца".
"...И явится над ними господь и, как молния, вылетят стрелы его, и возгремит господь бог трубою, и шествовать будет в бурях полуденных..."
И долго в глубоком волнении читал Олисов Библию, и ко всему он находил объяснение, и все разгадывал по пророчествам Захарии и иных библейских "мудроучителей".
Перед сном он подсчитал доходы истекшего дня, оставшись ими весьма доволен, помолился еще и еще раз и пошел к себе в спальню, где уже давно почивала, купаясь в золотых сновидениях, его супруга Варвара Степановна Олисова, родная племянница купцов-солепромышленников Строгановых.
Он погасил свет, заглянув заботливо в окно. Над Нижним светили холодные осенние звезды...
- Ладно, светите...
Олисов с самодовольной, лукавой улыбкой уснул, обернувшись на постели к окну...
V
На другой день после веселья в доме Волынского в Нижний примчался верхом на неоседланном коне помещик Петр Трофимович сын Всеволоцкий: без шапки, в холопьем кафтане и прямо к Волынскому. Помощника губернатора он застал во дворе, в бане; тот, выкупавшись, сидел в предбаннике, закутанный в белоснежную простыню, и, облизываясь, тянул из кувшина брагу. Опохмелялся после вчерашнего. Удивленно вскинул глазами он на ошалелого гостя.
- Бью челом, Иван Михайлыч, будь благодетелем, спаси! - еле переводя дух, говорил Всеволоцкий. - Гибнем! Помещики покидают дома свои, чтобы женам их и детям от разбойников побитыми и пожженными и поруганными не быть. Голытьба обнищалая, обозленная, озверелая, а во главе ваш нижегородский клирик какой-то, добралась и до наших мест. Близость керженских скитов охрабрила крепостных мужиков... Непослушание и дерзость в их глазах... Слухи зловещие идут из скитов, нарастает бунт... Грозят нападением воров. Мужики повсюду выходят из повиновения!
- Знаю... - спокойно сказал Волынский, протянув гостю кувшин. Хлебни с дороги-то. Питиримовский ученик это... Софрон, или Иван Воин, как его прозвали на посаде... Ловим мы его.
Петр Трофимов жадно вбирал брагу, обеими руками запрокинув кувшин.
- В Васильсурске тюрьму разбили, - продолжал он, вернув кувшин Волынскому. - Всех колодников на волю выпустили... Сыщиков в наших местах нет... Воеводы запуганы. Что делать? А глядя на воров, бунтуют и мирные бурлаки и крестьяне, бьют купцов и воруют их товары. И солдаты, вместо честного солдатского званья, с охотою приемлют на себя воровское имя.
Волынский, отдуваясь, встал неторопливо со скамьи, поморщился и принялся равнодушно обтираться простыней.
- Все это многоизвестно... Позавчера из Питера новый опять приказ пришел о ворах. Царь напомнил о всеконечном суровом искоренении воров и разбойников и становщиков.
Волынский стал одеваться, деловито разбираясь в своем белье. Всеволоцкий сидел, отвесив губу и глупо уставившись глазами в угол.
- М-да-с! - вздохнул тяжело Волынский. - Приказано казнить их разною казнию без всякого милосердия...
Всеволоцкий оживился. На лице его мелькнуло любопытство.
- Какою же казнию?
Иван Михайлович, затягивая ремень на талии, сказал с веселым блеском в глазах:
- Вешать за ребра, резать языки, колесовать. Которые помещики знали про разбои и ничего не доносили - их тоже вешать... Понял? - щелкнул языком Волынский. - А если старосты и выборные крестьян знали и молчали, то колесовать их... Больше же всего стараться получить воровских атаманов... Понял? Сыщикам за пойманного разбойника пять рублей, а за открытие притонодержателя - все его имущество.
Помещик завертел головой:
- Ох, трудно! Ох, трудно! Сам народ их скрывает. Да что говорить... пристают воры и по монастырям и пустыням, у приходских церквей... у духовного чина... и у церковных причетников, под именем бурлаков или казаков, ханжей и трудников. Это ж известно!
Волынский надел теплый халат и молча, вразвалку отправился к себе в дом.
- Ох, ох, ох! - вздыхая, семенил за ним следом через пустырь Всеволоцкий! - Что же теперь нам, дворянам-то, делать?
- Воюйте! - засмеялся помощник губернатора, но сейчас же его лицо стало серьезным. - У нас, братец мой, есть дела похуже этого.
И он рассказал Всеволоцкому под великою тайною следующее:
- Сын Петра, царевич Алексей, как известно, в прошлом тысяча семьсот восемнадцатом году скончался июня двадцать шестого дня в семь часов пополудни в граде Санк-Питербурхе и погребен бысть по христианскому обычаю с великокняжескими почестями. А в народе, в лесах, болтают люди, что царевич жив. Об этом рассказывали схваченные губернатором мужики из Порецкой волости Алатырского уезда, дворовые люди из вотчины царевича Алексея, которые будто бы сами были с поклоном у живого царевича и были им премного обласканы и обнадежены.
В лесах, по деревням луговой стороны, говорят: "не надо-де сокрушатися, царевич-де жив и скрывается от отца в лесах стародубских, собирает войско, и польский король ему вспомогает".
- А ты знаешь, что сие значит? - спросил с тревогой в глазах Волынский.
- Нет, не знаю... - упавшим голосом ответил дворянин.
- Это значит, что наш уезд в крамоле обвинить могут. У нашего государя это недолго, и всем нам тогда петля. Царь разбирать не будет, пришлет свою гвардию да палачей, и конец! Конец всем нам и вам!
Волынский рассказал: в Духовном приказе, под пыткой, раскольники стали упорнее, и в глазах их суровая уверенность, а один даже крикнул на дыбе: "Подождите, псы поганые, сгубят и вас!"
Из Питера одна за другой идут бумаги об истреблении сеющих смуту странников и об учинении "жестокой расправы с замерзелыми раскольщиками и иными изуверами и бродягами, болтающими во вред государственному и церковному устроительству, не щадя людей, какого бы звания и чина таковые ни были, не взирая на лицы".
- А ты говоришь о разбойниках... - покачав головой, сказал Волынский. - Так и жди бунта, а ты о себе трепещешь и о своих бабах... Чудак! Давай-ка лучше выпьем... Присаживайся.
Волынский скрылся в чулан, уронив что-то там в темноте и ругаясь неизвестно на кого...
Без него откуда-то, словно из-под земли, появился в горнице ночевавший у Волынского обер-ландрихтер Нестеров. Поздоровался с Всеволоцким, крякнул и завопил гласом велиим:
- Михалыч... Неси... Душа лезет вон...
Волынский вернулся с громадным кувшином в руке. Нестеров засуетился. Достал со стойки чашки. Всеволоцкий машинально подвинул одну из них себе.
- Разбойники его, видишь, одолели, воры, - сказал, отдуваясь, Волынский Нестерову. - Жалуется...
- Об истреблении разбойников многие взыскания чинятся, и многие сыщики жестокие посылаются, и многие разговоры ведутся, - наливая себе вино, сказал Нестеров рассеянно, не смотря ни на кого. - Однако разбойники числом приумножаются и лютее день ото дня становятся. Это понятно. Ничего нет удивительного.
Нестеров опрокинул чашку с вином в рот, стал жевать хлеб с куском рыбы. Откусит хлеб, посмотрит, понюхает, потом начинает терзать зубами рыбу. И все говорит и говорит о разбойниках, да как-то спокойно, вроде как сочувствуя им. Всеволоцкий опять плаксиво зажалобился на воров. Волынский слушал его спокойно, с любопытством, а потом, указав на рыбу, заявил:
- Судачок замечательный. Пожуй. Арестанты вчера мне целый пуд наловили...
Всеволоцкий покорно взял кусок судака. Нестеров ухмыльнулся:
- Ежели бы во всех градах, во всех слободах дворянских и у приказных людей порядка и правды было поболе, и людей не мытарили бы так, то и воров бы в лесах и на дорогах число сократилось бы...
- Ладно. Пей. Потом поговоришь, - хмуро оборвал его Волынский.
Дворянин вздохнул обидчиво. Нестеров и Волынский запалили рожки с табаком.
VI
Было пасмурно - день Покрова, день праздничный, а скучно... Небо суровое. И пошли разговоры на Керженце: "веру переменить - не рубашку переодеть - сказывается"; "бог не хощет видеть волка в овечьей шкуре среди праведных старцев". А другие: "Что солнце? Что нам миром увлекаться, если должно в гробе лечь?" И чем страшнее, безрадостнее шли слухи из Нижнего, тем скорее хотелось этим умереть, закрыть глаза навеки, чтобы ничего не видеть и ничего не слышать. И бродили по лесам люди, проповедывавшие "красную смерть" на костре. При получении известия, что в Пафнутьево едет Питирим, сожглись на Керженце уже три семьи. "Куда же деться? Нужда стала", - говорили они перед сожжением. А в лесу да в изгнании, да без крова, без хлеба, да еще накануне зимы, и так и эдак - голая гибель. И земля и небо холодны к таким беднякам.
Сафонтьевцы, проповедывавшие самосожжение, становились толпами у окон по деревням и пели стихиры о "красной смерти".
- Святая Русь, крестьянская Русь горит! - причитывали кликуши и юродивые, выматывая душу у крестьян своими исступленными голосами.
Но епископ шел, неотразимо приближался к Пафнутьеву - об этом доносили в скиты разведчики; он имел свою цель и верил в свою звезду. Было страшно. Люди умирали от ужаса перед будущим, а у него не только не было страха, но заключена в уме своя цель, своя мысль, он что-то знает, знает то, чего никто здесь не знает. Ну не антихрист ли? Ведь и смерти он не боится, "злой демон духа!" "Лесной патриарх", глядя на смятение старцев и поселян, хмурился:
- Этим пламя не заглушишь, а токмо больше раздуешь... Пожалуй, сожигайтесь, Питиримке только того и надо. Малодушие!
Варсонофий собрал в скиту всех старцев и соседних стариц, и бельцов, и мужиков, и заявил во всеуслышание:
- "Лесной патриарх" прав: держись спокойнее... Да! Епископ - не волк, а тоже человек. Ума терять не след. Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь. Не мешает хитрость свою иметь.
"Лесной патриарх" смотрел недобрыми глазами на Варсонофия и говорил соседям:
- Гляди, как вертит. И меня припутал... Ах ты, погибельный сын, бес преисподний!.. Не верю я тебе!
Даже уведомление о том, что диакон Александр возвращается на Керженец, теперь мало кого утешило. Отец Авраамий смотрел на трусливое смятение старцев и с грустью качал головой:
- Истинно сказано: "Тогда пошлет в горы и в вертепы, и в пропасти земные бесовские полки, во еже взыскати и изобрести скрывшаяся от отчию его и тех привести на поклонение его".
По скитам из рук в руки передавалась картинка: внизу налево, под красным балдахином, сидит на престоле антихрист и указывает рукою вперед: перед ним вправо военный отряд, руководимый синим диаволом, направляется к скиту, стоящему среди дремучего леса. Наверху высокие горы с тремя пещерами; в них спасаются иноки, мужики, женщины с детьми. Два отряда гвардейцев, ведомые диаволами, подымаются туда по лесистым склонам. Антихрист одет в царские одежды, с короною на голове.
Над этой картинкой немало было пролито слез и произнесено было немало горячих слов.
Но "лесному патриарху" и этого было мало. Он громко говорил:
- Ослабли мы, нет в скитах прежнего согласия, нет среди нас той крепости, какая бывала раньше. Яко кроты прячемся каждый в своем скиту, напугал епископ всех до смерти. Ой, срам! Ой, стыд!
И бросилось Авраамию в глаза, что больше всех волновались те, кто побогаче, кто посытее, больше всех бегали и говорили, а сами все к отцу Варсонофию так и жмутся, как мухи к меду. И Варсонофий деловито секретничал с ними, - куда и игривость его девалась! - уходил с ними в лес, подальше с глаз. Бедняки жались к молельням, слезы проливали, бились лбами о пол перед иконами: "Отведи, господи, гибель от нас!" - и плакали.
Беглый холоп, с серьгой в ухе, дернул "лесного патриарха" за рукав, ухмыляясь:
- Из осинового дышла тридцать шесть холуев вышло.
Авраамий понял, на что намекает этот замухрышка с серьгой. Тридцать шесть толков раскольничьих теперь насчитывалось на Керженце, и каждый толк старался показать, что на его стороне правда, спорили, ругались, храбрились, рвали друг другу бороды, а начальства страшились, в кусты прятались. В деревне Вязовой объявился "Христос" и собрал вокруг себя двенадцать "апостолов", а как приехали на Керженец пристава, он убежал в лес. Искали, искали новоявленного "Христа" пристава, да так и ушли обратно: нешто найдешь?
Кого ни спросят - один ответ: "На небо вознесся". Выходит, и этот не что иное, как обманщик!
