- Пойдем к ворожеям. Погадаем: отдадут нам с тобой дом и имение Нестерова или не почтут достойным?
Степанида оторвалась от алтабаса, задумалась.
- Пойдем, - согласилась она, раскрасневшаяся от волнения, пережитого у лотка. И показалась она чересчур красивой Фильке. Он оглянулся. Какой-то офицер уставился глазами на Степаниду. Филька дернул ее за руку, чтобы она не заметила: "идем!" - но не успел: Степанида переглянулась с офицером. Филька нахмурился. Вспомнил он слова одного ученого: "Лепота лица, возраст и веселость многих прельщают, большую похвалу женам приносят, но в краснейшем яблоке - наиболее червия". Он не стерпел и погрозился пальцем.
- Женщина, особливо красивая, не должна засматриваться ни на других, ни на себя, потому что и то и другое возбуждает к неподобающему.
Степанида надулась.
- На тебя, что ль, мне все смотреть? Насмотрелась уж! Ослепнуть мне теперь, что ли? Для того ли я стала твоею женою? Подумай-ка, дурило?! Не люблю я, когда ты мне мешаешь! - сказала она с сердцем.
- Ого! - покосился на нее Филька.
Он стал еще подозрительнее. И даже когда офицер остался далеко позади, Филька все еще оглядывался в тревоге. Раньше этого не было. Теперь появился у него какой-то страх за Степаниду; казалось, кто-то имеет виды на нее, хочет отнять бабу. "Не старое время, - думал Филька, - не смеют". И решил он после этой встречи купить Степаниде десять "локтей" шелкового мухояра, любимую полосатую материю Фильки, - на шубу годится на зиму. Правда, зима уже прошла, но, бог даст, придет новая зима, шуба и тогда пригодится. А тем более, имеет в виду он сочетаться со Степанидой законным браком.
Протискаться к ворожее было не так-то легко, и если бы не Степанидина сила и рост, увяз бы Филька в месиве овчинных тулупов, поддевок и бабьих полушубков. За ее спиной он работал локтями бесстрашно, отпуская направо и налево озорные ругательства по адресу соседей: "Что?! что?! съели?!"
Ворожея, взяв сначала руку Фильки, а потом Степаниды, закрыла глаза и вещим голосом сказала им обоим одно и то же:
- Более всего удручает хорошего человека бедность. Тебя золото ждет и богатство, долголетство и многочадие. Будешь знатной персоной ты, в добром состоянии, в твердости любви супружеской, своею смертию скончаешься и господу богу будешь угоден... Положи деньгу на руку, добрый человек, христианин, наипаче судьба твоя завидная есть и сердце твое доброе щедротами исполнено бысть.
Степанида сунула в руку ворожее пятак, а Филька размахнулся - полтину отвалил и оглядел всех окружающих с гордостью: "вот как у нас!" И пошел прочь, потянув за руку Степаниду, веселый, довольный.
Волга почернела, вздулась - в ясном теплом воздухе пахло ледоходом. Кое-где в предгорье, около церкви Рождества, рыбаки мазали дегтем, засмаливали днища у лодок. Готовились. Воробьи чирикали на крышах ларей бодро, по-весеннему. Филька и Степанида помолились на Строгановский храм троеперстно:
- Лазал я на нее, - показал он перстом на колокольню, - часы трогал... вертушку. Хотел улететь... Глупый был я тогда, ханжа и бродяга! И на земле не плохо. Зачем улетать? Можно и на земле быть счастливым!
Степанида, боясь, что Филька начнет вспоминать прошлое, да заденет пристава, ее знакомых монахов, Нестерова, и боясь помрачения этим будущего супружеского счастья, деловито завела разговор о том, что сегодня же надо идти к губернатору с челобитной о выкупе нестеровского дома со всем находящимся в нем имением.
Она начала напевать ему, как там они устроят свой обиход. Рассказывала про картины и цветы, про ковры, про мягкие пуховые постели, про шелковые одеяла...
А Филька и уши развесил, слушал ее с упоением: разомлел, вокруг рта расползлись блаженные складки...
Вскроется Волга... Они поедут в своем челне, в собственном, к Макарию на ярмарку. "Воров" он перековал... Спасибо Питириму! Истребил смуту епископ... Молодец! Теперь можно быть спокойным за свое счастье.
Так думал Филька, глядя на залитые солнцем заволжские леса, как казалось ему, склонившие головы свои перед нижегородским кремлем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дом Нестерова перешел в руки Филиппа Павловича Рыхлого. Филька не только переменил жилище, но и сменил свою фамилию, именуя себя Рыхловским. Появились слуги у него. Пронька Болдырь изготовил ему пышный дворянский парик. Филька и его невеста Степанида оделись по-новому, по-немецки.
Однажды вечером, когда Филька и Степанида стояли у раскрытого окна, любуясь закатом солнца над балахнинскими заволжскими лесами, к ним в дом заявился их работник Демид.
Хозяин дома не особенно обрадовался гостю, а Степанида и не поклонилась даже по-настоящему на приветствие Демида, который был в рваном армяке, в лаптях - вид имел довольно жалкий.
- Садись, - указал ему на самое потертое кресло Филька. Демид осмотрелся кругом и робко опустился в кресло, подумав: "Ишь, и не христосуется со мной!"
- Хочешь вина?
- Благодарствую, - отозвался еле слышно Демид.
Стали пить. Не отставала и хозяйка. Выпив чарки три, Демид приободрился.
- Ну что? Как, старина, живешь? - развязно спросил его Филька.
- Смерть, а не жизнь... - угрюмо ответил Демид.
- Что так? Дела-то у нас будто и немного, и харч подходящий.
- Скиты запуганы... Люди побиты, в остроги, в каторгу усланы... Смерть остается, одно.
Хозяин налил своему работнику еще вина (себе и Степаниде воздержался). Демид проглотил вино и посмотрел исподлобья на Рыхлого недобрым взглядом.
- Ничего. Обойдется, друг. Не пропадем...
- Ты-то не пропадешь, а мы...
- Почему я? Что ты на меня кажешь?
Демид с горящими негодованием глазами вдруг заговорил:
- Питирим оседлал церковь, а царь сел на нее и поехал, куда ему надо, и хлещет ее бичом, чтобы скорее везла его к царской выгоде. А ты лошадь эту ковал... Помогал ты, Филя, скиты истреблять...
Степанида дернула Демида за рукав:
- Остерегись, самого закуют. Освободили - и молчи. Теперь недолго.
Демид замолчал. Посмотрел растерянно на обоих.
- Ужели донесете? - сказал он нерешительно.
Рыхлый поморщился.
- Принял я православие, вот что. Понял?
- Для отвода или крепко? - поднявшись в волненье с своего места, спросил Демид.
- Правды ныне не спрашивай. Самые делаются неправды и обиды. О них же нельзя разглагольствовать... Милосердия нынче не вспоминай. Ни к чему оно, а купцы от раскола многие откачнулись... Промысел и торговля в скрытности захиреют.
Демид зло усмехнулся:
- Ходил я в гостиные ряды, что на Рождественской набережной, где торговых людей премногие драгоценные купеческие товары. Видел я вашу торговлю и помыслил в себе: как делается купля и продажа? И видел я там великий обман и слышал многие ложные словеса; друг друга обманывают, друг другу лгут, худое вместо хорошего продавая и большую противу подобающей цены установляя; друг другу клянутся не по правде... И тако богатство наживают и тако от древлего благочестия отходят. И не соблазнился ли и ты, Филипп, подобно этим?
Степанида ответила вместо мужа, который, обливаясь потом от волнения, молча жевал медовый сухарь, хрустел зубами.
- Воров много, но никогда им не раскрасть всех сокровищ на земле, тоже и торгового обмана много, но никогда народ не обойдется без купца, и всегда будут ходить люди в ряды гостинодворцев, и великая скорбь была бы на земле без гостинодворцев... Я бы умерла первая от этого. Скушно было бы!
- У господа бога про всех хватит... - вставил свое слово и Филька. И при этом икнул от переполнения сухарями желудка. Демид тоскливо взглянул на него.
- Не узнаю тебя, Филипп! - сказал он. - Не тот стал ты... Добродетелью был ты украшен христианскою, и все любили тебя...
Налив Демиду еще вина, Рыхлый стал говорить о том, что человек хочет жить и должен жить, и ни в одной книге не сказано, что сотворен человек для того, "чтобы, возрастя, сгнить и погибнуть"... "Как лилия, должно цвести человеку и давать колос и семена, яко злак... И где сказано, что церковь на то создана и вера тоже, чтобы сходились люди на раздор и на бесчиние, а не на молитву божию и не на дела житейские?"
Демид пил и пил, опустив голову, как оглушенный чем-то тяжелым, железным, не смея поднять глаз на своего бывшего друга, такого близкого, такого верного когда-то Фильку. Потом вдруг поднялся и, продолжая смотреть в угол, спросил:
- Что же мне делать теперь?
Хозяева переглянулись. Минуту длилось молчание, а потом "сам" ласково сказал:
- Работай у меня. Старайся. Прикащиком сделаю...
Тут Демид поднял глаза на своего бывшего друга. Глаза эти были мутные, непонятные. Выпрямился и громко произнес:
- Царь силен, но не до конца... Власть имеет он над телесами человеческими, но не над душами и разумом. И не всякая душа продажна, как твоя. Беды и гонения не пугают меня... Прощайте! Может быть, еще повстречаемся, хотя я и раб твой, а ты господин...
И, хлопнув дверью, ушел.
Рыхлый посмотрел на Степаниду.
- Пугает, - сказал он.
- "Вором" хочет быть, - отозвалась Степанида.
- Надо донести губернатору. Не сбежал бы!
Филька не стал распространяться, но по глазам его было видно, что он что-то задумал. Он подошел к окну и, указав в сторону Волги, ласково произнес:
- На Волге вода прибывает. Благодать! Пора готовить струги. Скоро, скоро поплывем и к Макарию, ярмарку открывать. Я с игуменом уже сговорился...
Степанида тоже подошла к окну, и казалась ей будущая жизнь такой же большой, счастливой, как эта полноводная, необъятная ширь Волги, и такою же теплой, радостной казалась ей жизнь, как эта звонкая, душистая, спокойная весна...
Ночью, лежа рядом со Степанидой, Филька рассуждал:
- Демид серчает, ругает, поди, нас сквалыгами, а я знаю... Добр-то он добр, а попроси - бороды на припыжку не даст. Знаем их. Ходят, высматривают, завиствуют... А чего смотреть? На чужую кучу неча глаза пучить... Наживи сам, не будь празден... Ходить да канючить на неправды, да на Питирима, да на царя, да на губернатора - прибыток небольшой, сыт им не будешь, скитов не вернешь. А что диакон Александр... то что же делать, коли хороши были волосы, а голову огрубили? Скитам гибель пришла, ибо неправедно и скудоумно жили. Святитель Дмитрий Ростовский не зря о расколоучителях говорил: "Глаголющие быти святии отцы, самою же вещью проклятии волцы, бесовские птицы, блудницы и прелюбодеи и сквернители, их же Христос бог ненавидит"...
Степанида под воркотню Филиппа уснула. Ее мирное похрапывание мало-помалу переходило в богатырский храп...
Филька отвернулся от нее, стараясь заснуть, но Демид все-таки стоял у него перед глазами и смотрел на него с упреком. "Пропади, образ сатаны!" крестился Филька, окончательно возненавидев и Демида, и раскол, и скиты, и все то, что его волновало и притягивало к себе прежде. Совесть Фильки была встревожена.
В таких случаях у Фильки бывало одно средство заглушить неприятные мысли - это перейти к размышлениям о деле. А подумать было о чем. Важный шаг сделал Филька.
Как и в некоторых других губерниях, в Нижнем было объявлено о желательности для государства открытия овчарных заводов. Из Питербурха приехали в Нижний с меморией от коммерц-коллегии мастера-овчары для обучения: "каким образом оные содержать овцы, от которых бы добрая шерсть в мануфактуре обретатися могла".
Нижегородские купцы, исконные хлеботорговцы, лесопромышленники, солеторговцы и других промыслов гости, посмотрели на овечье дело свысока. "Нам ли скотину пасти? Наше ли дело с овцами возиться?" Филька взглянул иначе. "Смирение поборает гордыню, аки Давид Голиафа. Чванство не ум, а недоумие!" И первый он откликнулся на призыв из Питербурха. (Государя надо уважать!) А за Филькой потянулся и Пушников - тоже зазвал к себе овчаров-иноземцев, разугостил их по-русски, как и Филька, деньгами одарил и стал овец закупать. Но все-таки Филька первый. Так и в магистрате было занесено: "Первой овчарности заводчик Филипп сын Павлов Рыхлый (Рыхловский)".
Именитые гости, отцы посада, гильдейные пупы нижегородской земли, усмехались, глядя на усердие Фильки.
"Как вылупился утенок, так и бух в воду! Скажи, пожалуйста!"
А Филька рассуждал по-своему: "У них великие дела, великие богатства, а мысли малые, а у меня дела мелкие, неважные, а мысли большие и зело разные. Кто кого возьмет? Поглядим!"
И пустился он в овчарное производство с легким сердцем, горя любопытством и старанием угодить царю и начальникам.
"Погорю - тоже не беда: свалю на магистрат и на власть - помощи не было, не радели государеву делу".
Железное делание на заводах не помешало, одним словом, взяться и за "мануфактурию". Меньшиков, Шафиров и прочие царедворцы, и те не побрезговали.
На всякую вещь надо со всех сторон смотреть. Вообще, Филька теперь о многом, чего раньше не замечал, задумался и был иного мнения. Раньше ему и мир и матушка-Русь казались такими простыми и ясными, и делил он людей на бедных и богатых, на рабов и господ. И бедные у него были хорошими, за них надо было стоять горой, а богатые все были негодные, кровососы. Также и начальство, и господа. Крестьяне, опять-таки, казались людьми, на стороне коих правда... "А так ли это?" - думал теперь Филька.
