Пока он размышлял, сидя в углу за столом, Софрон отпер, впустил во двор Степаниду. Он назвал себя. Степанида крепко обняла его в темноте и поцеловала. От нее веяло теплом и хорошо пахло.
- Увези меня! - прошептала она.
- Зачем?
- Не могу я его видеть! Разлюбила...
- Что так?
- Скушно!
- Он ума не лишился?
- Еще хитрее, аспид, стал, чем, бывало, прежде. Не верь ему. Он не тот, что был. Мне страшно, как будем жить дальше... Сума переметная он!
Однако Фильке надоело сидеть и ждать Софрона. Встал и подозрительно заглянул из двери во двор:
- Милый, куда же ты запропал? - крикнул Филька в темноту, смягчившись.
- Иду! Иду!
Софрон и Степанида вошли в горницу.
- Софрон! - воскликнула Степанида, взглянув на гостя.
- Я самый! Здравствуй, здравствуй...
- Какой же это Софрон?! - в отчаянии попытался продолжать свою игру Филька, но Степанида оттолкнула его так, что он брякнулся на скамью.
- Буде притворяться! - закричала она на него. - Я с первого взгляда узнала, что это Софрон. Протри зенки!
Напрасно ей Филька делал какие-то знаки руками и глазами, она твердо держалась своего. Фильке поневоле пришлось признать Софрона.
- А я-то, а я-то дурак... господи! Чуть было не прогнал его... Вот простофиля, глупый человек! Что же ты, Софронушка, меня не остановил? Право! Ты уж на меня не обижайся... коли бы я знал... Дай я тебя поцелую... - И он обнял Софрона.
После этого, ворча на себя, пошел на улицу и закрыл деревянными щитами окно. В его отсутствие Степанида сказала Софрону с горящими от любви глазами:
- Ты сильный, большой, люблю таких, а он... настоящий Филька! Зачем я тогда не осталась у тебя в ватаге? Как я себя проклинаю! Глупая я, неразумная!
Софрон молчал. Вернулся снова в горницу Филька.
- Ты чего же в Нижний пожаловал? - обратился он к Софрону.
- Выручать из монастыря овчинниковскую дочь... Елизавету...
Лицо Степаниды покрылось красными пятнами.
- Не атаманское это дело! - сказала она сухо, недовольно и покачала головой, глядя с укором в лицо Софрона. Сразу изменилась.
- Надо.
- Зачем?
- Измучают они ее...
- И пускай... Худую траву из поля вон. Не доноси на отца, да еще на человека древлего благочестия... Мы должны беречь друг друга, а ты тем более раскол принял... Одной дороги теперь должен с нами держаться... Изменять не след, - говорила Степанида.
Софрон с удивлением посмотрел на нее.
- Какая же эта измена есть, когда человека от гибели спасаем?
- А какого человека? Девку, предающую отца и тебя предавшую, и многих других ревнителей нашей веры... Может ли истинный раскольщик защищать такую зазорную девку?
Слушал Филька свою Степаниду и диву давался: "Отколь явилось у этой глыбы такое извитие словес?" Откуда такая ярость у Степаниды в защите "ревнителей древлего благочестия?" Ведь не кто иной, как сама же она стала сбивать его не только с пути беспоповщинского вероучения, но и вообще сбивать с путей христианских и внушать неверие в бога и его матерь и всех святых угодников, которые только были, есть и будут... Она говорила с усмешкой: "Захочу, и меня после смерти за святую почтут, - все в руках человеческих"...
И чудное дело: подметил Филька, что стало это с тех пор, как она у Питирима и у Нестерова в прачках пожила. Неужели стирка архиерейского и дворянского белья бабу от бога отвратила? А теперь... она сидит и со строгим лицом обличает Софрона в слабости и холодности его к богу и расколу.
Она начинала сердиться, встречая упорное сопротивление своим словам со стороны Софрона. Он - тоже. В его глазах было непоколебимое упрямство.
Так ничем у них спор и не кончился.
Степанида рассердилась на Софрона не на шутку, даже постели ему не стала стелить, и если бы не Филька, - как хочешь, так и спи: на голых досках, на голом полу. Софрон поблагодарил Фильку и лег молча, подложив под подушку пистоль.
Утром Софрон встал и, не простившись с хозяевами, ушел.
После его ухода Степанида стала на чем свет стоит ругать Фильку за то, что он оставил Софрона ночевать, а не прогнал его.
- Вот теперь так и жди - закуют и тебя самого в цепи и казнят. Разбойника в доме в своем укрываешь... Лишку добр ты! Нам никто добра не делает, а мы всем!
И пошла, и пошла.
Филька попробовал оправдываться, говоря, что Степанида сама так сделала, что он остался ночевать. Вчера он ее останавливал, а она не послушала. Забыла?! Он нарочно притворился, что не узнал Софрона.
Степанида всхлипнула. Но Филька теперь не особенно доверял ее слезам. Он много случаев имел убедиться в том, что для нее слезы - пустое дело. А Степанида плакала о том, что и на ватагу у нее надежды не стало... Одна она теперь. Всех своих возлюбленных растеряла, а Филька?.. Да разве его можно любить!.. Разве это мужчина?!
Молча оделся он и ушел подавать челобитную бургомистру Пушникову об уводе "в зажив" детей Ларионова. Вообще теперь он стал посамостоятельнее и не так, как прежде, ухаживал за Степанидой, особенно, когда она капризничала. За это она злилась на него еще больше, но, однако, стала и больше его слушать, и больше уважать его, и больше бояться.
Когда он ушел, сразу прекратились и слезы. Степанида села у окна, размышляя: почему у нее так тяжело на сердце и чего ей, собственно, не хватает?
И решила этот вопрос так, что Филька ее недостоин, что он не похож на других (перед Софроном - прямо сморчок какой-то!) и что он закабалился сам на веки вечные ради денег и хочет закабалить и ее... А ее тянет быть свободной, знать многих, а не одного только Фильку, и жить не ради одного богатства, а ради веселья и познания жизни. Вот почему и пришло ей в голову вчера, когда она обнимала Софрона, уйти вместе с ним в леса, на Волгу. И напрасно она не осталась тогда в ватаге, зря не послушалась доброго, сильного цыгана Сыча. Ей нужна свобода, она не хочет быть рабою Фильки.
VI
Питириму не удалось обмануть скитников. На другой же день после отъезда его с Варсонофием об этом стало известно на Керженце. Опять всколыхнулось лесное царство. Из Нижнего, от купцов, неизвестно от каких именно, пришли деньги и письмо. А в том письме кто-то писал, чтобы в Питербух без промедления отправить вслед за Питиримом диакона Александра на те самые деньги; и чтобы диакон Александр рассказал царю Петру Алексеевичу, как Питирим его, государя, обманывает. Объявить прямо, что никакого согласия их, раскольничьего, с ответами епископа не было. И своей неправоты расколоучители не признавали. Догматы древлего благочестия они отстаивают по-прежнему. Ответы же, принятые на собрании в Пафнутьеве, составлены самим же епископом. Варсонофий без всякого желания старцев и стариц для вида, обманно вручил их епископу при всем народе, а запуганные Питиримом расколоучители не решились открыть народу питиримовский обман. Да и сделано это было так быстро, что расколоучители и опомниться не успели. Да и солдаты были рядом, вместе с губернатором.
Обо всем этом нужно было обязательно поведать царю, дабы знал он подлинную правду. А кто может честно, твердо и бесстрашно доложить ему? Конечно, он, диакон Александр.
Опять сошлись на взлесье в Пафнутьеве. Опять многолюдное собранье, и опять сообща выбирали человека, достойного быть керженским гонцом, но только теперь не к епископу, а к самому царю. И опять единогласно, точно сговорившись, назвали имя диакона Александра.
- Приносим тебе плач наш, богоуветливый учитель, ревностный древлего благочестия хранитель, наших грешных душ искупитель, славою вечною твоею восхищаемся и речью твоей утешаемся... Приими на себя венец скитохранителя, питиримовской пакости разоблачителя, открой царю очи на его забавы, на его лесные отравы.
Говорят и слезы льют, и в ноги кланяются. И как тогда, перед отъездом его в Нижний с вопросником к Питириму, так и теперь сказал спокойно и твердо диакон:
- За честь великую низко кланяюсь я всем вам, дорогие старцы, старицы, бельцы и миряне. Для людей, любящих свободное богоугождение, согласно истинной веры, нет большего несчастия, как утрата свободы слова. И я не могу больше молчать понеже долго молчал, долго скрывал в себе свою скорбь. Нет сил у меня молчать дале. Прииму на себя вновь венец терновый, а может быть, и жизни лишен буду, но скажу государю всю правду о Питириме и о нас, скитниках... Жизнь наша - яко трава. И лучше пускай скосят ее, чем сохнуть ей в неправде, в обмане. Обнажу перед государем ложь и коварство льстивого властолюбца... гнусного богопротивника, божьего врага, не верующего в него, но виссон и митру носящего. Пускай лишит его царь иерейского чина! Не духовное лицо он, а палач.
В толпе послышались рыданья, группа странников заголосила стихиру: "Приидите, ублажим Иосифа, приснопа-а-а-мятного!" Заволновались богомольцы, стали тесниться к диакону, целовать его руки, одежду, как бы расставаясь с ним навсегда. Вместе с тем росли нестройным хором, бились в чаще сосен надрывные печальные стихиры.
Диакон Александр отстранял скитников с улыбкой, но они скопом, неудержимо лезли к нему. На передние ряды наседали задние. Слезы и стихиры и выкрики женщин, растрепавших свои косы, сбросивших с себя платки, слились в один сплошной, дикий заунывный гул... Так гудят пчелы разоренного улья, изнывая от тоски по утраченному уюту.
Диакон утонул в десятках обхвативших его рук...
Небо серое, грузное давило снежные сосны. Каркали вороны и галки, стараясь заглушить плач раскольников. Диакон Александр хотел крикнуть что-то толпе, размахивал длинными руками, но ничего нельзя было разобрать... И видно стало только его охваченное решимостью бледное лицо, простертые к небу руки, судорожно сжимавшиеся пальцы... Словно он хотел достать небо, а рот будто бы шептал в мучительной жажде только одно:
- Правды! Правды!..
А вечером к его келье подкатил ямщик - свой же керженский раскольщик, державший тайно на Ямской конный двор. Диакон не долго собирался и, распростившись со старцем Герасимом и другими старцами, в сумраке двинулся в путь...
Но только тронулся, толпа крестьян остановила коней, стала поперек дороги.
- Что вам надо, братцы? - спросил диакон.
- Передай царю! - крикнул один парень в малахае и неуклюжем медвежьем зипуне, сам похожий на медвежонка. - Передай! Измыслили мы жаловаться ему. В поборах за гривну из человека хотят душу вытянуть. А где многие тысячи погибают напрасно, того нимало не смотрят, не внимают тому. В царевом лесу на Унже весь рубленый лес сгноили... Наши труды, пот наш - сгнил...
Другой - бородатый детина - развел на груди своей полы полушубка и, схватив руку диакона, сунул ее за пазуху.
- Голый я... Трогай! - всхлипывая, захрипел он. - Голый... Полушубок на теле один. Все царю заплатил, от убожества детей сморил... А он строит. Чего он строит? Тюрьмы нам строит. Могилы! Державу на наших телесах... Заскрежетал зубами, отбросив руку диакона.
Снова малахай вылез вперед. Диакон увидел близко около своего лица злобные глаза парня.
- По тюрьмам и приказам людей служилых у царя множество! - кричал он. - А те люди, тюремные стражи и приказные мародеры, ничего же не делают, кроме нашего мучения, только сидят, лежат да хлеб наш едят, яко червие... Скажи царю - не дело так-то! Забыл он народ-то... О дворянах да купцах забота-то его... А народ забыл православный!
- А чего нас переписывают? - кричал высокий сухой старик. - Скажи царю: докудова идет перепись и половины людей не останется!
Со всех сторон закричали хором:
- Не надо нас переписывать, будто поголовье скотское, не к добру это!
- Запашка уменьшается... Сил нет! - кричал седенький, скрюченный какою-то болезнью мужичонко.
- Лучше пускай убьют нас тут, нежели переписывать... Боимся мы пуще смерти царева клеймения!
Ямщик хлестнул лошадь. Мужики шарахнулись по сторонам. Лошади помчали в лес.
Позади долго еще слышался дикий, отчаянный галдеж, а потом стихло. Белели снежные сугробы по сторонам, и бежали навстречу прямехонькие стволы сосен. В лес входила темная январская ночь...
VII
Сошлись в полгоре над Окою под Благовещенским монастырем: Софрон, Демид и Григорий Никифоров (человек с серьгой) в землянке старого рыбака, приятеля монастырского сторожа. Рыбак встретил их радушно. Кваском угостил и лепешками.
- Соскушнился без народа я, - говорил он, с любопытством разглядывая всех по очереди.
Было тесно в землянке, и Софрон сел, поджав под себя ноги, - ему нельзя было выпрямиться. Человек с серьгой и Демид рассказали Софрону, что Елизавета придет сюда же и что они с Демидом пойдут караулить их от облавы. И если заметят опасное что, явятся в землянку и уведомят. Софрон осмотрел пистоль, подбавил пороху. При виде оружия дед перекрестился. И не успели Демид и его спутник обсудить с Софроном, как будет дальше, как увезут они Елизавету из монастыря, - в землянку кто-то постучал. Человек с серьгой быстро выскочил, подхватив Демида, на волю.
Софрон побледнел. Сердце его сжалось от боли, когда он увидел в монастырской одежде бледную, исхудавшую, с какими-то чужими, печальными глазами Елизавету. Она улыбнулась при виде Софрона. Только эта улыбка и напомнила ему прежнюю Елизавету. И вдруг Софрон почувствовал, что ему не о чем с ней говорить. Он никак не мог подобрать слов, чтобы начать разговор.
Рыбак пришел на выручку:
- Эй вы, ребятки! Что же вы?! Дай-ка, я спою вам песенку...
И тихим, но веселым голосом запел. Глаза его в это время хитро смотрели на Елизавету.
Я сидела во тереме,
Я низала себе шапочку,
Я по алому по бархату.
Где ни взялся ясен сокол,
Он махнул правым крылышком,
Он задел за тарелочку,
Он задел за серебряную,
Он просыпал крупен жемчуг
До единого зернышка.
И, взяв Елизавету за руку, старик сказал:
- А ты не смущайся, что черничка. Тошно тому, кто любит кого, а тошнее тому, кто не любит никого. Ну, ну, подойди к нему... Девичий стыд до порога: переступила, так и забыла.