Человек с серьгой все чаще и чаще встречался с "лесным патриархом". Куда ни пойдет Авраамий, везде, словно из-под земли, вырастает и он. Что за оказия?! И все заводит разные разговоры о том, о сем, а больше насчет крестьянской бедности, о тяготах государственных, ложащихся на народ, и все-то ему нужно, и все-то его волнует:
- Вот и опять: приедет епископ, снова потребуют коней... А им что? Из сохи выпряги, да под солдат дай... А споры эти ни к чему. Что из того, что расколоучители покажут ученость свою, опровергнут Питирима? Ничего! Отсеки собаке хвост - овцой, все одно, не станет. Только обозлится пуще. Тут надо действовать иными способами.
Отец Авраамий заинтересовался речами незнакомца. Спросил, как его звать.
- Богданом зовут, а Богдашкой прозывают. Не здешний я. Из-под Астрахани, из Разгуляй-города. Там такая же распутица: раньше крепко держались раскольники, верили по-разному, а царю не продавались... Теперь многие откупаются... Платят двойные, тройные оклады. Царь купил и старую веру и прежнюю совесть. Богатеям из вашего брата дорога открыта. Посадские животы толстеют, а совесть худеет. А почему? У начальства пистоли, а у нас прибаутки христовы... Что сильнее?
- Имя христово сильнее, - смутился "лесной патриарх", в душе сам негодуя на богатых раскольников.
- Пистоль сражает, а имя христово утешает...
- А что ты скажешь о старце Варсонофии?
- Скажу одно: лиса кур не оборонит, а старче похож на лису, а вы все на кур...
- Мы этого не допустим...
- Кто вы?
- Диакон Александр. Герасим, я...
- Вороне соколом не бывать, запомни, "лесной патриарх". Где вам!
Отец Авраамий с глубоким вниманием посмотрел в озорные глаза Богдана, но не обиделся.
- А по-моему так, - продолжал озорник. - Кошка - лапой, а медведь ее - пятерней, так и тут. Есть и у нас пистоли... И мы можем. Не так ли?
Богдан нагнулся над ухом отца Авраамия:
- Разбойнички у Лыскова-то ждали гостя дорогого, а он перемахнул на Никольско-Боровскую слободу.
- Что? - расширив глаза от испуга, переспросил Авраамий.
- Его... Питирима ждали... А он, ишь, через Везломский перевоз поехал... Донес кто-то...
- Чего же ты хочешь? - похолодел "лесной патриарх". - Чего тебе от нас нужно? И откуда ты знаешь?
- Покончить бы с ним в Пафнутьеве...
- Что ты?! Что ты?! Не дело это... Не дело. Зорить будут всех нас... Головы отрубят... Сожгут... - залепетал старец в ужасе. - Спаси бог! И что будет - ужасти!
- Ладно. Не пугайся. Такого приказа мне не было. Подводить ваши скиты не хочу.
- Да кто ты есть сам? Почто пришел?
- Уродила меня мать, что и земля не примат, а Питиримку, чтобы ему на том свете икалось, здесь мы не тронем. Подождать велено.
К вечеру Питиримов отряд остановился недалеко от Пафнутьева, в лесном починке "Убежище". Кругом болота, сумерки делали дорогу опасной.
Питирим, осадив коня около самой нарядной избы, на каменном фундаменте, пропустил мимо себя сначала гвардейцев, потом раскольников и затем учеников духовной школы. Велел сытно накормить старцев и переодеть их в чистые одежды, которые везли в особой повозке с провиантом и книгами два монаха.
Соскочив с лошадей, Питирим и Ржевский вошли в этот дом. На пороге встретил их хозяин, низкорослый бородатый толстяк. Маленькие глазки на пухлом лице - угодливые, заискивающие. Склонился перед епископом. Питирим неторопливо, торжественно благословил его.
Вошли в избу.
- Переночуем в починке, - отдал Питирим распоряжение Ржевскому.
Тот немедленно вышел на волю. Остались только Питирим и хозяин дома.
- Ну каковы новости, Васильич? - обратился к нему епископ, усаживаясь за стол.
Почтительно стоя перед епископом, Васильич тихо ответил:
- Светоносец ты наш светозарный, томлюсь я мыслями. В голове моей не думы, а сухари истолченные... толча.
- Что такое у тебя тут? - вскинул на него пытливый взгляд епископ.
- Оторопь берет, ваше преосвященство, - како скажу?
- Дерзай.
- Великое смятение поднялось в лесах...
- Ну?!
Васильич нагнулся:
- Смертной кончиной грозятся увенчать вашу достохвальную жизнь. Опасайся, владыка.
Питирим нахмурился.
- Знаю, - сказал он. - Ну а еще что?
- Беглых появилась тьма-тьмущая, и есть которые с мушкетами, пистолями и кинжалом. Слышны в лесах непрестанные нападения. Я претерпеваю в дому своем горькое беспокойство...
Питирим спокойно сказал:
- Раскольщики намерены сотворить смуту. Царевич Алексей в Австрии заговор великий породил... Иноземных королей поднимал на отца, на Русь... Меж нами не должно, однако, быть никакого замешательства. Воля царская превыше всего.
В это время в горницу вошел Ржевский. Питирим сказал хозяину дома: "Оставь!" и указал на дверь. Тот покорно шмыгнул в нее.
- Оставайся здесь в починке с гвардейцами, Юрий Алексеевич... Нехорошо солдат казать. Слово божье могу ли я мушкетом подкреплять!
Ржевский, озабоченно поглядывая через окно на улицу, где шумели гвардейцы около коней, заметил епископу, что "бог-то бог, а беды остерегаться не мешает; под охраной солдат победа надежнее, и жизнь будет сохраннее". Он также сообщил Питириму, что слышал, будто на его жизнь готовится покушение. Строил страшные глаза и, видимо, хотел своими рассказами напугать епископа, но тот смотрел на него с усмешкой:
- Недавно помер, и опять я живой; хотел Овчинников меня убить - сам в яму попал. Дочка его отравить меня замышляла - и тоже. Чего, братец, не чаешь, то скорее сбудется. Небось, не карась - в вершу не заманишь.
- А вот село Пафнутьево и есть та самая верша... Народ здесь злобный, коварный, - продолжал уговаривать Питирима Ржевский.
- Не боюсь. Всю жизнь дело имею только с врагами. Друзей у меня: царь, Феофан Прокопович и ты. Три друга во всем мире, а врагов не исчислишь. И прошу тебя убедительно - и носа ты не кажи в Пафнутьево. Пойду один я туда, пешком, с чернецами, с раскольниками и учениками духовной школы. Объяви им всем. Смерти я не страшусь. Помни это. Позорнее малодушия и трусости я ничего не знаю.
VII
Словно овцы, встревоженные близостью медведя, всю ночь не смыкали глаз керженские скитники и миряне, съехавшиеся в Пафнутьево для встречи епископа. Настоятели скитов и деревенские старшины были обязаны "сказками"* известить всех людей для явки на состязание. Съехалось и сошлось немало разного люда. Многие не имели, где преклонить голову, и ночевали под открытым небом: развели костры. Около огня ежились сонные старухи, старики, бабы с ребятами, поминутно вздыхая и крестясь. Ночь выдалась студеная; иней лег на соломенные крыши, на луга, осыпал искрами ели и вороха обрубленных ветвей. Пар шел от дыхания. Окна домов хотя и почернели, но кое-где все же мерцали огоньки. Там читались псалмы, возносились молитвы.
_______________
* Сакааазакаи - подписка.
Старец Александр и другие раскольники, приведенные Питиримом из Нижнего, были отпущены по домам. Стемнело, когда диакон Александр пришел в скит диаконовского согласия. Никто не вышел навстречу учителю. Только тогда, когда весть разнеслась о прибытии диакона по всему скиту, в келью к нему пришли скитожительствующие иноки со старцем Варсонофием во главе. Троекратно облобызались все со своим вождем. Помолились. Но разговор не вязался. За шесть месяцев разлуки у многих диаконовцев начали остывать чувства к нему. Бросилось в глаза даже самому Александру, что в отсутствие его большую власть приобрел над народом Варсонофий. А заговорили скитники и миряне о делах, отношения к богословию не имевших. Оказывается, скит принял на себя разработку леса, получил хорошие деньги от губернатора, а самые преданные диаконовскому согласию миряне Антип Старостин и Клим Ежов, ближние помощники диакона, уехали в подряд на Ладогу на прорытие канала. Варсонофий пророчил большую выгоду от этого предприятия. Когда диакон стал возражать, что, мол, разъезжаться диаконам не след, можно обратиться в пыль, которую сатана и сдунет, как пепел, Варсонофий сослался на самого творца диаконовских догматов, поморца Андрея Денисова. Он-де сам работает на канале и всех диаконовцев и всех ревнителей древлего благочестия призывает к тому.
Александр не стал больше спорить; на этом и расстались. Диакона клонило в сон, давала чувствовать себя сильная усталость.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В маленькой деревянной церкви "трех святителей", в селе Пафнутьеве, построенной недавно Питиримом в виде опоры православия здесь в лесах, на самой Семеновской дороге, по которой раскольники возили свои товары в Нижний, епископ отслужил обедню. По окончании богослужения вышел он из церкви в полном облачении, с крестом и Евангелием в руках и, окруженный расколоучителями, стал на приготовленное для него Варсонофием возвышенное место. Пахло смолой, хвоей из лесной чащи, омытой талым инеем, травой.
Собравшиеся в глубоком молчании, с любопытством разглядывали нарядную парчевую ризу, шелковый подризник; перешептывались. Пробившееся сквозь облака солнце позолотило одеяние епископа, излучаясь в драгоценных камнях митры. В толпу керженских скитожителей и приехавших из деревень крестьян вонзились черные глаза епископа. Здесь были и нераскольники, просто крестьяне, желавшие напомнить о своих нуждах, мужики и женщины из мирян и даже малые дети на руках у матерей.
Неторопливо помолившись на Евангелие, положенное на аналое, Питирим откашлялся, взял крест и благословил им собравшихся. Потом, отойдя от аналоя, снял митру, разоблачился при помощи послушников и, оставшись в малиновом подряснике, громко сказал:
- Отцы и матери и вси православнии христиане! Пришел я к вам и никоего оружия не принес ко устрашению вас, но токмо общее наше христианское оружие несу, хранящее нас: святое Евангелие и животворящий крест. Я пришел сюда при вас с диаконом Александром вопросами и ответами разменяться. В прошлых годах послал я вам свои вопросы, требуя на них ответствования. И ныне мы при вас разменяемся ответами на помянутые вопросы, и об ответах между собою поговорим. А вы смотрите и рассуждайте, кто будет из нас прав.
Затем он поднял свиток бумаги и спросил негромким, ласковым голосом:
- Ваши ли это вопросы, что в мае вы мне вручили?
Диакон Александр и старец Варсонофий, взяв из рук епископа свиток, посмотрели на подписи под вопросами, и Варсонофий ответил:
- Наши.
Епископ снова спросил:
- Вручаете ли мне новые ваши ответы, вместо этих, на мои вопросы? Готовы ли они у вас?
- Готовы, - ответил Варсонофий, покосившись на диакона Александра.
"Лесной патриарх", следивший за старцами из толпы, вдруг крикнул: "Варсонофий!" Но голос его был услышан только близстоящими мирянами, которые испуганно шарахнулись от него в сторону; зато, откуда ни возьмись, появился человек с серьгой. Он оскалил в улыбке желтые зубы, сочувственно кивнул головой Авраамию и, подмигнув хитрым глазом, прошептал:
- Дерзай!
- Вот книга, - начал епископ, подняв над головою книгу в кожаном переплете, - ответы, написанные мною противу диаконовских вопросов, но в начале хочу я приветствовать вас, мои любезные други.
Питирим раскрыл книгу и начал читать свое приветствие:
- Во имя отца и сына и святого духа, аминь. Божиею милостию смиренный Питирим, епископ нижегородский и алатырский, богом порученныя паствы моея, Балахнинского уезда, чернораменских лесов жителям, старцам Александру, Иосифу, Варсонофию, Герасиму и всем вашего согласия, зовомого диаконовщиной, как монашеского чина, так и мирского, как с вами и окрест вас живущим, так и во градах и в уездах обретающимся, - всеусердно желаю здравия, спасения и всякого благополучия, мира и тишины и соединения со святой восточной и великороссийской церковью.
Собравшиеся хмуро молчали.
Питирим продолжал:
- Приняв помянутое число вопросов, поскольку мне господь бог дал разумения во славу его, единого бога, и в общую вам и прочим пользу, ответы по требованию вашему написал и вручаю их вашему согласию. А ежели кто из вас по коварству и по злобе станет написанные нами ответы и положенную в них сущую правду и самую истину превращать и растлевать на возмущение народа и на непокорение святой церкви и ее пастырей, то такого раздирателя святой церкви христовой судией буди сам господь бог и святая церковь и помазанный богом государь царь Петр Алексеевич.
Прочитав свое послание, Питирим обвел добрыми, приветливыми глазами толпу и подозвал к себе диакона Александра, старцев Варсонофия и Герасима. Он вручил диакону свои ответы, сказав:
- Видите, хочу я долговременный сей раздор церковный уврачевать. Мои ответы вручаю вам за приписанием собственной моей руки по листам. Извольте пользоваться, беседу нашу поведем мы с равным достоинством для примирения в рассуждении публичном.
