Я желаю, чтоб гордый ты был и свободен...
Это счастье его в руках. Он не верит ни в какое другое счастье.
"Слушать стариков да раскольников - от жизни отречься. Пропадай, кривда, выходи, правда, наружу! Правда светлее солнца, суда не боится. Была не была - сегодня ночью!"
И снова в голове стихи Горация: "Куда буря не закинет, гостем бываю. Теперь, гибок и проворен, погружаюся в волнах гражданских страж твердый! И друг добродетели истыя..."
Софрон находил утешение и поддержку в повторении стихотворных речений Квинта Горация Флакка, особенно в тех местах его песен, где воспевались стоики. В твердости духа их и в презрении к жизни он видел завещанное ими людям могущество.
Прочь, сластолюбие! Проклятие Лизавете! Никакие мучения, никакие страхи не остановят его. Он должен быть таким же, как эти древние эллинские герои: гибок и проворен, глядеть в глаза смерти с усмешкой, на дыбе умирая, не издать ни единого звука.
Александр продолжал уныло тянуть тусклые нравоучительные слова:
- Не боготвори ничего сотворенного. Гордый боготворит себя. Своеволие овладевает его помыслами. Апостол Павел дает уразуметь, что диавол осужден за гордость. Апостол Петр сравнивает диавола со львом рыкающим и ищущим пищи, но и лев, и волк, и заяц, и даже всякая птаха - все должны умереть... Чего же ради гордиться и зло другим творить?
- И волк и заяц, - сказал ему в ответ Софрон, - должны умереть, однако чего ради в пасть волку попадать зайцу? И нет такой твари, которая радуется тому, что ее съедят... А ты радуешься и не желаешь противиться!
- Смерть от злодея угодна богу. Сам Христос страдал от насильников, упрямо твердил Александр.
- Но достоит ли нам радоваться страданиям христовым? Разумно ли это?!
И странно было Софрону глядеть на этого одурманенного священным писанием человека и хотелось громко прославить льва, которого апостол Петр осуждает за то, что он ищет себе пищу. О, если бы подневольные люди уподобились львам и стали гордыми и истребили бы своих угнетателей!
Александр уснул. Вытянулся во весь рост на земле вдоль сырой стены подземелья, точно умер. Софрон, убедившись в том, что старец спит, достал из-под соломы гвоздь, гнутый крючком, и приложил его к замку ножных кандалов.
От шума цепей Александр проснулся.
Софрон схватил его за плечи, склонился к нему:
- Бежим, бежим!
Диакон с сердцем отстранил его рукой.
- Не тяготит меня сия нора. Несчастия бежать не рассудно, не хочу обманом скинути железа. Одного в душе желаю, чтоб со Христом мне вечно жить. Для него скорблю, страдаю, крест его хочу носить.
Софрон еще раз тряхнул его.
- Очнись, ужель тебе по душе каторжная подклеть? Владей умом и волею... Бежим!
Александр снова оттолкнул его.
- Бежать - значит страх свой казать злочестивым, а я не страшусь ни муки лютые, ни огня. Бегство не унизительнее ли страданий?.. Мысль моя не убоится никакого испытания... Умру с ней, а не выдам ее... Об этом скажи там, на Керженце... Властем же предержащим всяка душа да повинуется.
Александр смотрел в лицо Софрона немигающим, застывшим взглядом. Он вытянулся, звеня цепями, и, словно во сне, ровным, похожим на бред, голосом произнес:
- Познал тщету земных я благ. Блаженство тот наследует, кто духом нищ, кто слезы проливает, правды алчет, правды жаждет, в кротости, незлобивости, миролюбив и сердцем чист, кто страждет от людей невинно...
- Стой! - схватил его за руку Софрон, трясясь от негодования. Лицо его покрылось красными пятнами. - Человеку гнусно быть голубем, не хочу я в лапы попасть ни соколу и ни кречету, а тем более черну ворону. Богатый и знатный - что медведь пресыщенный в берлоге. Похитили они у бедняков единственную радость свободно любить, растить детей. В венце порфирном и ризе висонной блаженствуют владыки мира сего на спинах рабов своих, а добродетелью, как кнутом, подгоняют. Бог казнит нас бедами, а их ублажает радостью и веселием.
Софрон с негодованием бросил цепь и гордо сказал:
- Уйду в горы, в леса, на Волгу расторгать сплетенные врагами сети. Противны мне предводители благоумные и смиренные духом, - они заодно с царями, боярами и князьями церкви, они предают нас, вводят в обман. Прощай, пустопоп благочинный! Противно мне твое смирение!
Богатырскими руками он ухватился за железные прутья решетки. Они погнулись.
- Помоги! - прошептал Софрон.
Александр попятился в ужасе в угол.
- Не хочешь! - засмеялся Софрон и со всей силой рванул решетку. Посыпалась известка.
Александр перекрестился, попятился к стене и сказал вслед Софрону, скрывшемуся в окне:
- Будь счастлив, юноша!
Слезы потекли по его щекам.
XVIII
Ночью дьяк Иван вернулся в Духовный приказ из подземелья весь растрепанный, глаза в разные стороны, бледный, чумной. Остановился среди кельи и прошептал, с трудом дыша, "вельми непристойные слова, не по чину"...
Но, опомнившись, докончил:
- ...Мати пречистая, спаси нас!
Да в расстройстве неловко повернул задом, толкнув сложенную в углу колонку киотов. Она рассыпалась. Такой шум потрясающий в архиерейском доме произошел, что сам преосвященный епископ сначала сильно закашлялся, а потом торопливо зашаркал туфлями у себя в половине. Дьяк Иван позеленел от страха, нагнулся, начал скорехонько поднимать киоты. Но опоздал - дверь отворилась: в белой ночной рясе на пороге стоял епископ.
- Ты чего тут? - спросил он, сурово нахмурившись.
- Беда! - воскликнул дьяк. - Беда!
Питирим уставился на него удивленными глазами.
- Говори!
Вытянулся дьяк Иван перед епископом и, не переводя духа, выпалил:
- Сию ночь противу четырнадцатого июня известный вашему преосвященству колодник, Пономарев сын Софрон, сломал у тюремного окна решетку, бежал, а после него в тюрьме найдены ножные железа, в коих тот колодник сидел, да деревянный ключ, да гвоздик железный, загнут крючком, которыми знатно те железа отомкнуты...
Питирим, в ярости, схватил дьяка за руку и так рванул его, что, несмотря на свою грузность, дьяк отлетел в угол, как перышко.
- Позвать пристава! - прохрипел епископ, как всегда в гневе прикусив верхнюю губу.
Дьяк от испуга не двигался с места... Минуту длилось молчание. Он, видимо, хотел сказать что-то в свое оправданье.
Питирим теперь дернул его со злостью за бороду:
- Чего стоишь?
Словно из-под земли, выскочил пристав Гаврилов и еле слышно произнес:
- Прощенья молю, ваше преосвященство! Слыхом не слыхивал, видом не видывал, как так мог утечь оный разбойник.
- Зови сторожа! - крикнул Питирим дьяку Ивану, ударив кулаком по столу, и обругался редкостно.
Дьяк исчез.
- Говори скорее! Диакон Александр где? - закричал епископ на Пристава.
- Диакон Александр не пошел за утеклецом, не захотел ослушаться твоей воли...
Питирим приказал ответ держать явившемуся с дьяком сторожу Федорову.
- В канун того числа к Духовному приказу пришед незнаемая жонка, сказал Федоров, - которая спрашивала у тюремного окна колодников, а лицо ее было закрыто, и кого именно спрашивала она, - из караула расслышано не было...
Пристав покосился в ужасе на сторожа...
- Каково имя жонки? - опершись локтями о стол, уставился преосвященный глазами в лицо пристава.
- Не ведаю! - отступил в растерянности тот.
- Так ли? - прищурился епископ. - А ты? - обратился он к сторожу.
- Не ведаю! - пробормотал сторож, посматривая на пристава.
- Иди! - махнул рукою на дверь Питирим.
Пристав быстро удалился.
Питирим подозвал сторожа к себе поближе и, отвернувшись к окну, начал молча перебирать четки.
Несколько минут длилось тяжелое молчание. Федоров стоял красный, весь в огне, мучительно подавлял дыхание, глазки его слезились, бороденка тряслась, выдавая внутреннее волненье.
Питирим продолжал смотреть в окно, как бы забыв о стороже. Вдруг раздался его тихий, какой-то незнакомо ласковый голос:
- Поговорим любовно. Слыхал ли ты, православный человек, какие разговоры той жонки с приставом Гавриловым?
- Многие разговоры она имела и привела еще двух девок, которые девки, как наслыхан я, утеклеца-де сестры, Авдотья и Настасья прозываются...
- А не видал ли ты: не было ли разговоров бывого студента, Пономарева сына, с бабами?
- Не! Не видал!.. - упал в ноги епископу сторож.
- Так-таки и не видал? - улыбаясь, переспросил преосвященный. - И не видал, с кем спали бабы?
- Видал, - тихо ответил сторож, стоя на коленях.
Питирим сказал дьяку: "Уйди". Дьяк Иван ушел.
- С кем?
- Убьет он меня. Разом перешибет.
- За лицемерные и подлые деяния сам же будет наказан смертью. Говори без утайки.
- Грозил мне смертоубийством.
- Пытать буду.
Сторож съежился, заревел:
- Пристав Гаврилов уходил в ночь. С какой женщиной, впотьмах я не разобрал.
- Кто эта жонка? - продолжал наступать на него Питирим.
Сторож шепотом сказал: "Степанида".
- Убирайся! - проскрежетал зубами епископ.
Сторож, пошатываясь, побрел вон из архиерейских покоев.
Питирим зло посмотрел на вошедшего вновь дьяка.
- Допрошу всех самолично. Беглеца повелеваю сыскать большим повальным обыском, многими людьми; искать везде накрепко, не взирая на чины. Пристава - в кандалы.
Дьяк низко поклонился.
- Бог в помощь! - благословил его епископ, смягчившись.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В эту же ночь дьяк Иван верхом на взмыленном коне объехал всех приставов, ландратов, фискалов, военачальников города с секретным сообщением о побеге опасного колодника. К заставам нагнали ярыжек и солдат. Ловили всех, кого ни попало, и тащили за ворот в острог: кого к Дмитровской, кого к Ивановской башне. Сажали в колодки и обряжали в цепи на общих основаниях с держанием до розыска.
Ночами по квартирам, словно мыши, шмыгали ярыжки и искали беглеца под нарами и койками, на печках, в чуланах и на чердаках.
И стали ломать головы служки архиерейские и епископ сам: куда мог направить стопы свои беглец? Приходили в Духовный приказ и губернатор Ржевский, и его помощник Волынский Иван Михайлович, и бургомистр Пушников, осматривали казематы и диву давались: какую силу должен иметь такой человек, изломавший тюремные решетки. Затем, вместе с Питиримом, сидели и гадали - где скорее всего можно накрыть утеклеца. То, что дорога одна лежит для всех бегствующих колодников - заволжские леса, - всем было ясно. Выходили на берег и смотрели в сторону лесов.
По Волге посланы были струги. Стояла сушь трескучая, пожгла до корня хлеба на напольной стороне. В нос лезла гарь лесных пожаров. Дымилось густо Чернораменское полесье: горели и тлели многие чащи, горела и тлела многая сухоболотная земля; черные клубы дыма выползали из глубоких недр торфяников, заволакивая небо желтоватою мутною пеленой. Птицы бросали гнезда. Люди говорили о скором преставленье света: "Се ад чадит, се геенна огненная просовывает к Нижнему свои языки из-под грешной земли, ад хочет пожрать гниющий в новинах грешный Нов-Град".
- Ух, и жарынь, людушки, ух, и жарынь же, ух-ма! - говорил один монах, следивший из-за сарая на берегу за начальниками города, другому, ловившему на досках у сарая мух.
- Чего не жарынь - хушь блины напекай на тепле, - отозвался тот, поймав муху. - Жалкое существо, зачем живешь?
- Слыхал? - понизив голос, сказал его товарищ. - Погоню наряжают.
- Лови ветра в поле, - подмигнул тот. - Пожалуй, пойдешь проведать, да и останешься обедать. Недолго. Ой, дела! Бунтом, мятежом пахнет...
Он оторвал у мухи крылья, бросил ее на землю и растер лаптем.
- А ты слышал, Потап, хозяин-то наш задумал попам да чернецам бороды брить...
- Чего уж тут! Смотри, икону повесили в часовне, Миколу Чудотворца без бороды. Что в этом?! Дадут приказ - и в лютерскую ересь обратишься. От них зависим... С Благовещенского собора да с Крестовоздвиженья колокола уже стянули на пушки переливать. В их власти.
- Ялтынь царский - вот наша жизнь... За ялтынь любую душу купишь и что хочешь.
Говорили монахи тихо, а сами посматривали в ту сторону, где стояли губернатор с помощником и Пушников.
- Фискалою меня хотят сделать, - на ухо произнес мухобой. - Доносить.
- Пойдешь? - спросил его товарищ.
- Пойду. Деньги платят, и воля большая. - Он оскалил свои сильные жеребячьи зубы.
- А на меня донесешь?
Мухобой задумался. Его товарищ смотрел на него с нетерпеливым любопытством.
- Ну?!
Так ничего и не ответил монах своему товарищу.
Ночью стражники под предводительством дьяка Ивана с высоко поднятыми факелами в руках через кремлевский двор перевели диакона Александра в темницу Ивановской башни. Посадили его за тремя запорами, приковав к стене. "Поменьше мудруй - больше толку будет", - погрозился на него дьяк Иван, уходя.
Александр, как всегда, молчал.
XIX
Из архиерейского сада через обвал в кремлевской стене Софрон спустился к бывшей Стрелецкой слободе. Вот уже два с лишком десятка лет, как стрельцы "по указу государеву" сведены на нет, а домики их еще остались, лепятся они по склону каменистого берега.
Слобода опустела, обнищала. Некоторые дома без крыш, в них птицы гнездятся, они заколочены. В других, хотя и обитаемых, не видно людей. Бродячие собаки слоняются по дворам с унылым, голодным видом. А некогда здесь кипела жизнь. Стрельцы командовали берегом, царствовали на Борском перевозе. В кабаках разливались бесшабашные их песни, шла гульба. Панская улица, где в стародавние времена Грозного были поселены пленные литовцы, протянувшаяся низом по берегу от кремля до самых Печер, утратила былую роскошь, тоже обедняла. Доживали теперь здесь свой век старики и старухи. Здоровые мужчины искали счастья в войсках Петра: кто в гвардии, кто во флоте, кто на постройке заводов.