Добродушная болтовня старика заставила улыбнуться обоих: и Софрона и Елизавету. Софрон обнял ее и поцеловал.
- Вот давно бы так-то! - молвил старик. - А теперя я пойду-ка дровец наберу. Ей-богу, холодно что-то!
- Старый друг лучше новых двух, - произнес дрогнувшим голосом Софрон, усаживая рядом с собой на скамью Елизавету после того, как старик вышел из землянки. - Хочу я тебя увезти отсюда и поселить под Васильсурском у одного моего друга, чувашина. Наша ватага рядом стоит в пещерах Чертова городища... будем видеться. Чувашин тот честный, хороший человек. Он тебя в обиду не даст, а весной увезу я тебя на низы, под Астрахань... Согласна ли?
Елизавета остановила на нем неподвижный, какой-то отсутствующий взгляд.
- Простил?!
- Да.
Софрон ждал ответа на свои слова.
- А может быть, тебе почему-либо и не хочется?
Елизавета молчала.
- Не спрашивай меня больше ни о чем.
Слезы покатились по ее щекам.
Она сидела и думала: что такое с ней? Куда уж делась прежняя горячая любовь к Софрону? Такой он чужой теперь! И почему он простил, если любит ее по-прежнему? Он не должен бы прощать. Разве бы простил епископ, если бы с ним так поступили? Он бы убил. И может ли быть счастливая жизнь с разбойником? Что есть позорнее сего?
И сказала Софрону:
- А не буду ли я тебе в тягость? Не свяжу ли я тебя, не помешаю ли твоим товарищам?
- Нет.
И опять задумалась Елизавета: епископ прямо сказал ей, что она мешает ему, что ему надо вести государственные дела, а ей - молиться. Софрон другой... И, вероятно, он много лучше, много добрее и честнее епископа, даже наверное так, но...
- Весной я наберу людей на низовьях Волги, храбрых, сильных... И с этим подкреплением подниму народ на Сергаче, в Арзамасе, на Ветлуге, на Керженце... Кругом обложим Нижний. Борьба будет великая. Берегись тогда Питирим! Сожжем его на площади... перед кремлем... при всем народе...
В это время в землянку вбежал старичок-рыбак и испуганно прошептал:
- Бегите! Спасайтесь! Гвардейцы!
Софрон выбежал из землянки, держа в руке пистолет. Елизавета хотела было за ним, но не смогла - опустилась на скамью бледная, дрожащая.
В углу трясся от страха старичок-рыбак.
- Что такое?! Господи! - бормотал он. - Милые мои!
Рявкнули мушкеты.
Елизавета, собравшись с силами, высунулась из землянки. Она увидела спускавшихся вниз по сугробам гвардейцев. На самом верху, недалеко от землянки, на холме, хищно сгорбившись, словно коршун, озабоченно вглядывался вниз человек с серьгой.
Елизавета окликнула его. Он не шелохнулся, хотя не мог не слышать ее оклика.
Там, куда был устремлен его взгляд, Елизавета увидела на снегу высокую фигуру Софрона. Он отступал к реке, прячась за попадавшимися по дороге кустарниками и деревьями. Гвардейцы, увязая в сугробах, палили без толку. Но вот Софрон укрылся за стволом громадного дерева. Гвардейцы замерли на месте.
Человек с серьгой, оглянувшись на Елизавету, вполголоса произнес:
- Гляди!
Солдаты рассыпались в обход Софрону. В чем дело? Неужели он не видит обхода? Чего он медлит?
Рванулся навстречу своим преследователям, выстрелил. Со всех сторон, словно пауки, карабкаясь по сугробам, полезли к нему гвардейцы. Началась схватка одного со многими. Елизавета видела, как Софрон вырвал ружье у приблизившегося к нему гвардейца и прикладом уложил его.
Человек с серьгой подскочил к ней.
- Пойдем отсюда... Скорее! Скорее!
- Куда? - удивилась она.
- Бежим! Я спасу тебя!
- Куда?!
- Место есть... Там не найдут.
- А Софрон?!
- Пропал. Забудь о нем.
Человек с серьгой взял ее за руку.
- Не теряй времени!
- Я хочу в кремль. Веди туда! - прошептала она, крепко сжав его руку, упираясь.
- Зачем?
- К епископу!
- Он в Питере. В Нижнем его нет.
- Нет?!
Елизавета побледнела. Выстрелы вывели ее из оцепенения. Софрона уже не было. Все люди слились в один громадный комок, застывший на снегу.
- Бежим! - рванул Елизавету за руку человек с серьгой. - Все кончено. Погиб.
- Ты кто? - спросила она его удивленно, оттолкнув от себя.
- Из ватаги я. Софрон приказал беречь тебя... Отвести к нам...
- Нет, - сказала Елизавета решительно. - К разбойникам - не хочу... Уйди от меня!
- Солдаты сейчас схватят и нас.
- Пускай! - вспыхнув от негодования, крикнула Елизавета. - Не трогай меня.
- Запрут в Духовный приказ к Питириму...
- Я буду рада тому. Лучше, нежели с ворами...
Внизу стихло. Гвардейцы волокли по снегу громадного недвижимого Софрона.
- Видишь? - указал вниз человек с серьгой.
Елизавета уловила торжествующую улыбку на его лице.
- Видишь? - повторил он.
Она отвернулась.
- Епископ знает, что делает, - холодно отозвалась она. И, немного помолчав, спросила:
- Скоро ли он вернется в Нижний?
- Не ведаю.
- Прощай. Я пойду в монастырь, к себе в келью.
В глазах ее было упрямство. Красные пятна на щеках выдавали волнение.
- А разбойникам своим скажи и всем ворам своим, что не велика честь быть у них княжною. И что епископа им никогда не победить, и я буду просить его, чтобы он опять взял меня в кремль. Он может погубить, но он может и осчастливить... Я... я не хочу вас!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В полночь Фильку вызвали в тюрьму. Встретил его Волынский. Он потирал руки и приговаривал: "Попался крупный зверь!" На большом дворе острога, окруженном частоколом из свай, сверху заостренных, горели костры, а около них прыгали, разогревая ноги, гвардейцы. Головы их в треуголках казались громадными, тени от них ползли по освещенному снегу и частоколу, похожие на танцующих черепах и ящериц.
Ночью острог вообще был единственным оживленным местом в Нижнем: сюда приводили вновь арестованных, здесь снаряжали партии колодников для отправки в Москву и в Сибирь, сменялись караулы и прочее. По-ночам здесь было шумно и суетливо: кто шутил, смеялся, кто плакал, кто молился, кто проклинал...
Филька слышал, как здоровенный сержант, недавно доставивший партию колодников из Москвы для отправки в Сибирь, рассказывал:
- Дьявол, а не человек! Двенадцать с одним только что справились... Двоих убил и ранил четверых. Зело здоров. Куйте крепче его. Смотрите!
Волынский рассмеялся.
- Ну! Кузнец ты у нас тут первостатейный... Во всей России такого-то сыщешь ли?
Гвардейцы повернули лица, освещенные костром, в сторону Рыхлого. Стали с любопытством его рассматривать.
- И придется же тебе, братец, поработать. Ни одного жеребца, поди, такого не ковал, как этот парень...
- Ничего! - ободрил Волынский Фильку. - Мы его там уже скрутили, сатану. Не шелохнется...
Филька видел, как неотрывно следят за ним гвардейцы; он не мог выдержать их наивных, почти детских глаз и заторопился к съезжей избе, куда приводили преступников.
Около избы толпились тюремные сторожа и гвардейцы, тут же басил и неуклюжий, в громадном тулупе дьяк Иван.
- Идет! Идет! - пронесся шепот.
Филька понял, что речь идет о нем. Один из тюремщиков уже гремел цепями и инструментом. Это был помощник Фильки, хранитель его ковальных принадлежностей. Два солдата с факелами, отплевываясь и ворча что-то себе под нос, тронулись вперевалку впереди.
- Чего ты там запропастился? Спишь больно крепко! Так негоже, брат. Государственное дело. А ты с бабой...
Поднялся смех. Тюремщик подшутил:
- С такой бабой сто годов проспишь...
Филька огрызнулся:
- Ладно уж тебе... В чужой двор вилами не указывай, коли у самого ничего нет...
И прошел, важно закинув голову, в съезжую избу.
- Ну кто здесь? - сказал он грубо. - Указывай, кого ковать?
Солдаты посветили в решетчатое окно двери одного из казематов: - Вот он... Смотри.
Филька взглянул в окно и обмер: на полу сидел, прислонившись к стене, Софрон. Руки и ноги его были накрепко перетянуты веревками. Лицо в крови. Глаза горели, как у затравленного зверя; Фильке эти большие, неподвижные среди кровавых пятен глаза показались такими страшными, что он сразу ослаб и, обтирая на лбу холодный пот, опустился на скамью.
- Ну ты чего же? - толкнул его в спину дьяк.
- Устал.
Отказаться было невозможно. За это Филька угодил бы сам в цепи. Его бы судили, как сообщника Софрона, а тем более - тот ночевал у него. А об этом могли узнать, а может быть, кто-нибудь уж и донес. И выходит: ковать надо без отговорок и, наоборот, со всем усердием, чтобы не было никаких подозрений на него, на Фильку, даже если бы и узнали, что Софрон ночевал у него. В случае чего, можно отговориться, что-де пустил ночевать под угрозой: убить, мол, грозился.
Филька в эту минуту вспомнил все свое прошлое, все свои грехи перед властью, и освобождение Софрона также... И чем больше он себя чувствовал виноватым перед властью, тем сильнее просыпалось в нем желание доказать начальству теперешнюю свою преданность власти, свою "любовь к царю"... Да, Филька, как и другие купцы, добыл у одного рисовальщика портрет Петра и повесил его у себя в горнице сегодня утром.
"Не я, так другой... Все равно закуют голубчика, - думал Филька. - А может, то и к лучшему?"
И он стал готовить свой инструмент и выправлять цепи.
- Отворяй! - сказал он дьяку.
Дьяк загремел связкой ключей.
- Готов?
- Готов.
Загремел засов, скрипнули петли. Дверь медленно открылась. Дьяк пошел с факелом впереди. За ним Филька и двое гвардейцев с ружьями, а через несколько минут пришел и сам Волынский.
Софрон очнулся от своего полусна. Внимательно осмотрел вошедших. Увидев Фильку, слегка оживился.
Филька подмигнул ему: "Ладно, мол, сиди, не кажи вида, - потом опять освобожу!" Софрон понял его, насупился, будто Филька ему не знаком. Это облегчило кузнецу работу, и он у всех на глазах ковал Софрона с особенным усердием, а тот сидел спокойно, покорно подчиняясь Фильке, ловко клепавшему колодки и поручни цепей. Улучив минуту, он еще раз многозначительно подмигнул Софрону: "Ладно, мол, потерпи!" А потом попробовал цепи и колодки, взял у одного тюремщика факел, нагнул его к ногам Софрона и сказал:
- Гоже! Никуда не уйдет теперь! Крепко!
Волынский нагнулся, попробовал.
- Молодец! - сказал он.
Лицо Софрона было спокойно. Да и как не быть спокойным парню, когда его друг, спаситель, такой же, как и он, подневольный царский раб, да еще раскольник, кует его для виду, для того только, чтобы обмануть тюремщиков и чтобы потом снова его освободить! Не Филька ли кузнец дал ему свободу, выпустил его из Духовного приказа? Кто об этом знает, кроме близких им людей? А если бы тюремщики это знали, они заковали бы теперь и его, Фильку, в кандалы. Но это тайна, которая навеки останется между ними, никто об этом не должен знать.
И когда Волынский, похлопав Фильку по плечу, сказал: "Спасибо!" Софрону хотелось зло расхохотаться в лицо одураченному помощнику губернатора, но он сдержался: не стоит делать никаких намеков... Наоборот, Софрон крикнул ему вслед:
- За что спасибо?! Человека заковал в железо, а ты хвалишь?! Э-эх, ты, палач!
Снова заперли каземат, и все вышли на волю. Холодно было Фильке. Съезжая изба плохо отапливалась. Пахло сыростью и гарью. "А может, и от страха?!" Разобрать не мог Филька - отчего его трясет.
Волынский взял Фильку под руку, повел его по двору. Гвардейцев уже там не было, догорали костры. Хрипло тявкали волкодавы. Падал редкий, теплый снежок, таял на щеках и растекался, как слезы.
- Атаман это... Разбойник с Суры... Бывший колодник Духовного приказа... Слыхал? А?
Волынский самодовольно захихикал. Филька молчал.
- Они его в Духовном-то приказе прозевали. Ушел он от них, а мы поймали... Понял? Награду получишь теперь от губернатора. У монастыря, над Окой, целое побоище произошло. Сильный он, диавол... Наши гвардейцы и сейчас опомниться не могут.
Затем, нагнувшись к уху Фильки, прошептал:
- Овчинникову девку... питиримовскую любовь хотел увезти... Об этом молчи. Мы об этом до приезда епископа ничего не хотим говорить. И ее опять водружили в монастырь. Пускай молится за атамана... А там епископ пускай с ней что хочет, то и делает.
Расставшись с Волынским и шествуя в раздумье по пустынным улицам домой, Филька молился про себя:
"Исусе мой прелюбезный, сердцу сладосте, едина в скорбех утеха, моя радость! Рцы душе моей: "твое есмь аз спасение, очищение грехов и в рай вселение!" Молился он усердно до самого дома и, войдя в горницу, почувствовал себя облегченным и лег снова в постель рядом со Степанидой в твердом убеждении, что поступил он правильно и что если бы не стал ковать Софрона, то заковал бы его другой кузнец. Чем виноват он, что на земле такие порядки?
И спокойно заснул.
VIII
Прибыл в Питербурх диакон Александр ночью. Ямщик высадил его на окраине. В темноте по снегам добрался он до того места на набережной, которое указал ему ямщик. Разыскал и Ямскую слободу и тот домик, куда нужно было сдать письмо московских старцев из Рогожской.
Тяжелым молчанием и хмурой настороженностью башен и громадных домов и церквей встретил диакона ночной Питер. И понятно, что, попав в темную, уютную горницу "ревнителя древлего благочестия", маляра судостроительной верфи Григория Титова, диакон сразу стал бодрее и спокойнее, чем на воле.