Потом, обращаясь к собравшимся вокруг него выбранным старцам от сафонтиева, онуфриева, беспоповщины и других согласий, поочередно спрашивал каждого о том, согласен ли он с диаконом Александром, одобряет ли он диакона, отрицающего значение соборов и отцов церкви, и может ли существовать священство без епископской хиротонии и можно ли народу избирать, кого ему вздумается, епископом? При этом Питирим напомнил собравшимся, что даже Христос ошибался и выбрал себе в апостолы Иуду. Питирим в длинной, горячо произнесенной речи назвал "суемудрием" учение диакона Александра. Окончив речь, он громко, так, что слова его гулким эхом отозвались в соседнем бору, спросил:
- Согласуете ли вы, старцы, и приемлете ли ответы диакона Александра?
Раздался зычный голос из толпы: "Нет!"
Старцы переглянулись между собою. И потом по очереди пролепетали:
- Нет! Не согласуем и не приемлем, однако уважаем диакона за вельми мудрую голову и честность.
Питирим снова спросил:
- Не приемлете?
- Не приемлем! - глухо ответили старцы.
Затем епископ обратился к диакону Александру с вопросом: что именно понудило его составить несправедливые ответы на предложенные ему епископом вопросы.
Диакон задумался. К нему были направлены все взоры раскольников. Питирим тоже смотрел на него и, притом, с ласковой улыбкой.
- Ну, ну... Подумай, - одобряюще сказал он.
Диакон молчал. Позади него зашуршала бумага. Это Варсонофий неторопливо развертывал новые ответы епископу, приготовленные им и подписанные старцами Герасимом и другими видными раскольниками.
Варсонофий решительно вышел вперед и вручил Питириму тетрадь с ответами.
- Приими, владыко, новые ответы наши и доношение.
Питирим приказал старому подьячему прочесть это доношение диаконовцев во всеуслышание. Упомянув о вопросах Питирима и своих собственных, равно и об ответах, расколоучители признавали в доношении полную победу епископа над собою.
- О наших ответах, - жиденьким, резким голосом стал читать подьячий, - кои мы ранее подали вашему преосвященству, рассуждали мы многое время и разумели подлинно, что противу оных ваших вопросов отвещали неправо и не противу вопрошения вашего, а на многие вопросы и вовсе не отвещали, ибо мы не возмогохом, како бы отвещать праведно. И того ради просим доношением оным...
Чтец запнулся, еле переводя дух от усталости и волнения. "Лесной патриарх" снова ощутил на себе взгляд Богдашки. Обернулся к нему Богдашка лицом, приоткрыл зипун на груди - показал дуло пистоли. Он загадочно кивал головою "лесному патриарху" и подмигивал. Что он хотел этим сказать, забубенная головушка, - неизвестно, только Авраамий нахмурился и отрицательно покачал головой, как бы останавливая Богдашку. Подьячий продолжал:
- ...По совету же всего нашего согласия, ваше преосвященство, остави нам таковые прегрешения наши и прости нас без истязания* в оных наших неправедных ответах, так как мы отвещати не можем ныне и впредь; а мы оные наши ответы полагаем ни во что, якобы они и не писаны. Если же наши неправедные ответы мы, или кто нашего согласия духовного и мирского чина, ныне или в предбудущие годы станем похваляти и за правые вменяти тайно или явно, и между собою, и в народ переписывать и писанием издавать, - буди на всех нас и на всех нашего согласия святых отец, всех вселенных и поместных соборов клятва в сем веке и в будущем и суд божий и царев. А сие мы просительное доношение вашему преосвященству приносим по совету всего нашего согласия волею, а не по нужде и не по насилию, но своим добрым произволением.
_______________
* Иасатаяазааанаиаеа в данном случае подразумевается как допрос,
оспаривание и т. п.
Питирим слушал это, смиренно потупив взгляд, а затем обратился к старцам:
- Извольте отвещати на всякий свой ответ подлинно... Хощу проверить и обсудить вместе с вами.
Среди старцев произошло замешательство. Они разом все низко поклонились, кроме Александра, и Варсонофий сказал от лица всех:
- Прости нас! Мы не можем ничего иного отвещати, кроме того, что в доношении нашем написано. О сем и просим.
Сколько ни требовал епископ вступить с ними в споры, расколоучители только низко кланялись, оставаясь безмолвными. Диакон Александр с грустью смотрел на них, но тоже оставался неподвижным.
Тогда Питирим показал рукой на толпу и сказал Варсонофию: - Не найдется ли среди них человек, который пожелает иметь свое слово?
Варсонофий подошел к краю помоста и крикнул:
- Извольте вы! Кто может, тот выступи и отвещай, а мы больше сего отвещати не можем, что у нас написано в просительном доношении.
В тишине прошел говор людей, вполголоса начавших обмениваться мнениями.
- Братцы! - вдруг раздался громкий, густой голос. - Не дадим себя постыдно оглаголать!
Говорил это "лесной патриарх". Старцы испуганно озирались по сторонам, отыскивая глазами смельчака. Питирим сразу увидел "лесного патриарха" и стал рассматривать его своим строгим, властным взглядом. Человек с серьгой снова подскочил к Авраамию.
- Пускай ответит нам епископ: ходил ли Христос на собеседование к книжникам и фарисеям с воинами и мушкетами?
Питирим улыбнулся.
- Войско не мое, - ответил он громко. - Оно государево. И не ради меня оно пошло в леса, а токмо того ради, что губернатор Юрий Алексеевич Ржевский поехал по губернии. Я же весь тут перед вами, безоружный, смиренный. Грудь моя открыта; кроме слова божия ничем не защищен я. Хотите убить меня - убивайте!
Варсонофий вновь обратился к толпе:
- Кто может - выступай и говори.
Люди мялись. Некоторые ворчали: "Где нам? Он оглаголет хоть кого". Так больше никто и не сказал ни слова. "Лесной патриарх" стоял, прислонившись спиной к стволу ели, красный, смущенный. Тогда Питирим торжествующим голосом заявил:
- Православнии христиане! Слушайте, что вам сказую: надобно неотложно диакону с товарищами о неправых своих ответах подробно отвещати, а они не отвещают больше ничего, только приносят свою вину доношением, что они на вопросы мои правдиво отвещати не могут, а что написали ответы и мне вручили, а те ответы сами признают они неправыми, полагают их ни во что, якобы и не писали... Не по душе мне безгласность ваша!
После этого Питирим заставил уже Варсонофия второй раз прочитать составленное расколоучителями доношение. В угрюмой тишине облачного холодного утра голос Варсонофия звучал монотонно, фальшиво. "Лесной патриарх" зло улыбался, глядя на белые комки, облепившие солнце, - будто митра, напяленная на седые космы. Солнце не греет простой люд, оно ублажает властелинов и тиранов. И теперь старец Авраамий сам стал искать глазами Богдашку. Увидев его, поманил к себе. Тот подскочил, тряхнул серьгой, подставил ухо.
- Где твоя пистоль? - прошептал "лесной патриарх".
- А пошто тебе? - удивленно вскинул бровями Богдашка.
- Рази! Рази его в сердце!
Богдашка остолбенел.
Питирим, как нарочно, вышел вперед, к самому краю помоста, и, указав на старцев-расколоучителей, обратился к народу: - Православнии! Что нам с вами делать? Зрите! Кроме поданного доношения, ничего не отвечают.
На лице диакона Александра появилась грустная улыбка. Все думали, что он что-нибудь скажет, но он, как и все другие расколоучители, упорно молчал.
"Лесной патриарх" сам полез было за пазуху к Богдашке, но тот ловко вывернулся и исчез в толпе. "Лесной патриарх" крикнул, но горло его душили спазмы, и голос его затерялся в говоре людей, только стоявшие рядом с ним слышали, что он прокричал: "Варсонофий - предатель!"
Питирим внимательно выслушивал подошедших к нему церковников-мирян. Они жаловались епископу на взяточников-ландратов, на злоупотребления монастырских сборщиков. Старцы униженно стояли в стороне. Один диакон Александр, все время гордо державший голову высоко и с достоинством, быстрыми шагами сошел с помоста на землю и, не оглядываясь ни на кого, пошел в скит. Питирим, хотя и беседовал с мирянами, а все же пристально посмотрел вслед диакону и улыбнулся одними губами, тонкими и плотно сжатыми. Глаза же епископа не улыбались и глядели строго и холодно.
Под конец беседы с раскольниками Питирим благословил всех и сказал:
- В губернии нашей есть люди, своею волею предающие себя сожжению. Сие есть безумие и окаянство! Бог наш не есть Нерон, ни Каракалла, которым мучить людей за забавку было. И каковы плоды могут быть от таковых безумных страдальцев? И еще говорю вам: развелись в лесах и такие люди, как хощут, тако творят. Безумцы эти говорят: "Ежели меня мучили, то и мне не грех другого погубить". Они враждебностью и отчаяньем дышат. Только то страдание угодно богу, ежели за известную истину, за догматы вечной правды, за укрепление державы родной... Злострадающие, не обретая себе покоя, бешено вливалися в бунтовские полчища булавинские противу царя, противу веры... Усердно молю здесь и увещеваю керженских мирян и скитожительствующих избегать сего окаянства и погибели. Гнать от себя мстительных и вредных проходимцев... Если среди вас есть такие, пускай они убьют меня, но я повторяю: это самые враги и есть... Не слушайте и ловите их!
На этом и кончилось собрание в Пафнутьеве. Епископ в кругу своих приближенных в доме настоятеля пафнутьевской церкви, священника Ивана Петрова, высказал досаду, что "раскольщики безответно молчали, не защищали себя".
- Был и я раскольщиком и супротивничал со смелою отвагою, а они молчат... Доброго успеха им от сего ожидать не можно... Без твердости и воли может ли существовать ратоборство за догмат? Стало быть, им не дорого то, за что они стоят...
Керженские скитожители, расходясь по домам, молились: "Избави нас, боже, впредь от неистового дождя словес антихристовых". И отплевывались.
Снова собрались диаконовцы в келье Александра. Лица у всех были красные, смущенные. Сам Варсонофий избегал взгляда вождя.
- А что можно было сделать?! - сокрушенно вздыхал старец Герасим.
Явился в келью и "лесной патриарх". Он был угрюм и порывист.
- Обляпали грязью самоих себя, - процедил он сквозь зубы. - Срамота!
Варсонофий метнул в его сторону беспокойный взгляд:
- Ныряй, да под плот не угождай!
"Лесной патриарх" промолчал.
Как перед собранием, так и теперь, разговор у диаконовцев не клеился. Сюда пожаловали и расколоучители от енуфриевцев, филипповцев, "бегунов", самокрещенцев и другие. Все выглядели озадаченными, приниженными.
- Опутал нас противник божий, судия сатанинский! - печаловались они.
Варсонофий старался ободрить старцев. Он говорил:
- Дух святый, истинный и животворящий всегда одержит победу над тьмой, и не кто иной, как бог, подсказал нам написать те непротивленческие ответы. Дух ложный, противный погибнет, не взирая ни на какие ухищрения. Последний суд будет в граде небесном, а не в граде падений и темноты, в граде вышнем Иерусалиме, и руководитель и всему миру хранитель - спаситель - все видит и знает.
На Варсонофия взглянул Александр пристально, нахмурившись:
- Спаситель видит: где правда, где обман, а ты хочешь, чтобы мы, обманывающие власть, не знали, что мы делаем?.. К лицу ли нам извитие словес, которое мы не хощем слышать даже от Питирима?
Расколоучитель бегунов встрепенулся и сказал с желчью:
- У власти все человецы в покорстве состоят, и покориться властям значит покориться образу антихриста, ибо по Апокалипсису он будет иметь свой образ, свой порядок...
Александр остановил его:
- Нет! Вспомни слова апостола Павла: всяка душа властем предержащим да повинуется.
Бегун заволновался:
- Врешь! Не в покорении ему святии верных утверждают, но на брань возбуждают. Молитися за царя - значит молитися против себя, значит молитися об истреблении христиан, то есть странников и бедняков.
- Вы погибнете! - закричал Александр на бегунов. - Не имея ни града, ни села, ни дому, бродяжничая по "любезным пустыням", вы не имеете связи меж собой... Вы мухе подобны необщительной...
- И будут у вас, - вмешался Варсонофий, - одни беглые, бездомные и бедняки, и не будет у вас богатых, оседлых людей, и погибнете вы в нищете, о чем и сказал вам наш мудрый диакон Александр.
Старец Варсонофий почтительно поклонился диакону.
Бегун обругался. Волосы его растрепались, рубаху на вороте он разорвал, оголив загорелую грудь. Хриплым голосом он проклинал керженцев за бессловесную рабскую податливость.
- Отвечай, диакон, вождь глупых овец, что теперь делать всем нам?
Александр, после некоторого раздумья, сказал:
- Ограждайся своей правой верой, как камень, будь тверд в своих мыслях, опасностей не беги, закон царей выполняй, но душу им не продавай...