Но, хотя было и пустынно здесь, Софрон опасался именно тут быть узнанным и пойманным. Скорее всего можно было на этой полугоре столкнуться со стражею, охраняющей подступы к кремлю. Обычно конные солдаты спускаются к реке с верхней набережной по отлогому Коровьему съезду, огибавшему кремлевскую стену до самого перевоза. Удобный для них путь. В древние времена, еще до основания Нижнего, этим съездом пользовались ратники мордва, охранявшая свое сельбище, раскинутое на горах над Волгой.
Софрон не сразу вышел из развалин слободы на съезд. Он притаился за кучею щебня и кирпича, выпавшего из-под пробоины в кремлевской стене (после недавнего обвала).
Внизу, в сумраке, чадит костер. Рыбаки копошатся у самой воды. Не Волга, а великое стекло, отражающее вечернее небо, - тихо, тихо. Днем здесь толпятся бурлаки, коноводы, крючники. Проходят струги с товарами по воде, парусные ялики. Вечером слышны всплеск рыбы и грустные песни бурлаков, по-настоящему чувствующих только на отдыхе всю красоту могучей реки, все величие мира... Днем бурлак слеп и нем, бечева тянет из него жилы, затемняет голову - до песен ли, когда потом поливаешь путь свой? И до красоты ли?
Быстро сгущался вечерний мрак. Софрон решил выждать, когда еще больше стемнеет и на берегу угомонится народ. Во что бы то ни стало сегодня нужно перебраться на заволжскую сторону.
Вдруг совсем недалеко на тропинке среди кустарников, уходящих вверх до самой Ивановской башни, послышались осторожные шаги и тихие голоса.
Софрон притаился. Притаились и те, кто крался в кустарниках. Вдруг совсем рядом раздался тихий, хорошо знакомый голос:
- Он должен быть здесь...
- Филипп?! - так же тихо спросил Софрон.
- Мы.
Давно не виделись два друга: богатырь Софрон и тщедушный Филька. Хотя один был и раскольщик, а другой - православный, церковник, однако обнялись они, как родные братья. Одна забота всех единит, одна печаль, и забывают люди не только то, что они разной веры, но и то, что они на разных языках говорят. С одного взгляда понимают друг друга и загораются все одним огнем ненависти против угнетателей-бар. Филька слезу пустил от радости. Наконец-то исполнилось его горячее желание - освободить товарища от цепей! Стоявший немного поодаль Демид сказал озабоченно:
- Ребята, поторопитесь. Облавы не было бы...
- Этого не бойся, - указал Филька на Демида, - свой человек, с Керженца. Самый мой друг...
- Пошли! - скомандовал Демид, подозрительно оглядывая кустарники.
Прохладило от расселин, по которым сбегали ручьи с горы к Волге. Пахло гарью, приносимой ветерком с берега, от костров. Стрекотали где-то кузнечики.
- Туда! - махнул Филька рукою по направлению к Оке. - Нора там у нас под собором Благовещения. Айда кустами!
Все трое, гуськом, один за другим, с Филькой впереди, двинулись в путь. Софрон предупредил товарищей: епископ снарядит погоню, а может быть, уже и теперь рыскают его шпионы в прибрежных кустарниках, разыскивая беглеца.
Филька и Демид прислушались.
- Ничего. Идем.
Кое-где на горах замелькали огоньки: свечи и лучины в посадских домах. За рекою послышался одинокий унылый колокол. Он казался лишним, сердил Фильку. Кремль, вопреки обыкновению, молчал, темный, зубчатый, все трое невольно, с тоскою, оглядывались назад, в его сторону. Кремлевская тишина, колокольное его беззвучие заставляют задумываться иногда, вспоминать об епископе.
А вон уж и Ока!
- Остерегайтесь, други. В этих кустах ночуют воры, а в числе их блудные, продажные монахи... Недавно купца кунавинского зарезали и бросили в Волгу, а донесли на мордвина-перевозчика, Тюнея Сюндяева... Донесут и о нас за сребренники... У них собачий нюх...
Филька все знает. За это его и уважают на Керженце. Такой человек нужен. Софрон с Демидом, пригнувшись, шли за ним по краю берега осторожно, но уверенно. Дорогой Филька рассказал Софрону про ватагу, которую видел под Макарием. Софрон слушал и радовался рассказу Фильки. Это то и есть, о чем он думал. Он сомневался, сидя в подземелье: может ли скоро найти какую-нибудь ватагу беглых людей. Оказывается, она уже готова!
- Много ли их? - спросил он с волнением в голосе.
- Ватага растет с каждым днем, только им нужен атаман. Тебя они и ждут там.
- Гожусь ли я?
- В самый раз, - ответил Филька.
Софрон улыбнулся той уверенности в голосе, с которой ответил кузнец.
По воде пробежала легкая рябь. Месяц поднялся из-за сосен на кунавинской стороне, на мысу, врезавшемся в Оку и Волгу. Легли серебристые дорожки по водяному полю.
В глубокой пещере под Благовещенским монастырем среди густых зарослей, собирались они, гонимые, отверженные, объявленные врагами церкви и отечества, "ревнители древлего благочестия". Это место находилось на окраине посада, запрятанное, подобно гнезду ласточек, в обрыве над водою, и, чтобы сюда пройти, надо было знать одну, никому неведомую из посадских, дорожку, опасную, ежеминутно грозившую утопить путника в волнах матушки Оки-реки. Сорваться вниз ничего не стоило, берег и сам обваливался. Сюда и привел Филька Софрона.
В пещере охватили сырость и холодок. На широкой рогоже, разостланной по земле, уже сидело трое "своих". Плошка с маслом освещала на коленях у беглого солдата Чесалова икону. Над ней задумчиво склонился седой, бородатый дядя Исайя. А с ним в таком же виде и старец Герасим с Керженца. У Чесалова в руке была зажата кисть, а у дяди Исайи черепки с чернью и белилами.
При появлении Фильки, Демида и Софрона они оторвались от иконы.
- Честью творим привет! - поклонился Филька. Обменялись поклонами.
- Вот он, - показал Филька на Софрона.
- Экий Самсон-великан. А глаза голубые, детские... Это хорошо. Такие бывают удачливы, - погладил Софрона старец Герасим, оглядывая его с ног до головы. - Садись с нами.
- Ох, братики, братики! - вздохнул Демид. - Торопиться бы нам надо теперь, по домам... Разъярился, поди, теперь долгогривый лешак. Погоню, чай, послал. Старца Александра все равно не спасешь. Сам не хощет противу власти идти... Запирается.
- Обожди. Угнемся, поспеем, - угрюмо буркнул Исайя. - Дело у нас тут. Подарок антихристу за Александра готовим.
Чесалов, скосив язык, водил кистью по иконе.
- Что же у вас такое тут, братцы, за дела?
- Святого великого князя в старца обращаем, - ответил солдат Чесалов.
- Сними с него меч! - в сильном раздражении дернул Чесалова дядя Исайя.
- И кольчугу замажь! - вставил свое слово уже и Демид.
- Да, брат! Надумали подарок послать преподобному Питириму... Он икону повесил в часовню в Пафнутьеве, а мы ему ее обратно возвращаем. Пускай получит награду за старца Александра, - ехидно произнес дядя Исайя.
- Стойте, стойте, голуби вы мои!.. - ворчал Чесалов, усердно замазывая белилами шлем и лицо князя. Некоторое время все с чувством особой удовлетворенности любовались князем без головы, но рука богомаза разошлась вовсю. И вместо безбородой, в железном шлеме, на бывшем князе выросла другая, большая не по росту, седая, остриженная "под горшок" голова. Вместо кольчуги и белой туники грязное рубище до пят, в крови; на ногах лапти.
- Аминь, великий князь!.. Сравнялся! Был и нет тебя, - торжествующе провозгласил солдат Чесалов.
- После победы над свейским королем такой манир пошел... Во все церкви иконы князей суют. Святых царей, князей да митрополитов в божницу мужицкую норовят запихнуть. Немцы богомазы объявились, и царь им заказы дает - писать новые иконы, без бороды, без усов, в велико-княжеских и архиерейских одежах... Николая-угодника обрядили, как нижегородского архиерея.
- Золотой парчой нас не подкупишь... Нам справедливость и совесть нужны...
- Истинно говорят люди - церковь стала не божья, а государева... антихристова.
Дядя Исайя был человек начитанный, и его все со вниманием слушали. Вот и теперь у него в руках две тетради, которые он привез с Керженца для передачи в Благовещенский монастырь одному знакомому монаху. Тетрадь в полдесть "об иноке, впадающем в блуд". Тетрадь скорописная: "Чин на разлучение души и тела". Среди монастырской братии есть шатающиеся, тайно обольстившиеся раскольничьей прелестью люди. Дядя Исайя не забывает их снабжать книгами.
Теперь он сидел и думал над иконой; не надо ли чего еще прибавить?
- Да, братцы, не все здесь показано... - взяв руку солдата с кистью, объявил он. - Обряди старца в ножные и ручные кандалы, а за спиной - беса в архиерейской митре... С черной питиримкиной бородой.
Солдат Чесалов мог написать что угодно товарищам - с детства в селе Семенове расписывал ложки, чаши и сани. С отцом работали. Науку прошел. Пожалуйста! Вот и цепи. И получились они у него тяжелыми, жестокими, и морда беса в митре, - самая натуральная. Прямо хоть сейчас его в Преображенский собор литургию оглашенных служить.
- Этого мало, братцы, - вмешался и Софрон. - У меня есть мысль. Надо вложить мечь в руку сего старца...
Поднялись споры: зачем меч? Дядя Исайя разводил от удивления руками. Богомаз задумчиво ковырял в носу. Старец Герасим - на дыбы.
- Демон нашептал тебе, отрок, что ли, на ухо - меч? Старцева ли сия часть - держать орудия убийства в руцех?
- А доколе мы будем овечками? - громко спросил Софрон, дерзко оглядывая всех. - Если не меч, то копие или лук. Враги наши тоже сильны, их молитвами не одолеешь.
Здесь вставил слово Чесалов:
- Луком тоже много ты не сделаешь... Ружье. Мушкет.
В результате долгих споров Чесалов нарисовал в руке старца драгунскую саблю.
- Под Полтавой ею здорово шведам головы отшибали, - пояснил он. Ежели бы да старцам и беглецам их дать, тогда капут питиримкиной гвардии...
Когда икона была готова, стали обсуждать: как ее доставить в архиерейский дом. Это было самым трудным делом. В кремль лучше не входи. Ярыжки, фискалы, надворная пехота, монашеская стража; на всех стенах и башнях мушкетеры - везде глаза и уши митрофорного командира. На каждом шагу ждет "слово и дело".
Долго раздумывали, ломали голову. Наконец, Филька заявил:
- Доверьте мне... выполню.
Все вопросительно оглянулись на него.
Дядя Исаря, задумчиво сдвинув брови и погладив бороду, остановил свои глаза на Фильке.
- Не было бы опасно?
- За небо не хватаемся и зря на полу не валяемся. - Филька хитро подмигнул. - Не бойтесь!
- А ты сам-то где работаешь? - спросил Чесалов.
- По милости боярской - сам себе Пожарский... Посадский кузнец.
- Мотри, не попадайся... - прошамкал в углу старче Герасим.
- Этому можно. Свой. Вместе мы с ним в Городце, в бегах состояли, указал на Фильку Демид.
- То-то, - успокоился старик.
Софрон вынул из кармана листок.
- Вот мне пристав дал, - произнес он, приблизившись к огню, чтобы прочитать. - Списал он у дьяка Ивана доношение епископа царю: "Монахинь в лесах тысячи четыре будет, надлежит их взять всех в монастырь, а пища им хлеб и вода, а которые обратятся, тем подобающая пища; немногие из них останутся без обращения. Старицам, старцам и бельцам в лесах, полях, на погостах и по мирским домам никому жить не велеть под смертною казнью".
Чтение было прервано общим возмущением слушателей. Старец Герасим сидел нахмурившись, исподлобья оглядывая собравшихся. Демид обругал епископа. Дядя Исайя - хоть сейчас в рукопашную, рукава засучил и головой вертит, победоносно глядя на своих же.
- Ах, сатана!.. Вельзевул мохнатый! - шептал он, весь покраснев от натуги и еле переводя дух от прыганья.
Софрон, обождав немного, продолжал:
- ..."только не надо ослабевать, а вину положить для отводу, что по лесам в кельях живут беглые солдаты..."
Тут уж словечко вставил и солдат Чесалов, да такое, что старец Герасим уши зажал.
"...беглые солдаты, - читал Софрон, - драгуны, разбойники и разных чинов всякие люди не хотят службы нести и податей платить... Беспоповщина твое царское имя в молитвах не поминает, а поповщина поминает только "благородным", а "благочестивым" и "благоверным" не называют, церковь, догматы и таинства разными хулами хулят..."
- Буде, - хлопнул пятерней по бумаге старец Герасим, задыхаясь от волнения.
- Провалиться ему, брехуну проклятому... типун ему на язык, ироду поганому, - прогремел дядя Исайя.
- Вилы ему в сердце, в печенку, - заскрежетал зубами Демид.
Филька вскочил с земли, выхватил у Чесалова икону:
- Пиши на обороте...
Чесалов взялся за кисть.
- Пиши: "Сколь ни клевещи, сукин сын, ни распинайся перед Петрушкой, а попадет тебе по макушке!"
Все злобно фыркнули.
Тогда встал с своего места Софрон.
- Вот, братцы, мое слово: надо раздобыть ружей, сабель... Моя дорога лежит по Волге. Не хочу я навлечь на ваши мирные скиты гибели, не пойду к вам. Хочу я вступить в бой с питиримовской гвардией... Наберу я молодцов смелых, отважных и зачну разбойничать, преграждать путь врагам вашим на Керженец... Мне надобны струги, весла, ружья и сабли. А хлеб мы достанем сами... Вот он знает, - Софрон указал на Фильку, - у Лыскова набирается ватага. Атаманом прочат меня к ней. Благословите и помогите. Дело общее.
Старец Герасим первый нарушил молчание.
- Слышал я, говорил нам один из беглых солдат - Евфимий: не для народа Петрова власть... Описал он всех человек, разделил на разные чины, размежевал неправедно землю*. Сим разделением земли, леса и воды сделал нас несчастными, наделив кому много, кому мало, иному же ничего, токмо единое рукоделие... Не для народа Петрова власть... А теперь царевич Алексей жив, и власть его будет властию и нашей.
_______________
* Речь идет о народной (подушной) переписи 1718 - 1719 гг.
При упоминании имени царевича все оживились, лица повеселели. Демид начал крутить усы, длинный Чесалов растерянно-радостно оглядывал всех своими маленькими, птичьими глазками.
Софрон задумался:
- А правда ли это?
- Да, верные люди говорят, а в церквах попы нарочно его за упокой поминают... Для отвода глаз. Питирим приказал.