Титов обнял диакона, расцеловал его по-братски. От него диакон узнал, что живет он в построенном казною доме, хотя властям и известно, что он раскольник. Ценят же его и уважают за то, что он "зело способно" корабли красит. За мастерство это он удостоился даже "милостивой благодарности" самого царя. Еще узнал диакон, что Титов поддерживает и с рогожскими, и с сибирскими, и с поморскими, и со стародубскими, с керженскими раскольниками тесную и старинную дружбу. И многие через него также устроились на работу в Питере и "деньгу изрядно зашибают" теперь.
Диакон коленопреклоненно помолился иконам, а с ним заодно и Григорий Титов. Облобызались еще раз после молитвы. А потом диакон приступил к изложению дела, вручив Титову письмо рогожских старцев. Тот прочитал письмо и одобрительно мотнул головой. Он был широкоплеч, курчав, бородат и добродушен. Руки волосатые, большие, мозолистые, не как у Александра худые да белые.
- Тут они... Верно. Тут. И Питиримка, и Варсонофий... Макаров их принимал... Завтра пойдут к самому. Назначил...
- А мне бы как? Пускай умру, а надо, - смущенно и робко сказал диакон. - Старцы повелели.
- Дойдешь и ты. Повремени. Челобитье готово?
- Готово. - Александр вынул из сумки грамоту.
Титов развернул и стал при свете огня читать:
"Вашему царскому пресветлому величеству доношение.
Нижегородский и алатырский епископ Питирим прислал к нам, скитожительствующим, последним богомольцам твоим, убогим старцам, 130 вопросов за своею рукою, прося у нас на те вопросы ответов с великою угрозою. А приехав, он, епископ, из Нижнего со многими солдаты в Дрюковскую волость, село Пафнутьево, октября первого, повелел многих людей собрать и велел подписать им же составленные ответы. И мы, убогие, во узах истомленные, убоявся от него, епископа, больших мук и ссылок, и ноздрей рвания, и отдачи в каторжную работу, спорить ни о чем с ним не смели, и к такому невольному доношению своему руки приложили неправедно. И я, грешный, убояхся суда божия и вечных мук за приложение руки моей к неправому доношению, ныне пред господом богом приношу со слезами покаяние, а от вашего царского пресветлого величества через вопросы и ответы правдивого рассмотрения прошу. О сем доносит последний богомолец ваш, старец диакон Александр. Февраля в 7-й день 1720 года".
Прочитав письмо, Титов вздохнул, обвел страдальческим взглядом Александра.
- Ты что? - спросил диакон, смутившись.
- На расспросе молчи обо мне. Не говори, что ночевал у меня... Даже под пыткой.
Александр спокойно спросил:
- Думаешь, пытать будут?
- Будут, - тихо ответил Титов, теребя бороду. - И умертвят. Это у нас повседневно и повсечасно.
Диакон Александр задумался. Несколько минут длилось молчание.
- О чем ты пишешь, государь знает, - неловко улыбнулся Титов. Открытые глаза открывать лишнее. Сын родной его обманывал, и он его обманом в каземат упрятал и умертвил. Подумай, братец, может ли царь удивляться обману? Он принимает сторону тех, кто его обманывает, елико сие на пользу его власти. Он сам учит обманывать своих помощников. Смотри, диакон, не ошибись! Не попади в диавольские сети, коими опутано все сверху донизу, вся держава императорская...
Диакон слушал Титова с ребячески наивным выражением глаз. Он иначе все себе представлял там, в лесу. Постоянной его горячею мыслью было дойти самому до царя и раскрыть перед ним всю правду, доказав, как его обманывает епископ, как строит он новую церковь, губя невинных.
- Но это не все, - продолжал Титов. - Царь издал указ, чтобы никакого чина люди о делах, принадлежащих до расправы на то учрежденного правительства, отнюдь самому царю не подавали, а кто свыше указу дерзнет неосмотрительно сие учинить, то имеют быть наказаны: из знатных людей лишением чина или имения, а другие, из нижнего чина и подлые люди, наказанием жестоким.
Оба задумались. После некоторого молчания Титов продолжал:
- Порча пошла. В Питербурхе люди древлего благочестия, едва выбьются из нужды, едва в гильдию или кумпанство войдут, заодно с царем и его вельможами теснят народ. Примером тому - олонецкие воители за правду. Братья Денисовы всем дорогу показали. Всех на цареву сторону перетянули. Начал Андрей с мельницы, а теперь - богатей-хлеботорговец... И не зря царь запретил делать розыски в Выговской пустыни и приказал не преследовать братьев Денисовых за раскол. Не они ли, вожди поморцев, десятничали и сотничали на постройке петровских повенецких заводов? Рабочие-селяне мерли, аки мухи... А выговские старцы богатели. Известно ли тебе?
Александр ничего не ответил. Он сидел, печально опустив голову и закрыв глаза, как будто думал о чем-то другом. Очнувшись, встряхнул космами, встал, высокий, упрямый.
- Пускай так, но я пойду во дворец к гордому фараону. Презираю я счастье и ласку, ибо никогда смерд в сем мире не получит оную... Пускай скорее буду подобен я больному льву, нежели трусливому зайцу. Пославших меня сюда не обману. Пускай обманывают цари, а не мы...
Он возвысил голос, сжал кулаки, глаза его горели ненавистью, весь он дрожал от волнения.
Титов подскочил к нему, зажал ему рот рукой, съежился от ужаса и прошептал:
- Молчи! Сгубишь нас обоих!
И, немного помолчав, со слезами на глазах, обнял диакона:
- Будут пытать - не выдавай меня.
Диакон посмотрел на него пристально.
- Язык будут рвать - не обмолвлюсь ни о ком. Не бойся!
Утро было сырое, туманное. Диакон всю ночь простоял на коленях перед иконой. Григорий Титов спал крепко, мирно похрапывая. Еще сильнее, чем прежде, Александру захотелось видеть царя и высказать ему все без утайки о Питириме и о всех истязаниях, которым за веру подвергает он керженских пустыножителей. Он хотел показать свои сломанные ребра, ямы на месте вырванного клещами мяса, глубокие рубцы на коже от бития шелепами и язвы "от изжигания"... Он хотел рассказать царю о подкупах, нечестных подлогах, о зверствах и грабежах, творимых архиерейскими инквизиторами и фискалами во имя вымогательства признаний в несуществующих преступлениях и винах... О том бесправии и беззащитности, в которых находятся крестьяне и бедные посадские в Нижегородской епархии... И вот, дождавшись утра, он помолился, обнял Григория, поцеловал его и расстался с ним. Бодро, уверенно двинулся в город.
- Прощай, брат! - сказал он Титову, выходя на улицу. - Расскажи потом обо мне керженским... Прощай!
И прямой, твердой походкой зашагал по улице, исчезнув в морозном тумане...
IX
Свершилось то, чего с любопытством, волнением и тревогой ждал старец Варсонофий: он - в приемной царя.
Просторная светлая комната. В окно видно покрытую сугробами набережную Невы. Пахнет свежевыструганным дубом. Ковры на полу со львами и чудесными птицами. Смотрит царь Алексей Михайлович со стены большими удивленными глазами. Ресницы острые, редкие, ровно гребень.
Указывая на этот портрет, Питирим тихо рассказал Варсонофию, что портрет повешен со значением. Случаем к тому послужило следующее: на одном пиру царь разговорился о своем отце, об его делах в Польше, о затруднениях, какие наделал Никон. Один вельможа (Питирим умолчал, что это был Мусин-Пушкин) начал восхвалять Петра и унижать его отца. Царь-де Алексей сам мало что и делал, а больше-де Морозов с другими министрами. Царя раздосадовали рассуждения вельможи, и он встал из-за стола и сказал ему: "В твоем порицании дел моего отца и в похвале моим больше брани на меня, чем я могу стерпеть". Этот многокрасочный, нарисованный голландским художником, величественный портрет царя Алексея со скипетром в одной и с державой в другой руке свидетельствовал теперь всем о том, как царь чтит и уважает память своего родителя и что царь считает себя продолжателем дела отца.
"Не поэтому ли, - мелькнуло в голове Варсонофия, - Питирим, уезжая, приказал Ржевскому скорее закончить постройкой в Нижнем церковь "святого Алексея"?
Питирим действительно выглядел так, будто он во дворце, а мысли его далеко-далеко, может быть, и в Нижнем.
Ровно в восемь утра в приемный зал вышел кабинет-секретарь Алексей Васильевич Макаров. Поздоровался с епископом. Принял его благословение.
- Государь просит.
У Варсонофия ноги ослабли, сердце затрепетало от волнения. Питирим направился к двери, оставив позади себя Макарова.
Вошли в просторное и неуютное помещение. На полках вдоль стен игрушечными мачтами, реями и парусами топорщились модели кораблей. На подоконниках теснились громадные банки с морскими водорослями и моллюсками. Заплаты пестрых порыжелых карт на стенах. А в углах на полу груды разных инструментов, руды и звериных костей.
У Варсонофия зарябило в глазах. И вот среди хаоса выросла вдруг громадная широкоплечая фигура государя. Старец испуганно попятился, прячась за спиной Макарова.
О росте Петра, его силе, жестокости и хитрости много рассказов ходило в керженских лесах, но то, что старец увидел теперь собственными глазами, было много необыкновеннее всех описаний, которые ему пришлось слышать о Петре.
Питириму Петр показался сильно постаревшим противу прошлого года, когда он последний раз его видел; морщины покрыли все лицо, набухли серые мешки под глазами. Питирим слышал, что смерть царевича Алексея не прошла даром для царя, - это так и было.
Петр грузно шагнул навстречу вошедшим, склонил громадную голову перед епископом. Приняв благословение, обнял Питирима, облобызал его.
- Хорошо! Похвально! Ждем, ждем тебя! - несколько охрипшим голосом приветствовал он епископа.
- Приехали... Вот и старец со мной! - улыбнулся Питирим, кивнув головой в сторону Варсонофия.
Петр повернулся к старцу.
- Как звать?
- Варсонофий... керженские скитожители послали до вашего светлого величества...
Сказал и упал к ногам царя.
Макаров потянул его за плечо, шепнув: "Вставай!"
- Слушай, добрый человек, - раздумывая о чем-то, заговорил Петр. Один раскольник тут письмо в соборной нашей церкви подбросил. И был взят в Монастырский приказ, допрашиваем... А когда объявили ему отречение керженских жителей, он тому веры ять не хотел. Требует свидания с некоторыми из учителей тех согласий. Требует подтверждения ответов керженских жителей. Мною послано было письмо его преосвященству... - Петр сделал почтительное движение головой в сторону епископа.
Варсонофий вынул из кармана письмо и опять до самого пола поклонился царю:
- Тут оно, ваше пресветлое величество...
- А ответы ваши при тебе ли?
- И ответы тут же, - в дрожащей руке показал Варсонофий Петру другую бумагу.
- Согласны ли ответы с мыслию керженских жителей? - пытал глазами Петр.
- Согласны, ваше величество... Прежние наши ответы неправые есть и прочая, что в них написано, также. И приняли мы не зря у епископа Питирима книгу и его ответы на наши вопросы. Сполна мы признали неправоту свою. А ту книгу мы нынче читали и рассматриваем и дивуемся ее мудрости. Против доношения своего в правде мы не стоим и те неправые ответы наши не похваляем и в народе не размножаем.
Петр сел за стол, пригласил сесть и епископа. В тишине слышно было тяжелое, затрудненное простудою дыхание Петра. Неторопливо достал он из стола бумагу и попросил Питирима вслух ее прочитать. Сам положил ногу на ногу и закурил трубку.
Оказалось: доношение приехавшего в Питербурх диакона Александра. На лице Питирима мелькнуло удивление. Но тотчас же спокойно, не меняясь в лице, как будто не про него и шла речь, он продолжал свое чтение и только при словах: "с яростью велел нас заклепать в кандалы и держал за крепким караулом и угрожал ранами..." - сощурив глаза, он улыбнулся.
Петр, пуская дым, прищуренными глазами покосился в его сторону.
Чтение кончилось. Царь поманил старца. Тот на носках приблизился к нему, глядя на него жалко, трусливо.
- Что скажешь, старче? - насмешливо спросил Петр. - Достоин ли епископ возводимой на него хулы? И доброй ли волею ему вручены вами ответы или под понуждением?
Варсонофий приложил руку к сердцу.
- Благочестивый государь, ей-ей, диакон Александр, утаяся от всех товарищей своего скита, явился пред светлые очи вашего величества, опять хотя простой народ возмущать в противность вашему царскому величеству...
Питирим дополнил:
- ...и в непокорство святей церкви, поправ вселенских и поместных святых соборов клятвы, коими пред народом клялся.
Варсонофий, заминаясь и давясь от волнения, продолжал:
- Диакон Александр ложные и неправые ответы хотел вменить за правые, а посему считаю я таковое, как клятвопреступление и суда божия и царева попрание...
Во все время речи Варсонофия Петр не сводил с него глаз.
- Сколько тебе лет? - вдруг спросил он.
- Шестьдесят...
- Как давно в расколе?
- Сызмалу...
- Новую веру признал?
- Хочу признать...
- Диакону кто?
- Помощник.
- Отец Питирим, обратив его в православие, сажай в епархию. А ты, смотри, служи верой и честью. Помогай его преосвященству... Прилепись к церкви.
Варсонофий упал царю в ноги, прослезился.
- Встань! - недовольно поморщился Петр. - В твоем звании недостойно тыкаться в землю, хотя бы и перед государем... Не будь червием, но персоною.
Питирим с насмешливой улыбкой покачал головой. Царь дал знак Макарову:
- Веди!
Варсонофий побледнел. Питирим насторожился. В кабинет царя тихо, но бодро вошел диакон Александр. Поклонился царю, обвел взглядом Питирима и Варсонофия. Позади его стал Макаров.
- Имя! - строго спросил Петр.
- Александр.
- Родом?
- Посадский, пригорода Костромского, называемого Нерехта.
- Как попал в Питербурх?
- Добрые люди помогли...
- Како тех добрых людей имя, чьи они? - Петр насторожился.
Диакон ответил не сразу.
- В средних числах декабря на наемных подводах мужицких приехав в Москву, стал я на постоялом дворе в Рогожской слободе, а у кого - не знаю.
- Сам ли ты умыслил подать доношение, учен ли кем?
- Доношение умыслил написать сам собою, бояся суда божия и вечных мук за приложение руки своей к неправым ответам, поданным епископу Питириму.
Диакон кивнул головою в сторону епископа.
- Советники кто?
- Нет и не было никого.
- У кого стал в нашем граде?