- Вси вы сребролюбием и суетою помрачены! Гады вы! Гады вы! Гады!..
Бегун рванулся к двери, сквернословя и отплевываясь.
- Душе тяжело! Дышать не можно! О горе нам, странникам! - простонал он, скрываясь за дверью. - Горе нам, отверженным!
Александр страдальчески улыбнулся. Варсонофий закрыл глаза руками. Александр гневно сказал:
- Стыдно мне смотреть на вашу барсучью ярость! Не приведет она к добру. Занедужили христианские души. Гордость и алчность заслепила всех...
Тут вмешались в разговор онуфриевцы, поддерживая Александра. Они стали упрекать диаконовцев и поморцев, что они, действительно, на злато прельстились, алчностью снедаемы и захватить в свои руки все подряды и промыслы устремляются... что-де бога забыл и сам равноапостольный вождь Поморья Андрей Денисов, отмечавший "высоту и отличие в российских венценосцах первого императора Петра Алексеевича", а они, онуфриевцы, его, Петра, считают не кем иным, как антихристом и тираном. Повенецкие заводы и канал на Ладоге доходы поморцам дали премногие... Вот почему Денисов подался на сторону Петра. Царь торгашам обогащаться пособляет.
Один расколоучитель выступил с обвинением против диакона Александра: почему он молчал, когда Питиримка народ обманывал? Варсонофий вступился за Александра... Поднялся шум, разгорелись споры. Старцы полезли друг на друга чуть ли не с кулаками...
- Он книжную мудрость и разум в себя начерпал, а перед епископом стоял, будто истукан, - визгливо кричал расколоучитель, тыча пальцем в сторону Александра.
- И ты прельстился! - кричал он исступленно.
Поднялась суматоха. Старцы толкали друг друга, "пырскали, яко козлы". "Лесной патриарх" вцепился в бороду Варсонофию. Старец завизжал...
- Пошто льстивые, угодные Питиримке ответы подсунул... Пошто одурачил всех голодных, несчастных! - неистово кричал "лесной патриарх".
- Дьявольская выдумка это: и вопросы и ответы! Не в них дело! Дело в закабалении нас, в поднятии смуты и междуусобия между вами! - завопил бегун.
Послышалось много голосов, одобряющих его слова.
Александр отошел в угол. Теперь он ясно видел, как изменилось все на Керженце за те шесть месяцев, которые он просидел в Духовном приказе... Несогласие круговое. В глазах Александра появились слезы.
- О, горы! Падите от гнева за нас распятого!.. - прошептал диакон, в ужасе прижавшись к стене.
На обратном пути с Керженца Питирим высказывал Ржевскому свое неудовольствие. Епископу было обидно, что так легко покорились старцы, не показав свою ученость. Он уверял вице-губернатора, что посрамление раскольничьей гордыни ума и суемудрия было бы тогда еще сильнее.
- Словно из пращи поразил бы я их.
Ржевский усмехнулся:
- Мои солдаты и того лучше бы истребили их... Повели, владыко!
Как и всегда, епископ выступил с горячим возражением. Он говорил, что воинским оружием и силою - веры не убьешь, это показано всей многовековой и многозначительной историей еврейского народа. И при том же пуля и меч не разбирают, избиют всех равно, а у раскольников народ тоже есть разный, и у раскольников есть добрые и злые, сытые и голодные, алчные до наживы и бессребреники, приверженные царю и враги наши явные... "Будут еще мятежи и молва на Керженце великие, и уже ныне вижу я разделение между людьми, и укрепляется вера у меня в мое дело, ибо я знаю, как различать людей и кому что воздавать".
После этого ехали молча. Питирим, сидя верхом на своем вороном коне, о чем-то глубоко задумался, немного уклонившись в сторону от Ржевского... Лицо епископа было бледное от усталости и бессонных ночей, но глаза горели мрачным зловещим торжеством победителя.
VIII
Вернувшись в кремль, Питирим немедленно собрал фискалов и инквизиторов. В своих покоях провел с ними долгую секретную беседу. Из его слов выходило, что борьба только теперь начинается. А в приказе-то думали, что вот после размены ответами дело, наконец-то, пойдет на "мировую". Выходит - ошиблись. Взяв со всех клятву о том, что до поры до времени они будут молчать о всем, от него слышанном, епископ предупредил, чтобы всем им быть наготове: предстоит большой поход на раскол.
Каждого фискала потом Питирим принимал в одиночку и, накрепко запирая двери, опрашивал: что и как?
Фискал Семен Лисица - рыжий, сутулый говорун - рассказал о душегубствах, татьбе и разбоях, чинимых знатным и плавающим по Волге торговым людям Софроном и его шайкой. "В селе Безводном 25 сентября часу в первом дня, - доносил Лисица, - приходили воровские люди многим собранием, то село разбили, прикащика жгли и мучили, разбоем взяты сборные деньги, письма и лошади".
Не трогают только они людей старой веры, кои предъявляют им складные листы.
Питирим, выслушав фискала до конца, благословил его и собственноручно подарил ему рубль:
- Иди, благодать духа святого над тобой.
Последним вошел к нему в келью человек с серьгой. Он подал епископу железную пистоль и поклонился.
- Говори, - приказал Питирим. - Кто?
- Поп Авраамий, прозванный "лесным патриархом", токмо он. Не кто иной.
- Как было?
- Толкал он меня в бок, полез за ворот ко мне за пистолью, мигал глазом... "Убей, мол, его".
Донес он епископу еще и о том:
- Софрон с воровскими людьми, наехав на вотчину Левашова, на деревню Заболотное, двор помещика сжег. Страшно подпасть их гневу. И ниже, у Васильсурска, побили они еще многих людей до смерти, а на разбое в той шайке собрались беглые солдаты и драгуны, беглые крестьяне, поп-расстрига, чуваши и мордва.
Выспросив все о "лесном патриархе" и о Софроне, Питирим приказал:
- Плыви к Макарию, в становище ватажников, будто бегун. Скройся там, а о чем сыск имать, иди на приказ к Юрию Алексеевичу, - скажет.
Благословил епископ и этого фискала и одарил пятью рублями.
Не успела "серьга" исчезнуть, как в келью ввалился дьяк Иван.
- Помилуйте! - простонал он.
- Говори... - ткнул дьяка в грудь епископ, а "серьге" показал на дверь, чтобы скорее уходил.
Дьяк Иван снова вытянулся и однообразно, скороговоркой, затаив дыхание, продолжал:
- Колодники - два человека, Климов и Евстифеев, - изломав у тюремного окна решетку, бежали, а после них в тюрьме найдены ножные железа, в которых те колодники сидели, да деревянный ключ, да гвоздик железный, загнутый крючком, которыми они те железа отомкнули.
Преосвященный дернул дьяка за бороду.
- Дьяк ты или скворец?!
- Дьяк, ваше преосвященство.
- А коли дьяк, придется тебе ответ держать... Допрашивал на розыске сторожей и приставов?
- Допрашивал. А в розыске сторож Федоров и пристав Гаврилов сказали: означенные-де колодники были скованы в ножные кандалы и сидели под приказом в особой подклети, под тем же-де приказом и в том же каземате, где сидел ранее старец диакон Александр...
- Знаю... - нетерпеливо оборвал Питирим дьяка Ивана. - Говори толком...
- А караульщики, мушкетеры Масейка и Назарка, напившись вина в кремлевском погребе, скрылись...
- Долой с моих глаз, собачий лишай! - вскрикнул епископ, с силой ударив дьяка посохом.
Вечером он вызвал к себе Ивана Михайловича Волынского. Тот пришел красный, сконфуженный, склонился под благословение. Епископ резкими рывками перекрестил его. Волынский, смиренно опустив голову в пышном парике, молча встал в сторонке. Питирим, барабаня пальцами по столу, строго нахмурился.
- Нельзя из кремля уехать мне ни на день, ни на единую нощь, - сказал он с укором в голосе. - Что ты тут содеял? Куролес ты, Иван Михайлович, а не помощник губернатора... Зачем погреб открыл?
Волынский, приложив руку к сердцу:
- Ваше преосвященство!.. Не вы ли сами, государева дела ради, приказали нам с дьяком Иваном Афанасьевичем ассамблею сию сотворить с именитыми нижегородскими гостями?.. Да во хмелю и попытать их?
- Ну и что же! Не вижу я ни сыску, ни розыску, никаких ведомостей об оной ассамблее, а вижу бегство из-под приказа колодников и их охраны, мушкетеров.
- Есть и сыск, ваше преосвященство... - таинственно подмигнув, сказал Волынский.
- О ком?
- О Нестерове... обер-ландрихтере... И дворянин Всеволоцкий вам скажет... Найдена персона и другая...
- Кто?
- Гостиного двора гость Олисов... Меж ними сговор, а Нестеров работает на раскольщиков и купцов совращал - ныне доказано.
Волынский поклялся в правдивости своих слов и даже крест на груди преосвященного облобызал.
Епископ усадил его и начал расспрашивать.
Искать беглецов, кроме отряда, были посланы трое фискалов и подьячий Иван Санинский - юркий бородач. Все они старались проявить неслыханное усердие перед епископом и лезли назойливо всюду, где их не спрашивали, совали свой крысиный нос во все щели и закоулки, шмыгали в церквах, монастырях, на базарах, на судах; заглядывали в печи, в трубы, в колодцы, в отхожие ямы, удивляя посадских своим проворством и озлобляя их.
Один монах почему-то повесился внизу под горой, над ручьем, стекающим из кремля и из которого, будто бы, епископу носили воду для питья. Пошла молва: "Не к добру это!" А что монах повесился назло Питириму - в этом не было никакого сомнения.
Купцы гадали у ворожеи, под горою, у Похвалы. Жила она в полуземлянке и славилась своей прозорливостью. О чем гадали - тайна! Только жаловались на стороне: борьба с расколом мешает торговле.
Ворожея брала у гадальщика ключ от его кладовой или от сундука с деньгами и записочки о желаемом; вкладывала все это в Псалтырь. Ключ запихивала в Псалтырь винтовым кольцом, а круговой конец его связывала с псалтырем веревочкой. Гадальщика ворожея заставляла держать ключ с Псалтырем на указательном пальце, просунутом под веревочку. После этого она читала тайно какой-то псалом. Если в это время Псалтырь на пальце завертится - значит хороший признак, и гадальщик уходит радостный, поглаживая самодовольно бороду, обдумывая свои дела бодро, с надеждой. Если Псалтырь не вертится, это худой признак, - гадание не обещает ничего хорошего.
В эти дни сыска Псалтырь почему-то ни у кого не вертелся. Известие об этом передавалось из уст в уста. Чего только не делали гадальщики и гадальщицы, как ни крутили пальцем - Псалтырь ни с места. Православные попы хихикали:
- Раскольница она, ворожея-то, вот и не вертится. Попадет под приказ, - небось, завертится...
Ворожея исчезла. Искали ее пристава - как не бывало старухи. Многие об этом плакали. А другие подмигивали:
- Небось, никуда не денется, наша будет.
Из посланных на розыски беглых рабочих с Усты, Климова и Евстифеева, и мушкетеров Масейки и Назарки первым в Духовный приказ заявился подьячий Иван Санинский. Он доложил епископу:
- Идучи-де дорогой, нам попалась жонка Ирина Панфилова, про которую мне, подьячему Санинскому, приставу, сказали, что она-де с утеклецом многие разговоры имела. Ту жонку я, пристав, взял, да по указанию той жонки Ирины взяли еще двух девок: Авдотью Федорову, дочь сторожа, и Феклу Андрееву, которая недавнего утеклеца Софрона-де сестра. Да взял и еще жонку Наталью Лукьянову с дочерью Настасьей, да вдову Серафиму Андрианову, у которой есть девка. А оная девка в том дворе заперлась и осматривать себя не пускала, а потому все те жонки и девки в Духовный приказ приведены к допросу и заперты в каземат.
Питирим поморщился, выслушав Санинского:
- Откуда ты столько девок да жонок насобирал? - И подозрительно, исподлобья посмотрел на подьячего, покачав головой. Тот переминался с ноги на ногу, покраснел; видно, не знал, что ему ответить. Тогда забасил дьяк Иван:
- А на допросе те жонки...
Во время доношения дьяка в комнату на носках вошел сам рудоискатель Калмовский. Он раболепно поклонился Питириму и заискивающе, певучим голосом сказал:
- Ваше преосвященство, отец наш родной, обратите ваше внимание на покорного раба своего...
Безбровое, белобрысое лицо Калмовского глядело обиженно, и весь он, маленький, кривоногий, в зеленом кафтане, казался таким смиренным невинным страдальцем, что прямо хоть на икону. Он говорил о том, что царским указом торговые люди и промышленники поддержкою сугубою обнадежены, а гражданские власти, хотя бы и обер-ландрихтер Нестеров, никакого внимания к нему, Калмовскому, не проявляют, напротив - даже насмехаются. Одна надежда теперь на его преосвященство, на его суд скорый, правый и суровый.
Питирим приказал Калмовскому как человеку, дорожащему государевой правдой, написать ему, Питириму, о Нестерове без утайки и без прикрас все, что знает. После этого епископ отпустил рудоискателя домой с миром.