Филька пришел в азарт. Вскочил с места, ухватил Софрона за руку:
- Верь мне! Похоронили в Питере другого человека заместо Алексея... А от Петра не жди ничего. Готовь отряд... ватагу... Навстречу царевичу пойдем. Все двинемся... Мы не одни, из Стародубья большущее войско тронулось.
- Яблочко от яблони недалеко ложится. Попусту не думайте о царевиче. Самим нам на себя надеяться надобно! Вот что! - отрезал Софрон.
- Дело говоришь, - вздохнул, поглаживая свой громадный нос, Чесалов. - Как видать из писанья епископа, другого выхода нет. Гроза надвигается на простолюдина... Надо защищаться. И я уйду на Волгу. С Софроном. Вместе будем, вместе биться с врагом, вместе, если надо, и погибнем... Смерть нам теперь не страшна.
- Ну что же, да будет так, - сказал Исайя. - Орлам летать и полагается... Я так и думал об этом молодце, - указал он на Софрона. - Он может. Взгляд горячий, сердце львиное и сила самсонова... И его ждут с нетерпением в ватаге у Макарья. Гонца к нам присылали.
- Как ты, старец Герасим? - спросил, задумчиво поглаживая бороду, дядя Исайя.
Старец молчал. Все оглянулись на него.
- Чего же ты молчишь, праведник?
- А что я могу? - тихо заговорил Герасим. - Будь я помоложе, пошел бы и я - божье дело. Вы молодые. Нагрешите, а после замолите, а мне уж времечко истекло. Не замолишь.
Софрон выпрямился, тряхнул кудрями. Голос его звучал мужественно.
- Они подняли на нас меч. А в писании сказано: поднявший меч от меча и погибнет. Да будет так. Давайте нам ружей... сабель... и стругов... Диакон Александр призывает к повиновению и раболепству, а я зову вас к бою. Убивать себя - великий грех. Не лучше ли, чем пожигать себя и детей своих, взять меч в руки и бить врага?
- Купцы помогут которые... - весело сказал Филька. - Деньги уже есть. Только их караваны трогать не надо. Олисов обещал.
Встали. Отец Герасим, разглаживая отекшие ноги, вслух прочитал молитву о низвержении врагов, захвативших престол и церковь.
Когда Филька вышел из пещеры, над Окой стоял теплый синий сумрак. Невдалеке тихо звенели брызги под торопливыми веслами. Месяц повис над Кунавинской слободой. Чернели маковки сосен. Прокричал филин на той стороне Оки, в роще.
Филька, тихо и ловко ныряя в кустарниках, словно лисенок, стал взбираться в гору, на посад.
XX
Монахи Духова монастыря испуганно тряслись, внимая грохоту бури. В темной пропасти под кремлевской горой бушевала Волга. Молнии рассекали ночное небо и, срываясь, тонули в реке. Вспыхивали кресты соборов, гордые своею суровой властью над людьми.
К архиерейскому дому, в темени, через кустарники, пробирался человек. Послышался голос стражи: "Кто там?" Окрик повторился, но, кроме смятенного шелеста листвы и раскатов грома, - ничего не последовало в ответ. Человек нырнул в архиерейский дом. Вода ручьями лила с его черной рясы, скуфья съехала набок; весь он съежился от страха и промокнувшей насквозь одежды. Упал на колени перед Питиримом и тремя перстами несколько раз перекрестился.
- Благослови, владыко! - ткнулся он лбом в ноги Питириму.
- Благословенно имя господне отныне и вовеки! Встань, Варсонофий... Рассказывай.
Старец быстро поднялся с пола и поцеловал епископу руку, а затем около иконостаса жиденьким голоском, задыхаясь от волненья, пропел: "Достойно есть, яко воистину..."
После молитвы, отдышавшись, сказал:
- Пречестнейшему вождю церкви святыя, епископу Питириму, низостно кланяюсь и вручаю ответы смиренных старцев наших, скитожительствующих в керженских и чернораменских лесах.
Обнюхивая воздух, низко поклонился и подал Питириму бумажный свиток. Епископ взял свиток, подставив Варсонофию руку, к которой тот и приложился.
- Всепокорный и неослушный раб его царского величества и вашего архиерейства по вашему зову явился и признаю, что представленные скитами вам ответы, за краткостью ума нашего, скудомыслия полны... И так как я не согласен с ними, то и подписи руки моей к ним не приложил...
- Много ли ответов тебе не показалось? - испытующе глядя на Варсонофия, спросил Питирим.
- Как-де правду сказать, мне и все они не кажутся.
- А вызвал я тебя, чтобы объявил ты там на Керженце и в Черной Рамени, что епископ не отпустит диакона до той поры, пока не разменяется с ними настоящими ответами перед самим народом... Надлежит мне таковую вашу неправду, приехав на Керженец, при собрании всего народа обличить. И когда приеду, тогда и вам свои ответы отдам. Пускай все видят.
- Да будет так! - смиренно поклонился Варсонофий.
Питирим молча, с любопытством разглядывал старца, у которого на худом лице засияла убогая радость, и вдруг, взяв его за тощую руку своей могучей дланью, подвел к скамье: "Садись!" Сел и сам рядом.
- Помоги мне. Вижу. Вижу, что свет истины живет в разуме твоем, и сердце твое - сердце праведника. Ты можешь внять голосу пастыря.
Варсонофий чуть не заплакал, так его растрогал ласковый голос Питирима.
- Жажду я вашего благоуветливого, кроткого и мудрого врачевания, сказал Варсонофий, снова поцеловав руку епископа. - Многое не по душе мне, творимое скитожителями... От многого я отрекаюсь навсегда.
Лицо епископа просветлело.
- Держи говоримое в тайне. Ответы ваши неправые суть, написаны человеком, не знающим святого писания. Возьми ответы другие, не основанные на ложных еретических сказаниях, а согласные с канонами святой восточной кафолической церкви.
И он достал из стола другой свиток и вручил его Варсонофию.
- Александра я не отпущу... Давай сказку поручительства за него, что он не уйдет никуда, тогда захватывай и его с собой на Керженец... Надеешься на его верность?
Варсонофий отрицательно покачал головой:
- Не надеюсь.
- Ночуй у меня в покоях, а завтра иди к губернатору. Он поговорит с тобой о выгодном для вашего согласия деле. - Питирим дал записку на имя Ржевского. - Леса сдаются вам на разработку для кораблей... Освобождаем вас от рекрутчины, от двойного оклада, от налога за бороды, щедрую плату за работу имать будете... Объяви там.
Варсонофий вновь приложился к руке епископа, благодаря его за эту милость.
- А теперь иди, спи!..
Но не скоро легли спать епископ и Варсонофий. Почти до самого утра просидели они, беседуя. Питирим учил, что должен Варсонофий сделать в скитах к его приезду на Керженец. Между прочим оказалось, что Варсонофий кое-что знает об обер-ландрихтере Нестерове. Пять дней подряд следил он за ним: "Вредный человек этот Нестеров". И к побегу кандальников безусловно причастен, и в скитах на него надеются, им обнадежены. Питирим, от радости и удивления усердию старца, обнял его, дал ему перо и бумагу и велел все написать, что он знает о Нестерове.
Гроза сходила на нет, ветер улегся в горах, только за раскрытым окном крупные и редкие капли дождя шуршали в листве. В покои епископа входил теплый, душистый, увлажненный дождем воздух. Светало.
В саду над Волгой бродили сонные монастырские стражники Масейка и Назарка. Только под утро, когда с колокольни Спасо-Преображенского собора сорвались и потекли над садами четыре грузные удара, увидели они, что в покоях епископа погас огонь.
Но, как ни зорко охраняли они архиерейский дом и Духовный приказ, однако не приметили того, что в сад под окно кельи епископа забралась некая загадочная персона, влезла по бревнам до самого окна, сунула в него набитую чем-то котомку и, не хуже любой кошки, пала наземь, скатилась вниз по горе, перепрыгнула через обвал стены и побежала по волжскому обрыву вниз к реке.
Только утром сторожа-простофили узнали о происшедшем.
- Вот вы как, сучьи дети, охраняете кремлевские святыни! - рычал на них дьяк Иван. По обыкновению, засучил рукава, откинул космы на затылок. Я... я... ва-ас... - надвигался он на сторожей, процеживая сквозь зубы в самое сердце разящую ругань.
Говорит и крадется. И вдруг со всего размаха - хвать! Сначала Масейку, а потом Назарку. Ой, как здорово! Тя-ажелая рука! После этого всякая охота ко сну пропала у ребят, хотя и не смыкали глаз во всю эту ночь. Что поделаешь! Почесались, поклонились дьяку и пошли прочь.
Под вечер разъяснилось. Иноки Духова монастыря по секрету все рассказали: икона кощунственная ночью была подсунута кем-то епископу в келью, и на иконе той неизвестная рука "на память его преосвященству" начертала: "Сколь ни клевещи, ни распинайся, сукин сын, перед Петрушкой, а попадет и тебе по макушке!" Питирим даже свою чашку расписную с херувимами, из которой молоко всегда пил, разгрыз зубами. Так рассказывали.
Масейка и Назарка находились в раздумье: караулить ли им следующую ночь в кремле или сбежать, как и другие, на ту сторону Волги, пока не заковали? А может, и так пройдет? Еще дадут раза два по загривку, поматерят, и тем благополучно дело и окончится, а убежишь - "врагом" объявят и казнят... Но вышло все по-иному - напрасно беспокоились, дело ограничилось лишь двадцатью ударами шелепов в Духовном приказе, причем дьяку Ивану зачем-то понадобилось, чтобы пороли сами же они друг друга: Масейка Назарку, а Назарка Масейку. "Стану руки я марать о..." презрительно заявил дьяк Иван. Все обошлось благополучно; только Масейка остался в немалой обиде на товарища: он выпорол Назарку дружески мягко, а тот, стараясь выслужиться перед дьяком Иваном, нахлестал таких рубцов Масейке на заду, что присесть после никак нельзя было: очень больно!
"Рад, что дорвался, балда!" Утешало их то, что щипнули как следует за самое живое местечко и "божьего генерала"... Так ему и надо! А "Петрушка"... - это не иначе, как царь. И ему так и надо. Давно пора!
- На иконе, поданной Питириму, - монах рассказывал шепотом на следующую ночь, - был закрашенный святой великий князь... Сняли с него "мономахову шапку", золоты латы и сапоги, а обрядили в седые волосы, ветхую сермягу, мужицкие лапти да в цепи заковали. Вот какие бывают богомазы! Наверное, из нашего же брата. Не иначе.
И целую ночь все ходили Масейка и Назарка по кремлевскому двору, таская на себе тяжелые старинные мушкеты (хорошо гвардейцам, у них новые ружья, легкие и бьют без фитиля). И все раздумывали они: зачем Питириму подсунул кто-то эту икону?
Конечно, неспроста, а что-нибудь да обозначает. А подсунули ее, как тот же монах объяснял, раскольники. Рассвирепел на них пуще прежнего грозный епископ. Теперь жди! Не пройдет это им даром!
Не остались в долгу у своего начальства и Масейка и Назарка - слух об иконе пустили они по всему посаду; и многие посадские возрадовались и возликовали, услышав об архиерейском посрамлении.
XXI
Сбитые с толку люди и людишки потеряли всякое понятие о жизни - что и куда и зачем, и даже какому богу молиться. Старый бог попал на положение колодника, а нового никак придумать не могут. Ломают головы в Питере, в Москве, в Киеве, в Нижнем, а ничего не выходит. Да и сама царская власть стала вызывать сомнения.
Василий Пчелка ходил по церквам и на паперти кричал во всеуслышание:
- Возвестите и разгласите между народами и поднимите знамя, объявите, не скрывайте, говорите: Вавилон взят, деспот посрамлен!.. С мечом, на коне, грядет избавитель, православный царевич Алексей...
И почти всегда восклицал он это там, где не было ярыжек, и всегда исчезал, словно провалившись сквозь землю, именно тогда, когда они должны были появиться, - словно ему воробьи в ухо чирикали, что, мол, спасайся, ярыжки идут.
О том, что ему сочувствовали все кликуши, нищие и многие из посадских жителей, и говорить не приходится.
Где он скрывался, где жил - об этом никак не могли пронюхать власти. А нюхали они старательно и не скупились наполнять помещения своих острогов задержанными по подозрению в сочувствии Пчелке, бросались на людей, как собаки на кость, ощетинившись.
А насчет кликуш губернатор объявил: "Дабы прекратить в сих людях зловыдуманную болезнь, происшедшую не от чего иного, как от их невежества, нарушающую тишину и наводящую посадских и сельских жителей на какую-то думу и беспокойство, ловить их и сажать в острог". Замечено было, что припадки с кликушами делались большею частью при "выносе даров", когда провозглашали здравицу за царя и его семью. И еще больше подозрений вызвало то, что в остроге с кликушами не случалось никаких припадков... Сразу выздоравливали.
Охота отчаянная началась на этих жонок и девок; ловили их десятками и сажали в острог. Потом начали ловить нищих, а Василия Пчелку все-таки никак выследить не удавалось и ни одного слова не могли в застенках выколотить о нем у забранных на паперти церквей убогих.
А он становился все смелее и смелее, и однажды залез на колокольню, и давай бить в набат.
Когда же сбежался народ, он выскочил на паперть и крикнул на всю площадь:
- Выстройтесь в боевой порядок. Все, натягивающие лук, стреляйте в него, не жалейте стрел, ибо он согрешил против народа. Идите на него со всех сторон.
А потом начал собирать деньги, приговаривая:
- Засуха на воды его, и они иссякнут, ибо строит он землю истуканов и на болоте, уложенном костями, воздвигает дворцы идольским страшилищам... Трудовая лепта разрушит сей Вавилон*, обогатит силою и освятит победою меч восставших...
_______________
* Под Вавилоном подразумевается С.-Петербург.
И деньги под его речь сыпались из карманов бедняков и зажиточных в изобилии. Опустив монету, люди крестились, говоря сквозь слезы с нескрываемой радостью: "Помогай вам бог!"
Собранные деньги Василий Пчелка отдавал солдату Чесалову, с которым встречался по субботам за Печерами на песках.
Однажды Чесалов, принимая деньги, спросил его:
- А правда ли, что царевич Алексей убит?
- Два медведя в одной берлоге жить не могут, - сказал Василий Пчелка. - Старый медведь задушил молодого... Так было в Питере. А у нас в лесах сколько хочешь медведей, и всем место найдется... Ты молчи. Никому не говори. Своего сына, Алексея, убил Петр, а убить царевича Алексея в народе ему не удастся. Молчи. Охотнее деньгу дают... Скажи Софрону - пускай не унывает... Дело идет.
Когда ярыжки появились и, увидев Василия Пчелку, бросились на него, чтобы арестовать, из толпы вышло двое с пистолетами и ухлопали одного из ярыжек, а другой, сломя голову, и сам убежал.