- Не ведаю. Ночевал на Ямской слободе, а у какого человека и у кого на дворе, не ведаю. До свету с того двора сшел в Питербурх...
- Когда и где писано доношение?
- Писано в Москве на постоялом дворе, а чернильница была своя, и бумага тоже, и перо тоже. А последние строки, от того места "о чем доносит и прочее", приписывал здесь же на улице, против вице-адмиральского дома, за дровами сидя; а способ, как надлежит подавать доношение, сказал мне калашник, да двое мужиков против двора твоего государева, а ту чернильницу бросил там, где сидел...
- Правду ли говоришь ты? За обман царя лишен будешь живота своего и казнен смертию. Перекличь, кто помогал тебе, способствуя?..
- Не ведаю никого.
- Так ли? Клятву дать заставим.
- Клянусь!
Тут Петр обратился к Варсонофию.
- Говори.
Варсонофий откашлялся и, не глядя на диакона, тихо залепетал:
- Доношение сие отрицаю; писано оно без совета всего нашего скиту, не вем, по какому умыслу, а мы всем скитом сему доношению не согласуемся и стоим в первом доношении, коим прямо и самую правду показали о неправых наших ответах на вопросы епископа Питирима.
- Были у него или нет умыслы о царе и государстве?
Варсонофий ответил не сразу, закашлялся, покраснел, пот градом с него покатился, но, посмотрев на Питирима, сказал:
- Диакон Александр, купно со Авраамием, "лесным патриархом" прозванным, тщился простой народ в противность и непокорство возмутить...
Тогда диакон Александр распахнул свою одежду и обнажил вырванный бок, синий, в кровоподтеках, обнажил раны там, где пытали за ребра, и сказал:
- Гляди, государь, се епископа увещевание... се ответы, представленные тебе от него... се непокорство мужицкое...
Макаров подскочил к диакону, рванул рубаху, прикрыл его раны. Царь усмехнулся. Глаза его, дотоле тусклые, блеснули, почернели:
- Мужицкие ребра - не столь достойная внимания редкость, видел их я зело много. Чего ради кажешь мне? Покажи обозрению нашему честность и преданность царю империи. Покажи смирение.
Александр молчал. Лицо его выражало упрямство.
- Так, - сказал Петр, задумавшись, а потом обратился к Макарову. - Ты вот что. Скажи нашему кавалеру... пускай идет. Теперь можно. Уведи только покуда и его, - указал он на Варсонофия.
- Идем.
Макаров и старцы удалились.
- Хочу, кроме всяческого поношения и осуждения, возможно добрый порядок соблюсти. Чинить наказание время есть, но есть время и для выгодного осмотрения, - сказал Петр, облокотившись на стол.
Несколько минут длилось молчание.
Скрипнула дверь - и в кабинет царя вошел Макаров, а с ним человек с серьгой, одетый в придворный мундир и в парике.
Петр встрепенулся.
- Ну вот, теперь послушаем тебя, Семеныч, - сказал он ласково, барабаня пальцами по столу. - Изволь докладывать, откинув свирепство и злобу, о диаконе Александре.
И, немного подумав, спросил:
- Может ли, диакон, взятый нами в плен, переступить линию окаянства, темноты, непокорства и иных раскольничьих воровских прелестей и стать к нам на службу... утвердиться в новой вере и повести за собою своих единоверцев?
Человек с серьгой отрицательно покачал головой.
- Нет. Диакона считают замерзелым недругом твоего величества и православной церкви...
- Но многие, кто вельможами моими теперь и преданными холопьями, были также недругами в некоторые времена...
Петр кивнул Питириму:
- Не правда ли, ваше преосвященство?
Питирим не смутился.
- Правда. И я оным был, но диакон никоему увещеванию не поддается...
- А такие бывают наиболее преданными царю, обратившись в его слуг. Всякая буква может быть буквою нужною, како в молитве, тако и в хуле и бранном слове... Переставить ее можно и туда и сюда... В этом мудрость, чтобы буква, вырванная из похабства, послужила на пользу в добром слове. Ведите его сюда.
Макаров вышел, а через секунду явился с Александром и Варсонофием.
- Ну вот, диакон, - сказал Петр, приветливо улыбаясь, - советовался я здесь с его преосвященством и своими помощниками и должен тебе сказать не хочу я твоей гибели. Такие люди нам нужны. Ты - честен и нелицеприятен, я вижу это... Не допускай же новых пыток и позора. Будь выше. Оружие свое обрати против врагов государства и церкви. Служи царю свято и нерушимо... Восхотел ты прийти ко мне и оправдаться, но лучшим оправданием твоим будет раскаяние и отречение от раскольничьих прелестей. Бери пример с своего друга, - и он указал рукою на Варсонофия. Тот низко поклонился.
Александр молчал.
- Что же ты молчишь? Отвечай государю, - подтолкнул его Макаров.
Диакон нахмурился. Вытянулся, провел ладонью по лбу, как бы что-то обдумывая.
- Стыдно мне слушать речи такие! Стыдно и тебе, государь, говорить так! Я не верю! Обманом окружен народ. И не ты ли объявлял, что царевич Алексей умре? А он жив... Не верю и я, что он умер, а если и умер, тогда и мне не для чего жить... Нет. Не откажусь я от истинной веры... Нет! Не хочу и я предавать народ...
Петр, не глядя на диакона, опустил голову на руку, упершись локтями в стол, и как бы про себя сказал:
- Народ?! Глупый, неразумный ты вождь слепых... Царевич Алексей умер, сделал несчастным меня, отца, и детей своих, но не народ. Народу его смерть убытка не принесла... А будущему государства - наипаче.
Петр передернулся, забарабанил пальцами по столу, ноздри его раздувались.
- Уведи! - приказал он.
Макаров подхватил диакона под руку.
- Сдай Ушакову! - крикнул ему вслед Петр. И после увода Александра угрюмо произнес:
- Жаль человека, таких немного осталось...
Взяв у Питирима доношение диакона, он написал: "Диакона пытать - к кому он сюда приехал и приставал и кого здесь знает раскольщиков потаенных, а по важным пыткам с добрым офицером и с солдаты от гвардии послать в Нижний и там казнить за его воровство, что мимо выборного старца воровски учинил".
Написав, Петр отдал доношение Питириму.
- Вручи Андрею Иванычу.
И указал Варсонофию на дверь:
- Выйди!
Оставшись наедине с царем, Питирим сказал:
- Мое мнение, всеконечно, в Нижний возить его не надо б и не полезно весьма, лучше казнить здесь, понеже дорогою отбить его могут, да и будучи там, развращать может. Кандалы и казнь на народе вменить может себе, яко страдальцу, претерпевшему гонение...
Царь задумался.
- Нет, - после некоторого раздумья твердо решил он. - Мы сильный караул на дорогу дадим, а чтобы страдальцем его не сочли, ты мудрое слово свое на площади молвишь... На войне силу имеет железо, в церкви - слово. Казнь на глазах у друзей всегда пользу приносила. Оное испытано и не одним мной. Так и будет!
Затем Петр стал расспрашивать Питирима о Нижнем, о том, как идет сбор окладов. Выразил неудовольствие мягкостью Ржевского. Питирим ссылался на неучастие в платеже налогов керженских жителей и "крыющихся там беглых людей".
Питирим указал на Нестерова, как на пособника раскольников. Достал из кармана несколько записок Нестерова к Олисову, а также и опросный лист многих свидетелей, в том числе и Степаниды. Рассказал, о чем болтает жена Нестерова на посаде с кумушками про царский двор, и многое другое.
- Нестеров и его жена, - большая помеха в деле борьбы с расколом, заключил Питирим.
- Судить обоих... - зевнул Петр. - И пытать.
- А диакона Александра мертвое тело прошу разрешения сжечь, дабы могилы после него не осталось.
Петр в знак согласия кивнул головой. Затем быстро поднялся и похлопал епископа по плечу:
- Идем ко мне... Угостись с дороги.
Вечером в этот день в соборе, в присутствии царя, Варсонофий перед лицом большого собрания выступил с ответами керженцев на имя епископа Питирима. Варсонофий клялся перед крестом и евангелием, что ответы его истинные, всеми скитами удостоверенные, и что многие керженские согласия решили перейти в православие и стать верными сынами царя, церкви и родины.
Собранные здесь из разных мест России вожаки раскольничьих согласий с великим недоумением и скорбью слушали Варсонофия, и хотя каждый из них не доверял ему, все же возразить ему никто не решался.
Царь сидел на скамье, имея по правую руку судью Монастырского приказа Василия Ершова, по левую - епископа Питирима. Дьяк Дмитрий Протасьев записывал то, что говорил Варсонофий. Написал акт о согласии всех присутствующих расколоучителей считать ответы керженских старцев подлинными их ответами.
Тут же царь объявил всем, что вопросы раскольников и ответы епископа Питирима он повелел отпечатать в одной книге, названной "Пращицей". Книга эта и будет разослана по всем епархиям и раскольничьим местам Монастырским приказом.
Расколоучители поклонились царю низко до земли за "его милость", заявив о своей преданности.
Кое-кто дорогой все же выразил сомнение в правильности ответов, а тем более слухи о приезде диакона Александра и об отречении его от керженских ответов пошли по всему городу. И многие расколоучители попали вместо своих скитов в тайный приказ Ушакова, в казематы под Петропавловской крепостью. Брали их на постоялых дворах и сажали в крепость ночью - незаметно.
Особенно рассердился царь на Иону - раскольщика, подбросившего подметное письмо на патриаршее место. Ради него, Ионы, был вызван и Питирим с Варсонофием из Нижнего. Он же не признал и теперь ответы керженцев правильными и говорил то же, что и Александр, будто силою они вынуждены у раскольников.
Петр написал на его деле Ушакову: "Иону пытать до обращения или до смерти, ежели чего по розыску не явится".
Тем и кончилось свидание иногородних раскольников с Варсонофием.
X
К постоялому двору на окраине Мурома подъехало двое дровней. В передних везли накрытого тулупом закованного в кандалы Софрона, под конвоем сержанта Боголюбова и унтера, в задних - четырех вооруженных гвардейцев.
Сержант тер уши и прыгал по снегу, выскочив из саней. Он был высок, худ, оброс бородой; голос хриплый, жидковатый. Вместо треуголки напялил меховую шапку, как только отъехали от Нижнего. Кричал он на ямщика, чтобы тот поскорее вылезал из саней и убирался бы в сторону. Ямщик испуганно побросал вожжи на спины лошадям и вылез, получив вдогонку удар хлыстом. Сержант злился на то, что постоялый двор тесный, неудобный и находится на краю посада. Плевался, топал ногами.
Из полей и лесов уже поползли ледяные сумерки, смывая последние капли заката с куполов и крестов соседней церковушки.
- В избу его! - указал он гвардейцам на Софрона. - Всех вон оттуда! Мешать будут - колите! Именем царя: "слово и дело".
Гвардейцы вывели Софрона из саней. Большой, в косматом тулупе, неуклюжий, поднялся он, гремя цепями. Солдаты попятились с ружьями наизготовку. Офицер вынул саблю. Стихло. Караул насторожился.
На пороге появился хозяин постоялого, а с ним несколько лапотников гостей. Осторожно выйдя на волю с котомками, с мешками, низко поклонились сержанту и быстрехонько расползлись по закоулкам. Только пятки засверкали.
Впереди браво двинулся к избе сам сержант, за ним - Софрон, а позади - четыре гвардейца с ружьями. Шли медленно, крадучись за колодником. Офицер пятился задом, не сводя глаз с колодника и держа напряженно саблю наготове, когда подошли к лестнице.
После того как они скрылись в избе, кое-кто из выгнанных с постоялого лапотников появился снова, между ними - неизвестный странник. Он шепотом стал расспрашивать, почему их выгнали. Ответили, что привезен какой-то опасный колодник из Нижнего. Странник вздохнул, перекрестился на церковь и заторопился прочь. Поползли в разные стороны и лапотники от греха.
В избе Софрону приказано было лечь на полу. Кругом него на скамьях расселась стража. Сумрак окутал уже весь город. Выступали звезды. Где-то торопливо оттрезвонил колокол. Мороз крепчал. В садах, увитых снежным пухом, утонули дома, как в раскинутых кругом воздушных белых сетях. Лаяли псы на задворках. Кое-где боязливо замигали ночники.
Сержант решил в Муроме переночевать, а утром двинуться дальше, к Москве. Под навесом, во дворе, возились ямщики, ворча и проклиная свою судьбу. Лошади фыркали, били копытами. А затем ямщики отправились в ночевку на соседний двор.
Тишина, грузная, мрачная, объяла окраину Мурома. Придавила. Даже лошади на дворе присмирели. Близилась ночь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По тропинке от древнего Муромского монастыря через овраг к постоялому двору пробиралось десять человек пешеходов. Осторожно приблизились они к избе. Вошли в ворота, быстро впрягли лошадей и вывели их на зады, к дороге. Однако, как ни были осторожны они, из избы все же вышел сержант, окликнув:
- Эй, кто там?
- Ямщики!
- Пошто собрались?
- Поразмяться вышли, ноги затекли.
Сержант исчез в избе. А если бы он вышел во двор или закоулок, да с фонарем, увидел бы он таких же, как и сам, сержантов и таких же, как его, гвардейцев. И даже тюремного пристава нашел бы среди незваных ночных гостей. Разница та, что эти сержанты и гвардейцы были более подвижны и расторопны, более веселы и дружны между собою, чем Боголюбов и команда его, и то еще, что вооружены они были не по форме, а кто как попало. Самое же главное - цель их приезда сюда была совершенно другая, чем у нижегородского сержанта. Тот, словно пес, напыжился над колодником, готовый при всяком его движении наброситься на него и загрызть. Совсем другое сидело в голове у этих. Они думали о том, как бы им освободить Софрона, а вместо него обрядить в кандалы нижегородского сержанта.
"Тюремный пристав" командовал:
- Масейка с Назаркой, отойдите поодаль, вон туда, к амбару! Не пускайте в заулок. Евстифеев и Климов, айда со мной в избу! Стойте остальные у крыльца! Ты, Сыч, стереги лошадей. Греческий филозоф Пифагор сказал: "У друзей должно быть все общее, а дружба есть равенство"... Избегайте поспешности, дабы не ошибиться. Нам некуда торопиться, у нас есть время и сила. Все убытки свои мы возместить успеем. Чесалов с Филаткой, где вы? Да ямщиков кто-нито пускай разбудит. Я выманю начальника на крыльцо, а вы с ним обнимитесь... Идем.