Ведь вот он, Филька, разбогател, а стал ли он от этого хуже? И стал ли он счастливее от этого? Бедные удалены от многих величайших зол, которые он, Филька, видит в богатых, а главное: от жадности, зависти и ненависти. Разве не несчастлив тот, кто сколько ни пьет, никак не может утолить своей жажды? Люди веселятся, любят и мечтают, а он только думает о том, где бы ему достать воды. Бедные благоразумнее, и у них больше счастия, полнее оно. Как человек, ищущий постоянно новостей, не умея насладиться новостью, так несчастен богатый. И теперь удивительно становилось Фильке на близорукость бедняков. Чему они завидуют?!
Однако, размышляя так, Филька ни за что бы не согласился снова стать бедным. Пускай прежняя жизнь казалась ему лучше, беззаботнее, счастливее, как детство, однако Филька теперь узнал и увидел другое... И казался сам себе он, каким он был раньше, и раскольники, гибнущие за догматы, тоже похожими на пещерных жителей, которые считают жизнь ограниченною четырьмя стенами и потолком, и вдруг... Так случилось с ним, с Филькой... Вдруг он обнаружил в одной из этих стен тоненький слой почвы, ткнул в него кулаком, и рука пролезла насквозь, и получился обвал, а в прогалину он увидел громадные пространства, увидел внизу роскошные города и маленьких внизу, похожих на муравьев, людей... Голова закружилась... Оказывается, пещерный житель и не знает о существовании этой жизни, не знает того, что не надо ждать какого-то землетрясения и новой перестройки земли, чтобы увидеть из землянки, из темной норы большую, необъятную, иную жизнь, чтобы свысока осматривать земные пространства и людей... Она рядом, она тут же, только надо суметь найти эту тонкую стенку в пещере и пробить ее. Не беда, если земля там кого-то засыплет, внизу...
И может ли теперь понять он, Филька, своих товарищей, которые продолжают сидеть в этой землянке, в этой пещере, ослепленные ее темнотою, ограниченные непроницаемостью ее стен? Они тоже не поймут его и будут осуждать за многие его мысли и слова, которые у него теперь появились и которых у него не могло быть раньше, когда он сам не видел ничего, кроме этих сырых, черных земляных стен. Не слепнуть же ему теперь ради них, прежних своих товарищей?
Они осуждают его, а он не виноват. Может быть, тогда и они сознали бы, как и он: сколь часто грешил он, живя в пещере, говоря о мрачной юдоли бедняков, о невозможности добиться света и простора своею рукою... Сколь часто зря он осуждал и царя, и епископа, и богачей...
Причиною греха бывает незнание лучшего. И вот это сознание былых своих грехов, их неотступная ясность и неопровержимость не есть ли одна из тех тягостей, которой лишены бедняки и рабы? И неизвестно еще, у кого глубже и искренней добродетель: у нищего, бедняка, у голого раба или у человека, имеющего многое? Тому нечего терять, а этот теряет, и он, Филька, немало роздал уже денег на бедноту и немало пересылал их на Керженец. По себе Филька может судить: раньше он никогда не чувствовал таким добрым и справедливым себя, помогая бедным, как теперь. Только богатый человек может испытать истинную радость добродетели.
Бедняки не должны завидовать богатым - они в своем неведении проще понимают жизнь, они имеют немногие, но ясные мысли, а у богатых голова кружится от трудности разобраться в добре и зле... Богатым завидовать неразумно, смешно. Доброе не приобретается легкомыслием. Доброе - плод великих мытарств... И чем его больше, тем труднее оно достигается.
Так думал Филька наедине с собою, стараясь оправдать себя перед Демидом, перед своею, еще не вполне заглохшею совестью. Так думал он, расширяя свой промысел и переходя на "мануфактурию". Люди будут осуждать его: богатые - за мелочные поиски новых коммерций, бедные - за изыскание новых обогащений...
А так ли это? Кто-то должен же делать и продавать мануфактурию. Для счастья людей кандальное дело менее полезно, чем мануфактурия, за что же осуждать его, Фильку?
Со всех сторон Филька считал себя правым, обязанным находить новые дела и богатеть, и развиваться, и вообще не стоять теперь на одном месте, ибо "сие противно природе". Ручей и тот бежит вперед, а человек и подавно!.. И не что иное, как совесть, заставляет его искать другого промысла, уходя от кандального! Можно ли сие осуждать? Все друзья его и недруги должны понимать, что он делает теперь доброе дело, удаляясь от работы в кандальной тюрьме. Вот почему и записан он, Филька, в книги магистрата первым откликнувшимся на зов правительства по овчарному делу. А тут надо ума приложить и усердия побольше, чем в работе тюремного кузнеца!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На другой день после свидания с Демидом Филька получил на руки следующую бумагу:
"Ааката оаба оабарааащаеанаиаиа рааасакаоалаьанаиакаоав
ва параааваоасалаааваиае
1720 года, марта в 30 день, господин преосвященнейший Питирим, епископ нижегородский и алатырский, указал просительным доношением нижегородских жителей посадского человека Филиппа Павлова сына Рыхлого (Рыхловского) да Степаниды Яковлевой, обратившихся от раскольной прелести ко святой восточной церкви, которые о своем обращении ему, преосвященнейшему епископу, подали свои просительные доношения, свидетельствовать Нижнего Новгорода Спасова Большого Преображенского собора протопопу Исайе, что они от раскольной прелести ко святой восточной церкви и к правой нашей христианской вере истинной обратились и впредь хранить обещаются они твердо за свидетельством помянутого протопопа. Об обращении их послать лейб-гвардии Преображенского полка капитану поручику и Нижегородской губернии вице-губернатору Юрью Алексеевичу Ржевскому из своего архиерейского духовного приказу сведение, что с тех обратившихся людей от раскольной прелести против имянного царского величества указу оброк за раскол имать было не велено и впредь о таковых обращающихся чинить по тому ж.
Смиренный Питирим, епископ нижегородский и алатырский".
Долго думал Филька над этой бумагой, а потом вздохнул, помолился двуперстно и убрал ее к себе в сундук. Степанида даже и не взглянула на нее. Зевнув, сказала:
- Наплевать!
XV
Останки диакона Александра схоронили в маленьком детском гробике.
Слезы высохли. Повеяло холодом на Керженце, хотя и канун весеннего цветения.
Великие истязания, происходившие в кремле, застудили душу. У кого теплились самые малые надежды на милость "его архиерейской честности", то и он их растерял. Все стало ясно. Одно в мыслях: бежать вон с Керженца! Бежать, захватив с собой книги священного писания, захватив жен и детей и какой возможно скарб, лишь бы самому живу остаться да жене, да детям малым, у кого они есть. А у кого их нет, и не надо. Те зарывались глубже в леса ветлужские и вятские, льстя себе надеждою на лучшие времена.
Опять весна разогрела землю, зажгла янтарь на стволах сосен, опять березки задымились в ползелени, опять рассеяла весна реки по полям, по низинам и перелескам. Как и в прошлые годы, любовались собою в зеркале вод елки. Молодо, с любопытством, тянулись можжевелки из воды. На их острые, душистые маковки, перелетая с одной на другую, садились, как и раньше, бойкие пестрые трясогузки, малиновки, горихвостки. Беркуты кружили под солнцем, как и в прошлые весны, но не любовались уже ими, как это было встарь, скитские мудрецы. Не до того им было. Скиты заколачивались; замуровывалась в потаенных местах разная утварь; налаживались струги и челны. Даже на плотах народ в далекий путь устраивался. Прощай, прости, дорогой Керженец!
Кто рассчитывал, выбравшись на широкую Волгу, доплыть до Зеленого Дола под Казанью и справляться дальше на Урал и Сибирь, кто целился в Астрахань с ее степными просторами, у кого желание было уйти в симбирские места...
Кружились в воде обломки досок, стружки, тряпки, солома, всякий иной хлам, бросаемый на воду торопившимися в путь скитниками и мирянами. Многие беглые помогали утеклецам, чтобы с ними заодно покинуть насиженное в бегах место. Но немало нашлось и таких, которые решили остаться здесь, никуда не ехать. Они таили свою мысль: в час опасности поклониться епископу, перейти в православие, а затем подрядов в городе понабрать. Среди этих были даже такие, кои радовались бегству земляков - "мол, посвободнее будет, легче наживаться". Всякий народ оказался и среди крестьян-раскольников.
Подоспел час расставания. Такого теплого, прекрасного весеннего дня, кажется, никогда и не было, день сладкозвучного пенья птиц, день ласковых полуденных ветров и непрерывного прилета в керженские леса новых и новых пернатых странников. Казалось, всякая лесная тварь наблюдает с удивлением за этой тревогой людей, за этим их спешным приготовлением к уходу отсюда. Птичий ум мал, конечно, и ничтожен, однако... старцам чудилось, будто и птица глядит сурово, осуждает их за трусость. Разве диакон Александр не учил мужественно встречать опасности и не бояться смерти? Не с улыбкой ли облегчения он положил свою голову на плаху? Все помнят то спокойное, с закрытыми, как во сне, глазами лицо. Почему же скитники не поступают так же? Почему они бросают все и утекают прочь с Керженца? Вера верой, а жить хочется?! Да и покоряться гордость не позволяет.
Все эти размышления заставляли еще и еще раз усердно помолиться об упокоении многострадальной души диакона Александра и о ниспослании ему на том свете вечной благодати и царства небесного. О себе же: чтобы дал господь бог силы и смелости пройти раскольничьему каравану беспечально и легко вниз по Волге, миновав благополучно безрадостные берега нижегородские.
Исайя и Демид, хотя и налаживали струги, челны и плоты, пилили и тесали дерево для весел и шестов, делали скрепления на плотах, но сами и не думали уходить с Керженца.
Старец Герасим дал зарок дожить остаток лет своих здесь, в лесном керженском уединении, отшельником, уйдя в лесную глушь от скитов, от деревень, от всех людей и всего мира. Колебался он долго: пойти ли ему с правдивой и смелой речью к Питириму, дабы принять венец мученический, подобно диакону Александру, или скрыться вместе с земляками с Керженца, куда глаза глядят, в другие края?
Мысль погибнуть под секирою палача пугала старца; хоть и дряхл и ничего нет впереди, а умереть своей смертью куда приятнее, чем сложить голову на плахе. Бежать? Умрешь, пожалуй, в дороге, не доехав до лучших-то мест. "А одному много ли и надо? - думал старец Герасим. - Да и люди помогут, к тому же кое-что еще и в скитах припрятано (никому не найти). Наконец, и то сказать - будут же к нему ходить на молитву его единоверцы?"
Бродя из дома в дом, и блуждая среди собранного на берегах домашнего скарба, старец Герасим неустанно благословлял народ направо и налево, держась твердо, замкнуто.
Но вот на заре забил колокол одной из моленных вышек. Давно уже не было такого смелого, громкого трезвона в скитах. Поднялась суматоха, крики, шум. Переселенцы двинулись к берегам. Горьким плачем, переходившим в рев, и причитаниями огласился утренний весенний воздух.
Старец Герасим, взойдя на возвышенность, стал громогласно читать молитву. Перед ним мелькали искаженные горем и ужасом лица матерей, вцепившихся в своих младенцев; испуганные лица ребят, торопившихся за своими родителями; мрачные, хмурые, со стиснутыми зубами лица мужиков и сутулых, придавленных горем скитников.
Приблизившись к берегу, люди начали бросаться в струги и на плоты. С грохотом летели туда же мешки и ящики. Спешка беглецов с каждою минутою возрастала.
А из лесу с пением стихир и псалмов подходили все новые и новые толпы людей, тащивших на себе сверх силы набранный в дорогу скарб, потных, усталых, таращивших озабоченно глаза на струги.
Колокол не умолкал - тревожные набатные удары приводили в панику беглецов.
Напрасно старец Герасим старался успокоить их, выкрикивал слова о камени веры, о любви, о братстве, - его не слушали.
Колыхаясь от тяжести и беспокойства седоков, тихо тронулись первые струги, за ними, нудно кружась, отошло несколько плотов, переполненных людьми и домашним добром. За плотами тихо двинулись по реке новые струги, а за ними опять плоты.
Теперь вой был и на воде и на берегах, и казалось, плакал и охал сам дремучий керженский бор.
Голос старца Герасима среди воя и плача, среди грохота сталкивающихся один с другим плотов и стругов и перебранки гребцов звучал торжественно, взволнованно. Это был голос терявшего свою паству учителя, но не терявшего веры в раскольничью непогрешимость, в окончательную победу его правды. Во всей его фигуре, облаченной в белую рясу, во вдохновенном взоре и громадной седой бороде была торжественная непоколебимость твердого в своей мысли богоборца...
Исайя и Демид стояли недалеко от него, смотрели в зеленую водокруть у берегов и оба плакали... Демид разорвал на груди рубаху, открыл свою белую грудь встречь солнцу и сдавленным голосом шептал:
- Порази! Порази! Душно мне! Душно!
Рыдали и другие, оставшиеся дома мужчины и женщины. Рыдали дети, старики и старухи, свернувшись в комки на берегу.
А с верховья Керженца шли мимо скита новые и новые, наполненные раскольниками струги других скитов. Люди, сидевшие в них, оборачивались к оставшимся на берегу, махали шапками, низко кланялись и отчаянно вопили:
- Молитесь о нас! Молитесь!
Потом над водой раздались неистовое пенье, свист и крики; на середину реки вышли плоты, набитые рванью и хламом, людьми волосатыми, босыми, оборванными, но с гордо, дерзко сверкавшими белками. Беглые. Они рычали на всю реку:
И, может, солнце где восходит,
Жилище наше будет там.
И где оно заходит,
Там бог велит бороться нам.
Глаза певцов горели безумной отвагой, руки костляво вздергивались в воздухе; некоторые бородачи пролезали к самым краям плотов и кулаком остервенело грозили на берег. Кому? За что? - понять было невозможно. Две женщины со всего размаха бросили в воду грудных младенцев, безумно хохоча.
Старец Герасим благословлял их.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прошло немного времени, и всех беглецов поглотила зеленая даль Керженца.
На реке стало совсем тихо. Старец Герасим, глядя в безлюдную даль, будто в бреду, сказал про себя: "...сера и соль и пожарище - вся наша земля! Погибнете и вы, владыки нижегородские, аки Содом и Гоморра, которых ниспроверг господь во гневе своем и в ярости своей за страдание народа!"
И побрел тихо по берегу, безумно бормоча что-то, сам того не зная, куда и зачем, последний из соратников диакона Александра - старец Герасим...
Заколоченный, опустелый диаконовский скит не манил его к себе, хотя и пели там, захлебываясь от радости, скворцы и зеленели жирные почки над изгородью. Жизнь буйно расцветала кругом... Но какое дело до этого брошенному всеми, одинокому раскольнику Герасиму?!
Дни за днями, неделя за неделей - опустелые скиты стали зарастать травою, бурьяном. Навещали их и медведи, свили гнезда совы в моленных, ужи расплодились по скитским подклетям, дворам и задворьям. Замерла жизнь богомольцев. Только иногда можно было слышать на берегах Керженца печальную песню одиноких певцов раскола о былых счастливых днях скитского общежития...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В Нижний прибыли еще две роты гвардейцев. В лесах и на горах пошло предательство; уродовал души страх; крестьянин крестьянину становился врагом. Власти принимали сторону зажиточных и покорных, преследуя недовольных бедняков.
Ватага макарьевская распалась: Софрон, Георгий, Чесалов, Филатка с товарищами перекинулись на низы Поволжья; Антошка Истомин, цыган Сыч, отец Карп, Бейбулат с товарищами - в степи, в Заволжье. Шли слухи оттуда, что-де готовится там мятеж.
Стали спокойно проходить купецкие караваны сверху вниз и снизу вверх по Волге через Нижегородскую губернию.
Но не умерла память о ватаге. Один старичок у монастырских ворот Макария, как бы в ответ на раскольничьи скорби, глядя на воду, бодро повествовал:
"...И поныне растет эта сосна над Волгой, и будет она и впредь многие годы расти... Повесили на ей вольные люди разиновские одного боярина. Лютый был холоп царев тот боярин..."
Волны набегали на песок, как бы радуясь словам неугомонного макарьевского деда. Чайки носились беспечно. А монастырь молчал, задумавшись... Может быть, дед и не зря болтает? Может быть, та срубленная сосна и впрямь вырастает?
Монахи молитвами старательно замусоливали в голове своей опасные мысли. Да и не одни они...
В эти дни Питирим писал царю:
"...Мое мнение: надлежит послать указы печатные, во все города и уезды, чтобы помещики и старосты, и выборные, и всяких чинов люди, если у кого у них обрящутся каковые противники и раскольщики, в селах и деревнях или в лесах их, кельями живущие или на загородных дворах или в домах их, таковых не укрывали, но объявляли бы неотложно архиерею тоя епархии, и архиереям и иереям и от них посланным ради обращения ко святой церкви ни в чем бы не препятствовали, но, елико могут, спомогали бы, и укрывателям и принимателям чтобы положен был страх, хоша и смертный, ради твердости. Епископ".
Ржевскому он дал распоряжение объявить по губернии приказ обо всех раскольниках, сбежавших с Керженца и скрывающихся по деревням и усадьбам. Всех своих фискалов и инквизиторов Питирим также разослал по уездам ловить беглецов.
Дьяк Иван все писал и писал. Писали и все подьячие и созванные в Духовный приказ с разных монастырей грамотеи-монахи... Работа день ото дня возрастала.
XVI
Филька, в самом деле, решил жениться по-церковному. Нужно было с этим спешить - Степанида "почувствовала". По всем правилам посадского обихода надумал он справить свадьбу со всею подобающей в таком случае церемонией. Деньжонок малую толику он уже сумел прикопить и чин свой в глазах населения должным образом возвысить: два маленьких заводика наладил - один в Кунавинской слободке, другой - в верхней части, на Ямской. Кузницу у кремлевской стены разобрал - "мелко дело". Старики - торговые люди стали приятельствовать с ним, в кабак ходить, дела там разные обсуждать, как с равным.
В храме "рождества Иоанна Предтечи", верстах в восьми от кремля, в пяти от Благовещенской слободы, вверх по Оке, в лесу, называемом Слудою, в ущелье гор, придел в честь своего "ангела" - Митрополита Филиппа - он соорудил. В этом ущелье в давние времена был притон разбойника Сулейки. Со своею шайкою он останавливал и грабил караваны судов частные и государевы, проходившие по Оке в Нижний и из Нижнего. Иногда обирал и богатых жителей Благовещенской купецкой слободы. Потом попался в руки правительства и был четвертован на Благовещенской площади у кремля. В ознаменование сего славного события набожное купеческое сословие и воздвигло на Слуде храм "рождества Иоанна Предтечи".
Как же было не вложить свою лепту в этот храм и Фильке? Ведь теперь и он пришел к мысли, что разбойники и беглые и всякие иные "воры", будь они раскольники или православные, "суть враги и мешатели спокойному счастью". А особенно крепко утвердился он в этом мнении, узнав, что Софрон, закованный им в кандалы, вновь утек в леса. Вновь стал угрозою для богатых людей. И каждодневно молился Филька о том, чтобы Софрона снова поймали и заковали бы в кандалы или где-нибудь бы пристукнули.
Напал страх на Фильку. И не только пятьсот, а тысячу бы рублей отсыпал на придел в церкви митрополита Филиппа он, коли бы Софрона опять изловили и посадили в Духовный приказ. Страшно! Может отомстить.
Свадьбу решил Филька справить на Красной горке. В доме, полученном после Нестерова, он устроился по-своему, по-купечески. Выбросил фарфоровых "идолов" и картины "голые" и столы "кривоногие", удивляясь вкусу бывшего их владельца. "Давно бы тебя надо было заковать", - усмехался он презрительно, выбрасывая все эти "заморские гадости". (Не жалел того, что и за обстановку эту он также деньги заплатил, покупая ее вместе с домом.)
А квартира у Фильки теперь была на славу. В одной светлице печь с уступом, украшенная зелеными изразцами. Потолок штукатурный. Сам был мастер на все руки: и кузнец, и слесарь, и столяр, и штукатур, и печник. Да какого ремесла он только не знал?! Трудно ли было ему благоустроить свои хоромы?! У Нестерова полы были деревянные, а у него теперь с тонким каменным настилом (лещадью). Появились и образа в серебряных и золоченых окладах. В спальне сверкал золотом митрополит Филипп, с серебряными гривенниками, с убрусом, низанным жемчугом и дорогими каменьями. На стенах, обитых клеенкою травчатою, играли с солнцем зеркала в золоченых рамах. Писаные картины с видами Волги и монастырями и портрет Петра. Вдоль стен стулья, обитые черным трипом. Два дубовых стола на толстых пузатых ногах были покрыты персидскими коврами; на одном - ковер шелковый, на другом - триповый. В доме всего стало довольно (одних тарелок было восемь дюжин); а в кладовых покоились запасы сахара и чая китайского.
На Степаниде юбки и балахоны только тафтяные; душегрейки гарнитуровые с городками серебряными и позументом золотым. Сам Филька щеголял дома в суконном сюртуке то макового цвета, то зеленого и в туфлях зеленых, гризетовых, шитых серебром.
В сундуки припрятаны были золотые и серебряные вещи: стопы, подносы, чайники, также золотые цепочки, серьги и прочее.
Перед свадьбой Степанида уехала из дома от Фильки к своей тетке в Кстово, чтобы ожидать там сватов. Требовал обычай. Степанида жила там уже с неделю и больше, а сваты все не появлялись. Она ходила гулять на берег Волги, и особенно любила сидеть, глядя на полноводье реки, на том именно месте, где тогда она проводила время с цыганом Сычом, проезжая здесь в становище Софрона. Филька нарочно не торопился, хотя и скучал о Степаниде крепко. Надо было соблюсти обычай.
Наконец Филька подыскал себе свата, одного старика из бывших подьячих. Одарил его деньгами, дал ему лошадь и отправил его в Кстово. Тот честно выполнил свой долг перед женихом: хвалил, насколько хватало красноречия, честное имя и род жениха, говорил Степанидиной тетке о взаимной любви Филиппа Павловича и Степаниды Яковлевны, о тех выгодах, которые могут произойти от соединения их родством. Тетка слушала и плакала и угощала брагой и пирогами с вязигой дорогого гостя.
Когда тетка согласилась на брак Степаниды с Филиппом Павловичем, сват попросил разрешения видеть жениху свою невесту.
Тетка разрешила. Все встали на колени и помолились богу. Степанида всплакнула. Тетка ее утешала. А вечером собрались в избу девушки со всего села и пели Степаниде песню:
...Уж как широко Волга-река разливалася;
Уж как далеко камка бурская по мосту
расстилалася;
Уж как на Волгу-то реку приезжал
Филипп, сударь, на вороном коне,
Уж как, проехавши вдоль Волги, Павлович
С ворона коня долой слазивал.
Вел ворона коня под уздечку шитую
Прямо к терему высокому,
Прямо к Стефаниде Яковлевне,
Во том ли во тереме высоком
Свет Стефанида Яковлевна снаряжалася,
Снаряжалася, сама горько плакала...
До глубокой полночи воспевали жениха и невесту девушки, величая их "князем" и "княгиней". Так уж водилось по деревням и селам. Один раз в жизни мужик становился тоже князем - это во время своей свадьбы.
Филька, хват, не дремал. По старому обычаю привел он к себе на дом знахаря, который осмотрел в доме все углы, притолоки, пороги, читал наговоры, поил Фильку наговорной водой, дул на скатерти, вертел кругом стол, обметал потолок, оскабливал верею, клал ключ под порог, выгонял черных собак со двора, вообще хозяйничал в доме у Фильки, как "домовой", наводя благоговейный ужас на мнительного и без того жениха. Филька на носках ходил по пятам за ним и с биением сердца прислушивался к его шепоту. Знахарь зачем-то осмотрел метлы, сжег голик, окурил баню, пересчитал, кстати, кирпичи в печи, полез на чердаки, хотел сунуться в сундуки, но Филька соврал, что ключи от сундуков утеряны. Знахарь настаивал; сошлись на том, что когда ключи будут найдены, жених позовет к себе знахаря опять. (Как бы не так!)
А на другой день кто-то подбросил Фильке подметное письмо, а в нем говорилось: "Подальше держись от знахарей, они - слуги епископа..."
Филька почесал затылок. А что же тут удивительного!
Вон в керженских лесах вожди некоторых согласий раскольников оказались посланными нарочно для устроения скитской смуты, для раскола среди раскольников.
И пожалел Филька, что позвал знахаря к себе в дом. "Хорошо, что я сундуки-то ему еще не открыл. Ой, как хорошо!"
Но ссориться со знахарем - не след. Может сгубить, несчастным сделать на весь век. Поэтому, хотя Филька и поверил письму и считал знахаря шпионом питиримовским, но... виду показывать не след. Осиного гнезда не тронь, и с кем ни дружися, а камень за пазухой всегда держи.
Теперь главное - свадьба. Нетерпеливо, в большом волнении ждал Филька свата, как будто и впрямь неизвестную какую-то суженую красавицу ему сватают.
Но вот прибыл из Кстова и сват. Филька обнял и облобызал его. Сват передал приветствие от невесты, и от ее тетки, а потом таинственно сообщил, что согласия на брак "ему удалось добиться"...
Назначен был сговор. В этот день несколько троек с женихом Филькой и гостями, среди которых был и Пушников, отправились в Кстово.
Тетка и какой-то приглашенный для торжественного случая старичок выходили встречать гостей из дома к воротам с хлебом, с солью.
Пировали знатно. Пушников, как посаженый отец Фильки, сказал церемониальную речь за столом.
Здесь же была совершена и "рядная запись". Писал ее все тот же теткин старичок, оказавшийся бывшим приказным служакой. Тетка велела вписать в запись, чтобы "муж не бил жену свою". Пушников, поглядев на Степаниду, а потом на Фильку, улыбнулся:
- Напиши, чтобы и она его не била!
Накануне свадьбы Филька устроил пир у себя на дому. На этом вечере, согласно обычаю, он собрал невесте для отсылки в Кстово следующие подарки: шапку, пару сапог, ларец, в котором находились румяна, перстни, гребешок, мыло и зеркальце, затем - ножницы, иглы, нитки и сладости, пряники и розгу.
Обозначало это: если молодая жена будет прилежно работать, то ее станут за это кормить сластями, баловать, а иначе будут сечь розгами.
Степанида всерьез вообразила себя настоящей невестой: то плакала, то смеялась, все ей было интересно и приятно... Советовалась с теткой, с бабами, обнимала их, нежничала...
- Господи, господи, уж и до чего боязно мне... Уж и до чего непривычно и совестно. И будто на меня все смотрят, и будто все жалеют мою молодость!
Тетка ее успокаивала: - Христос с тобой, дитятко! Ну и кто же на тебя, горлица моя, смотрит, и чего же тебе стыдиться их?
Утром, в день свадьбы, из Кстова прикатила в дом Фильки посланная Степанидиной теткой сваха. Ее обязанностью, оказывается, было приготовить брачное ложе для жениха и невесты. Филька, присмотревшись к ней и заметив ее какой-то недружелюбный взгляд, подарил ей деньгу. Она улыбнулась очень приветливо и во имя отгона от дома злых духов и всякой порчи обошла кругом хоромины, где должно было совершиться брачное торжество, а также обошла и брачное ложе с рябиною в руках, нашептывая какие-то непонятные слова. Возле самой постели она поставила две открытые кадки с пшеницею, рожью, овсом и ячменем. Это обозначало хозяйственное обилие будущей жизни супругов.
Филька с чувством большой радости и сладкого волнения наблюдал за всеми этими приготовлениями, производимыми свахой, а потом угостил ее вином. Она пила с большою охотою, расхваливая красоту Фильки и предрекая ему счастливую жизнь с верной и доброй женой и большое потомство. Филька по-телячьи растрепал губы, глядя на разомлевшую сваху увлажненными от слез, глупыми глазами и приговаривал: "Дай бог, дай бог!"
В церкви Ильи-пророка на следующий день происходило венчание.
Вокруг церкви и в самую церковь набилось множество зевак. Было всем любопытно посмотреть на раскольников, перешедших в православие и брачующихся по-церковному, а тем более на посаде было много разных разговоров о личности Степаниды. И много было разговоров неприятных для нее.
Филька к венчанию примчался, как и полагалось, первый на тройке с бубенцами, дугами в ленточках и бумажных цветах. За ним мчались другие две тройки с молодежью и бородатыми гостями.