- А теперь пиши ты, - обратился он к дьяку Ивану:
"...приказным сторожам, приставам, хотя из них сторожа колодничьим караулом и не обязаны, однако ж, надлежало над приставами смотреть накрепко, чтобы они караул свой над колодниками имели неослабно и ежели что усмотрят непорядочное, о том надлежало им доносить приказным людям. А приставам, хотя которые при той колодничьей утечке на карауле и не были, но у которых за их караулом тюремные сидельцы имели у себя ножи и плели лапти и потому можно было признать причину, что они имеют ножи, а в тюрьмах нигде так не ведется, и, усмотря, надлежало те ножи у них отобрать, и о том донести приказным же людям. Они же при вышеописанном следовании показали, что к помянутым-де колодникам приходили многие девки и жонки, которых они, присмотря, чего ради - под караул не имали и приказным о том не доносили.
За те вины учинить им всем наказание, вместо торговой казни, - бить шелепами нещадно. Впредь сторожам над сторожами и над делами в приказе и над приставами, приставам над колодниками - иметь смотрение. О том обязать их сказками по приказному регулу. А над ними над всеми для достоверного смотрения определить в том приказе дневальных и подьячих, которым каждому свое дневание дневать и ночевать в том приказе неисходно. Обязать их в том сказками же. А над всеми теми сторожами и приставами и подьячими прилежно смотреть дьяку, а ежели из них кто в чем явится неисправным, докладывать преосвященному епископу".
По распоряжению Питирима Ржевский посадил своего помощника Ивана Михайловича на десять суток под арест: "Дабы впредь было таковое творить неповадно. Пей, а ума не теряй". Так было сказано и в губернаторском приказе.
После совещания с епископом Ржевский издал приказ: "Всех гулящих и слоняющихся по городу людей, а особливо которые под видом будто бы чем промышляли и торговали, хватать и допрашивать. Также накрепко смотреть приезжих, какие люди, и чтобы всякий хозяин тотчас объявил, кто к нему станет и какой человек.
На дьяка Ивана наложил Питирим строгую эпитимию: сто поклонов каждодневно в соборе утром и вечером, не вкушать вина в течение года.
- Настает пора, когда не до этого, - сказал ему Питирим. - И работы тебе будет немало.
Дьяк слушал епископа, подавляя в себе тяжелые, грустные вздохи.
Самым же большим событием этого дня была отправка Ржевским по приказу Питирима в Васильсурск семи стругов с гвардейцами для поимки Софрона и иных "воров".
IX
Филька примчался к Степаниде веселый, возбужденный; глаза его сияли таким торжеством, что Степанида подумала: уж не клад ли какой парень где-нибудь выкопал. А Филька - шапку об пол и на колени перед иконой, да за юбку Степаниду:
- Вставай, молись!
- О чем?
- Ватага под Лысковом разбила гвардейцев. Семь стругов на дно пустили. Благодари господа бога... благодари... Экая ты, право! Он подарок тебе прислал, Софрон, а мне десять рублей деньгами. Молись!
Степанида охотно стала на колени.
- Говори... Слава тебе, господи, потопившему в водах струги Питиримовы... пускай пожрет их на дне пучина окияна-моря, слопает колдун речной, а богатства несметные останутся народу голянскому и нам с тобой.
Степанида радостным голосом послушно, слово в слово, повторяла выдуманную Филькой молитву, а когда молитва кончилась (как показалось Степаниде - по случаю того, что Филька не знал, что дальше говорить), она поднялась с пола и стыдливо спросила:
- А подарок?
Филька достал из-за пазухи большой шелковый платок-ширинку с золотыми каймами и кистями и отдал ей.
- У княгини у одной отбил, - шепнул Филька.
Степанида и сама видела: кому же иначе такую нарядную ширинку с кистями носить? Глаза ее разгорелись, заиграли... Но Филька не велел долго любоваться:
- Убери, неровен час, соглядатай какой под окном.
Степанида упрятала ширинку в подполье, закрыла ставни на окнах. Потом оба пересчитывали, перекладывали с руки на руку серебряные рубли-крестовики. "Хитер царь-антихрист, чего придумал!" Чуть не сорвалось у Фильки: "Дай бог ему здоровья". На рубле был крест из четырех букв "П", отчего и рубль этот назывался в народе "крестовиком". Хоть и антихристова печать, а деньги... И любовались на эти рубли Филька и Степанида с большим удовольствием, забыв обо всем на свете.
- Польза большая народу будет от ватаги. Помогать ей надо... Богу за нее надо молиться, - говорил растроганным голосом Филька.
- Да хранит их всевышний... - набожно произнесла Степанида, сочувственно вздохнув. А потом с тоской спросила: - Почему ты не можешь найти клада?
Филька, как бы дразня ее, с горящими глазами стал рассказывать о том, какие у разбойников бывают большие богатства и как они зарывают их в землю... Таких кладов много в лесах и на горах Поволжья... "Вот бы нам с тобой!"
Степанида просила его рассказать что-нибудь о кладах. Любила она слушать такие рассказы. Да и не одна она. В народе везде мечтали о кладах, ибо "от трудов праведных не наживешь палат каменных, а вором быть не всякому доступно". Помечтаешь о кладе, на сердце как будто повеселее становится.
Фильке именно того и надо было. Толкнул он, шутя, Степаниду, та, конечно, взвизгнула, опустилась с томными глазами на постель так, что затрещали доски. Филька загоготал, устроившись на скамье против нее.
- Слушай...
Он вобрал в себя воздух, облизнулся с таким видом, будто собирается поведать что-то до крайности редкостное, какую-то из ряда вон выходящую историю, а сам ни с места.
Степанида от нетерпения и любопытства тяжело дышала, беспокойно шевелила коленями. Филька нарочно не торопился, чтобы больше раззадорить бабу.
- Были в смутные времена паны, - начал он не спеша. - И ходили те паны-ляхи по земле нашей и пригинали народ к земле, как былинку. И вот выбрали паны притон в одном месте, у нас в лесах. И стали из него наезжать и грабить. Всего чаще по праздникам, когда народ расходился по церквам и на базары. Заберут паны, что получше, а деревню зажгут. Этим они вывели народ изо всякого терпения. И вот согласились против них три волости. Окружили притон так, что разбойникам некуда деться. Стали они награбленное добро зарывать в землю в кадке, и не просто, а с приговорком, чтобы то добро никому не досталось. Атаман ударился о землю, сделался черным вороном и улетел. Товарищей же его всех захватили и "покоренили"*.
_______________
* Особая казнь. С одной стороны корни дерева подрубались, дерево
наклоняли и засовывали в образовавшуюся под деревом пустоту человека,
а дерево опять ставили прямиком.
- Улетел? - спросила Степанида.
- Да. Улетел, окаянный.
- А добро?
- Так и осталось в земле. Искали его, искали, да нешто найдешь? Вот откуда в землях неведомые богатства и кроются...
- Вс??
- Вс?.
Степанида разочарованно покачала головой:
- Мало.
- Довольно.
- А Софрон как же? - спросила загадочно Степанида.
- Что Софрон? - спросил Филька.
- Он тоже разбойник?
- Только не такой. Он - свой, наш.
- А куда же добро он свое девает?
- Куда?! Экая ты, право, острая... Чего тебе?
- Пускай скажет он тебе, куда зарывает...
- Как же, скажет!
- Коли умрет или убьют, или улетит, все одно - пропадет... Уж лучше бы нам досталось.
- Человек улететь никуда не может. Врут вс?... Сказка!
- Ну убьют или сам умрет - тогда пропадет клад? А если Софрон наш он должен сказать нам это.
- Ладно, там увидим! - зевнул он, - спать пора.
- Нельзя... Нестеров просил прийти...
Филька нахмурился.
- Опять?
- Ночью стирать буду... Надо приготовить...
- Не уходи, - просительно проговорил он, взяв Степаниду за руку.
- Нельзя. Выгонит.
И ушла. Филька остался на месте, - не дерзнул задерживать Степаниду. "Ах, бедность! бедность!" - подумал тоскливо он.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О ватаге шли большие разговоры по деревням, много говорилось и на посаде; которые хотели видеть ватагу победительницей в борьбе с правительством, рассказывали о ее подвигах дивные сказки. А в тех сказках - новые, приятные для слуха и кружившие голову слова: послушаешь - будто нанюхаешься прекрасных лесных цветов или насладишься в теплую летнюю ночь соловьиным пеньем. От этих речей было весело, хотелось жить, верить в свою звезду. Но были люди, которые смотрели исподлобья и упрекали других за добрые мысли, говоря, что чудаки, имеющие надежду, похожи на дядю, который "поутру резвился, к вечеру взбесился, а к утру помер". Еще больше стали ворчать эти угрюмые мудрецы после того, как на деревне появилась Степанида, приезжавшая за ягодами, и разболтала по бабьей словоохотливости, будто ей сам обер-ландрихтер Нестеров клялся перед иконой, что царевича Алексея давно уже и на свете нет и что будто бы он сам его хоронил, в бытность свою в Питербурхе.
Хотела этого или не хотела Степанида, а слова ее переполошили все деревни и починки на Керженце, вселили отчаянье и сомненье в крестьянах, помогавших Софрону, разбили драгоценную надежду на "доброго" царя.
- Коли царевич умер, кто нам даст спасенье? Может ли скиталец, именуемый Иваном Воином, спасти нас от бесчестья, от ран и побоев, дать нам землю и волю? Хватит ли у него могущества и славы затмить силу Петра-царя?
И когда Демид пошел однажды собирать по дворам просо для ватаги, чтобы доставить его в стружке на Суру под Васильсурск в становище, то многие мужики, особенно ворчуны и маловеры, наотрез отказались дальше кормить ватажников.
- Самим есть нечего, - говорили они.
И Демиду трудно было их убедить, да и у самого у него положение было такое же: семья сидит голодная. Однако он не смущался - шел дальше и, насобирав провианта, сел в стружок и отправился на Суру. Стружок шел быстро, но это не радовало Демида - он вез ватаге ровно вдвое меньше проса, чем полагалось.
Софрон выслушал его с глубоким вниманием.
- Да, царевич давно покоится в земле, задушенный отцом... - сказал он серьезно. - И если бы он был жив, не лучше бы стало народу. Под шапкой Мономаха сидит кабала мужицкая... Все дело в вас самих. Может быть, мы и погибнем, но не на псарне дворянской и не в конюшне от батогов, а в славном бою с царевыми холопами, умрем за правду, за бедный наш народ!
Демид удалился из становища с тяжелым чувством. Теперь ему никто уже не вернет кабана, подати с него никто не снимет, по старой вере молиться никто ему не даст. "В нас самих"... А что мы можем сделать? Ах, ах, ах!"
И небо над Волгой было серое, хмурое. Глубокая осень. Тяжело было на душе, - хоть домой не возвращайся.
X
Наслушавшись фискалов и других разных людей, доносивших на Нестерова, в том числе и бродившего по Нижнему без дела помещика Всеволоцкого, Питирим, после совета с Ржевским, решил, наконец, действовать. В глазах епископа Нестеров был главною помехой в дальнейшей борьбе с расколом. Вызвал к себе в келью из приказа дьяка Ивана и, обязав его клятвой "в молчании", усадил за свой стол и приказал писать письмо кабинет-секретарю Алексею Васильевичу Макарову в Питер.
Шагая по просторной рабочей келье в любимой рясе своей черного штофа, подпушенной коричневой голью, епископ диктовал:
"С раскольническими учителями, с диаконом и прочими разменялись мы вопросами и ответами, и та размена попремногу церкви святой благополучна, а на ответы их я имею намерение сделать возражение. Люди из расколу ныне к нам зело стали быть к обращению наклонны, да обращаются, и надеемся на милость божию, что обращение умножится".
Питирим остановился. Нахмурился. Дьяк приник к столу, почти касаясь носом бумаги.
- Пиши! - продолжал епископ.
"Только ныне нас нечаянный случай попремногу опечалил и навел сомнение: враг святой церкви, царицыной кормилицы муж Стефан Нестеров к нам в Нижний определен бысть обер-ландрихтером, в Нижний не на устроение нашему делу, но на разорение. Раскольщики по сие время у нас весьма были бессильны и ни от кого помощи в том и надежды не имели. А сей враг хоть и неявно, но лестною стал их помощью обнадеживать и от того будет все неустроение. Юрий Алексеевич Ржевский впредь при том деле быть попремногу боится, ибо кормилица Параскева Яковлевна, жена Нестерова, станет на него клеветать государыне-царице; от сего не только господин Ржевский, но и я не без опасения. А я с ним, с врагом, колико мучился, он не тайно раскольщиков защищал, но явно и нагло..."
Питирим повысил голос. Подошел к небесному глобусу, забарабанил пальцем по нему. Лицо его покрылось красными пятнами, глаза запылали гневом.
Дьяк от страха еле дышал. Грозен бывал в такие минуты епископ, и малейшая неосторожность в слове или во взоре могла привести человека, кто бы он ни был, из кельи преосвященного прямо в земляную тюрьму.