"Тюремный пристав" влез на ступеньку, тихо постучал в дверь.
- Кто там? - грубо окликнули из-за двери.
- Тюремный пристав Клюшников.
Дверь дрогнула, заскрипел засов.
- Начальника скорее!
Высунув голову в дверь, гвардеец прошептал:
- Спят...
- Буди! Скорее! Тюремный пристав из Нижнего приехал.
Послышалась возня в избе, тяжелые шаги, ругань. На крыльцо вышел Боголюбов.
- Кто ты есть, что рвешься ночью?
- Из посада прислан. С гвардейцами пришел. Разбойников ловим. На пути они сидят...
- Много вас?
- Десять.
- Начальник где?
- Недужится ему. Лежит в санях... просит вас...
- Однако ж... надо одеться.
- Одевайтесь.
Сержант ушел в избу, а через некоторое время снова вышел, захватил с собой саблю.
Но... недалеко он отошел от крыльца. "Тюремный пристав" его остановил.
- Солдаты! - крикнул он. - "Слово и дело!"
Из темноты выскочили "гвардейцы". Набросились на дылду-сержанта, повалили его, не успел он ахнуть, и стали вязать.
- Приказано тебя в кандалах вернуть в Нижний, в Духовный приказ. Из Питербурха указ получен. Строгий.
Связанного сержанта поволокли во двор. Положили его там на солому. Около него оставили двух караульных.
- Солдаты! - кричал в сенях "тюремный пристав" так, что сержант все слышал. - Колодника Софрона Андреева приказ мой, по повелению его величества государя императора, из железа вынуть... а ваше начальство нами связано будет, заковано и отвезено в Нижний... и подвергнуто нещадной пытке святым огненным калением.
- Так им, иродам, и надо! - одобрил чей-то сочный голос.
Слушал сержант, и как ему ни было больно после вязания его дюжими "гвардейцами" и как ни тяжело ему было вдруг лишиться свободы, однако его охватило страшное любопытство: что же за начальник такой вдруг объявился ночью, привел гвардейцев на постоялый двор, разбудил его, именем царя шутовки освобождает колодника, а его, сержанта, дворянина чистых кровей, верностью престолу отмеченного, кует в кандалы и отправляет обратно в Нижний, да еще в Духовный приказ? "А может быть, власть изменилась, раскольники захватили город и распоряжаются гвардией?" Сержант Боголюбов никогда не доверял солдатам, в его глазах они мало отличались от разбойников. И мужикам он не доверял, и купцам, и монахам. "Только на дворянство по-настоящему может опираться царь". Это известно. А тут дворянина же арестовывают и куют в кандалы? Явное дело, в государстве произошло какое-то изменение... Тем паче - атамана разбойников, прославленного своими зверствами над дворянами, да и раскольщика, притом же, на волю отпускают. И кто же? Сами же гвардейцы, царевы же слуги, защитники престола и дворян... Что такое?!
Пока чистокровный дворянин размышлял о непонятности неожиданного превращения его из офицера в колодника, "тюремный пристав" продолжал действовать. При свете фонаря расковывали солдаты под его покрикивания Софрона. Да и сам колодник весьма помог этому, ибо зело опытен был он в отмыкании кандальных затворов.
- Теперь отдайте нам ваше оружие, - сказал новоявленный командир удивленным конвоирам колодника. - Ваш начальник уже сложил его. Вот его сабля...
"Тюремный пристав" показал саблю Боголюбова. Солдаты подчинились. Софрон взял у них одно из ружей. "Тюремный пристав" заговорил торжественно:
- Вас мы отпускаем на волю. Не служите больше царю... Не надо. Места у нас на Руси много, а привалиться бедняку негде. В тесноте люди живут, а простору кругом - что хошь...
Софрон дернул "тюремного пристава" за рукав:
- Будет. Идем! Надо дело доделывать!
Утром муромцы были разбужены тревожным набатом. Из дома в дом пошла весть: ночью разбойники напали на постоялый двор, опасного колодника освободили, связали и неизвестно куда увезли офицера, конвой разогнали, обезоружив. Ямщики с ними заодно, тоже скрылись. Ловко обстряпано дельце!
Правда, для обывателей города Мурома не было особою новостью появление разбойничьей шайки - на то и дремучие муромские леса, чтобы там ворам таиться, - однако все же разговора было немало. А главное, объявились люди, которые уверяли, будто это и не разбойники даже, а такие же гвардейцы, как и конвой колодника. Пошли против власти. Какая-то старуха, жившая рядом с постоялым двором, сама видела.
- Уж не бунт ли, однако?!" - екало сердце у обывателей.
"Уж не сгонят ли Петра с престола?" - ворочались в головах грешные мысли. - "Послал бы господь!"
Питирим застрял в северной столице - всем это известно, проезжал он через Муром же, - без него солдаты и взбунтовались, это теперь не трудно. Как говорится: "поп в гости - черт на погосте". А уж известно чуть ли не с сотворения мира, что "без кота мышам масленица". Да и мыши-то эти самые изголодались, особо в лесах Позаволжья. Ой! Мыши! Если бы то правда была, все бы люди вам в ножки поклонились!
Мучаясь в догадках, крестились обыватели на иконы усердно, от всей души, с радостной надеждой на лучшее будущее...
XI
Из Дмитровской башни на Благовещенскую площадь перед кремлем под командой Волынского вели гвардейцы диакона Александра. В кремле - ни души. Вход обывателям закрыт.
Ночью нападал снег. Теперь таял. Солдаты сапожищами месили грязь: "раз-два, раз-два!" Волынский шествовал во главе с громадной саблей наголо, неуклюжий, толстый, длинноусый. Оборачивался, покрикивал то на одного, то на другого гвардейца, косясь в сторону архиерейского дома.
Высокий и спокойный, босыми ногами шагал по снегу диакон. Отборные преображенские урядники шли у него с боков: желтые, бесстрастные, словно из дерева выдолбленные истуканы. В их кулаках - широкие лезвия палашей. Звенели ручные и ножные кандалы, а шею диакона сжимала железная рогатка. Острые ее зубья торчали во все стороны над плечами его, над спиной и над грудью.
Неистово бил в барабан пестрый какой-то, старательный барабанщик. Он закатил глаза к небу, ошеломленный сам тем грохотом, который наделал в утренней тишине.
Воронье всполошилось, побросав косматые гнезда в недрах берез. Взлетело, стараясь заглушить карканьем барабанный бой; нахохлившись, расселось на зубьях стены.
Волынский сердился: "Ржевский хитер, заболел. На меня все свалил. Не выдержал. Да выдержу ли и я-то эти казни египетские?"
А епископ все лютее становится. Как вернулся из Питера, так принялся за колодников. Ночью бес его разбирает. Бродит по тюрьмам, расспрашивает кандальников... И на кой черт ему понадобилось!
Злобно гаркнул Волынский на гвардейцев, с ненавистью оглядев диакона: "Туда тебе и дорога, сиволапый черт! Тоже в пророки полез!"
У окон маленьких деревянных домишек застыли бледные, испуганные лица кремлевских жителей. Заскулила собака у самых Дмитровских ворот, подняв морду и задрав одно ухо кверху.
На площадь по всем улицам, по всем переулочкам и закоулочкам и снизу, с Рождественской улицы, по тропинкам среди кустарников, по нагорью, стекался народ, извещенный попами накануне о предстоящей казни диакона Александра.
Событие незаурядное. Давно уж нижегородские палачи не нюхали крови. Люди озабоченно торопились, обгоняя друг друга, чтобы протискаться заранее поближе к помосту. Среди любопытных было много попов и монахов. Будто муравьиную кучу, разворотила монастырские гнезда весть о приговоре к смерти диакона Александра.
Собрались смотреть на казнь и Филька со Степанидой. Нарядились по-праздничному. А почему? Степанида сказала - чтобы "народ уважал". А на кой рожон это, когда диакона сжигать будут? Филька высказал Степаниде свою мысль. Она посмотрела на него недовольно. "Чай, не тебя будут сжигать, а его..." Надула губы. Вот и пойми ее. А накануне слез реки пролила, жалеючи диакона.
К десяти часам утра вся громадная площадь перед кремлем, окаймленная маленькими бревенчатыми домиками и пустынными садами, была уже заполнена народом. Вдруг, словно по команде, всполошились нижегородские колокола. Мощно и торжественно загудели кремлевские соборы, им принялись поддакивать посадские церкви и монастыри. Люди стали креститься, стеснило дыхание у многих. Филька влез на дерево около таможенной избы и принялся следить за диаконом.
Проглянуло солнце из-за облаков. Сразу стало теплее, потекло с крыш. Порыжелая ряса в клочьях на диаконе, его большие босые ноги в оковах, цепи и железные зубья рогатки - все это страшно ожило в лучах солнца. Он внимательно вглядывался в толпу, словно искал знакомых среди этих сотен людей, таращивших на него в любопытстве и страхе глаза. Фильке даже показалось, что диакон смотрит на него, смотрит так, будто хочет сказать: "Не ты ли ковал меня, не ты ли открыл мне путь к моему последнему смертному часу?!" - Чуть с дерева не свалился Филька с перепуга. Но... нет! Диакон смотрит не на него. "Слава богу! - думал Филька. - Мало ли тут народа и кроме меня. Зачем ему на нас смотреть?! Мы такие же люди, как и другие... А ковал я по приказу, а не сам... Не я, так другой заковал бы. Законное дело!"
Совесть успокоилась.
Колокольный гул ширился, становился мощным, похожим на непрерывную пальбу пушек. Народ на площади заволновался.
Вылетели из отводной стрельницы Дмитровских ворот в зеленых камзолах конные стражники с плетьми в руках, стали расчищать путь, хлестали плетьми, наседали на толпу задами лошадей, а когда дорога к помосту была очищена, через Дмитровские ворота, из кремля, в митре и черном бархатном саккосе*, похожем на стихарь, но с более короткими рукавами, с посохом в левой руке и с крестом в правой, показался епископ. Сверх саккоса накинут был омофор** - длинный широкий бархатный плат, украшенный крестами. Один конец его с кистью спускался спереди, другой - с золотой же кистью сзади. Одежда эта - знак того, что епископ должен заботиться о спасении заблуждающихся, "подобно милосердному пастырю, который отыскивает заблудшую овцу и несет ее на своих плечах". Омофор и обозначал овцу. А раскольники высмеивали это облачение и говорили: "У пастыря на плече не овца обыкновенно, а кнут". Омофор приравнивали к кнуту.
_______________
* Сааакакаоас - верхняя архиерейская одежда, с рукавами.
** Оамаоафаоар - широкая лента, возлагаемая на архиерея поверх
облачения.
Несколько поодаль от епископа, в сверкающих стихарях, держа в правой поднятой руке светильники, а левой приподняв длинную ленту золотистого ораря, перекинутого через плечо, медленно шли по бокам его такие же рослые, как и епископ, четыре молодых иподьякона. Их обязанность облачать епископа при народе, держать светильники, подавать их ему для осенения молящихся, вообще быть "наподобие апостолов у Христа".
Позади епископа, в почтительном отдалении, шествовали настоятели монастырей и церквей. В пестрых парчовых ризах, кто в бархатных камилавках на голове, кто с открытой головой, шли они нестройно, вразброд, переваливаясь с ноги на ногу, и разноголосо тянули: "Свя-атый бо-о-же, свя-а-атый... кре-е-епкий..."
Впереди всех, выпятив живот и прищурив глаза от солнца, тяжело ступал громадными кожаными ботами по грязи настоятель Печерского монастыря архимандрит Филарет. Он шел и думал с грустью, обращаясь мысленно к Питириму: "Чего ты, пророче святый, на стену лезешь и в гневе своем купаешься и от ярости на людей зубами скрежещешь? Почто бросаешь людей в огненный пламень, обращая их в углие и пепел? Красен мир сей и удобен; столько в нем санов превысочайших, чинов пречестных, украшений златых, одежд роскошных; столько лиц прекрасных... - Филарет подумал в эту секунду о молодой черничке Феодосии, обращенной раскольнице, ныне обучаемой им православной догматике: - столько лиц прелюбезных, естественную красоту имущих; дщери есть удобрены, приукрашены, яко подобие церкви..."
Отец Никанор - игумен Благовещенского монастыря - шел позади Филарета, уткнувшись в землю. Он думал о том, что последние часы он игуменствует. Питирим накануне сего дня вызвал его и сказал: "Выгоню крестьян распустил, прибыток от тебя не увеличился, а пошел книзу". Варсонофий следовал в хвосте у духовенства, перешептываясь с игуменьей Ненилой. Она кусала губу, чтобы не улыбнуться. Варсонофий говорил ей что-то особенное.
За иереями плыли на горбах чернецов громадные иконы. Затем бесконечным лесом двинулись, лязгая медными подвесками, златотканные, сверкающие на солнце хоругви, в лентах и еловых венках. Их несли, тяжело шлепая сапогами по размокшему снегу, пыхтя и перекидываясь отдельными фразами, Пушников, Олисов, Калмовский, Овчинников и другие купцы гостиной сотни.
Епископ, благословляя крестом народ, медленно, в торжественном благочинии поднялся на приготовленное для него возвышенное место, устланное коврами и обвитое зеленью еловых ветвей. Внизу, у основания, плотным кругом расположилось духовенство. Хоругви, при пении громадного хора монахов и монашенок, оцепляли и лобное место и кафедру епископа...
Александр с любопытством и легкой усмешкой на губах смотрел на эту церемонию.
Когда громадное кольцо хоругвей застыло в неподвижности, епископ приступил к богослужению. На помост, откашливаясь, поднялся старичок, иеродиакон Гурий, маленький, тщедушный перед великаном Питиримом.
Хор чернецов на всю площадь рявкнул несколько раз "господи помилуй!".
Молебен совершался "о ниспослании побед и успеха в борьбе с внешним и внутренним врагом его императорскому величеству великому государю и великому князю всея великия, малыя и белыя России, самодержцу Петру Алексеевичу..."
Многолетие "кликал" иеродиакон Гурий пискливо, жалко.
Толпа молилась, однако, старательно, ибо каждому человеку, здесь присутствующему, казалось, что на него в упор смотрят черные пронзительные глаза епископа. Многие даже становились на колени, промачивая ноги в той грязной каше, которая покрывала площадь и дороги. Отвешивали несчетное количество поклонов. Хор пел стройно и грустно. Многие богомольцы плакали.