А затем в нарядной кибитке, убранной цветами, прикатила из Кстова и Степанида с теткою и сельскими девушками.
Наконец-то Филька вновь видит около себя Степаниду! Эти пятнадцать дней ему показались годом. Но и теперь видит он ее, да не совсем. Лицо невесты закрыто густым подвенечным покровом. После венчания невесту "раскрыли", и маленький рыжий поп прочитал новобрачным поучение, наставляя их ходить часто в церковь, молиться за царя и его семью, слушаться своих духовников, хранить посты и праздники, подавать милостыню, а мужу повелел учить жену "строго", "как подобает главе".
Потом поп схватил своей сухой холодной рукой руку Степаниды; Степанида вздрогнула от неожиданности и вручила руку Фильке. Приказал поцеловаться. Степанида покраснела от стыда, будто ей впервые приходится целоваться с мужчиной, уклонилась, а Филька деловито обтер платком усы и с серьезным лицом, с таким же, с каким он ковал колодников, чмокнул Степаниду в губы, с гордостью оглядев окружающих: "Смотрите, мол, свою собственность целую!"
При выходе из церкви сваха засыпала новобрачных семенами льна и конопли, желая им счастья; другие дергали Степаниду за рукав, будто хотят разлучить ее с женихом. Степаниду научили, чтобы она в это время томно, невинно прижималась к Фильке.
Потом начался брачный пир. Вина и закусок и всяких блюд на столах красовалось невиданное множество. Пушников и старичок из Кстова были посажеными отцами: первый у Фильки, второй у Степаниды. Они, налив себе стопки, открыли пиршество.
Во время пира вдруг Пушников встал и, обратившись к Фильке, произнес:
- Сын мой! Божиим повелением и жалованием его величества государя нашего, и благословением нашим велел тебе бог сочетаться законным браком и принять Стефаниду Иаковлеву дочь; приемли ее и держи, как человеколюбивый бог устроил в законе истинной нашей веры и святые апостолы, и отцы, и предание...
Фильке было приказано взять Степаниду за руку и вести ее на сенник. Дружка и сваха и сваты там набросились на них и стали их раздевать. Степанида стыдилась, упиралась. Филька толкал ее кулаком в бок, делал знаки глазами: "подчиняйся!" Наконец, раздеванье кончилось, и все ушли к гостям, оставив новобрачных одних. Степанида смотрела на Фильку так, как будто, действительно, она впервые его видит в подобной близости к себе, закрывала глаза руками, конфузилась. Фильке это очень нравилось. Он хотел, чтобы это продолжалось как можно дольше, и потому тихо говорил ей воркующим голосом:
- Ну, ну, ягодка моя! Ну, ну, ничего!
Гости тем временем продолжали пировать полной чашей. Поп уже пробовал пуститься в пляс со Степанидиной теткой, а все окружающие их гости, хлопая в ладоши, покатывались с хохота. У попа ничего не выходило - ошибся, выпил лишнее.
По прошествии некоторого времени посаженые отцы послали сваху узнать - "как там новобрачные?" Из-за двери донесся Филькин радостный голос, что он в добром здравии.
Сваха, как с цепи сорвавшись, влетела в зал к гостям и объявила с маслеными глазами нараспев, во всеуслышанье:
- Доброе совершилось!
После этого гости полезли на сенник "кормить новобрачных". Как жениху, так и невесте не полагалось до сей поры крошки брать в рот, теперь им приволокли на сенник завернутую в скатерть курицу. Филька уж раньше видел во многих руках эту курицу и уже раньше предвидел, что это кушанье имеет какое-то особенное назначение, а потому и взял ее с большим почтением. Сваха шепнула ему, чтобы он отломил у курицы ножку и крыло и бросил назад через свое плечо.
Новобрачных перевели с сенника в постель и опять уложили "спать".
Но как спать, когда за тонкою перегородкою в соседстве ревели пьяные, громыхали сапожищами об пол, били посуду? Филька обнял Степаниду и сказал:
- Батька-то разошелся... Тетку щиплет! Ишь, визжит!
- Бог с ними! - устало вздохнула Степанида.
- Пушников-то вороного коня подарил.
- Не разворовали бы там подарки-то...
- Нет... Я человека приставил сторожить.
- Народ-то больно ненадежный, - опять вздохнула Степанида. - И откуда только они налезли?!
Филька скорбно вздохнул. На этом их беседа и закончилась.
После этого целую неделю в доме Фильки толклись люди и целую неделю пришлось их кормить и поить доотвала. Фильке это веселье стало надоедать, но он вида никому не показывал. Наоборот, всех встречал объятиями и поцелуями.
Посетил Фильку со Степанидой, когда они были одни, и Питирим. Они встали перед ним на колени. Он вынул из своей сумки икону, завернутую в красный шелк, и сказал:
- Вот мое благословение вам... Эту икону, благословя вас, попрошу тебя, Филипп, немедля сжечь, чтобы и пепла от нее не осталось. Собери его и развей по ветру.
- Как же так? - удивился Филька.
Степанида тоже взглянула удивленно на епископа.
- А так - взять и сжечь...
Он развернул икону и, быстро благословив склоненных ниц Фильку и Степаниду, вручил ее Фильке. Взглянув на икону, обомлел парень. Это была та самая разрисованная в пещере под Благовещенским монастырем икона, которую в ту грозную ночь Филька подбросил Питириму в окно.
- Показалась ли* она тебе? - спросил епископ, с видимым удовольствием любуясь смущением Фильки и Степаниды.
_______________
* Паоакааазааалааасаьа лаи - понравилась ли.
Оба молчали, не смея поднять глаз на епископа.
- Я вижу, вам жаль сжигать свой труд. Понеже это так, прошу сберечь ее, но позвать богомаза и опять обратить таковую в икону святого великого князя.
Филька приподнялся и облобызал руку епископа, простонав:
- Прошу прощенья!
А Степанида, краснея при взгляде на Питирима, спросила, улыбаясь:
- Зачем нам она? Вы дайте нам другую...
Епископ засмеялся.
- Возвращаю ее обратно тому, кто мне ее подарил, а именно: Филиппу, мужу твоему.
Тогда Филипп в страшном изумлении прошептал:
- Кто вам сказал?
- Сам я знал это. На другое же утро меня оповестили. И про нее знаю. - Питирим указал рукой на Степаниду. - Не она ли спасала колодников моего приказа... и в том числе разбойника Софрона?
Лицо епископа стало суровым.
- Вы противуборствовали, но я видел, что побеждены будете вы же! - И, погрозив пальцем на Фильку, он снова улыбнулся. - Сегодня же обрати лапотника в великого князя...
Ушел. Филька и Степанида бросились к окну и, увидев, что повозка свернула за угол, облегченно вздохнули.
Наутро Филька повесил на самое видное место вновь восстановленного на иконе святого великого князя. И отвез две тысячи рублей епископу на дела церковные.
После этого молодожены зажили дружно и спокойно.
Пришло время - Ржевского с вице-губернаторства сняли и перевели в Питер. Его место занял Иван Михайлович Волынский. Бесславно закончил свое губернаторство измученный заботами слабохарактерный Юрий Алексеевич.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
В мае 1722 года по Оке несметным флотом, с громадным количеством войска, к Нижнему приближался царь.
Турция, воспользовавшись смутою внутри Персии, вторглась в ее пределы. Понемногу войска Оттоманской Порты начали оседать по берегам Каспия. Одно за другим появлялись здесь турецкие укрепления, - так доносили царю его посланники, а также дружественные ему грузинские князья. Получалось, что Астрахани, кавказским народам, Грузии и свободному плаванию по Каспию угрожает опасность.
Петр не желал ссориться с "его величеством всепресветлейшим, великомочным и грозным, верным приятелем и соседом знатнейшим, персидским шахом", не хотел ссориться и с "его величеством султаном светлейшей Оттоманской Порты". Он имел целью наказать только "бунтовщиков": владельца Лезгинской земли Дауд-Бега и владельца Кази-Кумыцкой земли Сурхая, собравших, по выражению царя, "в оных странах многих зломысленных и мятежных людей разных наций, противу его, шахова, величества взбунтовавшихся". Бунтари взяли приступом в Ширванской провинции город Шемахию "и не токмо многих его величества шаха, нашего приятеля, людей побили, но и наших российских людей, по силе трактатов и старому обыкновению для торгов туда приехавших, безвинно и немилосердно порубили и их пожитки и товары на 4 миллиона рублей похитили и, таким образом, противу трактатов и всеобщего покоя нашему государству вред причинили".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В Нижнем Нове-Граде по простоте душевной провинциалы - посадские, отсталые, темные люди, никак не могли уразуметь: в чем же, собственно, дело? Зачем ни с того ни с сего царь поплыл к берегам Персии, да еще господи, прости за согрешение! - через Нижний?
- Война не война - и Персия и Турция с нами в дружбе, и войны нам не объявляли, а он лезет сам на рожон, за каких-то там наших купцов заступаться. Да и сам повел войско. Мог послать кого другого. Видать, у самого-то руки чешутся, видать, государь задумал что-то другое...
Впрочем, нашлись хитрецы, по секрету шептавшие, что царь часто повторяет в своих указах: "Идем мы к Шемахе не для войны с Персиею, но для искоренения бунтовщиков..." Им казалось это весьма и весьма подозрительным, и только очень близким людям, и то у себя на дому, они сообщали на ухо:
- Царь боится, что-де турки заберут Персию раньше него, и хочет-де он опередить их, ибо давно мечту имеет двинуться с войском в Индианскую провинцию. А тут случай подходящий выходит. Купечество многое об этом осведомлено и губы облизывает от будущих барышей по торговле с Индустаном... Царь заботится об обогащении богатых, об укреплении членов российской гильдии.
Фильке сообщил эту радостную весть его ближайший друг, бургомистр Пушников. Оба выпили по этому поводу крепко. Два года прошло, как они породнились, и ни разу за эти годы не случалось между ними разногласия.
Пушников мало того, что был посаженым отцом, еще стал и кумом. Сынок замечательный родился у Фильки, Петром назвали, Петром Филипповичем. Окрестил его опять же не кто иной, как Пушников. Мальчишка получился крепыш. Крупный и живой такой в полтора года: черный, курчавый, ну прямо красавчик! Степанида души в нем не чаяла и не иначе величала его, как "голубиная моя радость". Целовала она его черные, курчавые волосики и улыбалась, глядя в его вишенки-глазки.
Филька нередко приглядывался с особым вниманием к своему сыну, а в голове возникала докучливая мысль: "Не похож он на меня, а я на него. Я рыжий, а он - черный. В кого же он тогда?" Но это неважно. Важна дружба, какая установилась между Филькой и Пушниковым. Сошлись они характерами как нельзя лучше.
Два года тому назад Пушников благословил его на брак со Степанидою. Много воды утекло с тех пор, много произошло всяких перемен в Нижнем, только два обстоятельства остались без изменения: твердость духа и воли епископа Питирима и вера в свою звезду купца Пушникова, Филиппа Рыхлого и им подобных.
Пожалуй, кстати будет помянуть и о Волынском. Он продолжал, как и два года назад, устраивать время от времени у себя на дому "ассамблеи" и пить не менее и не более "знатно", чем было то прежде, хотя в его судьбе и произошло изменение: он повышен чином был по должности, как вице-губернатор. Ржевского назначили в один из полков в Питер командиром батальона. Питирим, дружески расставаясь тогда с ним, сказал:
- Хотя и хороший ты человек, а молодец, поелику уходишь от нас, больше тебе тут делать нечего.
И трудно было понять, что заключалось в словах епископа: сочувствие или насмешка?
Волынский не хотел подражать Ржевскому. Он, без всякого сожаления и страха, помог Питириму разорять скиты, уничтожать людей. В наиболее трудные минуты он прибегал к своему излюбленному средству подкрепления - к чарочке вина, и все у него получалось легко, и на жизнь смотрел он, как на размалеванную всякими красками картину. "Не всем под святыми сидеть! думал он презрительно о Ржевском и его белоручке-жене, уехавших в Питер. Всякому свое".
Перед приездом царя прежде всего он проверил свои городские сооружения, зная, что Петр обратит на это перво-наперво свое внимание.
Раскольничья сила теперь уже была сломлена и сведены на нет почти все семь десятков скитов и казнены почти все расколоучители; губернаторская гвардия сплошь обыскала весь лес на Керженце, "повыбирала" всех, кого надо, и даже отшельника Герасима захватили (по дороге "умре"), а кто остался на Керженце, те стали покорными рабами государя и хорошими, усердными плательщиками налогов и податей, старательными лесорубами, углежогами, смоловарами и разными иными работными людьми... Восемьдесят тысяч раскольщиков по воле Питирима отказались от своих догматов и перешли в православное церковничество. Все притихло. Все смирились кругом, доходы губернии сильно возросли. И кремль теперь стоял над Волгой спокойный и гордый и не заботился уже, как два года назад, об охране города от нападения врагов. Караулы были сняты со стен, патрули по улицам не ходили. Пушки выглядели одинокими, заброшенными.
Волынский со своими помощниками пересчитал и привел в порядок кремлевские орудия. Оказались налицо: три медных и десять чугунных пушек, кроме того шестьдесят пищалей. При них было артиллерийских служителей, унтер-офицеров и рядовых шесть человек. На это Волынский, покачав головой, обратил особое свое внимание. Приказал сыскать еще пушкарей к кремлевским пушкам, пока не поздно. Царь узнает - не похвалит.
По совету Питирима, вице-губернатор проверил также списки всех служилых людей в приказах. А приказов в Нижнем было восемь: губернская канцелярия, а в ней секретарь губернатора, четыре канцеляриста, восемь копиистов и три сторожа; камерирская контора для сбора доходов: ею управлял камерир, при котором находились писарь и четыре копииста; надворный суд - для суда и расправы. Президентом в нем был Волынский же, а вице-президентом - князь Василий Гагарин, при них - два асессора, два секретаря, четыре канцеляриста, восемь копиистов. Дальше шла крепостная контора для писания "крепостей" на крестьян и сбору с них пошлин; здесь был надсмотрщик и пять писцов, которых Волынский и оштрафовал за запущенность делопроизводства. "Царь за это на дыбу вздернет!" - погрозил он надсмотрщику. В магистрате - два бургомистра: Пушников и Олисов и три ратмана (члены ратуши или магистрата). Здесь дела были как нельзя лучше. Все в порядке. Купцы "не подгадили". Дальше Волынский осмотрел таможню, кабацкую контору и конскую избу. Здесь также орудовали купцы-бургомистры, а в помощь им для сбора налогов существовали целовальники*. Дело шло превосходно.
_______________
* Цаеалаоавааалаьанаиакаи - выборные должностные люди. Слово это
произошло от "целования креста" в том, что служба будет выполняться
честно. Они делились на "таможенных", "земских", "кабацких" и т. п.
Волынский, по совету Питирима, велел выгнать со службы двадцать человек рассыльщиков. На Нижний по всем учреждениям их было сто, - епископ нашел, что это слишком много. Государь, просматривая списки, за "такое многолюдие" не похвалит.
На углах и на церквах Волынский вывесил объявление, извещавшее о скором приезде царя, и выписку из закона, где между прочим говорилось:
"Чтобы никакого чина люди о делах, принадлежащих до расправы на то учрежденного правительства, отнюдь самому его величеству прошения своего не подавали, а кто свыше указу дерзнет неосмотрительно учинить, то за объявленным сим указом имеют наказаны быть: из знатных людей лишением чина или имения, а другие из нижнего чина и подлые наказанием жестоким".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нижний готовился встречать царя.
На посаде народ притих. Кабаки стали пустовать, а кто заходил в них, был задумчив и немногословен. В церквах многолюдство, усердие и смирение богомольцев возбуждало попов, и они со слезою умиления оглушительно выкрикивали молитву за царя. Весь храм разом грохался на колени и замирал в одном долгом беззвучном земном поклоне. Даже дети становились безгласными, когда старшие, дергая их, шептали в ухо слово "царь".
Питирим целиком погрузился в школьное дело.
В его эллино-греческой и славяно-российской школе шли весенние испытания учеников. Царское предписание, разосланное епископом по губернии, чтобы испытания были "жестокими и опасными", Питирим осуществлял со многим усердием, а теперь, зная о приезде царя, он с особою строгостию занялся этим делом. Сам лично проверял знания учеников по русской и греческой грамматике, по "цыфири", по письму скорописному и уставному, но строже всего он "пытал" учеников по церковной и гражданской "политике". Царь мог проверить знания учеников по этому разделу, ибо в последнее время не раз обращал внимание духовных властей на предмет "политики".
Дела школы теперь вообще поправились: больше стало учеников, меньше беглецов. В половине марта 1721 года в архиерейский дом удалось "завезти" из разных поповских семей до 200 детей. Однако, когда "разобрали" их, оказались годными в эллино-греческую школу всего лишь 20 человек, а в школу славяно-российскую - 31 человек. В первую набирались мальчики, "хотя и при малом возрасте" (ниже двенадцати лет), но умевшие хорошо читать и обладавшие острой памятью. Во вторую - не особенно хорошо читавшие и не обладавшие хорошею памятью, но в возрасте старше двенадцати лет. 140 мальчиков, "отобранных у отцов", были совсем неграмотными. Для них Питирим по своему усмотрению открыл школу "букварную", где школьники "под строгим наблюдением" зубрили по букварю Феофана Прокоповича буквы и слоги, "заповеди блаженства" - по руководству новгородского иподиакона Федора Максимовича, а греческий язык - по руководству знаменитых братьев Лихудов.
"Ради наивящей твердости обучения", за обыкновенную школьную шалость впервые делался словесный выговор, вторично - производилась порка шелепами в присутствии товарищей, затем драли "с усилием" плетьми и сажали в карцер. Беглецов после поимки ковали в кандалы и доставляли в Духовную консисторию. В помощь учителям из среды школьников назначались десятники, пятидесятники и сотники и надо всеми - староста. Они должны были следить за товарищами и обо всем замеченном и слышанном докладывать епископу непосредственно.
Теперь, в канун царского приезда в Нижний, Питирим открыл занятия в трех вновь выстроенных в кремле каменных школьных домах. Небольшие, но уютные, сверкавшие на солнце белизною своих стен домики выросли на пустыре вдоль простенка между Дмитровскими и Георгиевскими воротами. Раньше здесь бродили бездомные собаки и спали нищие, а теперь были чистота и порядок.
Ученики делали в науках большие успехи. Довольный этим епископ распорядился:
"...дабы не было роптания от родителей учеников за великий оных кошт на учителя и на покупание книг, тако ж и на пропитание сынов своих, далече от дому своего учащихся, ученики должны быть и кормлены и учены туне и на готовых книгах епископских. А монастыри знатнейшие должны отчислять на оное 20-ую, а церкви, наделенные землею, 30-ую часть приплодного хлеба..."
II
- Ой, болезные! Ой, миляги несчастные! Ох, сердешные, богом обиженные! - глотая обильные слезы, шамкала старуха-нищая на окской набережной, поглядывая на гвардейцев, расположившихся бивуаком вдоль берега в ожидании царя.
- Ты чего тут хрюкаешь, убогая? - подошел к ней унтер.
- Да как же, батюшка! Солдатушек жалко!
- Ружье да ранец, бабушка, не тяга, а крылья.
- Крылья-то у ангелов у однех остались ноне. У человеков крылья срезаны. Человек днем скоком скачет, а ночью плачет... Вот что, батюшка, а теперича и завовсе...
Унтер ухмыльнулся, отошел.
К старухе из толпы подкатился какой-то чернец. Глаза бегают. Сам ежится. Бороденка рыжая, неровная.
- О чем, бабушка, с начальником-то?
Старуха сморщилась, всхлипнула. Чернец услужливо вытер ей рукавом слезы.
- Чего горюешь, честная девственница? - не то со смехом, не то удивленно спросил чернец.
- Царь к нам едет! - шепнула старуха чернецу.
Чернец задумался. Мягко, по-кошачьи ступая, подошел еще человек: высокий, черный, курчавый. Старуха и та заметила, что он красивый.
- Чего говорил унтер-то? - спросил он ее.
- А я и не поняла! - наивно ответила старушка. - А ты кто такой, батюшка, будешь?
- Лошадиный барин, капрал жеребячий.
И, немного подумав, спросил:
- Знаешь ли Филиппа Рыхлого?
- Как не знать, батюшка! Известный скорпиен.
- Лошадь я вчера увел у него, вот кто я.
- Так, так, поняла, поняла! - улыбнулась старуха. - Подай, батюшка, на радости божьей страннице! Бог тебе пошлет еще...
Курчавый подмигнул чернецу:
- Выдай.
Чернец извлек из рясы деньгу.
- Вот тебе за твои душеполезные речи. Помолись богу, чтобы он помог мне теперь жену увести у Фильки у сопливого.
Старуха усердно перекрестилась:
- Пошли тебе, господи всевышний! Господи, помилуй, господи, помилуй! Мало стало хороших людей!
Курчавый и чернец рассмеялись.
- Я ведь не такой прелюбодей, как Питирим... Спал с овчинниковской девкой, а потом пытал ее и порол... С бабой нельзя так, не полагается. Интересу нет, без ласки. Простота не везде нужна.
Старуха заплакала.
- Ты о чем?
- Знала я ее, Лизаветушку-то, царство ей теперича небесное! Замучили они ее, окаянные. И отца ее, подлюгу, знаю... И братьев. - И махнула рукой. - Что уж говорить! Подай, родимый. За ее душу молитву возносить буду...
- Отец Карп, выдай еще...
Чернец, покосившись на приятеля, сунул в руку старухе "крестовик".
- Голубиная радость, молитвы извергающая! Помолись тогда и за раба божьего Софрона... Жить ему долгие годы, чтобы, и побольше вредных людишек ему убивать чтобы; а еще помолись за раба божьего Сыча... Мысля сбылась его чтобы...
Старуха перекрестилась на кунавинскую церковь, выглядывавшую из рощи по ту сторону Оки. Черный курчавый молодец перевел взгляд в сторону окского надгорья, по которому спускались полицейские ярыжки.
- Идем! - дернул он чернеца за рукав.
- Куда же мы теперь с тобой толкнемся? - вздохнул отец Карп.
- Эх-эх ты, приятель! Мало места на земле? - засмеялся бородач, обнажив сильные, белые зубы.
Ярыжки торопливо, обливаясь потом, спускались по горе к набережной. И не успела старушка оглянуться, как ее собеседники уже исчезли, словно сквозь землю провалились.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В этот день, 26 мая, утро было серое, облачное. Дул верховой ветер волногон, выбивая пенистые гребни на взгорьи. Вода звенела, шлепаясь о камни, шелестела в травах; далеко разносился ее шум.
Вверху, там, на посаде, ветер рвал в клочья колокольный перезвон. Улицы в городе опустели, вымерли, зато по берегу, в кустарниках, между ларей и в проулочках между домишек, а также и у заборов набились всякого званья люди. Это - особенно любопытные из посадской мелкоты, решившиеся во что бы то ни стало рискнуть на прогулку для смотрения царя.
Но и у этих сердце упало, когда с кремлевской стены ухнули пушки, а в ответ им откуда-то издалека, из-за бугров, с Оки, пушечным же грохотом с еще большею силою огрызнулся кто-то громадный, жуткий...
Чайки испуганно заметались в сером воздухе, ложась на воду с вывертами, будто подстреленные. Зеваки до того перетрусили, что не могли даже пошевельнуть рукой, чтобы перекреститься.
"Царь!"
Половодье стерло устье Оки. Перед глазами простор. Целое море беспокойной, волнующейся воды. И не разберешь: где Ока, где Волга, а над этим морем - муть серого необъятного пространства. В этой мгле тщетно искать разгадки совершающегося: серо, мертво, пустынно.
Опять грохнуло, да так, что берег дрогнул и колокола церковные поперхнулись. Словно земля дала трещину или лопнули небеса, исторгнув из себя планеты огнедышащие.
К пристани, по съезду у Похвалы, в кибитках сползали власти посадские и нижегородское купечество. Маленькие, черные возки и лошади трепыхались по суглинку, похожие на встревоженных муравьев, спешно сползающих со своей муравьиной кучи.
Тут же тащился и рыдван Филиппа Павлыча Рыхловского, также приглашенного вице-губернатором для встречи царя. Филипп Павлыч был в премногом расстройстве - лучшего коня, которого он купил к царскому приезду, будучи еще в Арзамасе, в ночь на сегодня кто-то увел из конюшни. Все зубы вышиб Филипп своему конюху, а легче от этого никому не стало. Конь - как в воду канул. Рыдван теперь тащила белая, грязная лошаденка, невзрачная, худая - "хуже всех". А пристало ли ему, заводчику, крупнейшему овчару и металлургу Филиппу Рыхловскому, тащиться встречать царя "на таком одре", как он в сердцах назвал своего коня.
"Эх-эх! - думал про себя желчно настроенный Филипп. - Как был ты Филей-простофилей, так и остался ты им и теперь. Кто что сумеет, все тащат у тебя, всем хочется поживиться твоим добром!"
И сделалось ему горько, обидно и совестно за себя, за свою супругу, Стефаниду Яковлевну, и за своего сынишку, младенца Петра...
"Ну подожди же! - потный и злой, мысленно грозил он кому-то. - Я вам докажу!"
На берегу и на пристани, куда приполз на своей кляче Филипп, собралась уже вся знать. Впереди всех расположилось в ярких парчовых ризах духовенство, возглавляемое епископов. Позади духовенства - надутые, расфуфыренные военачальники и полицейские офицеры. Позади их - городовое и вотчинное дворянство, а около пристани по берегу - бородатая и пузатая гостиная сотня. Сюда же, конечно, примкнул и Филипп Павлыч (брюшко стало отрастать и у него). Поздоровался чинно со знакомыми одногильдейными гостями и стал рядом с Пушниковым.
За купцами по всему берегу по пути царского следования в город вытянулись шпалерами солдаты посадского гарнизона.
В толпе дворян и военных на пристани выделялся какой-то нарядный, в малиновом камзоле, молодой человек. Он был не по-нижегородски юркий и разговорчивее всех. И держится как-то просто, свободно. Сразу видно, что не здешний. Пушников сообщил по секрету Филиппу Павлычу, что это именно тот и есть, посланный Петром в Нижний, интендант Потемкин, который секретно готовит здесь потребные для царева войска суда, а также и провиант, и для которого на днях Питирим собирал среди купцов деньги. "Вот они отчего простые-то!"
Пушников подмигнул Филиппу и вздохнул. Вздохнул и Филька. Поняли друг друга.
III
В двенадцатом часу пополудни прогремел третий гром, самый близкий, самый потрясающий. Поколебалась земля, а с нею и пристань. Зашумели деревья, взметнулась пыль на съезде. Кони шарахнулись прочь от берега, заржали. Люди столпились в кучи, озираясь пугливо: "Что такое творится? Не света ли преставление?"
Кремль ответил тотчас же всеми своими тринадцатью пушками и многими пищалями. Звонари бешено бухнули в колокола. Загудели гудом жалобным верхнепосадские приземистые церкви, напыжились, будто крепостные холопья-гудошники у барина на пиру.
Встречающие царя на пристани пришли в беспокойное движенце. Встрепенулось и сонное вотчинное дворянство, понаехавшее из воеводства; зашевелились парчовые конусы поповских риз. Рука епископа с крестом, поднятая вверх, замерла над головами.
И вдруг в мутной, желтоватой дали Оки Филипп увидел темные, величественные громады кораблей. Все стихло.
Первыми шли неуклюжие великаны - "насады", заблаговременно сооруженные на москворецкой верфи для хода по Волге, с высоко поднятыми наделанными бортами. Грациозно покачивались за ними морские, с резными украшениями, галиоты. Дальше следовали острые черные шуйты и, наконец, эверсы. Небо закрыл целый лес мачт с пышными надутыми парусами.
Двигались суда быстро и величественно при попутном верховом ветре, слегка покачиваясь.
...Корабли приближались. Вокруг них шло множество лодок, называемых "островскими" (они служили солдатам в Балтийском море для сообщения между островами). На лодках можно было видеть людей в зеленых и синих мундирах с красными отворотами. Лодок было так много и так пестро от них стало на воде, что не представлялось возможным разобрать даже, кто в них сидит.
Филька смотрел на все это и с тревогою думал: что сулит ему прибытие царя? Пушников, Олисов и другие гости первогильдейной сотни охвачены были приблизительно такими же мыслями, а Волынский, у которого зуб на зуб не попадал от волнения, бессмысленно бормотал про себя разные несуществующие молитвы. Епископ был серьезен и спокоен. Он с интересом рассматривал приближавшиеся лодки, ища в них императора.
Но вот подошла первая лодка, и из нее выскочило на помост пристани несколько офицеров Преображенского полка. Во второй лодке пристали царский лекарь, духовник, протодиакон и другие клирики. Наконец, в одном большом струге, называемом "москворецким", все увидели высокую, немного сутулую, в зеленом мундире фигуру Петра.
Епископ размашисто осенил крестом замеченного им царя. Шапки, словно бабочки, вспорхнули над головами.
Залп, которым корабли извещали нижегородцев о прибытии царя, и ответный салют кремлевской артиллерии окончательно свели на нет всякую живую тварь в Нижнем Нове-Граде, лишили способности мыслить мирного, привыкшего к тишине обывателя. Попы и диаконы, однако, под гневные взгляды епископа, набрались духа и запели:
Ныне силы небесные с нами невидимо служат,
Се бо входит царь славы...
Корабли окутались густым облаком дыма. Белые, удушливые комки его липли к воде, обвивались вокруг рей и бугшпритов. В берега ударили большущие волны, поднялся небывалый водоплеск. Пристанские канаты со скрипом натянулись - того и гляди, лопнут. Да и сама пристань заколыхалась так, что все стали хвататься друг за друга, чтобы не упасть. Пение духовенства смешалось с гулом реки. Послышалась команда многих голосов. Лошади на берегу пришли в бешенство, расстроив ряды конных драгун.
Царский флот входил в Волгу.
Филька увидел курчавую голову над толпой, заполнявшей пристань. "Он!" - подумал Филька и почему-то заплакал.
Нищие и убогие бросились без оглядки бежать прочь от пристани, ковыляя на костылях. Будто спасались от кого-то, но никто за ними и не думал гнаться. Ярыжки и сами-то от страха не знали, куда деваться, жались друг к другу, щелкая зубами, как затравленные волки.
Попы вдруг замолчали, и стало как-то спокойнее. Филька не сводил глаз с этой возвышавшейся над толпой головы и вздрогнул, когда на ней вдруг появилась громадная треуголка. И ничего особенного в этом нет, а ему стало жутко. И как это он мог думать так дерзко и непокорно? "Ой, ой, ой? Спаси господи и сохрани!" И таким мелким, ничтожным представился он сам себе, вместе со своею Степанидою и сыном Петром, и вместе со своею гильдией и заводами, а уж что там говорить о прошлом - о раскольниках, расколоучителях, разбойниках, беглых монахах?!. "Ой, ой, каким я дураком был! Дай бог, чтобы царь не узнал об этом!" И Филька незаметно сунул руку за пазуху и сделал там двуперстно несколько крестных знамений: "Господи, господи, прости меня!"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Первым долгом царь выслушал доклад вице-губернатора и интенданта Потемкина. Он пожелал сию же минуту по своем прибытии осмотреть приготовленные в Нижнем суда для перевозки войска в Персию. Отправив царицу в строгановский дом, находившийся тут же, на Рождественской набережной, Петр сел с Волынским и Потемкиным в лодку и объехал эти суда, подробно знакомясь с ними. Среди них он нашел несколько судов, неисправно сделанных в Твери. Тут же, на пристани, Петр дал строгий приказ написать генерал-адмиралу, не прибывшему еще в Нижний, "чтобы велел он справиться, кто их делал?".
После этого царь распорядился погрузить на приготовленные суда все привезенное из Москвы, а сам пешком, окруженный военными, дворянством, духовенством и купцами, двинулся к дому Строганова. По дороге с любопытством оглядывал окрестности, иногда останавливался и, показывая пальцем на тот или иной дом, спрашивал о чем-то, низко наклоняясь, у Волынского.
Перед строгановской церковью Рождества Петр снял треуголку и набожно помолился. И затем долго рассматривал храм, покачивая с довольной улыбкой головою. Позвал Александра - сына Григория Дмитриевича Строганова, похлопал его по плечу, похвалив за церковную его рачительность. А человеку только этого и надо было - возрадовался зело Строганов: в душе-то он был, как и многие купцы, приверженец "старой веры". Чем больше люди любуются на храм, тем лучше, меньше подозрений со стороны властей.
Филька смотрел на эту картину из-за спины одного офицера, боясь попасться на глаза царю, хотя и без него тут народу было немало, и думал: "Не рассказал бы Строганов, что я лазил на колокольню и что хотел улететь из Российского государства".
Строганов устроил в своих каменных хоромах возле этой церкви такое угощение для царя и его супруги да для дворян с духовенством и для купечества, что Филипп от одного только взгляда на убранство столов уже почувствовал себя сытым.
По правую руку царя посажен был епископ Питирим, по левую расположилась царица Екатерина, с улыбкою рассматривавшая окружающих. Во время еды Петр тихо вел беседу с Питиримом. Он подробно расспрашивал епископа о положении дела с расколом. Питирим рассказал царю о том, какую великую пользу принесла в борьбе с керженскими "возмутителями" казнь диакона Александра, рассказал об упорстве этого расколоучителя, о том, что он так и умер, не раскаявшись. Рассказал и о том, каким ореолом жестокосердия окружено имя его, епископа.
Петр тихо заметил на это:
- Упорства много в людях, и тем паче сокрушительнее должна быть власть. Вам известно, сколько я со времени моего царствования учинил наказаний и колико достопамятнейший в рассуждении другого подал вам пример употребления власти, данные мне от бога... В чем я находил правду и чего безопасность моего народа и благосостояние моего государства требовали, я презирал все могущие быть в свете рассуждения относительно строгости моей в наблюдении правды.
И потом, передернувшись, более громко, чтобы слышали все, сказал:
- Вы видели, господа, что наказал я преступление сына моего, который по несчастию был более неблагодарен и зол, нежели бы кто надеяться мог, а равно и злодеяние тех, кто имели в преступлениях его участие... Я надеюсь, что тем утвердил я главное мое дело, могущее учинить народ наш российский сильным и страшным, а земли мои благополучными.
И, обведя тяжелым взглядом своих выпуклых глаз собравшихся, добавил:
- Ныне строгостию и благостию своею хочу я обозреть провинции моего государства и проверить тех, коим я в губерниях моих подданных вверяю, и наказать тех, кто власть свою во зло употребили, подданных моих утеснили и потом, кровию их обогащать себя дерзают... И понеже мои подданные в настоящем нашем праведном походе принуждены мне помогать людьми и провиантом, то тем и заслужили у меня наисильнейшее защищение противу оных кровопийцев.
Полное, широкое лицо Петра нахмурилось. Все притихли. Епископ, смело приподнявшись, обратился к царю:
- Можно ли себе представить, коликое чувство благодарности в сердцах каждого из слушателей рождает сия гневная речь вашего мудрого величества. Да будет нерушимою стеною нашей преданности и верности ограждено царское лицо твое. "Господь сил, сокрушаяй брани мышцею высокою, есть тебе столп крепости от лица вражия".
Все присутствовавшие встали с своих мест, как один, и низко поклонились сначала царю, а потом царице.
Петр сидел задумавшись. В глубокой тишине вновь раздался его голос:
- Берите пример с великого мужа, родившегося в здешнем граде, с Кузьмы Минина... Потомство никогда не забудет его преданности родине. Он спас Русь от порабощения... Помните о нем всегда и берегите его гробницу...
Филька оживился. "Эге! - подумал он. - А кто первый пошел на призыв царя и завел в Нижнем овчарное производство? А кто перековал столько вредного для царской власти народа?"
И показалось ему, что если царю укажут на него и доложат о его, Филькиных, подвигах во славу Петрова владычества, то царь обнимет и поцелует его и скажет всему народу: "Вот у вас тут новый объявился Минин, у вас под носом, а вы его не видите и не оценили по-настоящему. Что вы за люди?!" И всех укорит, а его осыпет наградами.
Эти размышления приободрили Фильку, и он немного высунулся вперед и в ответ на улыбку царицы, смотревшей, как ему казалось, на него, он смиренно потупил очи, стараясь выразить на своем лице преданность престолу...
Сожалел он в душе только об одном теперь. О том, что ему не видно своего лица - удается ли выразить на нем то, что хочется, и не заметно ли, что он, Филька, был раньше раскольщиком и помогал...
"Нет, нет! Лучше не думать, а то узнают!"
Филька оборвал течение мыслей, сделав лицо еще скромнее и счастливее.
Петр расспрашивал Волынского: сохранился ли в Нижнем кто-либо из рода Мининых, и узнав, что никого не осталось, выразил свое по этому поводу сожаление. То же самое высказала и царица.
- Однако надобно будет нам всем помолиться у гробницы сего великого мужа, коему все мы обязаны нашим благополучием. И не может быть того, чтобы когда-либо имя сего героя было забыто на нашей земле! Ибо оно есть знак непобедимости родины нашей.
Сказав это, Петр поднялся и помолился. Точно по команде поднялись и все присутствующие и тоже перекрестились.
После обеда Петр верхом, окруженный нижегородскими властями и генералами, поехал осматривать город.
IV
Филька встречал царя, а Степанида пекла сладкие пироги и крендели; ее сынишка ползал тут же на большом ковре; она поминутно оглядывалась и покрикивала на свою "радость".
И вот вдруг дверь отворилась, а на пороге появился цыган Сыч. Руки опустились от неожиданности и страха у Степаниды Яковлевны. Она смотрела на него и не могла слова вымолвить, - на языке вертелось одно: "Уходи! Зачем пришел?" А сказать не было сил.
Цыган Сыч мягко, вежливо вошел в горницу и без приглашения сел на скамью.
- Не ждала, как видится?
- Я тебя и в живых-то не считала, а не токмо что... а ты вот, оказывается, ишь! - сказала она с какою-то досадою, отвернувшись от гостя. Сыч улыбнулся, заиграл белками:
- Не одним купцам небо коптить, небось, и нашему брату хочется.
А потом перевел взгляд на ребенка.
- И-их, какой алашка-букашка! Чей это?
Степанида вспыхнула:
- Мой.
- Э-эх ты, - вздохнул цыган, оглядывая с ног до головы Степаниду и качая головой.
- А ты уходи, - всполошилась она, - а то, пожалуй, Филька придет, да пристав Кузьма Петрович с ним, да Пушников - нехорошо будет...
- Не бойся... За царем бегают они по городу, как на собачьей свадьбе.
- Но могут соседи увидать... Уходи.
Сыч опять вздохнул, не спуская с нее грустного взгляда.
- Я пришел увести тебя с собой...
- Куда?!
- Мало ли места в нашем царстве-государстве?
- Я - жена... Венчанная теперь.
- А это не беда... Поп и у меня найдется. Какую хочешь службу тебе отслужит, а супружествовать не хуже Фильки буду... Была бы ноченька светла да месячна, были бы мысли соколиные да конь лихой.
И подошел к Степаниде. Хотел ее обнять, а она отскочила, лицо ее стало испуганным:
- Что ты! Что ты! Я жена живого мужа... И притом же: грех! Обманывать нельзя, да и дитя смотрит на нас...
- А я уберу его, - нагнулся Сыч, чтобы взять ребенка и унести в соседнюю горницу.
Степанида бурею сорвалась с места и, схватив цыгана за плечи, с силою оттолкнула его в сторону.
- Ого! - сказал он. - Ты такая же сильная. А душа стала у тебя овечья...
Петюшка смотрел на "дядю" большими черными глазами, в бахроме крупных ресниц, с любопытством. Улыбнулся. Обнажив сильные, белые зубы свои, добродушно улыбнулся и цыган.
- Не узнаешь? - потрепал Сыч весело Петюшку за подбородок. У Степаниды навернулись слезы.
- Он маленький, - сказала она растроганно.
Сыч остановил долгий, пристальный взгляд на ней.
- Не хочешь с ним расставаться? - спросил он Степаниду, указывая на мальчика.
- Да.
- Мы и его захватим с собой...
- Зачем мучаешь меня? Что я тебе сделала плохого? - заплакала Степанида.
Лицо Сыча было озабоченным. Он обнял жонку, стал утешать:
- Голубиная радость моя! Лебедь белокрылая моя, лебедушка! Не плачь, не тужи, Яковлевна... Замучил тебя аспид твой Сухарь Сухаревич, первой гильдии свиная харя. Скажи слово - и убью я его, гада этакого, и зарою тут же, под его хоромами, подлого.
Степанида вырвалась из объятий Сыча, подхватив с пола сынишку, и побежала в соседнюю комнату.
- Куда, куда ты, голубиная моя радость! - рванулся цыган за ней.
- Уйди! - завизжала она, а лицо ее стало таким злым и противным, что у Сыча невольно мелькнула мысль: "Ужели это Степанида?!"
Он остановился посреди комнаты на ковре, растерянно поглаживая курчавую голову.
- Что же теперь ты - за человека меня, выходит, не считаешь? обиженно спросил он.
Степанида сидела надутая, прижав к себе крепко своего сына, точно кто-то собирался его отнять у нее.
- Ты чего же испугалась? - продолжал цыган. - Взгляни на мальчишку... Не могут же от рыжей лисы родиться черно-бурые щенята?
- Не твое дело! - огрызнулась Степанида.
- Как же так не мое дело? - ухмыльнулся двусмысленно цыган. - Не поверю я, чтобы забыла ты нашу тайную любовь с тобою.
- Никакой любви и не было.
- Гляди! - цыган, играя белками, показал перстом на мальчика.
- Это - сын Филиппа.
- Мой! - уверенно сказал цыган. - Смотри!
- Твоего тут ничего нет. Все наше!
Глаза цыгана Сыча сверкнули негодованием, ноздри зашевелились.
- Не ваше, а мужицкое... Твой Филька - вор из воров и предатель хуже Иуды, чтобы его черти копытом на том свете затоптали. А ты...
Сыч не договорил. Его взгляд опять смягчился:
- Слушай, мой цветок алый, мною же сорванный и к сердцу накрепко приколотый! Никогда я женщину никакую не обижаю... Убей меня, повесь, зарежь, а женщину я не трону пальцем против ее воли, отказу мне и так же не бывает... Господь не забывает меня... Дает утешения...
- Я не боюсь тебя. Попробуй полезь! - грубо сказала Степанида, погрозив ему кулаком.
- А у меня есть вот что... Не пугай! - Сыч показал из-под полы пистоль, а из-за пазухи страшное лезвие. - Однако я и тогда не трону тебя... Не для тебя такие подарки. Да и сынка жаль. С кем он останется?
- Уйди, говорю! - замахала на него руками Степанида. - Дура была я! Дура! Каюсь! Каждый день молюсь богу, чтобы простил меня... Насотворила много я перед богом прегрешений. Наплутано мною и перед царем и перед людьми немало. Гадкая я! Грязная!..
И опять заплакала.
Цыган сконфуженно огляделся кругом, не зная, что ему теперь делать.
- Не плачь, - успокоил он, - я уйду. А теперь послушай только, радость моя. Из степей к тебе пришел я... С понизовья. Софрон поклон прислал тебе. Жив он и здоров... Подымает народ... Полюбили его казаки и степные кочевники. Милая моя, бунт готовится против царя. Уйдем в степи! За правду и помереть любо.
Степанида насторожилась.
- Бунт?!
- Да.
- А где же Софрон? В точности?
- Не скажу.
- Почему?
- Лишнее. Однако прощай! Разлюбила? Не поминай тогда лихом. Насильно мил не будешь... Разные дороги у нас теперь...
Степанида быстро посадила ребенка на пол, метнулась за Сычом.
- А тут не будет бунта? - озабоченно спросила она, ухватив его за рукав. - Скажи!
- Везде, лебедь моя, будет. Прощай!.. Народ постоит за себя...
Хотела она его о чем-то еще спросить, но того уже и след простыл. Степанида вернулась к ребенку, прижимая его к груди. В глазах ее разрастался ужас.
V
В своем каменном двухэтажном доме, напротив кремля, бургомистр Пушников вечером в день приезда царя устроил пир. Лучший дом воздвиг себе Пушников на посаде; и куда же было пригласить купечеству царя, как не в этот именно дом*.
_______________
* На месте этого дома позднее было выстроено каменное здание
семинарии.
Царь вызвал с галиоты команду трубачей и флейтистов - они огласили окрестности таким густым трубным звуком, что старые люди подумали: не архангел ли то Гавриил сошел с неба и трубит, надрывается, извещая о скончании века, согласно Библии? Однако на небе ничего такого не оказалось. Но кто моложе, тот успокаивал, говоря:
- Коли царь приехал, всего жди! И ничему не удивляйся!
А царь игрою трубачей не удовольствовался: сам трубить принялся. Щеки его, и без того пухлые, вздулись еще больше, усы топорщились, глаза, того и гляди, вылезут и поползут по трубе... "С нами крестная сила!" - жались от изумления и страха торговые люди друг к другу, а царица Екатерина сидит себе спокойно, будто с ее мужем ничего и не происходит.
В близлежащих переулках и уличках набились посадские зеваки, глазели в сторону бургомистровского дома. Когда стемнело, вокруг пушниковского жилища зажгли масло в плошках. Петр вышел на волю с самим хозяином и Волынским, отдуваясь: в доме стало слишком жарко; от вина, от шума разгорячился народ. Вышел царь и сапогом сшиб в овраг горящую плошку: "зело паскудное украшение".
А через несколько минут явились матросы, вызванные Потемкиным с корабля, начали пускать ракеты. По небу пробегали огненные змейки и с треском и хлопаньем осыпались золотистою пылью вниз на Нижний Нове-Град. За ними побежали, обгоняя один другого, синие, зеленые, голубые шары, взрывались вверху и облетали разноцветными ленточками. Жутко было смотреть "православным христианам" на эту ночную "огненную потеху".
Но и тут не угодили царю: засучив рукава камзола, он вмешался в работу матросов и стал руководить фейерверком.
Со свистом и грохотом под небом бешено зашныряли бесчисленные, всевозможных цветов и всевозможной формы, ракеты; некоторые, делая полукруг, лопались, как бомбы, оглашая тихий ночной воздух на многие версты кругом. Они, казалось, сталкиваются там, в вышине, цепляются одна за другую, сплетаются хвостами и тают в этой отчаянной схватке, с злобным хохотом и шипеньем.
Петр смотрел вверх с веселой улыбкой.
"Дай бог дожить бы до утра!" - усердно молились обыватели, поглядывая на огненных "змиев, пияющих небо".
Сами купцы, хотя и подгуляли, хотя и видели, как все это проделывается у них же на глазах, но тоже малость струхнули - поглядывали на овраг, чтобы, в случае чего, нырнуть в него, спрятаться в земляных норах Похвалинского ската.
От царя это не укрылось. Он навел какую-то трубу на бородатых, зажег ее и всех купцов осыпал вихрями золотистых огненных звездочек. Почтенные шарахнулись в стороны.
Царь хохотал от души, смеялась и царица, сидевшая во втором ярусе в окне дома Пушникова.
Один Филька Рыхлый никуда не побежал, а просто-напросто упал на колени и принялся усердно кланяться царю.
Петру это понравилось. Подошел.
- Имя?
- Филипп Рыхлый.
- Что делаешь?
- Овчар и железник...
Царь обернулся к стоявшему позади него князю Гагарину:
- Запиши.
В этот вечер Петр был очень весел и разговорчив. Между прочим, наслушавшись рассказов о разбойниках, которые по Волге грабили купеческие суда, дал приказ тут же за столом, чтобы на торговых судах, ходящих по Волге и Оке, работные люди и бурлаки, поступая на работу к купцам, обязывались условием оборонять хозяев судов и всяких чинов людей от врагов и разбойников, и "не токмо до смертного убийства, но и до грабежа не допускать. И о том в наемных письмах, именно, изображать. А равно и на сухом пути извозчикам и ямщикам по сему же поступать. И буде по таким письмам, где от хозяев их, или от кого другого, в такой необороне будет челобитье, таковых судить и по суду чинить им по указам".
Пушников во всеуслышание объявил "о мудрой воле государя вседержителя, великого покровителя чинов мануфактурии и торговых и промысленных".
Подвыпившие купцы слушали бургомистра и крестились, подергивая плечами, подсмаркивались от неловкости и незнания, как им благодарить царя. А дело-то, действительно важное: матросы и бурлаки на купеческих судах при нападении разбойников обычно сидят сложа руки, как будто их это и не касается: "грабят, мол, и ладно! Не наше, хозяйское, туда-де ему и дорога!" И разбойники с ними тоже не как с купцами, - запросто, будто такие же, одинаковые, люди: что разбойник, что работный человек, что бурлак. А это всегда было обидно купечеству. Прямо хоть не ходи с товарами по водам! А теперь... за это казнить будут. "Бей разбойника, голубчик, как своего врага! Душу сложи за купеческое добро! Шалишь! Отошло ваше время! Царь шутить не будет. Чем купец удачливее, тем и его холопьям будет лучше. Купец не обидит. Были бы преданы ему бурлаки да работный люд, дорожили бы его добром больше своей жизни, а остальное все приложится. В этом - вся соль. Да и бунтов, да и вольницы от сего приказа поубавится. Кругом польза". Так прикинули мозгами наскоро выслушавшие Пушникова купцы.
После того как их осыпал царь огненными необжигающими звездочками, они между собою говорили о том, что Питирим сегодня утром Пушникову сказывал, будто завтра исполняется пятьдесят лет отроду Петру Алексеевичу, и что надо, ввиду этого, поднести подарок ему наиболее ценный и наиболее полезный, чтобы запомнил он навсегда о нижегородском купечестве.
Пиршество у Пушникова продолжалось до полночи. По окончании же двинулись купцы провожать Петра и Екатерину на Нижний посад, в строгановский дом, где остановился царь. Все до единого купцы нижегородские окружили царя и его жену плотным кольцом, как бы охраняя их от всяких бед и врагов; так и двигались - медленно и торжественно: царь и купцы.
Ночь была темная. С горы виднелись рыбачьи огни на Волге. Пели соловьи в кустарниках. Весело было на душе.
VI
Дни Петрова пребывания в Нижнем причинили немало беспокойства посадским властям (кроме одного епископа Питирима).
На другой же день после пира у Пушникова Петр выразил желание побеседовать с Питиримом о делах церковных. Простояв обедню в Спасо-Преображенском соборе, отправился он в архиерейские покои "кушать хлеба у епископа с боярами, князьями и христолюбивым воинством", то есть с некоторыми из приближенных к нему генералов.
Епископ службы в этот день не совершал. Предоставил ее худому, печальному и какому-то очень благочестивому протоиерею - Алексею Васильеву. Поп выходил из царских дверей, закатывая глаза к небу, и скорбным, дрожащим голосом произносил полагаемые по чину молитвы. И ухитрился ни разу не взглянуть ни на царя, ни на царицу, чем, как оказалось потом, и угодил Петру. "Вижу пастыря доброго и нелицеприятного".
Епископ улыбался, слушая царя. Он знал, кого назначить служить обедню, знал, кто из его протоиереев будет милей Петру. Скромность, без подобострастия, всегда нравилась и самому Питириму в подчиненных ему попах.
- Дело пастырское имеет весь успех и плод, - говорил Питирим своим клирикам, - только тогда, когда не токмо словом, но и личиною своею пастырь на сердца человеческие действует.
Царь был того же мнения. Подчиняясь царю, подчиняясь синоду, церковный служитель должен был в то же время вид иметь "независимый, службу творить непристрастно, но с прилежанием и токмо перед богом, дабы миряне видели его пастырскую рачительность за них, выше всего предстоящую".
Подхалимство поповское царь осудил и в Духовном регламенте: "они не токмо не полезны, - сказал он о подхалимах, - но и весьма вредны дружеству, отечеству и церкви; они перед властями смиряются, но лукаво, чтобы тем только украсть милость их и пролезть в степень чести..."
Нижегородские люди, а особенно купцы и еще особеннее - те из них, которые отрешились от раскола, с громадным вниманием и с превеликим любопытством наблюдали исподтишка за тем именно, как молятся "царь и его немка-царица". Оказалось, усерднее, терпеливее их и набожнее никто и не молился в соборе в эту обедню. Царь доказал, что власть божию он видит над собою и преклоняется перед ней. А царица перещеголяла в мольбе самих нижегородских богомольниц.
И это было необычайно приятно посадским людям видеть, и необычайно приятно было им сознавать, что Петр - не такой "безбожник и хулитель славы божьей", как о нем люди рассказывают. "Может, и врут все про царя. Оклеветать, кого хочешь, возможно", - начинали думать про себя посадские, стукаясь теперь от всей души маслеными лбами о каменный пол собора.
Стало быть, врут, ошибаются учителя раскола, говоря о том, что царь подчинил себе церковь и что взял он ее себе на службу для вящего укрепления своей власти, для закабаления народа при содействии церковной службы и ее служителей.
А приближенные к царю вельможи, приехавшие сюда из Питера, в душе дивились Петру: "не каждый сие сумеет". Они видели, какое посмеяние церкви у себя во дворцах царь производил в Москве и в Питере. Они были свидетелями "нощеденствий Всепьянейшего собора". Некоторые из них даже присутствовали на тризне по убиенном царевиче Алексее. Тут же пировали и примешанные к заговору его люди. Было великое нощеденствие, на котором, вместо покойного Никиты Зотова, выбирался новый князь-папа Петр Иванович Бутурлин, бывший "санкт-питербурхский митрополит". Всем памятно непередаваемое словами непристойное избрание "Бахусуподражательного отца" в Питербурхе, когда сам царь восклицал наподобие попа: "во имя всех пьяниц, во имя всех стекляниц, во имя всех дураков, во имя всех шутов..."
Теперь эти вельможи, поняв царя, также показывали провинциалам свою необычайную набожность. Клали усердно земные поклоны и тихо вслед за царем баском подпевали певчим.
Итак, поп угодил царю. Вышел приказ епископу наградить протоиерея Алексея Васильева "денежно".
В покоях епископа разговор шел о борьбе, которая велась епископом до сего времени с расколом. Питирим показал гостям громадные кипы "покаянных свидетельств" и прошений раскольников об обращении их в церковное православие.
Обхватив руками кипы бумаг, волокли их мимо гостей красные от натуги, потные и безличные, похожие один на другого, дьяки и подьячие Духовного приказа во главе с дьяком Иваном. Затем проносили дьяки староверские книги и рукописи, вывезенные из скитов.
Дьяки и подьячие шли мимо стола медленно и торжественно, будто несут перед царем и епископом трупы умерщвленных врагов, а с ними и отбитое в боях у врагов оружие.
В глубокой тишине мерно и глухо стучали их сапоги.
Петр смотрел с довольным видом на эти трофеи. С таким же лицом, вероятно, провожал он после боя толпы плененных им шведов. А может быть, с таким же лицом осматривал в давние времена своего царствования и развешенных по кремлевским стенам стрельцов.
Когда дьяки скрылись в двери Духовного приказа, Петр сказал Питириму тихо:
- Ныне пред нами открыта нива церковная, не заросшая тернием суемудрия и суеверия, но чистыми словами, божиими семенами обсеянная. Священному сану много дано, и не будет лишним, коли духовный сын откроет священнику на исповеди злое намерение на государя и на ставленных им людей заговор, измену и бунт, а священное лицо о том донесет куда следует... О таком методе вы и получите от Синода дополнения к регламенту. Следите за оным строго. Исповедь - превеликое удобство в государевом деле.
После архиерейской трапезы Петр уединился с епископом и, восхваляя заслуги его, сказал, что победами никогда он своими не восхищался и что в Нижегородской епархии многое множество существует "разноплеменных язычников и мухаметан". Он назвал мордву, которая "опасна", назвал, сверкнув глазами, издавно известных своим непокорством "черемисов", а также чувашей и татар.
"Разноречие и разноверие не способствуют креплению державы". Об этом так же много думал и сам Питирим. И наедине сам с собой неоднократно разрабатывал он мысленно планы великого похода на иноверцев-язычников, подобного походу на керженских раскольников, о чем и поведал он тут же царю.