После этого от губернатора вышло самое строгое распоряжение - во что бы то ни стало изловить Василия Пчелку. Тогда он и совсем куда-то пропал.
Но... "бог не без милости, - говорили ярыжки - попадется, не уйдет".
В конце концов, ярыжки добились своего.
А вышло так: известный всем начальник кабацкой конторы, грешный человек, отец Паисий, хотел как-то раз спрятать во храме некую мзду, полученную им, вопреки уставу, за тайную продажу вина проезжим купцам. И полез он, как всегда, под икону, под "божью матерь скоропослушницу". Полез и отскочил, как ужаленный: чересчур сильный дух вырвался из-за иконы, и живое существо заворочалось. Сел отец Паисий на деревянной приступочке амвона и думает: "Обязательно бес". И взяло его сомнение - не перед концом ли то света? "А может, и впрямь теперь правит Россией не царь, а антихрист?" Пока он раздумывал так, бес выскочил из своего угла под иконой да как хватит медным подсвечником отца Паисия по черепу. Тот, как был со мздою безгрешною в руках, так и остался с нею лежать без памяти у царских врат до прихода в чувство. Но получилось так, что за отцом Паисием давно следил схимонах отец Гавриил, искавший удобного случая обличить келаря в мздоимстве и плотоядии... Гавриил ведь был схимонахом, и обидно было ему всегда видеть веселых, непотребных жонок и вино в келье Паисия. На его стороне: схима, отречение от жизни, от ее радостей, а рядом - разгул и сластолюбие... Красных девиц духу не мог слышать человек, а они на глаза лезли. Не обидно ли? Он хоть и схимонах, а человек...
И вот, когда бес вылетел из храма, - в него вдруг вцепился отец Гавриил, думая, что это Паисий. Поднялся крик, шум невообразимый... А монастырским ярыжкам только этого и надо было... Вылетели, раздувая ноздри, из своих нор, схватили за ворот беса. А он оказался именно тем, кого так долго и бесплодно разыскивали - юродивым Василием Пчелкой. Справиться с ним, конечно, особого труда не представлялось - голодный был старче и обессилел. Скрутили ему руки и торжественно повели в кремль, ожидая получить солидную награду.
И, действительно, губернатор с большой радостью встретил весть о поимке Василия Пчелки. Сам вышел к нему во двор, поздоровался с ним и спросил:
- Ну что, Вася, как поживаешь?
Василий Пчелка ответил:
- Хорошо.
Ржевский весело похлопал его по плечу, а он ему руку укусил, Губернатор вскрикнул от боли, посмотрел на свою руку с двумя синими рубцами и сказал Волынскому:
- Надо выпороть.
А Василий Пчелка со смехом:
- Пори. Все одно, подохнешь. По харе вижу: недолговечен ты!
Ржевский расстроился, плюнул в лицо Пчелке и пошел в свой дом. А Пчелка повел разговор уже с Волынским:
- Я - товарищ Питирима... Позови мне его сюда! Я пожалуюсь на вас, псов, его преосвященству. Он такой же бродяга, как и я, он был против церкви и царя, как и я... Меня сажаете, а его нет... Посадите нас вместе! Я так хочу. А звать его не Питиримом, а Петром. Меня не обманешь. Вместе с ним людей грабили.
У Ивана Михайловича дух захватило от такой Пчелкиной распродерзости. Он мотнул головой и крикнул ярыжникам, чтобы уши заткнули. Они послушались, да не совсем, оставили маленькую скважинку, чтобы было слышно, что будет говорить Василий Пчелка... У этих юродивых бродяг много интересного можно узнать. Хоть и ярыжки, а тоже люди... хочется... Василий Пчелка начал ругать царя и восхвалять царевича Алексея. Волынский дал знак стоящему вблизи барабанщику бить в барабан у самых ушей ярыжек...
XXII
Возвращения Варсонофия из Нижнего с нетерпением ждали в скитах. Всяко думали, всяко гадали. Но больше всего молились. И многие возносили молитвы "ко господу богу - об упокоении души епископа Питирима". Зажженные свечи держали фитилем вниз - верная примета, что человеку, о котором молятся, плохо будет.
Молитва тем и дорога простолюдину, что за себя можно помолиться о хорошем, за врагов - о плохом. И так и этак можно ее вознести. И никто, конечно, того не знает и никогда не узнает, сколько людей и какие молитвы о царе читают, - знай царь Петр всю правду об этом, он и молиться бы "под крепким истязанием" запретил. Тоже ведь понял бы человек, - если так люди молятся, что-нибудь это да означает. Непременно бы запретил. Вот почему вслух-то читаются не все молитвы, а некоторые. Особенно в лесах.
Пришлые - народ легкий и смехотворцы - издевались над богомольцами:
- Этим его не проймешь. Вот если бы попасть в кашевары к епископу скорее бы... господь бог его прибрал.
Но один знающий человек осадил их:
- Не больно-то! Он, милые мои, сначала кашевара заставляет отхлебать, а потом и сам. Его не обманешь.
Бродяги приходили в азарт, начинали каркать:
- Напрасно, божьи старцы, усердствуете, не вернуться вашему отцу Варсонофию. Сидит, поди, хлопотун в колодке, подобно диакону Александру. Не ждите его, светики...
Старцы огрызались:
- Типун вам, безбожники!
Всем было известно, что у ревнителей древлего благочестия нет более преданного, более честного защитника и близкого друга диакону Александру, чем "смиренный во Христе" старец Варсонофий, не убоявшийся и в эти лютые дни отправиться в Нижний Нов-Град хлопотать об освобождении диакона.
Неужели в темницу? Ведь он же повез ответы епископу. Он поклялся старцам скорее голову сложить на плахе, чем хотя бы в одном слове уступить митрофорному палачу... Теперь ведь только и остались два помощника у диакона - Варсонофий и Герасим. И оба в Нижнем гостят.
Повседневно выходили керженские люди на берега реки и далеко спускались вниз по ней, встречая старцев, которые должны были приплыть по Керженцу с Волги. И возвращались каждый раз вновь одни, поникнув головами и скорбно вздыхая... Беспастушное стадо.
А ночью, когда луна усаживалась, пригорюнившись, на макушках сосен, в моленных проливались горючие слезы о многострадальном диаконе Александре. Доведется ли когда-нибудь свидеться?
И вот однажды, когда все были на работах: кто в лесу, кто в поле прибыл долгожданный стружок из Нижнего. Вышли: Варсонофий, Герасим, Демид и Исайя. А того, кого особенно ждали - диакона Александра, - опять не оказалось.
Варсонофий был мрачен, старец Герасим глядел исподлобья, сердито. Демид, как всегда, имел вид беззаботный и даже шутить порывался, вылезая из стружка на берег. Но как всегда, так и теперь дядя Исайя его одернул:
- Буде уж. Сапун. Попридержи язык. Не к месту.
- Как справились? Благополучно ли? - спросил Варсонофия Авраамий.
- Нанялся волк в пастухи - добра уж не жди.
- Что так?
- И слышать не хочет. Куда там!
Отец Авраамий пытливо посмотрел в лицо Варсонофия.
- Ответы взял?
- Взял и передать велел всем вам, что ответы наши-де написаны несправедливо, и поэтому надлежит ему таковую нашу неправду, приехав на Керженец, при собрании народа обличить; и когда сюда приедет, тогда и свои ответы при собрании же народа даст. Упрямый бес! Уж он надо мной смеялся и ругался, уж он меня и всякими-то лютыми казнями стращал, насилу я ноги уволок от него...
- А как же с диаконом Александром?
- Отказал. Говорит: "Если же диакон уйдет, укроется, то с кем же мне при народе тогда спор вести и кто мне станет за него, за диакона, отвечать, коли он сбежит?" Я просил его на поруку, под расписку, но епископ и слышать не хочет... Куда тут! Головою своею ручался я за диакона, но он - ни в какую.
Варсонофий долго говорил о строгости епископа, а об этом, пожалуй, не нужно и говорить - об этом и так всяк знает.
"Лесной патриарх" превеликое множество видел разных разностей на своем веку и в глазах его навсегда поселилось недоверие к людям. Он слушал Варсонофия и, улыбаясь, почесывался. Сподвижники диакона Александра старцы Герасим и Филарет, один - бурный, седой, волосатый, другой - сухой, молчаливый, какой-то пришибленный, - слушали Варсонофия вздыхая:
- Ох, ох, ох, господи, укроти сына погибели! Спаси и сохрани нас и дай нам жизнь вечную!
Авраамий подслушал эти слова старцев Герасима и Филарета и сказал им сердито:
- Смертному должно представлять о себе смертное же, а не бессмертное. Охать нечего, а надо научиться стоять за себя.
"Лесной патриарх" вообще держал себя настороже. У него в голове родилась своя, особая мысль. Он старался угадать, оглядывая всех, пытая глазами: "кто из них предатель?" И никто бы не смог его уверить в том, что здесь нет предателя.
По его убеждению, теперь среди старцев обязательно должен объявиться Иуда. Среди апостолов, и то оказался, а среди этой голодной толпы, среди собравшегося здесь со всех сторон сброда - неужели нет?
"Без подкупа вряд ли и Питирим поведет такое дело", - об этом постоянно думал, встречая скитников, приехавших из Нижнего, "лесной патриарх", считая Александра кем-то преданным.
Вечером в этот день в лесу было большое собрание: сошлись и скитники, и крестьяне, и вольница из беглых... Всем им Варсонофий поведал о намерении епископа в скором времени приехать на Керженец для размена вопросами и ответами с расколоучителями. И просил он мужиков оповестить об этом все соседние деревни.
Варсонофия выслушали в глубоком молчании. От епископа добра никто и не ждал. Надеялись слабо.
Варсонофий же, вместо веры и бодрости, своими рассказами о лютости Питирима нагнал на всех такого страха, что хоть сейчас, не дожидаясь приезда епископа, ложись и помирай. И у многих появилось желание по своей воле пойти и пожечься в огне.
- Чего болтать попусту, - говорили такие, - гореть надо; в огне токмо и познаешь покой да истину.
Старцы суетились в своих черных рясах и куколях-кофтырях, не отходили от Варсонофия. У него был вид степенный, лицо сосредоточенное. Пугал, а сам держался твердо. Поневоле потянешься к такому. Спокойнее с такими-то.
- Мне что? - говорил он. - Могу и в огонь и в воду за скитскую братию, за древлее благочестие... Куда хочешь. Это легко. А по-христиански-то, по нашему уставу - надо не умирать, а жить и укреплять свою силу, ибо на нашей стороне правда... Правильно говорит старец Авраамий.
Голос его был спокойный, уветливый. От рыжевато-золотистых седин веяло благоуханием розового масла. Среди убогих старцев, лесных мужиков и разного бродяжьего люда с виду Варсонофий - не расколоучитель, а настоящий никонианский архиерей... Нарядный какой-то.
Поднялись споры у мужиков и у вольницы. Вместо божественности, началось сквернословие... Не все были на стороне Варсонофия.
Один кричал ему:
- Сатана тебя толкнул ехать к Питиримке! Не надо было!
Другой:
- Черничишка-плут за стеклянницу вина душу продаст!.. Взолгать им что воды напиться.
И пошли бурчать в разношерстной толпе:
- Черт с ними, и с ответами!.. Какие просит, такие и дать ему, лишь бы отвязался, лишь бы сюда не ездил на погибель нашу. Бог с ним! Ему и в кремле не пыльно. Чего уж... Пускай там и живет, а к нам не надо.
Зашипели, заворчали вокруг скитников беглые:
- С вами тут, со святыми отцами, опять в острог попадешь... Ясности у вас нет. Одна муть.
- Или захотели вы лоскут на ворот, а кнут на спину?
- Образ божий не в бороде, а подобие не в усах... Чего спорить? Денег бы теперь побольше.
- А по-нашему, - сказал здоровенный парень с вырванными ноздрями, "помилуй господи", а за поясом кистень. Вот как! Беритесь за ножи, святые старцы, не ошибетесь. Воевать надо. Резать, жечь, топить, а на войне и смерть красна... И умереть можно лучше, чем на костре... веселее. Право слово: веселее!
Голос Варсонофия разливался в сумрачной тишине хмурых сосен до поздней ночи. "Лесной патриарх", прислонившись к сосне, слушал его с глубоким вниманием. Варсонофий говорил о том, что над ответами всем старцам надо опять призадуматься, обсудить еще и еще раз... Пересмотреть их. Не надо озлоблять лютого гонителя раскола: благоденствие скитов дороже самолюбия... Не надо навлекать нового гнева со стороны царских палачей... "А воевать нам не к лицу, да и где же нам, сиротам".
Согревало хвойную крепость теплое июльское небо. Раскольники задумались. Варсонофий осмелел, стал доказывать необходимость не идти на открытую борьбу с Питиримом, чтобы не погубить скитов... Доказывал горячо... И, кажется, многие задумались.
XXIII
Бурлак, убежавший с Дона после разгрома булавинского восстания, рассказывал:
- И пошли за ним, за Булавиным, вся работная голытьба... Двинулись на грабление богатых домов. Изо всех-то хоперских, бузулукских, медведицких и иных городков набрался народ. Нагие и босые, пешие и конные. Полторы тысячи бурлаков... Задорились идти на воевод, на рындарей, полковников и всяких начальных людей... По дороге к нам пристала чернь разная... А потом нас в бою всех разбили... Правосудный царь приказ дал: выжечь и разорить все города по Хопру до Бузулука, по Донцу, по Медведице... "Оные жечь без остатку, - отписал он, - а людей рубить, а заводчиков на колеса и колья, дабы отнять у людей к восстанию и к воровству охоту, ибо сия сарынь, кроме жесточи, не может унята быть"... А пришлось и царю трудно. Многих дворян и князей посажали мы в воду. Восьмой год пошел с той поры, а не могу я того забыть, как потешились мы над боярами, - никогда не забудешь. Равности ведь хотел Булавин для народа. Знатные казаки жили в Черкасске по куреням, а наши бурлаки по анбарам и по базам... Справедливо ли это?
Истомин с досадою потер лоб.
- Ладно... Умолкни... Сами знаем...
Отец Карп добавил:
- Всякая зело кровожадная тварь лопнула бы, не поместила бы в своем чреве столько крови, а нашему императору все мало... Все просит и требует...
Волга играла с привязанными к берегу стружками. Качала их, дергала, цепляясь за борта, сталкивала один с другим и отступала, ухая и шелестя песком, насыщая собою разбухшую сырую отмель... Ватага расположилась поодаль на поемном лугу, среди зелени и ярких желтых цветов. Жгло солнце. Приятно звенел водоплеск.
