Многие из тех, кто обращались за истекшие девятнадцать столетий к сочинениям и биографии Плутарха из Херонеи, считали его достойным памяти просвещенного человечества не только за то, что он написал, но и за то, как он жил. И действительно, достойны удивления та сила духа и проницательного разума, та великая вера в самоценность бытия, которые помогли ему, одному из последних великих дарований угасающей Эллады, сохранить достоинство, справедливость, чистоту помыслов и сострадание к себе подобным, что в те времена становилось все труднее.
Многие мыслители, поэты и историки Эллады и до Плутарха жили во времена беспокойные и смутные, в годы опустошительных нашествий и роковых междоусобных распрей. И тогда порой казалось, что жить на родине больше невозможно. Как казалось это трагическому поэту Эсхилу, бежавшему из Афин от яростной несправедливости сограждан, или же философу Платону, у которого, по его собственным словам, потемнело в глазах, когда он посмотрел вокруг. Во времена Плутарха, к первому веку нашей эры, навсегда остались в прошлом неповторимые по красоте сооружения, скульптуры, поэмы и философские трактаты, авторы которых пытались доискаться до сути мира. Теперь не было даже Эллады, а была Ахайя, наименее доходная из римских провинций, обезлюдевшая и захолустная, где поля заросли сорняками, одичали сады и выродились оливковые рощи. Где в когда-то многолюдных городах год за годом приходили в негодность дома, многие уже были оставлены хозяевами, а у заброшенных храмов искали скудного корма тощие козы. Так сбылись пророчества мудрецов, предвидевших горестный финал братоубийственных распрей, непримиримой вражды между знатью и демосом, ожесточенной ненависти простонародья к поэтам и философам, ко всем свободно мыслящим. Только теперь стала видна в полной мере непоправимая вина тех доблестных стратегов, которые четыреста лет назад, когда Эллада была еще свободной, праздновали преступные победы над соплеменниками-греками при Левктрах, Коронее и Коринфе.
Еще за полвека до Плутарха историк Полибий с горечью писал о том, как приходят в запустение некогда процветающие города и целые области, а сейчас вся Ахайя была бы не в силах набрать тех трех тысяч гоплитов, которых сумела выделить во времена персидского нашествия одна только маленькая Мегара. Уже мало что связывало между собой потомков тех, кто пятьсот лет назад победили восточных варваров при Саламине и Платеях, и перед каждым из греков стояла теперь лишь одна главная, с каждым поколением все более трудная задача — выжить и уцелеть.
В одном из «Сравнительных жизнеописаний», главном труде своей жизни, Плутарх писал о кизиловом дереве, которое выросло из посоха, воткнутого в землю Рому лом, основателем Рима: «Последующие поколения чтили и хранили его как одну из величайших святынь и обнесли стеной. Если кому-нибудь из прохожих казалось, что дерево менее пышно и зелено, чем обычно, что оно увядает и чахнет, он сразу же громогласно извещал об этом всех встречных, а те, словно спеша на пожар, кричали: „Воды!“ — и мчались отовсюду с полными кувшинами». Это кизиловое дерево засохло в тот год, последний год республики, когда консулу Гаю Юлию Цезарю, замыслившему государственный переворот, приснилось в ужасном сне, что он насилует собственную мать. Этой матерью была Римская республика, против которой он повернул свои легионы, перейдя реку Рубикон. Кизиловое дерево погибло вместе со свободой римского народа, потому что до него уже не было дела тем восточным и западным провинциалам, которые устремились в столицу империи, чтобы превратить ее через два — три столетия в новый Вавилон.
Для афинян таким общим деревом была священная олива, подаренная им в незапамятные времена самой богиней Афиной. При жизни Плутарха эта олива еще существовала, притулившись у храма древнейшего хтонического бога Эрехтея, неприметная и старенькая, но все еще почитаемая. Дерево продолжало жить, и поэтому время от времени казалось, что не все еще потеряно и что Дева-Паллада не оставит свой город, не даст ему превратиться окончательно в заросшие сорняками руины. Что же касается остального населения Эллады, всех греков, то у них никогда не было такого общего дерева. И, может быть, потому, что с тех самых пор, как в Грецию двинулись более тысячи лет назад с севера племена, положив конец царствам Микенского времени, между этими племенами никогда не было единства, поэтому, и оказалась не особенно долгой свободная жизнь греков.
Обманутые демагогами и преданные своекорыстными богачами, греки за триста лет до Плутарха, когда македонский царь Филипп начал наступление на греческие города, навсегда перестали быть хозяевами собственной судьбы. Потом, вместе с другими народами и государствами эллинистического мира, они попали под пяту Рима. Превратившись в своем большинстве в бесправный и полуголодный люд, потомки отважных северных воителей натерпелись с тех пор стольких бед и страданий, что сама память о героическом прошлом как-то потускнела и стерлась. И то, о чем писали в V в. до н. э. поэты Эсхил и Софокл, историки Геродот и Фукидид, все больше казалось имеющим мало отношения к теперешнему населению Ахайи, как будто речь шла о каком-то ином, навсегда исчезнувшем народе. Да так оно, в сущности, и было. «Уже невозможно представить себе величие былых поколений, славу того, что они совершили и претерпели, глядя на их нынешних потомков, — писал в связи с этим знаменитый оратор Дион Хрисостом. — Камни, те скорее свидетельствуют о значительности и величии Эллады, а равно и развалины строений — тех же, кто селится в них и составляет гражданство городов, никто не счел бы даже потомками мессенцев! Право же, по моему мнению, городам лучше было бы окончательно вымереть, чем быть населенным подобным образом».
Но, возможно, пламенный Христостом был слишком строг к соплеменникам в их историческом поражении — люди бессильны перед неумолимым временем и бесполезно требовать от старика стать вновь молодым, хоть ты вывари его в колбасном котле, как это сделал со своим героем — Афинским народом великий Аристофан в своей комедии «Всадники». К тому же вклад греков в общее развитие цивилизации был так велик, что усталость и опустошение были неизбежны. Хотя и теперь еще оставались такие, которые стремились поддерживать традиции эллинской культуры — театральные представления, философские школы, состязания певцов и поэтов, предания и мифы, хранящие память о тех незапамятных временах, когда на этой земле жили люди совсем иного вида и языка — пеласги, кавконы, мессенцьг — и темнокожий певец Орфей усмирял своей музыкой хищных зверей, давно уже вымерших.
Еще оставались греки, не утратившие характерные для своего народа любовь к образованности, непритязательность в одежде и еде, приверженность высокому умствованию и искусствам. «Вскормленные на сочетании философии и бедности», они из последних сил стремились остаться достойными былого величия эллинов и при этом прекрасно понимали, что все подлинное, настоящее у них осталось позади, а то, стоящее внимания, что еще иногда появлялось, было «все заемное». Но, несмотря на все это, на засыхающем эллинском древе, уходящем своими корнями в глубины минойских и эгейских времен, еще распускались время от времени последние пышные цветы и Греция напоследок являла миру такие неповторимые таланты, каким был Плутарх.
Рассказывать о жизни Плутарха, не особенно богатой внешними событиями, это значит рассказывать о его многолетних философских размышлениях и творческих исканиях, о неустанном стремлении понять закономерности истории и движущие силы человеческого бытия. И главное — о его стремлении ответить на важнейший вопрос — почему же все так произошло, почему совсем недолгим, по сравнению с восточными царствами, оказалось пышное цветение Эллады. Ответа на этот вопрос он, представляется, так и не нашел.