Петр одобрил мысли Питирима, "милостиво" похлопав его по плечу. После этого он многое расспрашивал о местных гражданских властях, о купцах и обывателях. Епископ обо всем рассказал подробно, причем указал на двуличие многих купцов в вопросах веры. Многие из них втайне до сих пор имеют склонность к расколу. Особенно строго он осудил вельможу, купца-солепромышленника Строганова, у которого в дому царь остановился. Есть свидетельства верных людей, что в подвале под церковью "Рождества", "которою любовалось его величество", бывают тайные собрания "нераскаянных" раскольщиков. Так описал Строганова епископ.
Царь нахмурился. Лицо его передернулось. Он поблагодарил Питирима за то, что тот сказал ему всю правду о строгановской церкви.
После этого епископ сообщил об Олисове, о Пушникове и особенно похвально отозвался о Филиппе Рыхловском, бывшем раскольнике, но усердно ковавшем в кандалы всех раскольников и воров. Петру очень понравился рассказ Питирима о кузнеце.
Из архиерейского дома Петр отправился с генералитетом на берег Волги.
VII
Тридцатое мая было днем великого торжества в Нижнем Нове-Граде. Петр праздновал пятидесятилетнюю годовщину своей жизни. В этот же день праздновалось по церквам и приуроченное к сему торжеству минувшее пятисотлетие Нижнего Нове-Града, об основании коего у летописца сказано:
"...Древле низовскою землею владели идолопоклонники Мордва. Благочестивый великий князь, ныне духом в бозе, а нетленным телом своим в граде Владимире почивающий, Юрий Всеволодович Суздальский, дабы оградить владения свои от набегов оной Мордвы (и Булгар), заложил в 6729 году на устье Оки-реки град и нарече имя ему Нижний-Нов-Град и постави в нем церковь во имя святого архистратига Михаила деревянную, а в 6736 году и каменну соборную".
Мордва противилась. Князь Юрий пролил кровь русскую и мордовскую и овладел Дятловыми горами для постройки города.
Этот день "достохвальной княжеской победы" и праздновала в Нижнем православная церковь, а с нею вместе и оказавшийся "чудесным образом", по выражению епископа, в Нижнем "царь славы, государь Петр Алексеевич", который также следовал для побед на Каспий.
В церквах приказано было попам, кстати, произносить молитву и о ниспослании победы русскому оружию "над дерзостными грабителями и бунтовщиками, поднявшими меч свой против российских купцов и пограбившими богатство их".
Нижегородская первой гильдии сотня, ценя заботу царя о купечестве, о его благополучии, собрала крупную денежную сумму на расходы войны и молилась, как никогда, усердно и о здоровье царя, и о победе над врагами России, и о возвращении российским купцам разграбленного имущества, а заодно и о благополучном присоединении Кавказа "к землям державы российского императора".
Царь, сверкая глазами, взошел на амвон, и на весь Спасо-Преображенский собор начал читать громовым, ликующим голосом "послание к римлянам":
- "...Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от бога. Существующие же власти от бога установлены!"
Генералы стояли с каменными лицами, следя за царем. В положенное время они крестились, чуть наклонив голову. Лишь в задних рядах, где стояли чины пониже, перешептывались и делились впечатлениями о туалетах царицы Екатерины и ее приближенных.
Голос царя стал грозным в том месте "послания", где говорилось: "И потому надобно повиноваться не только из страха наказания, но и по совести. Для сего вы и подати начальникам платите, ибо они божии служители, сим самым постоянно занятые".
Подобно львиному рыку, гремело под сводами:
- "...отдавайте всякому должное: кому подать - подать; кому оброк оброк; кому страх - страх; кому честь - честь!.."
Глаза Петра налились кровью, волосы слиплись на лбу от крайнего напряжения. Его слегка охрипший голос оглушительным гудом дрожал под куполом собора.
Богомольцы притихли, замерли; их тела онемели от холода, которым вдруг наполнился собор.
Царица Екатерина стала беспокойно посматривать на Петра. Не случилось бы с ним припадка?
Но все обошлось благополучно. Царь, прочитав "послание", сошел с амвона и, тяжело отдуваясь, оглядел коленопреклоненных у его ног людей горящими от возбуждения глазами с видом победителя.
Богослужение совершал сам епископ, как всегда, картинно, величественно держась перед народом со всею подобающею его сану церемонией. На нем была греческая, низанная жемчугом по вишневому бархату, митра. Все облачение его было атласное, вишневое же, обшитое золотой материей. Его высокий, стройный рост, его красивое, черноглазое лицо, голос приятный, спокойный выражали непогрешимую убежденность истинно верующего пастыря в свое святое назначение быть носителем всех христианских добродетелей, подлинным отцом своей паствы.
Для такого торжественного случая Питирим повесил на груди самую дорогую, осыпанную изумрудами, панагию с изображением "Христа, несущего на раменах овча".
Золото, бриллианты, жемчуг, освещаемые косыми лучами солнца, пробивавшимися сверху сквозь окна в собор, разжигали воображение, мутили рассудок у посадских обывателей, вселяли великое уважение и почтение в них к епископу.
Когда царский певческий хор приготовился петь "херувимскую", Петр снова быстро прошагал по церкви, пристав к хору. Пел он, надувая подбородок, покачивая головой и упершись глазами внимательно в регента.
Опять все богомольцы грохнулись на пол и опять застыли в едином земном, подобном омертвению, поклоне.
По окончании Петр вошел в алтарь и объявил Питириму, что он жалует его саном архиепископа, о чем и вносит свое предложение в святейший синод.
Питирим скромно сказал на это царю, что он не заслуживает такой великой милости государя, что он выполняет долг свой перед православной церковью и перед родиной и полагает, что еще далеко не так он выполнил этот долг, как бы истинному пастырю церкви божией следовало, так как много еще скрытого лицемерия и недружелюбия таится в душах нижегородцев. По словам епископа, полным смирения и нелицеприятства, государю нужно было бы обождать с пожалованием ему, епископу Питириму, высокого духовного чина архиепископа.
Царь Петр сказал:
- Не для тебя то делаю, святой отец, а для благоденствия церкви и государства.
Питирим низко поклонился Петру, ответив:
- Воля твоя, государь!
- А теперь надо подумать нам о походе, - проговорил Петр по выходе из собора и тут же выразил губернатору свое "чувствительное неудовольствие" по поводу тех судов, "кои сделаны в нижегородских водах". Недоволен он был и "закоренелым упорством промышленников, строящих суда старым манером".
В конце этих разговоров он дал нижегородцам следующий указ:
"Кто имеет всякого чина люди у себя суда, на которых возят всякие товары вниз, оные б люди такия суда объявляли в Нижнем в Губернской канцелярии немедленно, понеже оныя суда будут клеймить погодно, и дать им сроку с сего числа два года возить на оных судах всякие товары на низ, а как два года пройдут, те все суда иссечь.
В оные два года делать им всякого чина людям суда такия, которым бы можно было ходить и на море для возки товаров, а именно, эверсы и новыя романовки, и иныя морския суда с полною оснасткою морскою.
А делать оныя суда, так и такелаж, не образом только, но делом чтоб были крепки и добрым мастерством, и сие не токмо волею, но и неволею велеть делать, а ослушников штрафовать сперва деньгами, а в другой раз и наказанием...
И для онаго судоваго строения послать в Санкт-Петербург в Адмиралтейскую коллегию указ о присылке мастеров, а именно судоваго, мачтоваго, блочнаго, паруснаго, боцмана и 15 человек матросов в Нижний Новгород.
Оныя суда делать в тех же пристанях, где прежде сего делали; а мачты, парусы, якори и прочий такелаж делать в Нижнем Новгороде, и для того учинить верфь с геленгом, кранами и прочим, что надлежит.
До прибытия мастеров надлежит готовить для строения судов лес заранее, чтоб в оном не было остановки, а прежних староманерных судов впредь не делать, и о том в Нижнем Новгороде и в других местах, где надлежит, публиковать.
Для надзирания над оным строением выбрать в сенат доброго человека штаб-офицера, которому состоять под влиянием интенданта Ивана Потемкина.
Мастерам быть на жалованье казенном, а работникам быть на верфи непременным мачтовым, парусным, блоковым, и содержать оную верфь комиссару; а для лучшей верности в продаже и в покупке материалов, и жалованья и прочих денежных расходов, при том быть вице-губернатору, да по два человека из посадских погодно". Чиновники и купцы поклялись исполнить государев наказ.
Вечером в ратуше, во время приема купечества, когда дошла очередь до Фильки, Петр сказал с улыбкой:
- А! Ты тот, который... Помню. Имя?
- Филипп Рыхловский.
Филька растерялся и, дрожа, в ответ на дальнейшие расспросы царя только мотал головой, будто лишившись языка.
- Епископ говорил о тебе... - И, указав на какого-то бледного нарядного вельможу, Петр сказал Фильке:
- Иди к нему.
Вельможа отвел Филиппа в сторону и сообщил шепотом:
- Его величество за старание в делах острожных жалует тебя дворянским званием, землею и грамотой. Явись в губернскую канцелярию.
А в губернской канцелярии ему объявили, вручив царскую грамоту, что Петр отдает ему в вечное пользование богатые угодья по рекам Суре и Кудьме, в местах, заселенных чувашинами и мордвой, дабы и там он "показал свое усердие".
Филька Рыхлый уже сообразил, что ему сказать в ответ на это. Он заявил, что в корабельном строительстве, задуманном государем, он со своими заводами будет прилагать все свое прилежание, чтобы стать полезным его величеству, государю, слугой.
VIII
Посадские "большие люди" поздравляли царя, посылали на галеры подарки, его путь усыпали зеленью, устилали коврами, чтобы потом на память сохранить этот ковер, по которому прошел царь. (Посадская мелкота притихла и приуныла - в эти дни базары не торговали, цены в рядах вздулись, а заработок у ремесленников сократился.)
Строганов вновь устроил пышный пир в честь Петра, не жалея ничего для торжественного дня. Купцы явились с женами, в том числе и Филипп со Степанидою.
Особо ото всех купцов Строганов поднес царю пять тысяч рублей на корабельное строительство, за что и получил "милостивую благодарность" Петра, но... кто и когда мог поручиться в том, что у царя не переменится через минуту, две, пять настроение?!
Так вышло и здесь. Петр, праздновавший день своего рождения, окруженный радостью и славословием, вдруг нахмурился, встал из-за стола, застегивая до того времени расстегнутый мундир, и подошел к Строганову:
- Хозяин, надо с тобой поговорить...
Тот вскочил, чуть парик с него не слетел, - так усердно тряхнул головой, кланяясь царю.
На воле, в небольшом садике около дома, Петр указал на построенный Строгановым храм:
- Отныне храм оный для богослужения закрыт. Повесь замки. Подвалы железом обей, заколоти. Вот мой приказ.
Строганов низко поклонился:
- Слушаю.
А у самого дух в груди перехватило от неожиданности и тяжелой обиды, нанесенной ему царем. Не он ли, Строганов, был во все времена, с самого начала царствования Петра, вернейшим холопом его величества? Не его ли, строгановский, купеческий род со времен Иоанна Грозного служит верою и правдою престолу русских царей? И не он ли, Строганов, только сию минуту получил от его царского величества милостивую благодарность за поднесенные им пять тысяч? Не у него ли, наконец, царь прожил все эти трое суток и не у него ли пировал все эти дни? Господи! Вот уж, истинно: не знаешь, где упадешь.
Петр угадал, очевидно, по лицу Строганова эти мысли, ибо ласково положил на плечо его руку и смягчившимся голосом сказал:
- Не скорби, Григорьевич. Лучшее от сего будет. Не принуждения ради чиню. Думай не токмо о себе, а обо всех нас.
Строганов постарался улыбнуться; его уже просто начало мучить любопытство; крайне загадочным казалось это странное и неожиданное распоряжение царя.
- Великий государь, воля твоя священна есть для всякой твари твоего земного царства, но... храмоздание во славу твою же и для молитвенного усердия о тебе же устроено мною?!
- Несть числа умыслам добрым, кои с разумом не согласуются. Не спорь со мной, не доводи меня до крайней худобы несогласия. Того ради думал я много. Пространного суждения и извития словес чуждайся.
Строганов прикусил язык.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Около двух часов ночи на Волге стали палить пушки. Гости заволновались. Все взоры были обращены на Петра.
Он тихо рассказывал что-то сидевшему рядом с ним Питириму.
Подвыпивший Филипп щипал за ногу Степаниду. Та разрумянилась, глаза ее блестели. Она была в парике и в "голом" платье, сшитом недавно одной полькой-закройщицей, приехавшей с мужем, учителем латинского языка. Степанида в этот вечер была красива, как никогда, и не укрылись от нее взгляды Петра, изредка бросаемые в ее сторону. Ей показалось даже в начале вечера, что Питирим что-то рассказывает про нее царю, и оба они то и дело поглядывали на нее во время этого разговора. Филька сидел "дурак дураком", ничего не замечая и следя только за тем, как бы ему урвать да незаметно опрокинуть в рот чарку и закусить вино рыбой или икрой (губу разъело от угощения не на шутку).
Но вот на берегу затрубили сигналисты. В зал строгановского дома вошел адмирал в боевом обмундировании и доложил царю о готовности к отплытию. Петр обтер платком усы, встал. Поднялась и царица, и Питирим, а за ним и все присутствующие.
- Объявляем ныне вам, господа, нашу благодарность, - сказал Петр, за верную вашу к нам службу, за проведенные купно с нами дни нашей подготовки к походу. Поелику нижегородский купец издавна прославлен верною своею преданностью царям и родине" и те дни, нами проведенные с вами, помогут нам в дальнейшем нашем святом деле усмирить нарушителей нашего торгового трактата...
После этой речи Петр пожелал проститься с Нижегородской знатью и купцами. Все подходили к царю и царице и, низко кланяясь, говорили: "Подай бог победы вашему величеству" (научил этим словам гостей Потемкин).
Когда подошел Филипп со Степанидой, царь ласково улыбнулся:
- Приумножай племя, в дворянском бо чине состоишь.
Екатерина рассмеялась. Замычали весело и окружавшие царя вельможи.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
К берегу двинулись шумно, пестрою толпою, с факелами и фонарями.
Вице-губернатор и полицейские чины бежали впереди, осматривая путь к кораблям.