Епископ повысил голос:
"...но явно и нагло за них противу нас старался, а ныне у Юрья Ржевского в сыску раскол его, Нестерова, явно показан от многих свидетельств... Смиренный Питирим, епископ нижегородский, кланяется покорно".
Раздувая ноздри от волнения, он тяжело опустился в кресло. Дьяк окаменел, уткнувшись носом в бумагу.
- Гораздо? - спросил епископ, улыбнувшись.
- Гораздо, ваше преосвященство.
- Тайны держись крепко, благодушно отложив бахвальство и языка игривость. Иди. Искусно пиши послание. Будет читать сам царь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вернувшись к себе в приказ, дьяк крепко задумался. Епископ требовал, чтобы его дьяки и подьячие и монастырские писаки излагали свои доношения и письма "зело внятно и хорошим штилем", как того требует от служилых людей сам царь Петр Алексеевич.
Слова царя Питирим объявил по всей своей епархии, чтобы этому строго следовали и писали кратко, только о деле. Поневоле теперь задумался дьяк Иван. Да и к тому же писать приходится явную жалобу на обер-ландрихтера, на царского вельможу, близкого ко двору. А если узнает он об этом? Бояре дерутся, а холоп виноват. Не получилось бы и так.
Дьяк широко перекрестился и, вынув гусиное перо из-за уха, робко сунул его в чернильную чашу.
"И то сказать, - успокаивал себя дьяк Иван, - не срубишь дуба, не отдув губы. Что делать!"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ржевский свое не забывал. Каждую ночь проводил облавы в разных слободах посада. Все остроги были набиты задержанными. Он тоже писал царю:
"Ныне до вашего величества послал раскольщиков необратных и замерзелых; они же и указу твоему учинились противны - положенного окладу платить не хотят, и за то биты кнутом и вынуты ноздри, и посланы в каторжную работу, числом 23 человека. А в том числе послан раскольщик необратный Василий Пчелка, который под образом юродства многих развращал в раскол и пакость деял; да женска полу 46 человек замерзелых послал в девичьи монастыри, положенного оклада платить отреклись и за то учительницы их биты кнутом 13 человек".
Плач был великий у застав. Окруженные гвардейцами с ружьями наперевес, озаряемые факелами, в цепях, еле передвигая ноги, согнув спины под тяжестью мешков, набитых скарбом и сухарями, вышли за заставу толпою полураздетые, бородатые колодники на глазах у своих жен и детей. У некоторых были железные рогатины на шее, кольца с острыми длинными зубьями. Уныло звенели колокольца. Некоторые были босы, несмотря на осеннюю стужу, - это бобыли, о которых некому было позаботиться.
Ржевский умалчивал в письме, почему люди идут в тюрьму и подвергают себя пыткам и рванию ноздрей. Да и не тронуло бы это Петра. А получилось так потому, что людям нечем было платить налогов. Это были крестьяне и нищие посадские; никаких воров в толпе арестованных не было - сплошь горькие бедняки, непричастные даже к расколу.
Василий Пчелка, закованный в ручные и ножные кандалы, шагал бодро, распевая стихиры об Аввакуме. Он был в косматом треухе и, выйдя за заставу, крикнул Ржевскому, верхом на коне пропускавшему мимо себя колодников:
- Прощай, собачий лапоть! На том свете встретимся... Подметка монастырская... Погань! Обождите, вам еще шею свернут!
Один из тюремщиков хлестнул его по лицу кнутом, желая выслужиться перед начальством. Пчелка охнул, зажав рукой глаз. Присел.
А около заставы иеромонах в облачении старательно кропил святой водой проходивших мимо его колодников: "Благодать духа святого над вами!" Волосатые, почерневшие от грязи и с горя люди машинально косились в его сторону, смотрели тупо, с недоумением.
Но вот шлагбаум снова опустился, и на посаде опять стало тихо и темно, только издали доносилось лязганье цепей, покрикивание тюремщиков и вой арестантов. Медленно скрывался в темноте осенней ночи хоровод факелов, оцепивших это скопище несчастных.
Шлагбаумы были устроены недавно по распоряжению губернатора на всех концах нижегородских улиц. По ночам они опускались, преграждая дорогу. У шлагбаумов находились в постоянном наряде сильные караулы солдат.
В каждой слободе и на каждой улице выбраны были старосты "для смотрения за порядком", а с каждых десяти дворов - десятский из тех же обывателей. Десятский должен был за своим десятком "накрепко смотреть, чтобы чего не учинилось противного запрещению", а о случившемся обязан был немедленно сообщить старосте.
И что ни день - все новые и новые строгости, все новые губернаторские выдумки. Недовольство на посаде, хотя люди молча и подчинились новым порядкам, росло. Раньше не было ничего подобного, а жили так тихо и так спокойно, а теперь... И глаза бы не глядели! Надсмотра много, а то и дело убийства и грабежи, и редко кому удастся на посаде спокойно проспать до утра.
В церквах с амвона попы, задыхаясь от страха, провозглашали приказ Петра:
- Буде кто беглого сыщет или донесет и по его доносу сыщутся, давать доносителю по пяти рублей; а на тех, кои беглых держали, править за три года солдатское жалованье.
Многие старались от нужды заработать пятерку - рыскали по переулкам и закоулкам, хватали по ошибке не того, кого полагалось, иногда подвергались избиению тут же на улице, но охоты получить царские рубли не теряли. Лезли к другим. Глаза их горели, как в лихорадке. И многие из этих людей рассчитывали на добытые пять рублей прокормить семью не менее чем с месяц. Дело дошло до того, что Ржевскому нельзя было показаться на улице. Доносчики следовали за ним по пятам, "не давая покою везде во всех местах", а потому Ржевский принужден был напомнить царев указ 1714 года, в котором доносчики предупреждались, что в случае неправедного доноса их самих ждет смертная казнь.
Тем не менее съезжая изба у Ивановских ворот не пустовала. Ни одно орудие наказания в ней не оставалось без дела. А орудий этих было немало: и розги, и ременный, сыромятный кнут желобом на коротком кнутовище, чтобы удар был сильнее, и кистень в звеньях с увесистым набалдашником. Пожилой кат, или заплечных дел мастер, работал без отдыха. Любого человека он одним прикосновением руки делал калекой. На Нижнем базаре, особенно в гостином дворе, за ним ухаживали, задабривали его товарами, подарками, хотя все презирали, как поганого. "Не дай бог никому в палачах быть, и без него нельзя!" - говорили со вздохом на посаде.
И жил он отщепенцем, презренным человеком в своей норе, рядом со съезжей избой. Ржевский его награждал, подбадривал, хотя и сам, как и все, презирал ката.
Пришло время, и Ржевский стал сдавать, ослабевать душой. Питирим, хотя и был ему другом, но замучил его, никогда не оставлял его в покое и даже по ночам вызывал его к себе в Духовный приказ. Водил в подземелье, допрашивал при нем узников. Ржевский не мог отказаться. Боялся ослушаться Питирима, покорно ему подчинялся.
Вот почему и решил он однажды тоже написать письмо царскому секретарю Макарову о себе. Долго Ржевский, однако, не мог привести в исполнение своего намерения. Боялся. Наконец все-таки написал:
"Прошу тебя, мой милостивый государь, Алексей Васильевич, дабы я по высокой твоей милости указом царского величества от дел Нижегородской губернии был свободен и из Нижнего бы меня уволить, понеже отягчен делами многими и несносными, того ради всепокорно прошу, пожалуй меня, милостивый государь, не учини меня в просьбе моей забвенно, за что должен я за тебя, милостивого государя, вечно бога молить.
А ежели, мой милостивый государь, невозможно того учинить, чтоб от дел уволить, то прошу, чтоб указом повелено было мне, хотя на время, быть в С.-Питербурхе, доложить его царскому величеству о раскольнических делах.
Покорный ваш моего государя слуга Юрий Ржевский".
Никто, кроме жены губернатора, Ольги Ивановны, не знал истинной и главной причины письма его к Макарову.
А причина была простая. Испугался Юрий Алексеевич будущего, того, что должно было в скором времени совершиться в Нижнем и уездах. А узнал он об этом от самого епископа Питирима, задумавшего великий и страшный поход на раскольников. Обессилел губернатор угождать епископу, тираня и уничтожая людей. Юрий Алексеевич - военная кость, капитан гвардии, участник боев под Нарвой и под Полтавой, не находил себе он удовольствия в тиранстве безоружных людей. Да и супруга его, Ольга Ивановна, давно требовала, чтобы ушел он с губернаторского поста, и уехали бы они вместе снова в Питербурх или к себе в вотчину. Она часто плакала и проклинала Питирима, ненавидя его искренне и горячо. Епископ властно и решительно, как ей казалось, повелевал ее бесхарактерным мужем. А человек Юрий Алексеевич от природы был, действительно, мягкий и многое творил в должности вице-губернатора против самого себя, несогласно со своими мыслями и совестью.
Вот почему и обратился он с письмом к статс-секретарю Макарову, сохраняя это в тайне от епископа Питирима и от всех своих приближенных.
XI
На верхнем посаде, недалеко от кремля, в крохотном бревенчатом домике поселился невзрачный, незаметный человек, возбудивший, однако, неслыханное брожение в умах, разрушивший все исконные представления нижегородцев об образе и подобии человеческом, великий реформатор, путь которого оказался в Нижнем не менее тернист, чем путь звездочетов итальянских. Этого человека ехидно подстерегали, когда он выходил от утрени из церкви, и били с особым усердием в глухом переулке кабацкие питухи, били его молча и усердно монахи, били дьяки и подьячие, били бурлаки, пекаря. Даже "незнакомые жонки" и девки лезли царапать его. И не к кому было этому человеку взывать о помощи, не у кого было ему просить защиты, ибо никто не был уверен в необходимости самого существования его.
Этот человек - первый в Нижнем открывший у всех на виду брильню, "куафер" из вольноотпущенных, Пронька Болдырь. Он, именно он, неожиданным приходом своим в Нижний с кощунственным лезвием и зеркалом возмутил умы и сыграл на понижение государственных доходов казны, срезая бороду, сей наиболее благоприятный предмет обложения, который легче всего было взыскивать и учитывать блюстителям царских доходов.
Юрий Алексеевич Ржевский с виду доброхотно разрешил Проньке существование на белом свете, хотя эта неприятность и произошла у него в губернаторстве. Но ведь сам царь приказывает брить бороды! Сие - закон! Против нового обиходного регламента может ли идти губернатор? Даже он, первый, посетил на новоселье "куафера Болдыря". Однако против всенародного и общедоступного избиения брадобрея он тоже мер не принимал. Тем более и у самого у него втайне каждый раз чесались руки при виде услужливого, расторопного Проньки, и самому ужасно хотелось вложить некую лепту в общее дело. Что ни говори, а сумма, намеченная им в приходе за бороду, облетала, худела под Пронькиной бритвой.
Епископ посматривал косо на "Пронькин приказ" и не однажды задумывался над вопросом: нельзя ли этого кавалера списать в раскольщики, сыскать вину и посадить в Духовный приказ? Мешало этому то, что, хотя Болдырь и смерд, и "тля", и "подлый человек", а дело единое с епископом творит, наступая на староверскую ересь о небритии. К тому же фискалы донесли в Духовный приказ, что Пронька - мордвин, недавно окрещенный, и впасть в раскол такой человек никак не мог, не имел к тому времени, а также и о догматах церкви он тоже не имеет никакого понятия, и возможно, что крестится не только тремя перстами, а всей пятерней. Что с него взять? Язычник был - язычником и остался.
Таким образом, Пронька Болдырь со стороны политики и церкви как нельзя лучше оставался неуязвимым. Больше того, день ото дня власть начинала чувствовать все отчетливее и отчетливее в нем своего союзника. Офицеры, ландрихтер, ландраты, пристава стали наперебой заказывать ему нарядные парики. Благообразить лик "по маниру столицы" было не только желательно для каждого городового дворянина и чиновного служаки, но и обязательно. Дворянству, по мысли царя, надлежало идти далеко впереди "низкого подлого рода людей", к которому, как известно, сопричислялись крестьяне, мещане, попы и прочие мелкие сошки. И нетрудно понять даже глупому, что Пронька Болдырь, как его не презирай, а человек полезный и нужный: выдумщик предметов, входящих в роспись новин, обязательных для дворянства, у коего должно быть и в облике отличие от мужиков. А это самое главное.
Деньги потекли рекой в карманы Проньке, не успевал он их пересчитывать и упрятывать.
На посаде, у обывателей, несмотря ни на что, установилось все же мнение, что Пронька Болдырь совершает какое-то нехорошее, противународное дело, вредное, грешное. Пронька оправдывался, а в душе и он не был по-настоящему уверен - точно ли он прав? Иногда мучила совесть, какое-то раскаяние. Особенно досаждали ему в базарные дни приезжие торговцы. Один поймал его в кустах около Похвалы и со слезами в глазах заговорил:
- Отринь от себя злый обычай; еже брады брити и подстризати, сие бо еретический есть обычай; православным же христианам не подобает сего творити и божию заповеданию противитися.