Епископ во время богослужения благословлял крестом не только народ, но и диакона Александра, и даже начинал с него. Диакон смотрел в упор на Питирима, не шелохнувшись. А когда епископ после молебна стал говорить проповедь, он зевнул и отвернулся.
Проповедь Питирима дышала негодованием против людей старой веры, против "злоехидных мятежников, поднимающих оружие на законную власть и тем радующих врагов внешних".
Епископ гремел:
- Что видим мы и у ревнителей старины? Зовутся староверами, кичатся древлим благочестием, а икон многие же их согласия гнушаются, многоженство завели и безбрачие, и хотя Венеру и Диану в избе своей не ставят, а в обиход свой венерино истлевание ввели, губительным развратом и гнусною теменью губят и детей. Был и я раскольником и проклинаю детство свое, как и отрочество... Темень же сия глодала и меня и моих ближних... Ныне прозрел я и увидел свет истинный и пользу народную, ведущую к благосостоянию земному, не токмо небесному...
Затем, указав на диакона Александра, сказал он:
- Спросим сего диакона, вождя раскольщиков, ими почитаемого: отказывается ли он от своих бездельных, поперек жизни стоящих во зло народу догматов?
Диакон Александр отрицательно покачал головой, ответив громко:
- Нет! - и потом крикнул: - Царю - тело, богу - душа! "Богово богови, царево - царю!"
Вытянув шею из рогатки, потрясая руками в цепях, Александр обратился к толпе:
- В книге Паралипоменон о царе Озии и Сауле сказано: "Саул царь, священническую власть восприняв, погуби царство". Почто же царь наш, священническую власть от церкви отторгнув, в руки своя забирает? И делает орудием своим, чтоб объярмить народ?! Почто губите вы народ, прикрываясь именем господним?! Плач, слезы и стенания обездоленных вы приносите в дар тирану? Чем красуетесь вы? Чем боретесь вы с нами? Плахой! Гонители правды, не боюсь я вас! Не устрашите вы меня, вы - убогие холопы царя!
Питирим, также обращаясь к толпе, сильным голосом сказал:
- Слышите? Лишился рассудка раскольничий вожак. Не знает он того, что цари христианские начальствуют над христианами не поелику христиане суть, но поелику человецы, коим образом могут начальствовать и над иудеями, и махометанами, и над языки. Тем же властительство царей о телесах паче, нежели о душах человеческих. Духовная же власть наша свободная и о душах печется как самих же царей, так и рабов их... Цари подвизаются с врагами видимыми; духовная же власть - с невидимыми.
Глаза епископа горели торжеством, на губах появилась улыбка.
- Божие богу, царево царю! - воскликнул и он, высоко подняв посох. Да будет благословение на всех вас!
Хор монахов запел с воодушевлением по-гречески: "Кирие элеисон!" (Господи помилуй!)
Епископ, повернувшись к Александру, продолжал настойчиво:
- Слезы покаяния тушат огонь. Вот и Петр апостол слезами утушил заготовленную для него геенну огненную и сподобился быть ключарем царства небесного. Так возможет быть и с ним, диаконом Александром, коли всенародно раскается.
По толпе прошло волнение. Поднялись крики, гул голосов, всхлипыванья. Из толпы раздались просьбы, направленные к диакону:
- Покайся! Покайся!
Диакон с растерянной улыбкой оглядывал волнующееся море голов.
Питирим снова крикнул:
- Каешься?!
Дьяк Иван подбежал к диакону Александру и стал ему что-то шептать.
Диакон отстранил его рукою и, снова покачав головой, с суровым выраженьем на лице крикнул:
- Нет!
Толпа охнула и замерла в глубоком молчанье. Питирим, положив крест на аналой, сделал рукой знак дьяку Ивану. Громадная площадь, залитая весенним солнцем, наполнилась такою тишиною, что стало слышно чириканье воробьев в прутняке около кремлевской стены.
Дьяк Иван развернул имевшийся у него в руках свиток и начал громко, хрипло читать:
- "По указу великого государя, царя и великого князя Петра Алексеевича, всея великия и малыя и белыя России самодержца, за воровской обман его величества, по уложению 7157 года второй главы первой статьи, гласящей, буде кто каким умышлением учнет мыслити на государево здоровье злое дело и про то его злое дело, и про то его злое умышление кто известит, и по тому извету его умышление сыщется до пряма, что он на царское величество злое дело мыслил и делать хотел, и такого по сыску казнить смертию, и по его, великого государя, указу о том учинить вождю керженского раскола беспоповщинского согласия диакону Александру, как злому клятвопреступнику, усечение главы и сожжение на огне его воровского тела..."
Смертный приговор диакон Александр выслушал спокойно, не изменившись в лице: как смотрел с любопытством на покрасневшего от натуги дьяка Ивана, пока тот читал, так с выражением этого же любопытства стал осматривать и площадь после прочтения приговора.
Площадь зашумела. Хоругви дрогнули, зазвенев. Люди с испуганными лицами стали тесниться ближе к лобному месту, словно обезумевшие, потерявшие волю над собой. Забились в припадках дикого воя кликуши. Кричали что-то мужские голоса. Конные стражники бросились было с плетьми на толпу, но Питирим остановил их. Прижались в страхе друг к другу и стоявшие у ног епископа иереи и все другие клирики.
В этом диком смятении и хаосе только Питирим и диакон Александр оставались спокойны. Они молча глядели друг на друга. Питирим - задумчиво сдвинув брови, а диакон Александр - с беззаботной, несколько насмешливой улыбкой. Потом подошел к нему палач и начал снимать с его шеи рогатку. Диакон облегченно вздохнул. Провел рукою по ранам на шее и под подбородком, поморщился от боли, растер окровавленные ладони.
Палач взял его под руку, как будто близкого себе друга, вежливо, ласково и подвел к плахе. Диакон, гремя цепями, покорно положил свою голову, закрыв как бы во сне глаза и закинув на затылок косичку.
Епископ Питирим высоко поднятой рукой с крестом размашисто благословил диакона, когда палач взялся за секиру...
Дикий вой и гул на площади разрастался.
Хор чернецов заголосил похоронную: "Молитву пролию ко господу..."
Палач перекрестился и медленно стал поднимать секиру, прицеливаясь к шее диакона...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А потом сняли цепи с обезглавленного тела и тут же на костре сожгли его. Питирим все время следил за работою палачей, следил внимательно и строго. Когда на черном тлеющем месте костра обнажились обуглившиеся останки диакона, епископ мановением посоха прекратил пенье чернецов.
В глубокой тишине, наступившей вдруг, раздался ясный, четкий и громкий голос Питирима:
- Несть власти, аще не от бога, и сущии власти от бога поставлены суть. Ему же дань - дань, ему же урок - урок. Воздадите убо божие богови, а кесарево кесареви. Противляйся власти противится закону божию, князь бо не туне меч носит... И не туне жезл сей я держу в руке своей... Да послужит и вам уроком мученик сей!
"Лесной патриарх", тайком появившийся в Нижнем, дернул за полу кафтана стоявшего рядом с ним Демида:
- Понял? И Александр говорил нам: "Богово - богови, царево - царю". Глаза его сверкали злостью и ехидством. - Так ему и надо! - прошипел он, кивнув в сторону места казни Александра. - Бог наградил его богатым даром воли и мужества, но пошло то никому не на пользу! Его гибель - на руку епископу Питиримке... Обидно! Душно мне!
В чадном желтом воздухе, отравленном тяжелым запахом гари, вновь вздрогнули и задвигались золоченые хоругви. Диакон Гурий, размахивая кадилом, стал сходить с помоста, за ним, осеняя народ крестом, сошел и епископ. Площадь заволновалась. Снова врезались в толпу конные стражники. Барабанный бой гвардейцев смешался с протяжным ирмосом соединенных монастырских хоров. Ухнула пушка на кремлевской стене. Загремели колокола.
И среди этого грохота, звона и воя громадный, в сияющей на солнце митре, двинулся по расчищенной стражниками дороге с крестом в правой руке и посохом в левой епископ, направляясь к Дмитровским воротам. Насупленные и унылые, потускневшие какие-то, поползли за ним следом в своих широких неуклюжих ризах иеромонахи, иереи и диаконы во главе с архимандритом Филаретом, который незаметно то и дело брезгливо отплевывался.
Палач между тем заботливо уложил голову диакона Александра в принесенную монахом корзину, которую монах увязал в черный платок и быстро понес в кремль, в Духовный приказ. (Таково было распоряжение Питирима.)
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Никто не пролил, вероятно, столько слез о кончине диакона Александра, сколько Степанида, а когда Филька, вернувшись домой с Благовещенской площади, сказал ей: "В писании сказано, что в терпении течем на предлежащий нам подвиг, воздвигающий мученический венец, ведущий ко царству небесному", - она послала его к черту и даже хуже. Филька сразу позабыл, о чем говорилось дальше в священном писании, и отошел в сторону. Стал дожидаться, когда кончится плач Степаниды. Она зло на него оглянулась заплаканными глазами:
- Ты чего же уселся? А кто за тебя будет печку топить?
Вот тебе и раз! Всегда печку топила сама, а теперь, по случаю казни диакона Александра, заставляет топить его, Фильку. Чудно! Нечего делать помялся, помялся парень и пошел во двор за дровами. Степаниде только того и надо было. Она быстро утерла слезы, вскочила и давай одеваться.
Когда Филька вернулся с дровами, она уже любовалась на себя в зеркальце, поправляя платок, надела свою поддевку, сшитую по-мужскому, и спросила у Фильки десять рублей денег. Он удивился.
- Зачем тебе?
- Пойду бедных оделять...
Филька покачал головой, вздохнул, полез в сундук.
- Жадность твоя безобразна, - говорила Степанида, наблюдая за тем, как он считает серебряные монеты. - Уйду я от тебя, если ты не будешь помогать убогим. Прокляну я тебя навеки...
- Напрасно ты говоришь, Степанида. Вот бери десять рублей, а если мало, и еще могу прибавить пять. Попроси нищих, чтобы они помолились о царстве небесном для диакона Александра... и о нашем здравьи!
- Глупый ты! - сказала она и, хлопнув дверью, ушла.
Филька начал усердно растапливать печь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
"Лесной патриарх" и Демид шли в Благовещенскую слободу и между собою тихо беседовали:
- Не верили мне! - ворчал Авраамий. - Перемешалось давно божье и кесарево. Вот Андрей Денисов, как и Питирим, сказал нам тогда: "Божье божье, а царево - царево", и Александр тоже, а он казнен, а они цветут. Денисов разбогател. Хоть и раскольник, а в почести у царя. Народ не верит краснобаям. Вертеть словами враги народа умеют. Только слушай. А есть и глупцы, кои в угоду богачам болтают, не думая о том, какие это слова... какая польза из них беднякам. Бисером словес тираны со времен древнего Рима опутывают рабов, как хитрый ловец тонкою сетью сражает львов и прочих богатырей. И выходит: кесарево - кесареви, богово - богови, а себе ничего. Я отрекся от раскола, от бога. Правды хочу!
Демид слушал, и слезы текли по его щекам.
- Не хнычь. Нет хуже казни для народа, чем глупость нас самих... Под одной кровлей ласточка и коршун не могут жить. И в государстве оное же... Понял?
И шепотом сказал на ухо Демиду:
- Иду на низы, восстания ждут там. И Софрон с нами... Восстание будет; пересохло все нутро у народа от жажды... Скоро... Скоро...
Глаза его горели. Он показал Демиду здоровенный свой волосатый кулак.
- Отольются кошке мышкины слезы. Верь мне!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как ни тяжело было у посадских людей на душе после казни диакона, как ни страшно было видеть казнь, однако на улицах получилось что-то вроде гулянья. Молодежь неуемно шумела, суетясь в толпе. Ребятишки весело сновали между взрослыми, оживленно перекликались, юля бедово... Сбитенщики торговали вовсю.
Купцы, расходясь по домам, степенно поглаживали бороды, останавливались, встретив знакомого же купца, заговаривали о близком половодье, о скорой навигации... В весеннем воздухе заливались скворцы.
Скрипели телеги съезжавшихся на базар крестьян напольной стороны. Лошади вязли в грязи вместе с санями и телегами, особенно на переезде через речку Ковалиху, мужики ругались, хлестали лошаденок бичом; иногда, собравшись скопом, вытаскивали из слякоти телегу на себе... Уныло, по-великопостному, расплывался в воздухе колокольный гул, зовя богомольцев к службе. И неизменно шлепали сапогами по грязи обходившие город караулы солдат, смотревших на народ больным, растерянным взглядом, словно говорившим: "У нас головы, хотя и не рублены, но жизнь от нас отрублена; мы такие же люди, как и вы, не презирайте нас!"
Вице-губернатор Юрий Алексеевич, приняв доклад от Волынского о казни диакона Александра, поторопился опередить Питирима доношением на имя П. А. Толстого в сенат:
"...Старец Александр по его царского пресветлого величества именному указу в Нижнем при всенародном собрании казнен смертию: отсечена голова, а тело его сожжено марта 21 дня сего 1720 года. Покорный вам, моего милостивого государя слуга Юрий Ржевский".
Вернувшись с площади, епископ устроил у себя в покоях торжественную трапезу, пригласив приближенных к себе архимандритов, а также губернатора Ржевского и Волынского. На столах горели пятисвечники, воздух был пропитан благовониями. Всем подали по чарке вина, принесли рыбу, икру и другие блюда.
Перед началом трапезы Питирим поднялся и сказал:
- Помянем за упокой душу новопреставленного раба божия Александра...
И, обратившись к иконостасу, тихо, с чувством прочитал заупокойную молитву. Усаживаясь после этого за стол, объявил всем печально:
- Вот мой отец такой же был... Жаль таких...
И задумался. Все сидели, не шелохнувшись.
- Смотрел я на наших иереев на площади и видел головы пустые, души, не способные страдать; неученые, убогие пастыри! Толстеют и потеют в несмысленном богомолье. Не поняли они и диаконовского простоумия и моей немощи... Глупцы!
Он замолчал, оглядывая всех выжидательно; в глазах его горело усмешливое, унизительное для присутствующих презрение.
Ни у кого не нашлось смелости смотреть ему в лицо и пошевельнуться, а не только слово молвить в защиту себя. Лицо епископа теперь выразило досаду.
После этого он поднял свою чарку и, сказав: "Приступим", быстро опрокинул ее в рот. Все немедленно последовали его примеру.
- В гонениях и в казнях и в бореньи с противниками церкви в сей день у нас начало. Вся епархия должна оное знать... и быть готова к более страшному и более прекрасному, каковым и бывает всякое новое дело.