Братаны вальяжничали: кто лежал, распластавшись, кто сидел, калясь на солнце, в одних портах, кто играл в зернь: соседи их, растрепав губы, глазели на игру, а некоторые с хмурыми лицами, вскидывая головами, пели грустную лесную разбойничью песню.
Ты свети, свети, красно солнышко,
Над горою ли свети над высокою,
Над дубравою свети над зеленою,
Обогрей ты нас, добрых молодцев,
Солдат беглых, безуютных.
Как пониже-то села Юркина,
А повыше-то села Лыскова,
Против самого села Богомолова,
Протекала тут речка быстрая,
По прозванию - речка Керженец;
Выплывала тут косная лодочка,
Воровска, косна, вся изукрашена...
Ватага истомилась в ожидании Софрона. Кочуя с места на место под Безводным, она перебралась сегодня на луговую сторону, решив, если и сегодня Софрона не будет, больше его не ждать, искать атамана в других краях. Но вчера с Керженца проезжал мимо ватаги в Безводное любимый многими крестьянами и многими беглыми старец Авраамий, "лесной патриарх", и сказал он, чтобы ватажники никуда не уходили. Софрон скоро будет здесь же. Вот почему на пригорке по очереди и стоят теперь караульные и следят за судами, идущими со стороны Нижнего. Ватага в эти дни никого не грабила. Все ранее награбленное сложила на хранение в Сельских Мазах, под Лысковом, у одного раскольника-крестьянина, друга ватажников. Впрочем, и судов в эти дни ходило мало - напуганы купчишки были, опасались. И поэтому к каждой лодке, к каждому челну присматривались караульные: не Софрон ли? И когда Филатка, стоявший на карауле, неистово закричал вдруг радостным голосом, размахивая шестом с привязанной к нему рубахой, все певуны вмиг повскакали со своих мест и стали вглядываться в даль.
Со стороны Нижнего под парусом шел стружок. Видно было отчетливо дают знаки со струга, машут рубахой.
- Они! - закричали братаны, повскакав с земли.
Антошка Истомин схватил весло, обвязал его рубахой и, крича: "О-о-о! сюды!", - начал размахивать им.
Все ватажники пришли в движение, натягивая на себя рубахи, оправляясь тщательно. Охватила радость всех: "дождались-таки!"
Некоторые были обряжены в синие кафтаны с кушаками, некоторые - в мужицкие армяки, а один и вовсе в громадный не по росту немецкий камзол (сразу видно, что дворянский).
Звали этого парня Игнашкой. Смеясь, обступили его: по какому такому случаю камзол? Оказалась простая вещь: убил помещика в лесу, когда тот из Нижнего ехал в вотчину, сермягу оставил ему, а себе камзол.
- Пускай я и мужик, а не желаю разниться от благородных кровей. Царь-то хоть и всея Руси, а эти финти-фанты да немецкие куранты одним только дворянам прописал. Хитрый! Не хочет, чтобы смешивали. А я смешаюсь!.. Крепостных у меня одна душа, да и та моя, никакая другая. Между прочим, такой же вор и душегуб я, как и дворяне, только оболочка разная, а теперь и по оболочке* я - боярин сполна.
_______________
*аОабаоалаоачакаа - так называют верхнюю одежду на Ветлуге и
Керженце.
Антошка Истомин слушал его с громадным удовольствием.
- Попы и помещики испортили наше ремесло... Народ запугали... К человеку приходишь по делу, а он в погреб. Чудаки!
Слушали Антошку, как всегда, со смехом и уважением. Некоторые не только смеялись, а прямо рычали. А главное, всем было весело теперь от того, что подплывает долгожданная лодочка. Неужели атаман? Даже не верится. Уж очень крепко его держали-то. Молодец Филька! Не кто иной, как он освободил. Слово дал под кинжалами - не соврал, значит - жить будет. "Не жалко! Пускай!"
А стружок вот уж, совсем близко, бойко катит, рассекая волны.
И видно стало - из стружка знаки делают саблями: солнце ловит лезвие, зажигает его.
- И-их, мать честная! Гляди-ка, как блестит! - раздался возглас. И с новой силой дружная лесная песня понеслась над водой.
Стружок с размаху врезался в отмель. Из него выскочили: Софрон, солдат Чесалов, татарин Абдул, работавший вместе с Тюнеем Сюндяевым на Кунавинском перевозе, известный всему Нижнему и сбежавший с посада от казни за возведенное на него ложное обвинение в убийстве купца. На веслах сидел Демид.
- Поздравляйте, ратнички! Купцы поддержали... Денег дали...
- Уж вы гой есте, купцы нижегородские! Отворяйте-ка вы кошели широкие! - кричал великан Антошка Истомин, своим басом заглушивший самое Волгу.
- Вот он, - показал Чесалов перстом на Софрона, - наш атаман. И будет его имя отныне Иван Воин. Иван - потому, что он наш, мужицкий, а не немецкий и не дворянский, а Воин - потому, что он не разбойник, а защитник, и мы не воры, а воины... ратоборцы за правду. Согласны ли?
- Жги, пали, в полон бери, - нараспев произнес, благословляя Софрона, отец Карп.
- Не зря ждали, - произнес раздумчиво цыган Сыч. - Видать, орленок...
Чесалов вынул из кармана крепко кованую цепь и подал Антошке Истомину.
- Рви!
Все с любопытством столпились вокруг Антошки. Он натужился, покраснел, обругался, а разорвать цепь так и не смог. Бросил ее с досады в песок.
- Проклятая!
Поднял ее другой силач - татарин из Казани, Байбулатов; рванул только кровь из пальцев хлынула, а разорвать так и не разорвал.
Чесалов взял у него цепь и молча отдал Софрону.
Все с любопытством обступили парня. Слышно было, как люди неровно дышат от волнения. Софрон обернул вокруг ладоней цепь, отошел в сторону и, оглядев всех с добродушной улыбкой, развел локти, напряг мышцы и разом рванул цепь... Ахнуть не успели - цепь разлетелась пополам... Два куска ее болтались теперь в пятернях Софрона, врезавшись в тело. Он отодрал куски цепи и отдал их Чесалову.
- Поняли? - щелкнул языком солдат.
- Да-а! - почесав затылки, ответили ватажники.
- Жги, пали, в полон бери. Благословляю на богатырство! - снова полез к Софрону поп. Двое его оттащили. А Истомин погрозил ему:
- Смотри, пустопоп, с богом не надоедай! Не к месту! Забыл мои слова?
Отец Карп прикусил язык, притих.
- Ваше слово, братцы? - опять обратился к ворам Чесалов.
- Кто ты такой будешь? - спросил цыган Сыч, засунув правую руку за борт кафтана и выставив правую ногу вперед.
- Софрон я, Андреев, Пономарев сын, и отныне взял я в руки саблю и ружье... Не молельщик я на белом свете, а такой же, как вы, бурлачишка. А если угодно, атаманом стану и царевы стружки топить буду и убивать бояр... Согласен на это.
Чесалов застыл, вытянувшись рядом с Софроном. Налитыми кровью глазами он рассматривал каждого человека, словно силился разгадать мысли ватажников: понравился или не понравился им парень?
- Отвечайте же, други, - вновь громко спросил Чесалов. - Атаман он или нет?
- Дело решенное, - раздалось в толпе.
- Орлом глядит - надо быть, и когти орлиные...
- Что говорить! Парень дюжий и, видать, удачливый...
- Спасибо Фильке-кузнецу! Не ошибся.
Кругом загалдели. Маленький, безусый Филатка (из деревни сбежал отрок искать проданного помещиком отца), подкрался к Софрону и пальцем его потрогал. Всем понравился, оказывается, молодец, и согласились единодушно все окрестить его Иваном Воином. Потребовали, чтобы он разделся и в воду влез. Долгоногий великан, "чебоксарский вор" Антошка Истомин, забрался на корму струга, простер руки в воздухе над головой Софрона и нараспев провозгласил:
- Слава отцу и матери и святому духу, что безгрешно родили такого-этакого сына, желаем ему допьяна пити вчера и ныне и вовеки с нами, а затем - аминь. Величаю умное во крепости стояние непоколебимое сего большерослого юноши. Обнажаяся, вошед в воду и выйдя из оной, Иваном Воином наречется! Аллилуия, аллилуия!
Смеялось солнце, прогревая радостью сердца, наполняя их горячей отвагой, веселили чайки, задоря крылом, а в речных просторах гудела разноголосая, бесшабашная "аллилуия", разносился грозный мужицкий рев.
Сбив шапки набекрень, разинув зубастые рты, вольные люди, голь голянская тянули "аллилуию" с чувством и озорством; и смешивалась в этом пенье молодецкая удаль с гневом и отчаяньем...
Дело сделано: Иван Воин - атаман ватаги. Облобызав всех поочередно, поставил он молодцов в ряд и сосчитал: двадцать пять с атаманом. У кого не было, тому он роздал оружие: кому пищаль, кому самопал заморский, кому саблю. Свинца роздал на пули. Со всеми поговорил. Рассказали, кто и почему бежал на Волгу: иные от барской неволи, иные от военной муштры, от рекрутчины, чтобы не поставили "чертову печать", а отец Карп признался, что ушел из епархии за ненадобностью. Церквей попам, оказывается, не хватает, и богомольцев тоже, а у помещиков домовые церкви Питирим поломал.
- Чтобы ему ни дна, ни покрышки, - ворчал поп, - поневоле татьбою и займешься. Да и не один я - многие попы ворами стали и даже убивцами.
Софрон слушал внимательно и расспрашивал о том, как фамилия того или иного помещика, а солдат - из какого полка...
Антошка Истомин облегченно вздохнул. С большою охотою он уступил свое первенство Софрону. Отец Карп и тут подоспел:
- Ты чего какой скушный? - дернул он за рукав Антошку, а сам косится на Софрона, кивая в его сторону.
Антошка сокрушенно развел руками:
- Как же мне не скучать? Надо бы мне было давеча тебя, родной, утопить, а я, как всегда, мягким сердцем сдобрился... Ей богу! Дурака свалял.
- Вода меня не примет... - хотел поп отыграться шуткой.
- Давай попробуем.
Истомин сделал шаг по направлению к отцу Карпу. Батя убежал.
- Зря мы его приняли. Порядков наших не понимает, - буркнул ему вслед Истомин. - О царствии небесном много говорит.
Хлебохранителем и кашеваром ватага определила быть попу. Наиболее подходящее для духовного сана дело. Все посмеялись над ним, как всегда. Получив хлеб, он отложил краюшку и смиренно проговорил:
- И на водах жить можно, только обязательно нательный крестик носить надо, а то водяной захватит в кабалу: в своего батрака обратит, заставит на него работать, переливать воду, перемывать песок, рыбу ловить...
- По-твоему, значит, выходит - в воде тоже кабала? - негодующе спросили его товарищи.
- И даже на небе, - вздохнул отец Карп. - Только на небесах последние будут первыми, а первые будут последними.
Прислушивавшийся к их разговору Софрон сказал:
- Последние будут и на земле первыми, прежде чем на небе. Имейте такую мысль.
У всех глаза оживились, - ловко сказал атаман, а Филатка стыдливо признался, что он во сне видел, будто он на барине на своем верхом ездил отца разыскивать.
Все расхохотались. Истомин крепко его обнял и попу велел приложиться к Филатке.
- Только не как Иуда, а по-настоящему... Ну! Лобзай лыцаря!
Поп обиделся, раскрыл рот, показал беззубые десны. Выяснилось, что зубы ему пять лет назад его барин-помещик выбил за то, что отец Карп не помянул в обедню его тещу, "болярыню" Василису*.
_______________
* В поминаниях дворян поминали с прибавлением слова "болярыня",
"болярин".
От смеха и шуток перешли к делу. Обрядились по-боевому и припасы в мешках привесили по бокам, сумки с порохом, со свинцом. Софрон дал наставление:
- Страхом не страшиться. Не роптать. Досыта не наедаться, но и с голоду не умирать. Что с бою взято, то свято. Милости ни от кого не ждите. Чей берег, того и рыба. Нас ворами зовут, а мы не воры. Известно. Водки остерегайся, народ оберегай - Стенька пропил свою силу и народ в печали оставил. Нам не годится так. Глядите в оба, помня: лес видит, а поле слышит. Кругом враги.
Слушали атамана, затаив дыхание, и диву давались: откуда у такого молодого парня премудрость подобная? Словно книга во рту запихана. И облегченно вздыхали: "с таким князем дружина не пропадет".
Антошка Истомин, ковыряя саблей песок, заявил громогласно:
- Теперь не подвертывайся никто под руку. Беда! Никого не помилую порешу без оглядки. И пушкой меня не испугаешь. Ярость во мне появилась.
Софрон ему возразил:
- Нельзя так. Люди разные, и польза и вред человечеству от них разные. Без разбору губить нельзя. Это разбой будет.
Истомин потупился.
Софрон говорил о том, что единственные враги - это помещики, бояре, дворяне, офицеры и подобные Питириму палачи чернорясные. Он говорил, что "не только люди, - бог, и тот попал в кабалу к царским холуям. Никак не может освободиться; а в царских казенных лапах ему хуже, чем было на распятии". Епископ, вроде Пилата, руки умывает. По его же наущению брат шпионит за братом, а сын за отцом, и появились такие шпионы родных кровей даже в семьях правоверных раскольщиков. Дочь купца Овчинникова именно так предала своего родного отца.
Говоря об этой девке, он стал печальным, укусил губу до крови, а закончил свою речь так:
- Силу вражью надломить должны мы, а за нами пойдут и мужики... На тиранство откликнемся лютыми казнями. Нам говорят о чести, о долге перед богом и царем, но кто более бесчестен, кто более посрамляет бога, нежели царские холопы, от них же первый - Питиримка?..
Слушая атамана, задумались молодцы. Впереди ждет кровь. Много ее пролито, а в будущем прольется еще больше. Правда не дешево достается людям.
Поп и тут вылез, оглянулся с опаской кругом и тихо сообщил:
- Нонче проходил у нас из Починок один, побывал он в Питербурхе, сказывал: а больше всех прольет крови царевич Алексей, больше Петра... Воины царевича будут лютовать во сто крат злее петровских. За каждого убитого стрельца сожгут по сотне генералов, сержантов и гвардейцев.
- А ты бы стал жечь их? - спросил Истомин.
Выскочил Игнашка, подсморкнулся, мазнул рукавом под носом и выпалил:
- Вся бы деревня наша пошла...
Филатка за ним:
- Наша тоже.
Говоря это, ватажники посматривали на Софрона, который сочувственно улыбался этим речам.
- Когда возьмет власть царевич, никто не знает, а Ржевский с солдатами может на нас напасть во всякое время... Об этом и надо думать, строго сказал Софрон. - А теперь нам надобно порядок у себя завести такой, чтоб голыми руками нас самих не взяли...
К вечеру собрались сниматься с места. Сообща выбрали для ночевки остров под Безводным. Веселые, шумные, вдруг почувствовав в себе большую силу и уверенность, отправились братаны к стружкам за своим молодым атаманом-силачом... И, усевшись за весла и ударив с чувством ими по воде, грянули они бодрую, удалую понизовскую песню о Разине... Заколыхались стружки в ласковых волнах Волги, у всех на душе сразу стало легче: конец беспастушному стаду!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Звезды бледнеют. На исходе ночь: кремлевские башни и соборы во мраке. Внизу, под стенами, белое воздушное озеро; туман окутывает Волгу, набережную, гостиный двор, кремлевские сады и улицы. Нижний Нов-Град страж Москвы, оборонитель ее от понизовской и "крыющейся в лесах голытьбы" - спит тем безмятежным сном, который обычно приходит на посад в долгие осенние ночи в канун зимы.
Холодно на воле и сыро от Волги, от Оки, от многих болот и прудов. Туман теснит дома, храмы, сторожевые будки... И хорошо и уютно только под тулупами, бараньими и беличьими покрывалами, под медвежьими шкурами, обшитыми тканью... Пускай на воле туман, сырость от воды и холод - на своем куту тепло, сон крепок, затихают тревоги.
Епископ Питирим не спит. При свете ночника неторопливо собирает он пыльные книги, старые столбцы, тетради. Прежде чем уложить все это в сумку, внимательно просматривает и, сдвинув брови, обдумывает прочитанное. И то и дело подходит к кувшину и моет руки, смахивает соринки и пыль с шелковой рясы.
Дьяк Иван и иеродиакон Гурий перешептываются в келье Духовного приказа, ожидая приказаний преосвященного.
Утром епископ с отрядом гвардейцев выступает в леса, на Керженец, - к этому походу подготовка ведется уже несколько дней. Последнюю неделю Питирим всю безысходно провел за своим столом, читал, писал, писал без конца. И теперь на лице его хладнокровие и самоуверенность. На все двести сорок керженских вопросов он заготовил подробные ответы, подкрепленные выдержками из догматов первого и второго вселенских соборов, из определений некоторых поместных соборов, бывших до Никона; недаром изучил епископ и греческий язык - многое взято им из мудрых речений учителей восточно-кафолической церкви, неоконстантинопольских "здоровых словес". Многие ночи просидел епископ над книгами и древними рукописями. Вместе с толмачом, учителем греческого и англиканского языка, переложил он некоторые сочинения греческих мудрецов, перевел лютерское и кальвинистское разглагольствование "о задачах святой церкви". Все, что ему надо, он собрал в своем уме, обдумал наедине и теперь полон жажды сразиться с мудрецами, керженскими расколоучителями.
Епископ взял звонок со стола и тихо позвонил. В келью вошел дьяк Иван.
- Освободи от цепей диакона Александра. Поступи с ним, как истинный христианин. Мы не должны томить людей за недостаточность естественного способа богопознания... Он поедет с нами в село Пафнутьево. Выдай ему новый кафтан и сапоги.
Брови дьякона Ивана полезли на лоб от удивления, но он тотчас же овладел собой, снова с бесстрастной готовностью и послушанием глядя в глаза епископу.
- Всех раскольщиков из земляной тюрьмы выпусти, о чем объяви по церквам, дабы священнослужители слово имели к прихожанам о добродетели и о пороках, о лукавстве и о милосердии, о вреде ереси и раскола... о великих и добрых делах благоверного государя... Иди.
Дьяк поклонился и вышел. Отец Гурий изнывал от любопытства, сидя в приказе в ожидании дьяка Ивана, и когда тот вышел из покоев епископа, набросился на него с расспросами.
- Диакона Александра велено освободить и выпустить из ямы других узников-раскольщиков.
Отец Гурий так и присел. Старику сделалось нехорошо. Дьяк Иван потер ему уши. Обычно дьяк быстро приводил в чувство своих захмелевших собутыльников этим способом. Зная целебность сей экзекуции, не задумался он применить ее и в данном случае. И не ошибся. Отец Гурий открыл глаза и сказал: "Спаси Христос!" Встал, перекрестился не то на дьяка, не то на портрет царя и ушел.
С факелами двинулись дьяк Иван и пятеро мушкетеров через двор к Ивановской башне, в которой заключен был диакон Александр. Ключарь-караульный открыл двери. Керженский вождь, спавший на полу на соломе, поднялся, прикрыл ладонью глаза от яркого пламени факелов и глухо промолвил:
- Кто бы дал мне, яко птице, два пернатые крыла? Перелетел бы я скорее в те превышние края.
- Буде уж! - грубо дернул его за цепь дьяк, открыл кандалы и отрывисто сказал: - Идем. С епископом поедешь в Пафнутьево.
- В Пафнутьево? - удивился Александр.
Дьяк Иван промолчал. Мушкетеры с факелами окружили диакона, и все пошли в Духовный приказ. Где-то выли псы. Глухо доносилось ворчанье скрытой во мраке Волги.
У епископа уже сидел в полном походном облачении Ржевский. Он вполголоса рассказывал Питириму о том, что в Питере открылось новое какое-то воровское дело, которое расследует сам государь... Есть слухи, что в этом деле замешан и брат Стефана Нестерова - воитель правды, кичившийся своею непогрешимостью, начальник всех фискалов Алексей Нестеров. Слух еще путем не проверенный, но если это так - какая радость будет среди вельмож и купцов! Не кто иной, как Нестеров Алешка, обвинил многих "вышних бояр", в том числе и самого близкого царю человека, князя Якова Федоровича Долгорукого, в сговоре с купцами, в получении им взяток от торгашей за невыгодные для государства поставки. И даже Строганова припутали. Всех озлобили нестеровские фискалы.
- А Долгорукого он - за то, что Долгорукий обозвал его и всех фискал на заседании сената "антихристами и плутами"... Вот он и отомстил князю. А теперь, видать, и сам влез в кашу, - оживленно играя выпуклыми рыбьими глазами на жирном, лоснящемся лице, говорил Ржевский, и ясно было, что он от всей души желает, чтобы слух об Алексее Нестерове оказался верным.
Питирим о чем-то думал, слушая Ржевского, - какая-то своя мысль была у него насчет этих событий.
- М-да, - вздохнул он, дослушав до конца, - трудно царю... Угождая дворянам, он губит себя, и казня дворян - тоже.
- Трудно и губернатору, - вздохнул и Ржевский. - Провинциал-фискал с его тремя помощниками якобы при мне состоят, а за мною шпионят. Это я знаю. Один у Ивана Михайловича даже под постелью ночевал. Моего помощника проверяют...
Питирим улыбнулся.
- И донес оный фискал будто твой Иван Михайлыч с игумном из Печер целую ночь вино тянули, - сказал епископ. - Или тебе неведомо?
В эту минуту дьяк Иван доложил о приводе диакона Александра.
- Давай его сюда, - приказал Питирим. - С честью.
Ржевский и епископ переглянулись после ухода дьяка. Питирим насмешливо кивнул головой в сторону двери, откуда должен был появиться диакон Александр. Ржевский услужливо хихикнул.
В сопровожденье дьяка тихою походкой вошел Александр. Прямой, высокий, бледный и с тем же выражением непокорства на лице, с каким некогда шел в земляную тюрьму. Он поклонился и застыл на месте.
- Здравствуй, святой отец. Поедешь с нами, - сказал ему Питирим. - В гости к вам отправляюсь, в Пафнутьево.
И, некоторое время подождав, спросил:
- Ну что же молчишь? Или не рад гостям?
Александр посмотрел удивленно в лицо епископа:
- Нищ и убог я - како гостей буду принимать? На пустынных древесах пиршество волкам токмо, плотию человеческой питающимся...
Питирим ответил ласково:
- Вместо музыки, вместо песен, я и пением птиц удовольствуюсь и кукованием кукушки. Не велик человек я... Жил и в палатах лесных, живу и в палатах каменных, - повсюду мудролюбец божий будет богат, свободен, пригож, понеже он честен; правды ради страдает... понеже проникнут любовью к жизни и государству своему. Не так ли?
Александр ничего не ответил епископу и даже отвернулся от него.
- Помни, - сказал епископ: - обижаемые должны защищаться от обиды и не должны пренебрегать защитою! Защищаться - дело справедливое и доброе, а не защищаться - дело неправильное и дурное. И ты должен обороняться от меня. Иди!
Вслед старцу Александру Питирим покачал головой.
- Мой отец вот такой же был. Жаль человека, но без таких беден был бы род человеческий. Такие люди тоже нужны.
Встал и строго сказал:
- Веди, Юрий Алексеевич, солдат.
Высоко подняв в одной руке факел, в другой - крест, говорил гвардейцам Питирим:
- Блажени миротворцы, яко тии сынове божии нарекутся. Меч принесет нам мир. Закону должно идти на помощь, а с беззаконием ратоборствовать. Враги ополчились на православную кафолическую восточную церковь. Церковь крепчайшая опора монашьего трона и орудие обуздания злодейств и беспорядков, могущих возбудить общество. Путь вам предстоит не беструдный. Да отвратится слух ваш от всякого воровского навета, а коли придется, да бряцает грозно ваш меч истребления. Пускай беспощаден будет он, как огонь небесный.
Гвардейцы слушали епископа, обнажив головы. Лица их были деревянные, тупые. Моросивший с утра дождь мочил их головы, темнил зеленые мундиры с красными обшлагами.
Здесь же, в кремле, около Духовного приказа, шеренгою во главе с учителем монахом Савватием, обучавшим эллино-греческой науке, и Тимофеем Колосовым, обучавшим славяно-российскому догмату, вытянулись поповские дети, ученики духовной школы.
- И к вам обращуся я. Будь проклят тот, кто соблазнится омерзительным примером беглого вора и отступника, разбойника Софрона. Смерть лютая его ожидает через колесование, яко неблагоугодного, неверного раба, и бесчестие вечное после казни. Вы поедете с нами в Пафнутьево же видеть методу вразумления и увещевание раскольщиков.
Юнцы испуганно ежились, не понимая толком, в чем дело. Многие из них с большою бы радостью последовали примеру Софрона. Отцы всеми мерами старались не отдавать их в питиримовскую духовную школу. "Да разве это школа? - говорили они, - это солдатские казармы или тюрьма". И многие из попов придумывали всякие способы, чтобы обмануть епископа. Тайно они приписывали своих детей к ведомству крестьян. Недаром Питириму пришлось рассылать строгие указы "к духовным судиям, дабы они через нарочно посланных от себя посыльщиков" направляли поповских детей "с особыми смотрителями". И, слушая теперь питиримовскую речь, не особенно бодро выглядели ученые юноши - таилось в их взглядах недоверие и страх.
Ржевский стоял рядом с Питиримом, толстый, румяный, ростом на голову ниже своего друга. Когда дошла до него очередь говорить, он выкрикнул скороговоркой:
- Верные сыновья доблестного войска государева! Послужить вы должны честно, не жалея жизни. Крамольников бить до смерти, и чтобы после смерти помнили они, окаянные!
Питирим одернул его.
- Бить никого не будем. Мы идем не на битву, а на состязание мудрецов. Солдаты - охраны ради.
Ржевский закашлялся, снова уступил место Питириму. Епископ сказал гвардейцам, чтобы они меч свой не вынимали из ножен, пока к тому нет нужды никакой. В лес они идут - на случай защиты от разбойников.
- А противу старцев, - сказал он, - имею я оружие более верное, чем пищаль или меч. Оружие превыше всех страстей земных, превыше пушек и мушкетов. Оружие оное - слово. Огонь рубить мечом не должно.
Гвардейцы, вытаращив глаза, стояли навытяжку перед епископом и в ответ на его вопрос, готовы ли они постоять за веру в случае надобности, ответили:
- Слово и дело!..
Ржевский широко, самодовольно улыбнулся, когда солдаты гаркнули выученные по его приказу слова.
II
Студеные утренники пригибали траву к земле, закручивали листья колечками, серебря их. Но, как только из-за стен Макарьевского монастыря показывалось солнце, тут же сбегало и серебро, и травинки поднимались, и земля становилась влажной, курилась душистой дымкой. И Волга, слегка волнуясь, отгоняла от себя мороз - всходившее солнце разрывало в клочья студеные туманы. Макарий, вынырнув стенами и башнями из воды, одобрительно поглядывал в Волгу, расплывался белыми пятнами в ее темных водах, посматривал кругом, как удачливый монах в своей лукавой улыбке.
В одну из таких утренних зорь, вниз по течению, к высокому берегу причалило несколько стругов. Сидели в них люди смирнехонько, не шевелясь, - в руках ружья, пищали и сабли. На одном из стругов на корме стоял богатырь Софрон. А в ногах у него, сгорбившись, примостился старичок. Версты за две от Макария остановились. Привязали струги к кустарникам, и все повыскакивали на берег. Прохладно, особенно на воде. Теперь все стали отогреваться, прыгая по земле, толкаясь друг с другом.
- Не весело, братья, в бегах быть, а главное - где же бегать-то? По своей же земле хоронясь якобы во вражеском стане... - сказал Софрон, поднявшись на берег и оглядывая окрестности.
- Холодно, студено, атаман... - съежившись в своем кафтане, пробормотал Истомин. - Надобно о теплой одежде позаботиться...
- Господь бог не оставит нас, горемычных, - отозвался поп.
- Что за жизнь наша? - тоскливо проговорил один из ватажников. - Ни жены своей не видишь, ни детушек. И что с ними там, на деревне? Живы ли они? И что думают они обо мне, злосчастном?! Побираются, чай?!
На его слова никто не отозвался, только лица у всех стали еще более угрюмыми, суровыми.
Один Софрон проговорил строго:
- Полно горевать, лишнее! От того лучше не будет.
Старик остановился у высокой сосны, указал на нее рукой.
- Вот она, эта сосна, растет. Повесили на ей вольные люди разиновские одного боярина. Лютый был холоп царев тот боярин. Заслужить хотел любовь цареву. Стал губить мужиков за двуперстие и неприятие посылаемых книг и икон. Пришел час - повесили его. Царь и распорядился тогда разыскать эту сосну и порубить. Заявились палачи... давай божье творение подсекать. Хлоп раз, хлоп два, хлоп три! Рубили два дня и две ночи. Срубят сосну, не успеют оглянуться, - а она опять выросла. Срубят опять, - она вырастает вновь. Рубили-рубили, замаялись и ушли. Вот она и растет. Она самая.
Старик нежно погладил ствол.
Софрон взглянул на дерево. Высокое, гордо покачивает своей косматой верхушкой, цепляясь за белые комья облаков. Толщина - около полуторы сажени в обхвате. Зеленые, пухлые лапы восьмиконечным колючим крестом раскинулись над головой. Пестреют врезанные в ствол медные образки, крестики, складни... Казалось, дерево живет, - не иконки это на нем, а застывшие молитвы, слезы и проклятия "подлых людей", скрывающихся в лесах.
- А зовут ее "крестовая сосна", - продолжал старик. - Вся в крестах она в мужицких. А что такое крест? Известно всем. Это наша горькая доля, наше мучение. Вот за то мы ее и любим, и паломничаем сюда... Горе наше в ней, в ее стволу.
Софрон, сдвинув брови, взял нож и вырезал на сосне кривую саблю.
- Это наша метка... здесь будет наш стан. Разобьем шатры тут, выкопаем пещеры.
Все с ним согласились. Многим было удивительно, какое понятие имеет человек о "красоте божьего мира". Главное, и Макарий отсюда виден, с его зубчатыми стенами, и башни, и поля, горы, леса, Волга. И память о Степане Разине. Выбора лучше не придумаешь.
- Как сосна, так и наш брат, - весело сказал он товарищам. - Ее рубят - она вырастает. Так и с нами: нас убьют, казнят, - другие на наше место появятся... Поняли? Никуда отсюда мы не пойдем. Это наше место и есть. Тут мы и будем сторожить Питирима.
И все опять с ним согласились, а беглый поп, вскочив на пень, как галка, воскликнул что было мочи:
- Рази их, подобно архистратигу Михаилу!
На лице его выступила злоба. Это всем понравилось, и поэтому стали его все со вниманием слушать. Отец Карп принялся ругать царя.
- Хищник, ограбитель, озлобитель! На пиру его иродовом едят людей, пиют кровь их да слезы, пиют кровавые труды человеческие, а бедных крестьян своих немилосердно мучат. Им до пресыщения всего довольно, а крестьянам и укруха хлеба худого недостает. Сии объедаются, а те алчут. Сии упиваются, веселятся, а те плачут на правежах... Хорош царь!
Истомин за косичку попа дернул, а тот ни с того, ни с сего обернулся и сказал:
- Дай мне, господи, сто рублев покрыть нужду мою горькую!
- Пойди в Макарьев, зарежь купца, - вот те и монеты, только бороды не трогай... Царю оставь. Они с Питиримкой сто рублей за нее сдерут. На корабли...
Захохотали ватажники. Над волжскими водами заскакало эхо, грохоча, как воплотившаяся в жизнь давнишняя буйная мечта беглых. И вдруг все смолкли - забрезжило в уме у каждого что-то радостное и загадочное, как белый парус в синей дали волн. Кто там под парусом? Неизвестно. Что сулит он? Тоже. Однако глаз от него не оторвешь. Так и эта мысль волнует теперь всех.
- Час приближается, - сказал Софрон. - Здесь, именно здесь, пойдут питиримовские струги. Здесь станем в засаде.
Все беспокойно и озабоченно взглянули вверх на реку. Там было зловеще тихо и пустынно. Сосна крестовая со значением, а за ней сыр-бор дремучий на многие растянулся версты. На случай поражения есть куда животы упрятать от гибели. Об этом тоже не забывали подумать.
- Ратные люди вольные, место это отныне наше. Здесь мы будем караулить Питиримовы струги. Здесь же и опустим, после казни, в водяную епархию его преосвященство.
Антошка Истомин подбросил в воздухе кистень. Повертелся со свистом кистень наверху и шлепнулся вновь ему в руку:
- Подползу к епископу да кистенем его по гриве!
- Какой Ягорий храбрый объявился! - засмеялся Филатка, отойдя от Антошки. Тот сверкнул белками:
- Душно, Филатка! Дай хоть тебя поглажу... испробую. Снизойди!
Филатка отступил еще несколько шагов назад. Все рассмеялись. Улыбнулся и Софрон, покачав головой.
- Храбростию не кичись. Нужен разум.
Солдат Чесалов и другие вязали узлы с добром, набранным раньше в боях и позавчера в одной вотчине, и по церквам. Тут были и мундиры гвардейских капралов, побитых и брошенных в Волгу, и монашеские рясы, и церковная утварь, кресты и ризы от икон, золото и серебро, и купецкие кафтаны, и товары, отбитые у макарьевских торговых людей, было и оружие и даже книги. Атаман хранил их для себя. Всякую свободную минуту он читал.
Много хлопот причиняло это богатство ватаге. Отца Карпа пришлось отставить. Стяжал два креста и привязал их на ремешке под рубахой у чресел, опоганив кресты. Солдат Чесалов рассвирепел так, что едва не утопил батьку под Работками. Насилу откачали убогого. Антошка Истомин спас попа. Когда отец Карп пришел в себя, выдрали его сообща на отмели с приговорками и велели клятву дать всем решительно товарищам, что больше не польстится ни на что, не будет красть у своих.
Софрон в хранители богатства назначил солдата Чесалова.
- У этого - не забалуешь. Зубами скрежещет, когда близко кто-нибудь подойдет, не то что.
Ватага численностью своею росла не по дням, а по часам. Все новые и новые люди приставали к ней. Теперь уже считали более двухсот. Не легко Софрону было с ватагой. Не позволял он пьянство, - ворчали многие. Он говорил:
- Надо любить умеренные пиры, какие у благорассудных римлян были в обыкновении. На пиру приятнее человек не пьяный, а в добрых делах - не беззаконный.
И рассказывал он своим товарищам о Риме, о войнах, о Греции, о мудрецах.
- Кто хочет препятствовать тому, чтобы кремлевский тиран не опережал и свыше нас не подымался своею силою, тот да противустоит влечению страсти, не поддается голосу слабости, которые не укрепляют, а губят. Солнце часто омрачают облака, а рассудок - страсти. Каждый из нас должен быть силен, здоров и разумен, как славные спартанцы или железные римские воины.
Слова Софрона дышали заботой о товарищах и разумной любовью к свободе. Это чувствовали даже каторжные душегубы, имевшиеся не в малом числе в его ватаге. Они тяжело вздыхали, опускали взор. Не смотрели атаману в глаза. Им было не по себе, холодило кожу. Боялись они Софрона, и не всем им было понятно. И нет-нет да и прорывалось у кого-нибудь из них: ограбить на дороге крестьянина. Хоть и не богаты пожитки, а все хватит пображничать. Одного такого грабителя Софрон убил из пистоли у всех на глазах. Но все же эти люди не могли себя побороть и решались опять и опять делать то же.
Один из таких сказал однажды Чесалову по секрету:
- Друг, уничтожь меня, слаб я, сам робею - помоги... Зипун мой возьмешь и семь рублей деньгами. Не по себе мне от таких порядков.
Чесалов дал просителю по загривку и, ни слова не сказав, пошел опять паклевать струги. Горлапаны, драчуны примолкли, стали побаиваться Софрона.
Теперь все были настроены особенно серьезно. Важный момент подходил: истребить Питирима с отрядом монахов и солдат и губернатора Ржевского. Его помощник Волынский остался в городе. Питирим должен спуститься до Макария, а там пройти по Керженцу до села Пафнутьева лесом. Все известно Софрону. Верные люди рассказали. Сам Питирим этот путь назначил; в Нижнем каждый знает об этом на посаде. Питирим не скрывал о своем походе на Керженец.
Большая часть ватаги оставлена была Софроном под Васильсурском на реке Суре. Чувашины и черемисы помогали прокормить ватагу, а также и уведомляли ее об опасностях, сторожили ее покой. И когда воевода из Курмыша сунулся со своим войском разорить становище Софрона, в лесу все деревья начали стрелять и земля разверзалась ямами, куда и проваливались всадники с головой. Воевода, не доехав до становища, спасся бегством. Понял он, что не только каждый мужик и каждая баба, но и каждое дерево и каждая птица в лесу и, казалось, само небо, земля и вода на стороне "разбойников". Отступил в ужасе и окопался в Курмыше. Соседние воеводы давно уже об этом позаботились и сидели в боязливом ожидании. Со времен Ивана Грозного это место служило убежищем для разбойных ватаг.
Всех губернаторских гонцов из Нижнего перехватывали ватажники, и почту отбирали, а самих забирали к себе в плен. Воеводы были отрезаны от губернской власти. А мужики пускали слухи, пугавшие воевод, сбивавшие их с толку. Софрон не беспокоился за свое главное становище. Но время шло минул день, другой, третий, а питиримовских стружков не видно. Софрону казалось, что, уничтожив епископа, он облегчит народу жизнь. День и ночь мечтал он о том, как он казнит Питирима, собрав деревенских, высказав все епископу в лицо, и отрубленную голову отошлет в Нижний Волынскому. Но... давно бы епископу нужно было появиться на Волге, а его все нет и нет.
И вот однажды на рассвете разбудил Софрона Чесалов и сообщил, что из лесов ожидает человек. Хочет поведать атаману что-то важное. Вышел из шатра своего Софрон, наскоро захватив оружие. Неизвестный ему монах сказал, что прислан он-де с Керженца "лесным патриархом", отцом Авраамием, уведомить о том, что Питирим переправился через Везломский перевоз, у самого Нижнего, а дальше поехал на конях, лесами. На стругах по Волге плыть он передумал.
Теперь стало ясно, что и тут Питирим схитрил, всех обманул, объявляя на посаде, что он отправляется на Керженец через Макарьево.
Софрон ушел в шатер, бледный, задумчивый. Стыдно ему было и перед ватагой. Зря людей морил. Питирим ускользнул из его рук. Какой же он атаман после этого?
III
Через Волгу переправлялись на двух новеньких паромах. Поставили по двадцати коней на каждом. Епископ - в лисьей шубе, покрытой атласом крапивного цвета. Шубу он накинул, садясь на паром. Люди ежились около коней. Питирим, положив ногу на ногу, тихо рассказывал что-то Ржевскому, кивая головою на кремль. С Волги кремль со своими зубчатыми стенами, башнями и соборами, в зелени садов был прекрасен, и даже хмурые гвардейцы залюбовались им. К красоте были глухи они вообще; какая красота... И все-таки... Никто не может не залюбоваться этими горами над Волгой. Клочья тумана таяли в лучах восходящего солнца. Небо чистое, нежно-голубое дышало бодростью; разбивалась гладь реки двумя дюжинами весел; бушевали пенистые круги около паромов.
Глаза снова и снова невольно обращаются к Нижнему. У берегов множество торговых судов с мачтами и без мачт, некоторые только что подходят, причаливают к берегу, свертывая паруса; среди прибрежных садов гремит перезвоном мелких колоколов строгановский храм, красный, с сверкающей на солнце главою. Колокольный перезвон дрожит над водой. Лошади шевелят ушами, косятся на воду.
Впереди левый берег Волги, а на нем, среди леса, Никольская Боровская слобода. Диакон Александр и раскольники, освобожденные из тюрьмы, сидя на другом пароме, точно сговорившись, отвернулись от Нижнего, который звали они "великим градом падений, темным Вавилоном со адовыми темницами в нем". Набожно осенили они себя двуперстием при виде леса, странно оживились. И, конечно, этого нельзя было утаить от взоров епископа: видел он, как раскольники крестились, как, при виде леса, с улыбкой перешептывались. И то, что они отвернулись от Нижнего, не прошло мимо его глаз. Он тихонько толкнул в колено Ржевского. Тот прикусил губу и нахмурился, крикнув на гребцов, чтобы скорее гребли. Солдаты, видя сердитое лицо начальника, вытянулись, а ученики духовной школы спрятались за коней. Вместе со всякими догматами святой церкви они крепко усвоили правило: по возможности, меньше мозолить глаза начальству, особенно епископу.
Когда паромы подошли к берегу, поднялась суета. Заржали кони, забеспокоились, стуча копытами о палубу, жались один к другому. Вскочили люди с своих мест. Старцы перекинули через плечо котомки, готовясь к высадке, перешептывались. На лицах их было написано упрямство и самоуверенность. Гвардейцы "ели глазами" начальство.
Первым с парома сошел Питирим, опираясь на посох и накинув на плечи шубу, поддерживаемый монахом. За ним - его послушник, чернец Андрей, потом Ржевский, а затем с грохотом, под гиканье гвардейцев, упираясь передними ногами и фыркая, потянулись по мосткам кони. Старцы шли самыми последними.
Епископ и Ржевский с бугра наблюдали за высадкой. Когда все оказались на берегу, раздалась команда Ржевского. Тридцать молодцов построились с конями в колонну. Питирим и Ржевский сошли вниз. Им подали двух коней. Ржевскому - белого, епископу - вороного. Ловко, по-военному, сел и Питирим в седло и, дернув повода, загарцевал на берегу. Восемь учеников духовной школы тоже уселись на коней. Только старцы остались пешими.
- Для вас коней не припасли, - сказал чернец Андрей, подъехав к раскольникам. - Его преосвященство приказал отряду ехать шагом, дабы вас не истомить.
Старцев пустили в середине. Сзади них поехал Андрей с учениками.
Солнце уже поднялось из-за реки и золотило сосны, играло в воде... Когда вошли в лес, сразу стало теплее, тише, уютнее.
Епископ впереди всех. Шубу он сбросил, отдал Андрею, сам остался в теплом подризнике, подбитом беличьим мехом. На голове - бобровая шапка с бархатным донышком, наперсный крест и панагия (круглый образок "божьей матери") - на груди. Держался в седле он прямо, молодцевато. Лошадей знал с детства, и в Стародубье хаживал с воровской конницей на царских ратников. "Чего не видел и не знает епископ?" - думал послушник Андрей, следуя позади него. Бывали такие минуты, когда епископ говорил с Андреем, как с равным, и многое рассказывал ему из своей жизни, из истории войн и церкви. И невольно Андрей проникался уважением к епископу. Он следил за каждым его словом, за каждым движением. Это был не страх перед начальством, а удивление и привязанность к всезнающему архиерею.
Конь под епископом вдруг упал на оба колена, готовый нырнуть в болото, но епископ ловко удержался и опытной рукой с силой натянул повод, подняв коня. Раскольники перешепнулись между собою: "Бог не хощет, чтобы он ехал в скиты".
- Тихо, с оглядкой! - крикнул Ржевскому епископ. - Болота...
Справа и слева среди сосен потянулись знаменитые золотовские болота, трудно видимые глазом, покрытые ржавчиною, мохом и мелким кустарником. Вместо дороги - узкая гать, по которой проедешь, только хорошо зная местность. А когда гать кончилась, пошла песчаная тропа, обезображенная корневищами столетних деревьев. Великаны-сосны, уходя ввысь, делали лесное утро сумерками. Нудно каркало воронье, вспугнутое людьми, шмыгали зайцы в чаще. В последние дни шли непрерывно дожди, и кругом было сыро и мрачно.
Питирим уверенно вел отряд. Родился и вырос он в керженских лесах все лесные тропы ему были известны. Ржевский растерянно глядел на обманчивую гладь, окружившую их со всех сторон между деревьев, и зорко следовал по тем местам, по которым шел конь епископа.
- Ничего. Не робей, Юрий Алексеевич! - сказал, обернувшись к нему, Питирим. - Тут спокойно. Хорошо.
Ржевский, раздувая ноздри, оглянулся по сторонам.
Можно ли назвать покоем эту загадочную тишину?
Ржевский подозрительно осмотрелся кругом.
Раскольники шли позади угрюмо, молчаливо. Старец Александр не пожелал даже одеть новый кафтан, выданный ему дьяком Иваном, и остался в изодранной одежде, в которой сидел в темнице. На людей смотрел он так, как будто ничего с ним и не было. Иногда наклонялся к соседям и подбадривал их. Они слушали Александра почтительно и сосредоточенно, исподлобья косясь в сторону епископа. "Дух ложный, противный, погибельный и убивательный, вскую тщишься доказать нам свою правоту?" - думали, глядя на Питирима, усталые от тюрьмы и похода старцы.
И были они уверены "в божьей справедливости, в божьей помощи", в своей духовной силе и сочувствии народа. Были уверены они в мудрости своего вождя, диакона Александра, в его неподкупности и прямоте, в его превосходстве во всем над антихристом-епископом... В том, что епископ будет поражен мудростью керженских расколоучителей, никто из старцев не сомневался.
Скорее бы дойти до Пафнутьева...
Когда вступили в более широкий проселок, Ржевский, поравнявшись с Питиримом, заметил на его лице волненье. Питирим оглянулся на Ржевского:
- Все я здесь знаю с малых лет. И тогда так же было... - Он осмотрел с какой-то скорбной улыбкой теснившиеся по сторонам дороги сосны и ели. С отцом ходили в бор, валили сосны. А весной сгоняли плоты по Керженцу. Отец был строгий, но достойный человек. Умер он недавно. Проклял меня перед смертью. - Питирим отвернулся.
Ржевский хотел как-то успокоить епископа и со вздохом сочувственно сказал:
- Все слагается и разлагается и снова возвращается туда, откуда пришло: земля в землю, дух к небу... И нам когда-нибудь настанет черед.
Питирим внимательно посмотрел на него.
- Нам ли говорить с тобою о смерти? Но, хотя я и не хочу умереть, а смерти не страшусь. Епископом быть, да в нижегородской епархии, улыбнулся Питирим, - куда страшнее! Если бы мой отец то знал, не прозвал бы меня злоречивым, зломысленным, злотворителем. Мои сестры и теперь меня так величают. И, может быть, в Пафнутьево придут они и будут также поносить меня. Но что я могу? Хороший пастух и хороший царь, - говорил мудрец Платон, - меж собой сходственны. Храм божий созидая, ближнего не разоряю я, а хочу, чтобы люди, слушая колокола, от жизни не отрекались и ради царствия небесного не забывали царствие земное, а за оное меня клянут и анафеме предают, и даже отец родной.
Питирим с сердцем рванул коня, повернулся и строгим взглядом окинул солдат, учеников и старцев. И, вновь подъехав к Ржевскому, произнес строго:
- Держись благоразумно. Не допускай утеснений солдатами поселян. Народ почитай, а гнев обуздывай. Не походи на апостола Петра, сгоряча не руби.
И речь епископа полилась плавной спокойной проповедью, которую молча, стараясь быть внимательным, слушал Ржевский, как всегда, половину из того, что говорил епископ, пропуская мимо ушей, а зачастую и вовсе не понимая.
IV
После отъезда Питирима и Ржевского на Керженец Иван Михайлович почувствовал себя настоящим "великим князем нижегородским". В ночь на следующие же сутки сотворил он у себя на дому такой пир, что после этого целую неделю на посаде только и разговоров было, что об этом пире.
Готовиться он начал к нему с самого раннего утра. Заглянул и в знаменитые по древности кремлевские винные подвалы, между Часовой и Тайницкой башнями. Подвалы были заложены дерном, чтобы не смущать людей.
Пир предстоял многообильный по части пития.
Иван Михайлович пригласил себе на помощь многоопытного в сих делах мужа, старца Паисия.
Осторожненько, соборне с отдыхавшим теперь дьяком Иваном, на заре, когда все спали, приподняли они все втроем куски дерна с цветочным крестом, помолились на небеса и полезли в подвал. Когда на колокольне Спасо-Преображенского монастыря звонарь ударил к обедне, из погреба высунулась голова Волынского, огляделась кругом и вновь утонула в дерне. Еще через несколько минут заговорил колокол и на Казанской церкви - тогда высунулись все трое и, наконец, подпихивая снизу бочонок, красные, отдуваясь и рыгая, появились на поверхности дьяк Иван и отец Паисий. Волынский застрял в погребе. Ему подали руку. Только тогда помощник вице-губернатора получил возможность стать твердой ногою на кремлевскую почву. Все трое, покачиваясь, поволокли бочонок в дом Ивана Михайловича, забыв заложить дерном ход в подвал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечером в доме Волынского начался пир. Первым, как всегда в таких случаях, прибыл обер-ландрихтер Стефан Нестеров, тайно друживший с Иваном Михайловичем, - свела их воедино крепкая привязанность к "ассамблеям" и застольным "филозофиям". Припожаловал в дом Ивана Михайловича, в высокой меховой шапке, в шубе, опираясь по-боярски на посох, и бородатый почтенный гость Афанасий Фирсов сын Олисов, самый видный купец из хлебного ряда с гостиного двора. За ним подъехал в возке и другой герой "гостиной сотни", купец Шилов, прославившийся в рыбном ряду привозимою с низов, с синего моря, рыбою. Не забыл, конечно, своего друга и бургомистр, гордость нижегородского купечества, Яков Пушников. Человек умный, бывалый, - не зря торговые люди выбрали его бургомистром. А главное, к царю ездил и тому пришелся по душе, получил подарок с похвальною грамотой. Царь всемерно поддерживает купечество и даже образовал мануфактур-коллегию для защиты промышленников. Об этой коллегии и повел разговор приехавший на пир к Ивану Михайловичу рудоискатель с Усты, купец Калмовский. Пока дьяк Иван да отец Паисий хозяйничали с Волынским на кухне, Калмовский рассказал о разорении его заводов работными людьми и о главных зачинщиках, Климове и Евстифееве, сидевших теперь в подземелье Духовного приказа. Все тяжело вздыхали и охали: "Ой, как народ избаловался!" Пушников, почесав под бородой, грустно покачал головою:
- Корабельные леса приказано готовить, но работники, конные и пешие, упорны стали к найму, не идут, разбегаются.
- Как не бежать! - окружив себя дымом, вступил в разговор Нестеров. В Адмиралтействе в строении кораблей и то произошла остановка. Не дают хлеба достаточно и денег мастеровым и рабочим. Вот плотники и бегут. Даром работать не желают.
- Оно так и идет, - вздохнул Пушников, - царь сказал сенату: "Немедля потщиться в купецком деле лутший порядок сделать", а где оное видно?
- Царь велел развивать рудокопное дело, а меня разорили на Усте, меня, рудоискателя, и ниоткуда защиты мне нет и помощи никакой, вклинился в разговор Калмовский.
Нестеров зло усмехнулся.
- Попы следствие ведут, к ним и обращайся. Обер-ландрихтера отставили от судейного дела, вот и жди. Расколы ищут во всем и к каждому делу приписывают раскол. Все дела засорили поисками раскола. Царь и в самом деле подумает, что единственные преступники здесь - раскольники, а Питирим - единственный рачитель о государствия благополучии. А мы, судьи, так себе, ушами хлопаем...
Тут дьяк Иван подтолкнул Нестерова, тихо, с двусмысленной улыбкой, сказав:
- Батюшка государь, небось, все знает и раскол ставится в вину не попусту, а со значением... Лучше бы нам с тобою о том помолчать.
- Друзья, похвально ли это! - растерянно спросил Нестеров присутствующих.
Все нахмурились, промолчали.
Нестеров продолжал, осмотрев гостей прищуренными глазами:
- Правильно сказал однажды Остерман голландскому резиденту Деби: "У нас нет ни одного человека, который бы понимал торговое дело".
Пушников вздохнул:
- Правильно, да не совсем.
- Люди есть, - тихо отозвался Олисов, - как не быть.
- Плутовства только много, вот о чем я и хотел сказать, - смело продолжал Пушников. - Вот в чем суть.
- Чего уж тут! - перебил его, раздувая ноздри от негодования, Олисов. - Креста на людях нет. Вымышленные подряды какие-то подсовывают в Питербурхе. Нас, нижегородских торговых людей, забывают. А может ли у нас, в Нижнем, такая вещь произойти? Никогда.
- Наипаче среди ревнителей древлего благочестия, - вставил свое слово и Нестеров.
Купцы оглянулись. Пушников погрозил пальцем Нестерову:
- Смотри, смотри, Стефан Абрамыч. Не припутывай.
- А что, неправда? Раскольники - народ честный. Сам царь за них заступался. Вспомните Денисовых. А бояться нечего здесь, все свои.
- Этого мы не знаем, - громогласно перебил Нестерова Олисов. - А вот нижегородского купца хорошо мы знаем. Никогда он не будет царя обманывать. Работу свою он ведет домовно и генерально. А питерские купцы вельможами избалованы, наплутано ими много. У нас тут не забалуешь. Все на виду, о каждом все доподлинно известно, ни от каких дел не укроешься. До баловства ли тут?
Купцы прыснули со смеху:
- Какое уж тут баловство!
Снова заиграли нестеровские глаза:
- Овчинников об этом вам расскажет. Он знает; недаром в яме посидел. А вот и сам он заявился. Легкий на помине!
В комнату робко вошел недавно освобожденный из-под Духовного приказа купец Овчинников. Невысокого роста, рыжий, курчавый, с испуганными глазами. Мягко подошел он к сидевшим и низко всем поклонился.
- О тебе разговор, батя... - засмеялся Нестеров. - Сочувствуют тебе.
- Полноте, Стефан Абрамыч, чего мне сочувствовать? - смутился Овчинников. - Мне хорошо.
- Две лавки получил в гостином дворе. Плохо ли, - с нескрываемым злорадством проговорил Калмовский. - Это не то, что мы: разорили - так будто и надо.
- Проси и ты у епископа. Пускай посадит в яму, а потом лавки даст. Он богатый, может... - засмеялся Нестеров. - А что тебя разорили - дело небольшое. То ли бывает у нас! В Москве у Шустовых фискалы по приказанию царя заграбастали из-под полов и из-под сводов дома и вовсе четыре пуда червонцев, да китайского золота, да старых московских серебряных монет сто шесть пудов. Вот это разорили!
Пушников солидно кашлянул:
- Не надо прятать. Государь зря не обидит.
Овчинников, видимо, довольный тем, что о нем забыли, сел в уголке у окна, посматривая на волю. Нестеров не оставлял его в покое.
- Ты чего же там? Молви слово.
- Что нам молвить! Чай, известно: тело государево, душа божья. Скорбная улыбка заиграла на лице Овчинникова.
В это время в комнату вошел Волынский, за ним отец Паисий, а позади них шесть дюжих солдат - все с подносами, а на подносах кувшины с вином, бокалы, жареная птица, разварная рыба, баранина, яблоки и многое другое. Гости чинно приподнялись, посторонились. Волынский, слегка хмельной, в расстегнутом камзоле, суетился около солдат и, обернувшись, пошутил:
- Вы, того... Располагайтесь в моем доме, как Авраам в раю. Видите, сам за вами ухаживаю. При его святейшестве, епископе, не пришлось бы нам с вами таково домовито, толстотрапезно с принятием родниковой кремлевской водички повеселиться. Все мы простые, грешные люди, где нам в святости соперничать с его святейшеством! Рассаживайтесь смелее за стол, не робейте!
Наконец, уселись вокруг стола. Иван Михайлович сбросил камзол и остался в одной рубашке. Дьяк Иван косматою рукою наполнил чарки:
- Отец Паисий, провозгласи за его величество государя Петра Алексеевича... - отдуваясь и рыгая, проговорил дьяк Иван.
Все встали, подняли свои чарки.
Отец Паисий нараспев провозгласил:
- За здравие его величества, многомудрого, достохвального, всемилостивого великого государя нашего императора Петра Алексеевича восприимем оную первую чашу!
С великим усердием и подобострастием все опрокинули в рот наполненные вином чарки.
Сели. Принялись за еду, сохраняя приличное сему моменту благопристойное молчание. Только слышалось звяканье посуды, чмоканье, жевание и умилительные вздохи.
После некоторой паузы заговорил дьяк Иван:
- Ну а теперь было бы не лишнее нам принять оное, - он указал на кувшины с вином, - и за его святейшество епископа Питирима.
Нестеров шепнул на ухо сидевшему рядом с ним Пушникову: "И чтобы он провалился там сквозь землю".
В ответ на возглас дьяка Ивана, однако, все быстро вскочили со своих мест.
Дьяк Иван, усерднейше придумывая разные льстивые славословия епископу, провозгласил за него здравицу. Все выпили свое вино с не меньшим аппетитом, чем за царя.
Потом принялись за питье и еду безо всяких здравиц, но с великим усердием, с чистою душою и веселою дружеской застольною беседою.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Второй час ночи. Много выпито вина, много всего наговорено. Яков Пушников, распустив пояс и положив нога на ногу, вразумительно поучал Шилова:
- В Богородске кожу делаем по-новому. Старое забыть надо, понеже юфть делается с дегтем и, когда мокроты хватит, распалзывается, и вода проходит.
Иван Михайлович бил кулаком по столу и, покраснев, громко отчеканивал:
- Воистину, во всех делах, как слепые, бродим и не знаем, что и будет. Стали везде великие расстрои, а где прибегнуть и что впредь строить? Леший знает.
Его старался слушать и понять совершенно раскиснувший от вина и обиды на свою судьбу Калмовский, но, хотя он и кивал в знак согласия головою, однако, говорил совершенно не относящиеся к делу слова:
- Мошенники! Воры! Заколю! Заколю!
Дьяк Иван неподвижным, мутным взглядом смотрел на пустые кувшины и тихо, зловеще рычал:
- Истребить! Истребить!
Нестеров, сердито насупившись, отвалился к стене, в обнимку с Овчинниковым, и медленно, хриповато тянул что-то непонятное. Овчинников плакал. Сквозь слезы ныл:
- Распростись навеки со мною, ненаглядный мой цветок... Рай пресветлый... Дочку мою... дочку в монастырь заточили!..
Нестеров тряхнул его со всей силой:
- Молчи, Иуда! Рай пресветлый променял ты на две лавки в гостином. Продал веру, продал совесть, продал дочь родную - и помалкивай.
Овчинников сокрушенно качал головой в такт словам Нестерова: "продал", "продал", "продал"! И опять у него потекли слезы.