Говорил и плакал, и обнимал Проньку нежно, как брата. Пронька тоже заревел. Потом Пронька купил вина и напоил этого прасола. Тот, глядя пьяными глазами в безбородое лицо Проньки, продолжал приставать:
- Запомни, друг, сотвори бог не человеки, а кошки и псы, оставя им без брад едины усы. Зачем же ты подобишь себя этим тварям? Пожалей меня! Больно мне!
Плачет и водку пьет. Пронька дождался, когда он плакать перестал, а пить продолжал, и на ухо, как глухому, крикнул ему, что не ради антихристовых прихотей бреет, а ради избежания голодной смерти. Прасол согласился. Не стал больше укорять Проньку.
Всяк по-своему на жизнь смотрит. Вон возьми офицеров, дворянское военное сословие, - почетно, а жидковато, и что касается чести - были бы деньги, и честь найдется. Получается, хоть и груб род человеческий и жесток, хоть и косятся все на Проньку, однако ни на какое другое ремесло не променял бы он своего доходного дела. И это многие понимают. Завидуют.
Филька Рыхлый, принюхавшись к брадобреевскому промыслу, сон потерял, по ночам бредил тысячами, а днем, сидя в своей кузнице, вздыхал, почему "господь бог одного кормит работой, а другого хлебом?" И забывал он тогда, что он - ревнитель "древлего благочестия", что совесть его "голубиною чистотою красуется", что "ад смущает людей златолюбием и блудом", что "грех возлюбити самого себя"... Теперь, пожалуй, он согласен поменяться с Пронькой своим промыслом. И, пожалуй, не прочь бы и сам резать бороды без страха и угрызения совести, хотя и раскольщик.
Вот что и привело Фильку Рыхлого в одну из суббот к Проньке Болдырю в брадобрейную избу. Стали они большими друзьями в последнее время. Филька даже со Степанидой познакомил Проньку, а Степанида после этого знакомства с укоризной говорила:
- Учись! Вот как люди живут!
Это было обидно слушать Фильке. Он преисполнился еще большей завистью к Проньке, еще сильнее захотел разбогатеть.
Войдя в избу брадобрея, к великому своему изумлению, Филька увидел против зеркала помощника губернатора. Оробел. Попятился к двери, а Иван Михайлович его ласково окликнул:
- Воротись, милый, ты куда?
Послушался приказания и с дрожью в коленях уселся Филька на скамью, ожидая, когда цирульник справит свое дело и когда освободится из его рук Волынский. Сидел и думал он: "Как это так, в брильню пожаловала такая высокая персона?" Слыханное ли это дело? Как никак, а помощник губернатора! И зачем - к тому же - эта персона могла его окликнуть. Что такое? "Пресвятая богородица!"
Пронька намочил лицо и плешь Ивана Михайловича какою-то пахучею жидкостью, намазал его салом и, сопя и приседая, принялся лезвием оскребать щетину с головы и со щек его.
Пыхтел Волынский, бурчал, топал ногами, скрежетал зубами... Два раза выругался нехорошими словами, потом у него потекли слезы.
- Легче родить, чем у тебя лицо побрить... - процедил он сквозь зубы.
Фильке было жутко смотреть и на мелькающее в руках Болдыря лезвие ножа, и на синее в цепких руках брадобрея пухлое лицо Волынского, но он виду не показывал и даже старался не дышать...
Получалось, будто у помощника губернатора Пронька вытягивает изо рта здоровый зуб, а Иван Михайлович упирается, дрыгает ногами и кричит: "Спасите! Помогите!".
Когда крик прекратился, Пронька, обтирая лезвие, сдвинув озабоченно брови, сказал:
- Жесткий волос... Торчит...
- Ирод ты, душегуб, сам ты торчишь! На шпагу тебя, дьявола, посадить, а не деньги тебе, козел вонючий, платить! - ворчал сердито Иван Михайлович, доставая из кармана недавно отчеканенные медяки.
Филька встал, почтительно отодвинулся к стене. Волынский, сопя и ворча, расплатился с Пронькой и подошел к Рыхлому:
- Чего рот разинул?! Работы у нас предвидится изрядно... Приходи в понедельник, покалякаем. Один ты, гляди, не справишься, кличь подмастерьев. Важная, государственная работа. Об этом запомни. Приумножь свою снасть, людей сыщи, и пойдет. Довольно баклушничать!
Иван Михайлович теребил свои опущенные книзу усы. Из-под густых бровей Фильку рассматривали прищуренные испытующие глаза.
- Отколь известен ты епископу?
- Колодников обряжал в Духовном приказе.
- Раскольник?
- Нет, - бойко ответил кузнец, не моргнув.
Волынский поморщился, вздохнул:
- Приходи.
И ушел, гремя по полу чудовищным палашом, запрятанным в бархатные ножны, и громадными немецкими сапожищами.
После его ухода Филька и Пронька некоторое время молчали, вопросительно глядя друг на друга.
- Боишься? - тихо спросил Пронька.
- Боязно, - прошептал кузнец.
- Точно ли ты в архимандричьей темнице людей ковал? - испуганно тараща глаза, поинтересовался Пронька.
- Да, - пролепетал тот, покраснев.
Помолчали. Пронька стал точить о камень свою бритву, отвернувшись. Будто не хочет больше говорить.
- А что?
У Фильки зародилась в эту минуту злая мысль против брадобрея.
- Так просто, - не оборачиваясь, ответил брадобрей.
Филька с досадой почесал затылок и вышел из брильни. Дорогой ломал голову над тем, о чем донести в розыск на Проньку?
В понедельник он отправился в губернаторский комиссариат. Оделся по-праздничному. В новую поддевку с расшитым желтой и красной гладью бортами и воротом. Расчесал бородку, новые сапоги дегтем намазал. Приосанился.
В воскресенье, хотя и виделся он со Степанидой, но ничего ей не сказал. Не обмолвился ни единым словом. Да и не знал еще: можно ли рассказывать о беседе с Волынским. "С огнем не шути, - раздумывал Филька, - с водой не дружись, ветру не верь! Со всех сторон нужна оглядка, недолго и сглазить, коли выгодное что - у всех очи завистливые. Голодные люди стали. А что касается Проньки - шутя, асмодей, мед пьет. Это всем известно. А чего стыдиться? - размышлял Филька, подходя к приказу. - Когда сыт, тогда и знай стыд".
Иван Михайлович встретил в дверях ласково.
- Добре! - приветствовал он. - Честь лучше пива, а ты теперь у нас свой будешь... Наш. Понял?
Волынский провел Фильку в свою комнату, запер дверь.
- Внимай!.. Безместного двора купец ты. Издали еще так и сяк, а вблизи никак, пустота!.. И тут не звенит, и там не шуршит... - Волынский похлопал себя по карманам. - И башка твоя почти что твоя наковальня - всяк по ней бьет. И всяк над тобой насмехается... Не так ли?
Филька утвердительно кивнул головой.
- Внимай! Не зря призвали тебя на боярский двор. Пускай смеются! Того ради - не унывай... На государевых дрожжах и твое тесто вспухнет. Только молчок. Разболтаешь - язык откусим. Проньку Болдыря с бритвой позовем. Твоего друга.
После этого Волынский наклонился к уху Фильки и сказал:
- Вице-губернатор и епископ подряд сдают тебе на всех колодников монастырских и гражданских. Ковать воров будешь, изменников.
- А много ли их? - спросил почему-то Филька побледнев.
- Хватит. Дом построишь... Тысячи будут. Ожидаем... За каждого с головы полтину. Дело нажиточное.
У Фильки в мозгах помутилось. Разве не понимал он, что подряд предлагают ему неважный, зазорный? Понимал. Ковать придется ведь своих же страдальцев-пустыножителей и нищих-утеклецов, скрывающихся от ига барщины и военщины. Филька Рыхлый - человек посадский, зоркий, грамотный, чувствует, чем пахнет от губернаторских милостей. И проснулось колебание в нем, зажглась обида внутри... Нет! Недостойно ему, ревнителю древлего благочестия, противу своих братьев такую работу вести.
- Нет! - сказал он. - Не гожусь я в слуги боярского, воеводиного приказа. Малоумен я и языком слаб, каюсь, и сердцем зело недужен... Не гожусь. Самый последний человек я... Убог от первого дня своего рождения...
Волынский заиграл глазами, поводил в раздумье языком под верхней губой. Усы зашевелились. Кончик одного уса он взял в рот. Очень противно было это Фильке.
- Нам ведомо, что соответствуешь ты сполна, а у нас от врагов найдешь верное прибежище и защиту... Не бойся. За тебя казнить людей будем. Не посмеют.
Филька Рыхлый не поддавался.
Волынский достал из кармана целую пригоршню серебра.
- Вот это тебе... на обзаведенье... пятьдесят крестовиков.
Дрожь пробежала по всему Филькиному телу: пятьдесят рублей! В груди стеснило дыхание, голова закружилась. Никогда в руках не держал он таких денег, и только видывал он такие вещи в руках гостинодворцев и прасолов. И хотел этого или не хотел Филька, но протянул дрожащие руки и крепко прижал к груди серебро, слезливо взирая на Волынского, который подал перо Фильке, усадив его на скамью:
- А теперь подпись руки положи под этой сказкой, сокол мой!..
Волынский подсунул Фильке бумагу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всю ночь молился перед иконами у себя в горнице Филька Рыхлый. Молился и плакал.
- "Среди самых юных лет вяну я, аки нежный цвет! Господи, помилуй!" "Ты разбойникам прощаешь, рай блудницам открываешь! Господи, помилуй!" "С верой днесь к тебе взываю и любовию пылаю! Господи, помилуй!" "Ниспосли нам благодать, чтоб безропотно страдать!" "Возложили крест нести - ты приди меня спасти! Господи, помилуй!"
Все стихиры и акафисты, что знал Филька, - "несть числа" - перечитал он их до полночи. И стало ему после этого много легче. И то сказать: "Все христиане криво едут".
В полночь от Нестерова пришла Степанида. Так уже давно установилось, что домой приходила она почти на рассвете. Филька по бедности своей и незнатности примирился с этим, а Степанида домой носила и мяса, и масла, и молока, и денег от Нестерова.
Она удивилась, что Филя не спит.
- Больше не ходи к боярину... будет, - строго сказал Филька.
- Что так?! - удивилась Степанида.
- А что? - зло посмотрел он на нее.
- Осерчает... Боюсь.
Но не успела она высказать того, что хотела, как Филька размахнулся и ударил ее по спине. Не было такого случая раньше во всю жизнь, чтобы Филька руку поднимал на свою "любовь".
- Сосуд погибельный, пакостный! - прошипел он, завертываясь в одеяло, и прибавил еще бранное слово, которым также никогда в жизни не называл Степаниду. Она заплакала. Слушая ее всхлипывания, Филька смягчился:
- Да будет честен брак и ложе нескверно!
- Что же ты... брачником хочешь быть? - спросила сквозь слезы Степанида.
- Да, брачником. Найдем попа и повенчаемся...
Степанида в ужасе закрестилась, слушая Фильку.
Оба они, и Филька и Степанида, были беспоповщинского толка, поморского диаконовского согласия, коим брак, освещенный попами, не допускался.
Филька продолжал:
- Бракоборцы ныне подаются. На Поморье уже брачуют. И деньги у меня будут... И не надо нам никакой помощи от ландрихтера. Ложись! Утро вечера мудреней.
Степанида медленно стала раздеваться. Лицо ее было, на удивление Фильки, не таким уж радостным, как он того ожидал, наоборот...
XII
Дьяк Иван хвастался перед отцом Гурием, что у него рука "зело легкая". Правда, колодники Духовного приказа и стражники были другого мнения, но одно дело - колодники и стражники, другое дело - отец Гурий. Ему, этому тихому иеродиакону, ничего не стоило втереть очки. Моргал, слушая, старый тщедушный батя, пощипывал тощую бороденку, сквозь которую проглядывал подбородок, и покачивал в знак внимания головой. А теперь и совсем растрогался: слезы увлажнили его бесцветные глазки - слезы радости, благопокорности и смирения.
Не зря в этот день хвастался дьяк Иван легкостью своей руки, не зря... Как тут не поверить?! Доказательство налицо.
В ответ на письмо, писанное им по приказу Питирима кабинет-секретарю Макарову, из Питербурха прикатил в Нижний специальный гонец. Привез письмо. Это письмо дьяк Иван и прочитал иеродиакону Гурию.
Вот оно: "По сему прошению епископа Питирима запрещается всем ему возбраняти в его равноапостольском деле; но повелевается паче ему вспомогать. Ежели же кто в этом святом деле ему препятствовать будет, то безо всякого милосердия казнен будет смертию, яко враг святыя церкви; а буде кто из начальствующих не будет помогать, тот лишен будет имени своего. Петр".
Отец Гурий встал и, дрожа всем телом от страха, сотворил молитву о здравии государя Петра Алексеевича. Сделал три земных поклона перед иконою и облобызал письмо.
- Вельми мудрый царь, - прошептал он.
Дьяк Иван рассказал, что епископ распорядился письмо это во множестве переписать и разослать по епархии, чтобы в церквах было прочитано всенародно, и объявить его же всем военным и гражданским чинам в Нижнем, а в первую очередь Стефану Нестерову.
Отец Гурий улыбнулся.
- То-то теперь будет!
- Спеси поубавит наш судия теперь...
- Ох-хо-хо, хо-хо-хо-хонюшки!
- Так и надо. Распустили народ, воров расплодили. Уж и судьи!
- И-их, владычица!.. Грех ходит кругом. Распутство. Разбои. Жить страшно!
- Макарьевские воры к Нижнему прицеливаются.
- Господи, спаси и помилуй нас, грешных!..
- Языческую мордву и чувашей подымают... Одного монаха убили...
- Свят, свят... Упокой душу старца во царствии...
- А где власть? - дьяк Иван хватил кулаком по столу.
- Высокомудрый Никола, помилуй нас...
- Ржевский сбрендил... поддаваться стал. Помощник его, Иван Михайлович...
Тут дьяк Иван запнулся. (Только вчера целый бочонок высосал с Иваном-то Михайловичем). Отец Гурий не обратил на это внимания, он стал на колени и давай молиться:
- Дай им, господи, всем царство небесное и вечный покой!
- Кому это? - удивился дьяк.
- Убиенным попам и монахам...
- А-а! - равнодушно протянул дьяк. - Дело не в этом.
Отец Гурии встал с пола, долго отряхивал пыль с коленей на рясе.
- Ржевский-то сразу проспался... в себя вошел... Три облавы ночные сотворил по городу. Заглаживает...
Отец Гурий шептал про себя молитвенно:
- Аще беззаконие не зриши, господи, господи, - кто постоит?! В беззакониях зачаты мы есм, и во гресех родили нас матери наши...
Дьяк Иван, глядя на него, стал громко, нараспев, зевать... Больше он уж не разговаривал с отцом Гурием. Скучно!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ответа на свое письмо кабинет-секретарю Макарову Ржевский не дождался. Теперь он, прочитав письмо царя на имя Питирима, еще более пал духом, но старался виду в том не показывать. Внешне бодрился.
Питирим, однако, заметил, что с Ржевским творится неладное.
- Не очень печалься о том, что горожане находятся в смятении, иди средним путем между крайностями. Верная победа, - сказал он ему в виде успокоения.
XIII
Получив от Питирима в копии письмо Петра, Нестеров запил, а через несколько дней к нему приехала жена. Вышло неловко. Параскева Яковлевна наткнулась на жонку Степаниду в то время, когда она меняла с плеч Стефана Абрамыча белье. Сам он не мог этого делать, так как не тем был занят. Перед ним стоял кувшин с вином и блюдо с разварной рыбой: он усиленно жевал рыбу в безвольном подчинении сильной и ловкой Степаниды. Видя все это, Параскева Яковлевна плюнула в упор на жонку, обозвав ее коротко и ясно, по-солдатски, а мужу дала затрещину и выругала его "старым кобелем".
Степанида, несмотря на свой громадный рост и на свою удивительную силу, так испугалась, что в суматохе, убегая, забыла шелковый платок, подарок Стефана Абрамыча, бежала без оглядки до самых Печер. Нестеров, невзирая на такую баталию, проявил неслыханное равнодушие к совершившимся в его доме происшествиям, стараясь не замечать жены, и даже не спросил у ней ничего о Питере, о царе, о друзьях и врагах - сидит, наливает себе брагу в кубок и неторопливо потягивает, облизываясь и причмокивая. Столько не видались, - и этакое равнодушие!
- Так бы и растерзала! Ух! - тряслась от негодования жена.
Ей все стало понятно теперь. Толстая, рыжая, с веснушками на груди и на руках, она, конечно, не могла сравниться с этой дородной, румяной девкой, которая пригрелась под бочком у ее слабохарактерного мужа Стефана Абрамыча.
Упреки жены, всхлипывания ее Нестеров воспринимал, как нечто совершенно к нему не относящееся. Продолжал неторопливо, с достоинством наливать и выпивать брагу, пьяно улыбаясь своим мыслям. Один раз даже про себя сказал вслух: "Я еще им покажу!.. Обождите!" Жена оглядывала его со всех сторон, как чудо какое заморское, а он, как бы очнувшись, пьяными глазами взглянул на нее и небрежно бросил:
- Уйди! Не мешай думать.
- Ах ты, бесчувственная колода! - налетела на него Параскева Яковлевна. И пошла... и пошла... Тут только Нестеров почувствовал, что, действительно, к нему приехала жена.
После веселой беспечной жизни во дворце и милостивого обхождения царицы таким неприветливым, скудоумным и холопским показался ей Нижний, а муж совершенно неприемлемым после молодого сержанта Семеновского полка. Пьяный, небритый. Как только могла она за него выйти замуж? Удивительно! И жалела она, зачем сюда приехала.
"Противный-то, противный, - думала она, - да еще пакостником оказался, мухобоем и повесой, омерзелым плутом. То ли дело сержант Митя! Молодой, красивый, умный, в вечной любви каждый раз клялся. Интересно! Никогда не забудешь его ласк. Всю жизнь во сне будут сниться. Лучше не думать!"
Стефан Абрамыч, однако, не унывал. Мало ли какие оплошности бывают в жизни? Да и кто мог ожидать, что жена так скоро прибудет в Нижний? Между прочим, Степанида, хотя и низкого происхождения женщина, а может любить не хуже дворянки, даже лучше. Стефан Абрамыч это очень хорошо знал, и об этом он постоянно думал. У него во многом изменились взгляды на простой низостный люд. И не зря на посаде его стали считать защитником убогих и гонимых. Степанида много нового открыла ему в жизни. Он почувствовал в ней большую силу и большую любовь. Через нее породнился он с теми, кого раньше презирал. Одним словом, у него появилась огромная приятная тайна. Это его утешило теперь, в минуту сей вулканической ярости Параскевы Яковлевны. Это утешало его и в минуты тяжелого раздумья о наступлении на него всех его нижегородских врагов во главе с Питиримом. Радовало то, что молодая дева не погнушалась его солидным возрастом и полюбила его, как человека, равного ей по летам и по положению. Полюбила честно, как давно уже разучились любить боярышни в Питербурхе. Вот он, народ!
Нестеров приободрился и на другой же день решил наведаться к своему другу, купцу Афанасию Фирсову сыну Олисову.
И в голову не приходило дворянину Нестерову, что за эту "близость" к народу он и должен будет пострадать.
Параскева Яковлевна с мужем не разговаривала. Он тоже надулся. Молча разоделся, распушил бант на груди и поехал к Олисову советоваться насчет того, как понимать письмо Петра, которое в копии разослал всем представителям гражданской власти епископ.
Олисова он застал в разговоре с подручными ему приказчиками. Афанасий Фирсович чинно встал со своего бархатного кресла и радушно приветствовал гостя. Облобызались. Помолились на иконы. Олисов кивнул своим приказчикам, и они немедленно исчезли из горницы.
- Не помешал ли я тебе, Афанасий Фирсович?
Олисов махнул рукой.
- Нет. Что ты! О лесе говорили... Губернатор и епископ приказали лес рубить для кораблей. На Керженце участок мне отвели.
- Так... - отдуваясь, заерзал на своем месте Нестеров.
- Не в чести наше купечество у епископа! Ах, ах, ах! Торг - великое дело. Не лишнее всем судьям и властям об нас попечение иметь неоскудное... Купечеством всякое царство богатится. То и батюшка-государь понимает. Великое охранение нашего брата блюсти надлежит, дабы приплод царю мы несли с усердием, а нас окладами здесь замучили... Работы не те навязывают.
Нестерова всегда раздражали жалобы купцов на их якобы трудное положение. Он не верил даже и своему ближайшему другу Олисову.
- Полно, дорогой мой... Вам ли не житье теперь! - невольно вырвалось у Нестерова, но он тотчас же спохватился и прикусил губу. Олисов покачал головой.
- Не ждал я слышать от тебя таких речей, Стефан Абрамович! Запомни, дорогой: воинство воюет - купечество помогает. Несмысленые люди токмо купечество ни во что ставят и гнушаются нами... Можно ли принуждением лес готовить, да еще к тому же в керженских и чернораменских местах?
- До всех добрались... Что говорить! - вздохнул Нестеров, стараясь загладить свою оплошность, и, вынул из-за пазухи копию царского письма на имя Питирима, подал ее Олисову. - Читай, что пишет царь Питиримке!
Олисов подошел с бумажкой к окну и по складам про себя стал читать письмо. Слова: "а буде кто из начальствующих не будет помогать, тот лишен будет имени своего..." - прочитал он вслух и посмотрел со значением на Нестерова. Тот обтирал на лбу платком пот. Глаза его растерянно бегали.
- Стало быть, он нужнее царю, нежели мы с тобой. Вот и все. О чем же я тебе говорил?!
- Мы с тобой тиранством таким над раскольниками и народом рук марать не будем. Кровь человеческая нам поперек горла стала... блевать начнем. А епископ только усы обтирает и облизывается. Ему все мало.
Олисов подошел к двери и запер ее на задвижку.
Нестеров понизил голос:
- Слыхал?! Опять гонение началось.
- Знаю, - грустно покачал головой Олисов. - Для сего не много храбрости надо и доблести. Лавры Диоклетиана - не великая честь для духовной особы.
- Острог укрепляют. Караулы на берегу усилили. Готовят что-то. В Печерском монастыре другую земляную темницу вырыли...
- Господь знает, что творится!
Олисов перекрестился двуперстно. Нестерова он не боялся. Он близко сошелся со Стефаном Абрамовичем. Знал, что обер-ландрихтер втайне тоже поддерживает и защищает "ревнителей древлего благочестия".
- Спорить нам с ним нельзя, - сказал он с суровым выражением на лице, - но ослушаться придется... На Черную Рамень или в семеновские, керженские леса я не пойду... На помощь в защиту нас и в понуждение работных людей посылает он с нами гвардейцев, а кого мы теми гвардейцами бить будем?.. Не керженских ли старцев?! О, лучше бы на свет не родиться, чем вгонять в могилы своих же! Неистовство такое не к лицу нижегородским гостям. Пушников сулил поговорить с епископом о сем предмете... Ждем...
- Посоветуй же, Афанасий Фирсович, что мне делать? - простонал Нестеров.
- Крепиться. Мы тебя в обиду не дадим! - сказал, как отрезал, Олисов. - Человек ты нам нужный по юриспруденции. Человек ты наш. Купцы защитят. К царю обратимся, в случае чего.
И, задумавшись, добавил:
- Может, денег тебе?
- Я уже и так у вас в долгу...
- На правеж не потащим, - засмеялся Олисов. - Многие дворяне, не ты один, у нас в долгу.
Олисов прильнул к нестеровскому уху:
- Под Макарием разбойники пять стружков ко дну пустили. Тридцать гвардейцев утонуло...
- Как так? - изумился Нестеров.
- Иван Воин утопил. Напал врасплох со своей ватагой на них из-за стрежня под Исадами... Храбрые люди!
Лицо Олисова ни в какой степени не выражало печали о погибших губернаторских стружках с гвардейцами, - напротив, в глазах его светилось бедовое любопытство. Нестеров весело оживился. Надул самодовольно щеки.
Олисов продолжал:
- Ржевский в угоду Питириму послал стружки наказать разбойников за ограбление вотчин - рад стараться!.. Того ради готов на все! А их утопили. Ватажники стоят крепким станом под Макарием и грозят Лыскову... Снова бунт хотят поднять там. А главное - мордва, чуваши и прочие иноверцы за них.
Нестеров был доволен тем, что затея епископа не удалась. Вообще, о разбойниках он был иного мнения, чем другие. Сочувствовал им. Он не считал их "ворами".
- Сам царь говорил нам, - оживленно выпрямился Нестеров, - что бегут на разбой от худого распорядку в дворянских вотчинах и полках. Не может раб без причины оборотиться во льва. По земельному, судейскому и иному неустройству разбойники родятся. Во всех государствах христианских и басурманских разбоев нет таких, каковые у нас на Руси. Головосечением, колесованием и рукосечением делу не поможешь... Сам я ландрихтер, но и я скажу - суд у нас гнилостный, правды в нем нет... Для знатных и богатых он всещедрый, для убогих - гиблый.
Олисов внимательно посмотрел Нестерову в лицо. Прекратилось его сочувственное поддакивание. Когда Нестеров кончил, Олисов вздохнул.
- Из тли орла не сделаешь... - сказал он задумчиво.
- Ты о чем это, Фирсович?
- Об убогих и голытьбе... Сочувствую я им, но не верю. Есть и у меня на работе. Знаю я их. Рабами родились, рабами и сдохнут.
- Рабами никто не родится, потом людей делают рабами, - возразил Нестеров. Он вспомнил о Степаниде и ее любознательности, о том, что она очень быстро научилась сносно читать и писать по-немецки, о ее силе, о красоте, об энергии, об ее старании через него помочь обездоленным, - и готов был возражать Олисову. Хотелось многое сказать в защиту голытьбы, однако, не желая раздражать Олисова, не стал ничего ему говорить.