Волынский обеими руками развел усы, покосился в сторону Ржевского; тот сидел, скромно потупив взор, как девица красная. Волынскому показалось это очень противным: "Ну и солдат!" Больше же всего сердился на Ржевского его помощник за то, что на казни не был, а сюда припер и промеморию о казни в Питер услал, "яко это дело рук его". И болезнь куда-то его пропала.
Архимандриты и иеромонахи, осушив свои чарки, оглянулись на епископа и, увидав, что он ест рыбу, также принялись за рыбу и, увидав, что он стал есть икру, также перешли на икру.
- Вчера я видел в одном храме, - опять заговорил Питирим, - икону создания мира, и тамо изображено: кровать с подушками, а на ней лежащий бог, и написано на той иконе: "в седьмый день бог почил от дел своих". Я велел эту икону изрубить и сжечь. Еретическая она! Среди людей бог вечен в творениях своих... Он творит суд и расправу над праведными и неправедными. Время наше лютое, восстающее на новое через заповедь божию. Идут брани, идут одна на другую рати, строятся царства одни и рушатся другие, а бог лежит на постели и спит... Так ли это? Можно ли ему спать и не быть с нами вместе? Он должен разить врагов и устраивать царскую власть!
Все молчали. Один игумен Печерского монастыря почтительно пробасил:
- Истинно говоришь.
Остальные неловко переглянулись.
Перед окончанием трапезы епископ объявил всем игумнам монастырей, чтобы они доставили ему в Духовный приказ приходные и доходные и доимочные книги и ведомости сегодня же.
На этом и кончилась тризна по диаконе Александре.
Когда все разошлись, к епископу в покои вошел дьяк Иван и доложил, что внизу, в подвале, он запер голову диакона Александра, убранную в корзину.
Питирим распорядился отослать ее в Пафнутьево, в скит, с припиской: "Душа - богу, тело - царю".
XII
Рано утром, верхом на вороном коне, в белом теплом подризнике, из кремля выехал Питирим.
Несколько позади его следовали верхами же пятеро монахов я дьяк Иван, а несколько поодаль - отряд конницы.
На улицах мертво. Где-то отдаленно зовет к утрене одинокий колокол, жалобно, монотонно, редкими ударами, по-великопостному. Кремлевские колокола молчат. На площади перед кремлем зашевелились в бараньих тулупах сторожа, низко кланяясь епископу. Лицо Питирима довольное, торжествующее. Он привстал на стременах и с улыбкой оглядел свой отряд. Пошутил с дьяком Иваном. Тот подобострастно оскалил зубы. Драгуны таращат глаза, тянут за повода коней, держа равнение. У всех у них в руках пики, а за спиной ружья. Монахи опустили глаза, неуклюже сутулясь, съезжая с седел. Бороды их разлохматились. Один дьяк Иван ловко справлялся с лошадью. Повернули прямо в Дворянскую слободу, мимо Поганого пруда, лед на котором почернел, покрылся водою. Снег на талой земле выглядел серым, недолговечным... Холодок мартовского утренника залезает под одежду, пробирает до дрожи.
На Дворянской улице, в полном парадном обмундировании, выехали на конях Ржевский и Волынский. Они весело отдали честь епископу и осадили около него коней. Поговорив тихо с Питиримом, Ржевский отъехал в сторону, скомандовал, чтобы десять солдат из задних рядов остались в патруле здесь для охраны господской слободы. Остальным подал команду повернуть в Почаинскую слободу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нестеров, кормивший на дворе кур и любовавшийся недавно присланным ему с Керженца громадным белым петухом, думал о том, что надо подобру-поздорову уезжать из Нижнего. "Не пришелся ко двору!" Жена его, Параскева Яковлевна, хворала. Всю ночь она не спала и все проклинала Нижний, здешний народ и, между прочим, мужа. Настроение у Нестерова было пакостное, и не без причины. Самое убийственное то, что к нему охладели купцы, на поддержку которых он больше всего возлагал надежды. Всем он задолжал, а еще не дают. Олисов даже прятаться от него стал. В чем дело? Где же их велеречивые обещания? Только теперь он почувствовал, что он один-одинешенек здесь и висит над самой пропастью, и не за что ему теперь ухватиться. Так и знай - скатишься в бездну. А жена ворчит на разные мелкие неудобства провинциальной жизни, на скуку, на отсутствие подходящего ей общества. "Дура, дура! - думал он с горечью, отгоняя чужого петуха, прибежавшего от соседей. - Намылят нам с тобою обоим шею, чует мое сердце, чует. Собьют с тебя, маркиза дерьмовая, питерский гонор, нанесут афронт, и ниоткуда тебе не будет спасенья, и дворянство помощи не окажет".
Вдруг всполошились псы. Стая воронья поднялась с мусорных куч за забором, совсем рядом фырканье лошадей. Нестеров прислушался: "голоса!" Кто-то идет. "Не они ли?" - мелькнуло в голове обер-ландрихтера. Над забором сверкнули пики.
Нестеров заторопился домой, а через минуту какую-нибудь, не больше, в дверь тихо постучали.
Нестеров окликнул: "Кто там?"
Ответили: "Губернатор". Отпер. Вошли Ржевский, Волынский и несколько солдат. Ржевский объявил Нестерову, что он арестован. Тотчас же в комнату вошел и епископ. Оглядев всех находившихся здесь, он сказал, чтобы все вышли, оставили их с Нестеровым наедине.
Питирим мягко взял Нестерова за руку:
- Я слышал, ты низко мужиков считаешь... Дворянством и знатностью кичишься? И даже ведомо мне: запарывал ты рабов своих до смерти. Так ли?
- Кто набрехал это? - грубо выдернул руку Нестеров.
- Самая близкая тебе душа!
- Какая?
- Жена твоя...
"Ах она, морская корова поганая!" - обругал мысленно обер-ландрихтер свою жену.
- Ложь! - возмутился он. - Не может того быть!
- Другое свидетельство есть. Не отпирайся... Не внемлешь ты математическому любопытству: како много дворян в знатных одеждах и кое число крестьян и сермяжных рубищ? И могут ли дворянские прелюбезные дружества сравниться силами с тьмами тьмущими жителей деревень?
- Не учить ли ты меня, преосвященный, хочешь? Научен я царем-батюшкой многим наукам в коллегиях западных. И нужды не имею я в учениях геральдической политики...
- Вот мужик! - с усмешкой ткнул себя в грудь Питирим. - Мужик, а закует тебя в кандалы, да еще по приказанию царя, покровителя дворян же. Подумай об этом. Идет царство небесное некоею улицею во граде, а тебя там нет, на оной улице, и не будет. Не вина наша, что остался ты в адовой окраине... Государства и города не одинаковые бороздят улицы, и блажен, иже в час устроения обрящет во граде и государстве место свое. И горе затерявшемуся без дороги, подобно морскому кораблю без магнитной указки! Воля царя - разжаловать тебя из дворян... Испей чашу холопью и ты до дна.
Питирим медленно подался задом и исчез в двери, а вслед за ним вошли драгуны и стали вязать руки Нестерову.
Вечером Нестеров и его жена уже сидели в каземате Духовного приказа.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Филька ковал Стефана Абрамыча в кандалы, а в это время наверху, в Духовном приказе, Степаниду допрашивали судьи, назначенные епископом и вице-губернатором. Жонка, стреляя глазами в судей, давала ответы на все вопросы откровенно и весело...
- Было?
- Было.
- Долго?
- Покуда не приехала сама.
- По добру или насильством?
- По добру.
Монахи-судьи вздохнули о "заблудшей овце". А два пристава-судьи, сидевшие рядом с ними, недоверчиво косились в их сторону, облизывая усы. Степаниде хоть бы что. Будто и не про нее речь. Руки "в боки", глазами смеется, словно издевается над иноками. Грудь выставила, а на щеках задорный румянец. "У-ух, господи!" - усиленно обтирают на лбу пот судьи.
- Раскольщики ходили?
- Бывало.
- О чем беседовали?
- О своих делах.
- О каких?
- Об утеснениях.
- Ну и что же?
- Писал им.
- Чего?
- Челобитные и доношения.
- Кто писал?
- Он. Стефан Нестеров.
- Еще чего?
- Больше ничего.
- На чердаке у него, в сене, отыскана фляга с вином, а вино то подвалов кремлевских, и фляга та - монастырских мушкетеров скрывшихся, Масейки и Назарки... Не ведомо ли тебе, как попалася фляга на чердак к обер-ландрихтеру?
- Ведомо зело, - усмехнулась жонка.
- Ну?!
- Спали там.
- Кто?
- Мушкетеры.
- А с ними кто? Помнишь?
- Помню.
- Кто?
- Рабочие рудоискателя с Усты, Калмовского.
- Нестеров про то ведал?
- Сама я пустила.
- А он?
- Спрашивал: не спала ли я с ними?
- Ну!
- Чего "ну"?
- Что ответила?
- Облаяла.
- Кого?
- Нестерова.
- Как? Повтори.
Степанида повторила. Судьи, и даже монахи, прыснули со смеху, а один чернец закашлялся "до невозможности". Степанида оглядела судей презрительно.
- Кого еще знала?
- Буде с вас! - отрезала она. - Хватит смеяться.
- Пытать будем. Говори!
- Брешете!
- Будем. Говори: кого еще знавывала?
- Епископа нижег...
- Шш-шш-шш!
Суд заволновался. Пристав зажал Степаниде рот. Монахи закрестились.
- Молчи, гадюка! - шипел пристав.
- Пытать будем, коли не замолчишь, - окрысился на нее один из иноков.
- И так пытать, и этак пытать!
- Вот и будем! - воскликнул сильнее прежнего окрысившийся монах.
- Эх ты, собачья печенка, пожалуюсь вот самому, тогда будешь знать!
Судьи переглянулись в великом испуге. Следствие объявлено было законченным.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наступила неделя, которую нижегородцы, и особенно "люди древлего благочестия" - раскольники, запомнили на веки вечные как "Питиримово озлобление". Об этих днях много рассказов потом пошло по всей Руси, слава питиримовских деяний заслужила особую похвалу Петра, выпустившего даже указ с восхвалением твердости и упорства святого отца по искоренению "суемудрия и ереси раскольничьей". По всем улицам Нижнего день и ночь бродили солдаты с ружьями наизготовку, разъезжали конные патрули; ходили вооруженные монахи по домам, делали обыски, рылись в сундуках, под тюфяками, в бабьих юбках, даже в иконостасы заглядывали, в подполье; и всякую писаную бумагу забирали и тащили в Духовный приказ. Уводили и людей; а которые упорствовали, тех избивали и увозили на телеге связанными в кремль... Под видом раскольников хватали людей "ненадежных".
На дворе Духовного приказа с утра до ночи шли "расспросы с пристрастием". Пять дюжих монахов рубцевали шелепами чужое тело, закусив языки, двигая напряженно челюстями, тяжело дыша, били людей, как нечто неодушевленное, как дерево или камень. Крики и сопротивление злили их, приводя в еще большую ярость, забавляли в минуты усталости, давали повод к шуткам и прибауткам. Насмерть забили двух беглых холопов.
А ночью творились еще более жестокие дела.
Пошли в ход и сработанные Филькой по губернаторскому заказу железные хомуты.
Стянутые хомутами колодники, с десяток, лежали на земле, как шары, около Духовного приказа на дворе, иные без движения, иные судорожно перебирали синими пальцами на голове и тихо стонали. Молодые чернецы, из-за деревьев, со страхом и любопытством посматривали на них.
Внизу, в подвале под Духовным приказом, узников насильно причащали, вкладывая в рот деревянный кляп. Раскольников втаскивали в церковь, растягивали по лавкам, поп вливал из чаши в рот насильно причастие. Раскольники сжимали челюсти; их с силой растягивали монахи. Раскольники со злобой харкали причастием прямо в лицо попу...
Монахи по пяти-шести часов подряд, не моргнув, смотрели на страдания пытаемых, слушая с полным равнодушием их вопли, деловым образом совещаясь между собой, "как бы еще порядочнее пытать" им нераскаянных раскольников.
Пахло гарью, паленым телом; дохли крысы по углам подземелья... Истлевала паутина в косяках вместе с пауками...
Под каменными сырыми сводами колотились нечеловеческие вопли. Стоял придушенный однообразный рев голых, окровавленных, израненных, обгорелых, корчившихся в воздухе, на весу, в цепких клещах громадных станков. Умерших сваливали в могилы, заблаговременно вырытые у кремлевской стены.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По городу возили на шестерне пушку. В Ямской слободе, на Похвале, и на набережной около кремля, над рекой, выпустили по ядру. Когда чугунную жабу втащили на бугор у кремлевской башни и она рыгнула, вся содрогаясь, картечью на тот берег Волги, - ударили кремлевские колокола.
В соборе шло архиерейское богослужение. Молились о попрании врагов царя и народа, о подавлении зломысленных козней раскольников, "воров" и "разбойников". Предавалось анафеме имя "убиенного еретика Александра", имя бежавшего "от гнева божия" расстриги Авраамия и "вора, душегуба, народного растлителя Софрона проклятого".
Епископ в полумраке собора, набитого солдатами, купцами, старухами и другими богомольцами, согнанными со всего кремля, воздев руки в золоченых поручнях кверху, как бы обращаясь к изображенному под куполом "богу Саваофу", начал проповедь голосом, хватавшим за душу обезумевших от страха богомольцев.
Многие плакали... Плакали о себе, о детях своих, о народе, задавленном игом помещиков, торгашей, и несвободной, порабощенной царем церкви. Седой, косматый "бог Саваоф" грозно смотрел на богомольцев в сумраке громадными глазами, и впивалось каленым копьем в сознание молящихся написанное большими черными буквами в ободке купола:
"Радуйся и веселися, богом избранный и богом возлюбленный и богом почтенный, благочестивый и христолюбивый пастырь добрый, приводящий стадо свое именитое к начальнику Христу, богу нашему".
Варсонофий, назначенный духовником в Крестовоздвиженский монастырь, был прикреплен епископом и к Духовному приказу, в помощь епархиальным властям по борьбе с расколом.
Люди смеялись, знавшие Варсонофия: "Пустили, мол, козла в огород...", "Выюлил себе теплое местечко!" Питирим сам знал о слабостях Варсонофия, но почему-то назначил именно в женский монастырь. А кто мог понять епископа? Многие его осуждали, проклинали, но временами и они начинали соглашаться с его доводами, особенно в церковных проповедях. Были люди, которые поклонялись ему, боготворили, сравнивали с равноапостольным митрополитом Димитрием Ростовским. Были и такие, - правда, не так уж их много было! А тут все задумались: зачем блудливого старикашку назначать в женский монастырь? Неужели не знает епископ, что многие мужья били на Керженце Варсонофия за его излишнюю заботливость о целомудрии их жен? Сам диакон Александр в последнее время запретил ему быть "блюстителем скитского целомудрия", и однако...
"Что-нибудь да не так! Неспроста сделано Питиримом и это! Не такой он человек. Не о себе ли епископ заботится?"
А Варсонофий сразу переменился и сразу стал ненавистником раскола и его разоблачителем и несколько таких горячих проповедей сказал против раскола в монастыре, что православные богомольцы его чуть не побили.
Слова "лесного патриарха", что "никакое притворство долго скрываться не может", оправдались.
XIII
И на Крестовоздвиженский монастырь обрушился гнев епископа. Игуменье Нениле, а с нею и Варсонофию, крепко-накрепко было приказано пересмотреть состав монахинь и в "неважных случаях" наказать, а более опасных направлять в Духовный приказ для розыска.
В "страстную пятницу", после выноса плащаницы, когда монахиня Надежда (Елизавета) пришла к себе в келью, она увидела там отца Варсонофия и "матушку" Ненилу, а с ними - двух черничек, которые копались в ее ларце, что-то разыскивая.
- Вы чего, матушка? - испуганно спросила Елизавета.
- Подожди! Стой там! - Игуменья вытолкнула Елизавету за дверь. Трудно было понять, в чем дело. Но скоро все выяснилось. Выйдя из кельи, Ненила показала какие-то книги и письма.
- Так-то ты православничаешь? - с ядовитой усмешкой покачала она головой.
Варсонофий заиграл глазами, стоя позади игуменьи.
- Раскольничьи книги держишь? Письма от разбойников получаешь? Ну, хорошо же, хорошо!
Елизавета хотела броситься к Нениле, вырвать у ней письма, но Варсонофий обхватил ее, прошептав:
- Ту-ту, голубушка! Не скачи! Ту-ту!
Наутро пришло распоряжение из кремля отвезти Елизавету в Духовный приказ. Одна черничка передала ей, что в монастырской кладовке, взаперти, сидит и раскольщик Демид Андреев и что приезжала к Варсонофию нарядная купецкая жонка и просила за раскольщика Андреева, и приводили этого раскольщика в келью к игуменье, и там допрашивали его при той купецкой жонке, а у той записка была к Варсонофию от епископа. А о чем говорили они - неизвестно, ибо никого близко к келье не допускали. Старицу Анфису ночью увели гвардейцы в кремль, в Духовный приказ. За ней, за Елизаветой, пришлют возок от епископа этой ночью. Все рассказала черничка, как по картам. Молоденькая краснощекая девушка плакала, обнимая Елизавету, а та ее утешала, говорила, что теперь ей будет лучше. В кремле она все расскажет епископу, раскроет ему всю правду, всю хитрость и вероломство Ненилы и Варсонофия. Книга и письма - подброшенные. Епископ ее выслушает. Он защитит ее от клеветы и от насилия... Лицо Елизаветы было спокойно. Она была уверена, что снова услышит мудрые рассуждения епископа, полезные наставления...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через два дня после заключения Елизаветы (Надежды) в земляную тюрьму Духовного приказа, дьяк Иван доносил епископу:
"Прислан в Духовный приказ незаписной села Пафнутьева раскольщик Демид Андреев да Девичья монастыря от духовника иеромонаха Варсонофия раскольщица старица Анфиса, да того же монастыря новообратившаяся от расколу старица ж Надежда в том, что оный келарь уведомился: будто ему, Демиду, старица Надежда давала пять рублев, чтобы ее из той обители увезти, а куда - того он, Андреев, не знает. Варсонофий написал: что приходила-де к нему, Андрееву, раскольница старица Анфиса и сказывала, что хощет-де Иван Воин, беглый разбойник, монастырь зажечь, а его, Варсонофия, убить до смерти".
Питирим начертал:
"...Означенным старицам Анфисе и Надежде за показанные их вины учинить жестокое наказание: бить шелепами нещадно и оную обращающуяся от раскола старицу Анфису по повинному ее доношению свидетельствовать во святей церкви иеромонаху Александру обыкновенною присягой и святых тайн... и потом, оковав их в ножные крепкие кандалы, для неисходного содержания отослать в Спасский Девичий монастырь, что на Кезе, с указом немедленно. Демида Андреева отдать в работу на железный завод Филиппу Рыхлому через губернатора".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Демида сдали Рыхлому под расписку. Филька встретил его с веселой улыбкой, указав перстом на Степаниду:
- Благодари ее... Она спасла тебя...
Демид уныло посмотрел на них обоих, но ничего не сказал. А хотелось ему поведать о том, как его пытали, как заставляли говорить не то, что он должен был сказать... А больше всего хотелось ему узнать, что написал дьяк о нем в расспросе под Духовным приказом... Его совесть была спокойна. Он ни одним словом не выдал своих и Елизаветиных тайн.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Купец Овчинников, зная об участи дочери своей, палец о палец не ударил для ее спасения. В тот день, когда ее наказывали шелепами, обнаженную, связанную в подземелье Духовного приказа, он служил торжественный молебен в новой лавке, открытой им в Старом Рыбном ряду на Нижнем базаре. Братья Елизаветы нарядились в этот день по-праздничному, принимали гостей. В доме Овчинникова вселился дух спокойной сытости, удачливых вожделений, - главное, о чем говорилось в этот день: какова будет навигация в сем году, как долго простоит полая вода, а сыновья Овчинникова обсуждали будущую свою поездку на низы, в Астрахань, за "красною рыбою". Лихорадка будто большая свирепствует там и чума, но "бог милостив". Дело прежде всего. Как пошатнулся, так и свихнулся. Было б счастье, а дни впереди. А что Елизавета?! "Сама себя раба бьет, коли неладно живет". Епископ в разговоре с Овчинниковым заявил, что он "зело удивлен - откуда такое коварство против отца могло зародиться в юной отроковице?" И обещал он отпустить ее на волю, продержав "некоторые месяцы", "чтобы отца почитала". Семья Овчинниковых теперь не в обиде была на епископа.
- Не в семью пошла! - говорил про дочь сам Овчинников. - Мыслию изрядно возвышается и мучается поисками того, чего на земле нет. Благоразумие нужно людям при обстоятельствах настоящих, а не в виду будущих. Будущее исходит из благ настоящего...
И на этом "настоящем" были построены теперь все заботы, тревоги и желания семьи Овчинниковых... И могла ли внести что-либо новое и дать какую-нибудь пользу Овчинникову "предавшая некогда его беспутная дочь"?
Вообще-то женщину за человека мало кто считал. По законам приличия было унизительным даже вести с женщиною разговоры. Женщина слыла нечистым существом. Женщине не дозволялось резать животное. Печь просфоры могли только старухи. В известные дни не садились с нею вместе есть.
А девица, потерявшая честь, хотя бы и с самим епископом, куда она? Старик Овчинников отплевывался при одном воспоминании о Елизавете. Кто теперь возьмет замуж такую? Девица по закону должна была "проводить день и ночь в молитве, умываясь слезами". Самые благочестивые родители били своих дочерей нещадно, чтобы они не утратили своего девства. Бил и Овчинников, а что получилось? Вместо благонравия - блудодеяние и отца предательство.
- Не надо нам ее! Не надо! - упрямо твердил старик Овчинников, узнав, что епископ хочет в будущем выпустить из каземата Елизавету.
Никто старику не возражал. Все в семье были согласны с ним.
XIV
Пришла пасха.
Помост разобрали. Очистили площадь от мусора. Грязь и лужи завалили жердями, засыпали песком. Обыватели противу своих дворов подбирали сор, помет, всякую мертвечину и свозили за город в поля и ямы; поправили канавы между домами и улицей, обложили их дерном и камнем, посыпали песком входы у ворот. Даже из Ковалихи повытаскали палую скотину и дохлых собак, чтобы "вредный воздух не происходил". На Благовещенской площади сравняли бугры и ямы - стала она много ровнее и красивее, особенно под песком. Колокола веселым перезвоном дополняли картину праздничного настроения.
Филька со Степанидой ходили на Нижний базар смотреть скоморохов.
Под горою на площади раскинулись пестрые, в ярко-желтых кругах, шатры смехотворцев. В одном сидели они сами, в другом, тоненько взвизгивая, звенел цепью медведь, возбуждая чрезвычайное любопытство у толпы зрителей, в третьем шумели музыканты.
Филька протолкался на лучшие места.
Началось представление. Один скоморох на другом верхом вылетел из шатра, размахивая шапкой и хрюкая по-свинячьи. Толпа ревела от избытка чувств. Притихли все вдруг, когда из соседнего шалаша выглянул медведь и сладко зевнул, раскрыв влажную клыкастую пасть. Скоморох низко поклонился зверю.
- Добро пожаловать!
Медведь рванулся, но цепь лязгнула, остановила его, он присел, раскачиваясь во все стороны громадным туловищем.
- Рад бы в рай, да грехи не пускают... - сострил скоморох, указав рукой на медведя. - Вроде Володи из Печерской обители, который сто блинов съел, одним подавился, а сто рублей насобирал, еще просит, мошну под сердцем носит, о прощении грехов молитвы возносит, себя считает безгрешным, тараканом запешным, Филиппом именитым, желает быть архимандритом, одним словом, чернецом жить не хочется, дворянином не можется - да святится имя твое, да приидет царствие твое... Седлай порты, надевай коня, только не трогай меня; немудрено голову срубить, мудрено приставить...
Ярыжка, толкавшийся среди зевак, вытянулся на носках, насторожился... Скоморох, заметивший это, продолжал:
- Простите меня, люди посадские, сотенные, десятские. Считать чужих достатков не надо, всяк - пастырь своего стада... Маремьяна-старица о всем мире печалится, а я не такой, мне бы сыту быти и господу богу возблагодарити, что с дурака возьмешь?!
Ярыжка успокоился, отошел в сторону, глядеть на гадалку, сидевшую поодаль на земле. Скоморох снова оживился; глаза его ядовито заблестели.
- В чужой сорочке блох искать - это значит дьяволу душу продать, за это деньги получать, наживать, совесть забывать, а на всякое иное плевать... Однако простите меня, братцы, - сию мудрость холопью пускай из вас никто не забывает, а в нашем холопьем положении да пребудет над Нижним епископа благословение... Помолюсь и я за вас на том свете, а вы позаботитесь о монете для меня, пока я жив и торчу на господском заду, как нарыв, меня выдавят, а я в другом месте вскочу, скачу и пою.
Скоморох запел:
Середи торгу-базару, середь площади,
У того было колодезка глубокова,
У того было ключа-то подземельнова,
У того было крылечка у перильчата:
Уж как бьют-то добра молодца на правеже,
Что нагова бьют, босова и без пояса...
Вновь подошел ярыжка, заинтересовавшись пеньем; скоморох перешел на веселую:
Уж на речке Череде
Плывет вутка на воде,
Плывет вутка-вутица,
Под ей вода мутится...
Представление кончилось тем, что медведь, держа в зубах скоморошью красную шапку, похожую на горшок, обошел зевак и, кланяясь, насобирал скоморохам множество медяков.
Филька встал невеселый.
- Вот бы кого я заковал теперь на веки вечные... - сказал он, недовольно покосясь в сторону скоморохов. - Почто он помянул имя Филиппа?.. Это мое имя.
- Они бедные, глупые, за что их? - посочувствовала скоморохам Степанида. Глаза ее, действительно, были печальны.
- Молчи, коли не знаешь... Идем лучше к ворожее. Поговорим о судьбе...
Кругом было великое оживление. Кричали разносчики гречневиков с конопляным маслом, сбитенщики, перетаскивая с места на место свои баклаги, шныряли воришки в толпе, тискаясь к кому понаряднее; в стороне кабака, наскоро сооруженного у самого берега Волги, стоном стояли крики, пенье и свист. Посадские женщины в коломянковых шубах и меховых шапках, купчихи в теплых ферязях с длинными рукавами, приказные в долгополых синих кафтанах - все собрались тут. Посадские девушки качались на громадных, украшенных резьбою качелях. Люди постарше глазели на них, улыбались. Торжище базарное расползлось от кремля до самой Строгановской церкви по всему побережью. Ребятишки взвивались на досках, прыгая один на одном конце, другой на другом... А старухи, глядя на них, ахали и крестились, но не уходили.
Ко всему этому примешивался пасхальный перезвон, рожки гудошников, вой волынок, женский визг. Степенные гостинодворцы, улыбаясь, казали свои товары...
На лотках пестрели бумажные ткани, шелковый алтабас*, шелк-мухояр, шелк-камка, узорчатый (чем больше узор, тем ценнее товар). "Земля", или фон, материй - красный, зеленый, желтый, лазоревый, вишневый, но больше всего сверкает красного цвета. Многие ткани все еще ткались с золотыми и серебряными узорами. Листья, деревья, травы, птицы, горы на них... И чего только не было выткано на этих материях!
_______________
* Аалатааабааас - персидская парчовая ткань.
Бабы прилепились к материям, как мухи к меду, жужжат, трепещут, оторваться не могут. Особенно же беспокойно вели они себя около турецкого золотого с серебром алтабаса.
И Степанида, вырвавшись из рук испуганного Фильки, тоже прилипла к лоткам с алтабасом. Филька не мог осилить ее любопытства и со вздохом потрогал карман.
- Все тебе мало, - ворчал он, - купил же я тебе... Да и ткань сия не к лицу теперь. Пойдем туда, - он указал на лотки с новыми петровскими сукнами, бумазеями и шелками безо всяких узоров - большею частью темно-зелеными, синими, гладкими, без рисунков. Около этих лотков немного было зевак, да и те выглядели скучными, - так, между прочим, остановились, а не ради купли. Новые ткани всем казались куда скучнее, некрасивее и беднее старорусских, времен боярщины.
Солнце весело поливало сверкающими струями пышные многоцветные пачки товаров, словно кто-то посыпал розами, лилиями, сказочным золотоцветом длинные полосы мануфактурных лотков. Тепло было на сердце, празднично, а в голове благоухали мечты об уюте, о покое, о богатстве, о роскоши, о сытости... Филька, нагнувшись над лотком, охватил рукою спину Степаниды: