Часть IV

Глава двадцать вторая

Фантазия — одно из ярчайших сокровищ души. Чем ближе становился день, когда я должен был впустить Ли в запретное царство своего прошлого, тем сильнее захлестывал меня бесконечный поток воспоминаний. Поскольку я пишу книги о путешествиях, то блестяще овладел искусством уходить от всего личного. Я устремлял взгляд к линии горизонта и гнал от себя любое желание оглянуться на собственное гнездо. Мой профессиональный успех зависел от искренности моего расставания с прошлым. Теперь моим сюжетом был мир, а родной дом стимулировал меня открывать все новые уголки этого мира. В моей голове замерцали огни тысячи чужих городов, больших и маленьких, которые я мог припомнить во всех подробностях. Я легко писал о портах и черных лодках, груженных перцем и мандаринами, рассказывал о базарах, где торговали и юными проститутками, и обезьянками, предназначенными для гурманов, и о местах, где мужчины предсказывали судьбу по картам Таро на языке, в котором, казалось, не было гласных звуков.

Но Уотерфорд я похоронил в своем сердце, и связанные с ним истории проходили через подсознание. В глубине души я уже слышал отдаленную ораторию, возникающую из разрозненных фрагментов прошлого, которые я складывал, точно отдельные музыкальные обрывки, и делился ими с Ли. Дочке особенно нравились несколько моих рассказов об Уотерфорде, так как она инстинктивно чувствовала, что они приоткрывают завесу над историей, которую она когда-нибудь узнает сама. Я всегда говорил ей, что в мире нет ничего прекраснее рассказа, и в то же время сам был главным цензором текста, будоражившего ее воображение.

За три месяца до нашего отлета в Америку я поведал Ли все, что могло бы помочь ей понять семью, с которой ей придется отныне жить. По ходу моего повествования Ли нередко обращалась к Ледар, чтобы выслушать ее версию того же события. Память Ледар чаще бывала более жесткой и узконаправленной. В ее восприятии Уотерфорд казался местом удушающей внешней благопристойности, а мой Уотерфорд был балом-маскарадом, где звучали одновременно две темы: сумасшествия и восторга. Сложенные вместе, наши рассказы создавали в головке Ли, если можно так выразиться, двойную линию горизонта.

Пока наш самолет летел над Атлантикой по аквамариновому небу, я вынул из портфеля альбом в кожаном переплете, особый альбом, который все эти годы держал под замком, как и прошлое Ли, и, открыв его, стал показывать дочери фотографии своих бабушки и дедушки перед домиком смотрителя на острове Орион, а еще фотографии своих братьев, сопровождая показ краткими биографическими сведениями.

Ли, как внимательный и послушный ребенок, запомнила имена и лица всех своих родственников, близких и дальних.

— А это кто, папочка? — спросила она, глядя на пожелтевший снимок.

— Это я, Майк Хесс и Кэйперс Миддлтон в первом классе. Ты меньше, чем я сейчас, — удивилась она.

— Вот что делает с нами время, — вздохнул я, посмотрев на свое изображение тридцатилетней давности.

Я вспомнил тот момент, когда мамаша Кэйперса сделала этот снимок, вспомнил и вкус орехового печенья, которое моя мама обычно упаковывала в коробочку с завтраками.

— А это кто? — спросил я.

— Хорошенькая собачка, — ответила Ли.

— Это не просто хорошенькая собачка.

— Да это же Великая Собака Чиппи! — обрадовалась Ли. — Но, папочка, она такая маленькая. Я думала, что она ростом с сенбернара.

— Нет, — сказал я. — Она каждую ночь спала со мной на подушке. Мама приходила и выгоняла ее, выставляла за дверь, но когда я просыпался, Чиппи неизменно оказывалась рядом.

— Это мама? — спросила Ли, указывая на небрежно одетую девочку с грустными глазами.

— Да, — кивнул я. — Она здесь в третьем классе. Пришла продемонстрировать моей матери новые баретки. Потому-то она и показывает на свои ноги.

— Ой, папочка, я так волнуюсь, — сжала мою руку Ли. — Я даже не мечтала увидеть свою семью. Как думаешь, я им понравлюсь?

— Они съедят тебя без гарнира.

— А это хорошо? — поинтересовалась Ли.

— Они полюбят твою маленькую римскую задницу.

— Плохое слово. С тебя тысяча лир.

— Уже нет, — ответил я. — Мы скоро приземлимся. Теперь это бакс.

— А Ледар нас встретит?

— Нет, — сказал я. — В Атланте мы пройдем таможенный досмотр, а Ледар будет ждать нас в Саванне.

— Папочка, а ты тоже волнуешься оттого, что возвращаешься в Уотерфорд?

— Я в ужасе, — признался я и прибавил: — Но в Уотерфорде, по крайней мере, спокойно. Там мало что происходит.

— В Уотерфорде все происходит, — заявила Ли, обращаясь даже не ко мне, а к фотоальбому.

Перед посадкой я посмотрел на зеленые холмы внизу, прячущиеся среди них озера Джорджии и попытался унять тревогу.

Я увидел, что дочь снова разглядывает фотографии моего прошлого, и понял, что вырастил ребенка, жаждущего любых сведений о доме, а потому мне придется отбросить все свои страхи.

Ледар встретила нас в аэропорту Саванны и отвезла прямо к Элизабет на Тридцать седьмую улицу. Обед там я заказал еще перед отъездом из Рима. Я уже начинал беспокоиться о своей карьере литератора, пишущего о путешествиях: ведь отныне все мои путешествия будут ограничиваться короткими поездками из Уотерфорда, но издатель «Фуд энд вайн» рассказал мне о новом поколении поваров Юга, которые получили классическое образование, но вместе с тем готовы были совершить революционные преобразования южной кухни. Издатель сказал, что, несмотря на желание добавить козий сыр в приготовленный на скорую руку салат, они сохранили свое пристрастие к маисовой каше и барбекю.

В расположенном в стороне от исторического центра красивом доме в викторианском стиле с высокими потолками я прошел на кухню: поговорить с Элизабет Терри и ее поварами, которые готовили ароматные и изысканно оформленные кушанья для консервативно одетых посетителей. Элизабет назвала мне имена всех ведущих шеф-поваров, непосредственно связанных с преобразованием южной кухни. В наш первый американский вечер мы съели отличный легкий ужин, который в семидесятые годы на Юге можно было найти разве что в Новом Орлеане. Ли заказала pasta Amatriciana[131]. Это слово в ее устах звучало просто прелестно, а еще она громко недоумевала, почему папочка говорил, что она снова сможет отведать хорошей пасты, только когда вернется в Рим. Я признал свою ошибку и рассказал о том, как долгие годы, будучи ресторанным критиком, пробовал жуткие сочетания пасты с соусом в итальянских ресторанах от Техаса до Виргинии, в заведениях, которые в лучшем случае заслуживали того, чтобы их прикрыл департамент здравоохранения, а в худшем — просто разбомбили.

Нашу первую ночь под небом Южной Каролины мы провели в доме на острове Орион, который сняла для нас Люси. Ледар заранее взяла у нее ключи и, предварительно осмотрев наше новое жилище, нашла его более чем приемлемым. Дом стоял на высоком берегу, и из окон открывался прекрасный вид на лагуну.

Я обошел дом и остался весьма доволен той тщательностью, с которой владельцы, некие мистер и миссис Боннер, подобрали мебель и картины. А когда я увидел на стене семейные фотографии, где Боннеры выставляли напоказ здоровых светловолосых детей, безупречные улыбки которых красноречиво свидетельствовали о мастерстве ортодонтов, мне даже захотелось познакомиться с людьми, обладающими столь хорошим вкусом. Кухня меня вполне удовлетворила, тем более что Люси успела забить холодильник продуктами. В хозяйской спальне я обнаружил письменный стол и кровать с высокими столбиками, на которой наверняка и появились наследники Боннеров.

Я услышал, как Ли наверху завизжала от восторга, явно довольная своей спальней. Пока дочка принимала душ, я распаковывал ее чемоданы. Стараясь не помять платья, грустно и с любовью сложенные Марией, я убрал все в старинный комод и рассмеялся, обнаружив среди вещей Ли три коробки с пастой и палку салями, которые Мария положила на тот случай, если американцам не удастся нормально накормить ее девочку. Я мысленно взял себе на заметку позвонить Марии с утра и сообщить, что мы благополучно долетели и Ли одобрила пасту, которую ей подали в ресторане. Ли вошла в свою новую комнату уже в пижаме, глаза у нее были сонными, и от нее пахло зубным порошком. Она даже не дослушала вечернюю историю, уснув уже на шестой фразе.

Когда я спустился вниз, Ледар успела разжечь камин и приготовить мне выпить. Я взял бокал и уставился на пламя, пожиравшее сухие дубовые поленья.

— За твое возвращение домой! — провозгласила Ледар.

— Я ожидал, что будет хуже, но здесь вполне мило, — заметил я, оглядываясь по сторонам.

— Почему бы тебе не применить радикальный подход? Может, попробуешь начать получать удовольствие? — поинтересовалась Ледар.

— Я тебя умоляю, — пожал я плечами. — Ты должна смириться с моими экзистенционалистскими мучениями.

— Для этого у тебя еще будет полно времени, — отрезала Ледар. — Звонил Майк. Он хочет, чтобы сюжетная линия сериала была готова через месяц. Никаких отговорок он не принимает и требует справку от врача, подтверждающую, что тебя действительно ранил в голову террорист.

— Меня все еще мучают сомнения относительно проекта, — сказал я Ледар. — Как мы станем писать для Майка, не запрыгнув в постель к Кэйперсу?

— Тема мне кажется увлекательной, — заметила Ледар. — Возможно, мы узнаем о себе то, чего даже и не подозревали. Надеюсь, к нам вернется магия старых добрых времен.

— Опасно писать о том, чего не знаешь, — отозвался я.

— А я считаю, что опасно не знать, — ответила, поднимаясь, чтобы уйти, Ледар.


На следующий день я проснулся очень рано, и Люси пришла к нам как раз в тот момент, когда мы внимали телевизионному проповеднику, предупреждавшему аудиторию о том, что похотливое и погрязшее в грехах человечество уже стоит на пороге Армагеддона. Люси приготовила большой завтрак и что-то соврала Ли, когда та спросила о значении слова «похотливый». Я, в свою очередь, демонстративно исправил ошибку матери. После завтрака Люси, убедившись в том, что Ли одета достаточно тепло, повела нас на первую прогулку по четырехмильному берегу острова Орион. Из-за отлива вода была совсем неподвижной, и мы спокойно шли, подбирая ракушки и разглядывая покрытый прилипалами плавник, выкинутый на берег прибоем. День был безветренный, и даже чайкам приходилось взмахивать своими большими крыльями, чтобы парить в воздухе. В океане отражалось небо, а зыбь практически не мешала коричневым пеликанам.

Пока мы гуляли по берегу, Люси показывала Ли безопасные места для плавания и предупреждала о коварных течениях и водоворотах. Она объяснила внучке, что если ее затянет течением, то нужно просто расслабиться и не паниковать.

— Позволь этому водовороту увлечь тебя на глубину, дорогая, — сказала Люси. — Там его сила слабеет, и ты сможешь высвободиться. Затем медленно плыви к берегу и лови волну.

Они вместе разглядывали лежащие кучками обломки, вынесенные на берег приливом. Люси подняла сломанный панцирь атлантического голубого краба и обратила внимание Ли на его темно-синюю окраску, заметив, что это самый красивый в природе синий цвет.

Ли была в полном восторге и живо всем интересовалась, а потому, пока Люси делилась с ней своими знаниями о прибрежной зоне, прогулка растянулась на несколько часов. Они старались найти все виды раковин, но на берегу в основном были раковины донакса[132]. Люси обещала Ли, что во время весенних приливов, когда океан прогреется, их здесь будет просто уйма.

— Ракушки мы соберем самые красивые из тех, что предложит Атлантика. И самые редкие. Но нам придется быть бдительными. А еще нам придется как следует потрудиться. Придется обязательно приходить сюда после каждого высокого прилива.

— Мы сделаем это, ба! — радостно откликнулась Ли. — Папочка говорил, что ты научишь меня всему, что нужно знать о море.

— Он и сам кое-что знает, — скромно ответила явно довольная Люси. — Конечно, он многое забыл с тех пор, как заделался европейцем. Поди сюда, солнышко, я покажу тебе, как эрозия съедает берег.

Люси обнаружила на песке послания всех созданий, побывавших днем на острове Орион. Каждое утро, гуляя по берегу, Люси укреплялась в своей вере в Бога и в конце концов начала понимать, что для планеты она не более важна, чем крошечный планктон, плавающий в невидимом бульоне и составляющий звено длинной пищевой цепи. После этих прогулок Люси думала о собственном кровообращении как о внутреннем море, мало чем отличающемся от того, мимо которого она сейчас шла со своей внучкой. Для Люси лейкемия была сродни вирулентности красных приливов, атакующих летом южное побережье и вызывающих гибель рыбы, так что морские птицы сходили с ума от обжорства. Берег — это прекрасное место для изучения всех природных циклов планеты. Люси уже не так боялась смерти.

Моя мать следила за тем, как Ли бежит к останкам маленькой акулы. Крабы и чайки уже сделали свое дело. Выклевали глаза, а более крупный хищник удалил часть спинного плавника. Глядя на бегущую внучку, Люси сказала мне, что научит этого ребенка всему и привяжет ее к Югу так крепко, что мне уже не удастся увезти ее обратно в Италию. Я посмотрел на нее и отвел глаза.

Вернувшись с пляжа, я усадил Ли в огромный крайслер «ЛеБарон», который по просьбе Люси предоставил мне хозяин дома, и проехал с ней восемнадцать миль по дороге вдоль моря.

Миновав пять островов, мы въехали в Уотерфорд по Норрис-бридж. Еще в Риме я представлял себе, как приеду сюда с Ли, и мысленно восстанавливал все детали, тщательно выбирал маршрут, которым ее провезу, дома, возле которых остановлюсь, чтобы рассказать их историю.

Спустившись с моста, я повернул направо и медленно поехал мимо особняков плантаторов, которые в свое время строили дома так, чтобы окна были обращены на восток — к солнцу и к Африке. С водяных дубов свисал испанский мох, и дома напоминали часовни, еле видимые сквозь вуаль. На мраморных ступенях спали лабрадоры. Кирпичные стены, поросшие жемчужным лишайником, скрывали от посторонних глаз ухоженные сады. В этих местах выросли мы с Шайлой, и улицы, казалось, затерялись в полях давно ушедшего времени и исчезли, как и само детство.

Мы ехали по авеню Порпуаз, главной торговой улице, возникшей еще в восемнадцатом-девятнадцатом веках. Когда-то я с закрытыми глазами мог назвать все магазинчики и их владельцев, но времена изменились, и в городе появились новые люди, которые открыли здесь магазины здорового питания, канцелярских товаров и банки с незнакомыми именами на вывесках. Банки эти пришли вместе с огромными финансовыми учреждениями из Шарлотта. А еще я заметил, что самые старые, уважаемые юридические фирмы поменяли свои аристократические названия, ознаменовав смену партнеров и восхождение амбициозных молодых юристов, которым захотелось выгравировать на вывесках на авеню Порпуаз собственные имена. Когда мы проезжали мимо дома семьи Лафайетт, я указал Ли на вывеску отца и брата — «Макколл и Макколл». Аптека Лютера закрылась, близнецы Хаддл продали свою парикмахерскую, а в театре «Бриз» теперь разместился магазин модной мужской одежды. Обувной магазин Липсица остался на прежнем месте, и сам факт его выживания на фоне всех этих изменений казался необходимой константой.

Возле универмага Русоффа я сообщил Ли, что именно здесь мы можем найти Макса, Великого Еврея. Когда мы въехали в более бедную часть города, я показал ей небольшое двухэтажное кирпичное задание, где Великий Еврей, только-только поселившись в Уотерфорде, открыл свою первую лавку. Мимо пронеслись средняя школа Уотерфорда и футбольное поле, на котором я играл за защитника в нашей команде, а Шайла и Ледар болели за нас в том далеком мире, где невинность была иллюзией, которую питали молодые южане до тех пор, пока мир их не отрезвил. Каждая улица являлась живым свидетельством моего прошлого, и лицо Шайлы виделось мне в каждом биллборде и дорожном знаке. И тогда я понял, что впервые со времени ее смерти встретился с Шайлой лицом к лицу.

Мы ехали по Де Марлетт-роуд — улице, названной в честь французского исследователя, ступившего на уотерфордскую землю в 1662 году. Я кивком указал дочке на реку Уотерфорд, поблескивающую между домами. Когда-то я мог назвать каждую семью и всех детей, живших в этих домах, но смерть и миграция населения пошатнули мою уверенность. Наконец мы подъехали к воротам маленького, но ухоженного еврейского кладбища, в полумиле от центра города.

Кладбище было обнесено увитой виноградом кирпичной стеной, а дубы и тополя бросали густую тень, создавая атмосферу покоя. Я распахнул металлические ворота со звездой Давида, взял Ли за руку и повел ее между длинных рядов могильных камней с выбитыми на них еврейскими именами: так Макс Русофф отдавал дань памяти всем людям, последовавшим за ним в Уотерфорд. Я остановился перед одной из могил и задохнулся, прочитав имя Шайлы. Я не был здесь со дня похорон и, увидев надпись «Шайла Фокс-Макколл», прикрыл левой рукой глаза. Фамилия Макколл выглядела неуместно рядом с Шейнами, Штейнбергами и Кейзерлингами.

— Ох, папочка, — прошептала Ли. — Это мама, да?

Я хотел было утешить дочку, но не мог вымолвить ни слова. На меня снова нахлынули воспоминания: сначала смерть Шайлы, а потом и судебный процесс, на котором решалась участь нашего ребенка. Тогда боль лишила меня возможности плакать. Вот и сейчас я стоял, словно окаменев, и по-прежнему не мог выдавить из себя ни слезинки. Ли рыдала, а я тихо гладил ее по волосам.

— Это не то кладбище, — сказал я наконец.

— Я знала, что ты пошутишь, — ответила Ли.

— Я что, такой предсказуемый? — спросил я.

— Да. Ты всегда шутишь, когда тебе грустно. Расскажи мне историю о маме, — попросила Ли, встав на колени возле могилы и начав выдергивать из земли чахлую зимнюю траву.

— Какую ты хочешь? — поинтересовался я.

— Такую, которую ты еще не рассказывал, — ответила Ли. — Я никак не могу представить себе маму. Она кажется мне нереальной.

— Я тебе рассказывал о том, как твоя мама сводила меня с ума? Как она меня до чертиков злила?

— Нет, — помотала головой Ли.

И я рассказал ей историю о чернокожей женщине из Чарлстона, которую Шайла подобрала в переулке возле мебельного магазина Генри. У Шайлы было сердце социалистки и душа миссионера, и она всю жизнь заботилась о страждущих — людях или животных. Вскоре после нашей свадьбы Шайла пошла по магазинам и обнаружила лежащую на земле без сознания чернокожую женщину, всю в синяках.

Шайла вошла в магазин Генри Поповски и попросила его вызвать такси, что он с удовольствием и сделал. Затем она с большим трудом уговорила таксиста помочь ей поднять женщину и положить на заднее сиденье автомобиля. Потом снова упросила водителя помочь ей внести женщину в домик на колесах с одной спальней, который мы с ней в то время снимали.

Когда я вернулся домой — я тогда работал на газету «Ньюс энд курьер» в качестве кинообозревателя и ресторанного критика, — между нами произошла одна из самых серьезных ссор за нашу совместную жизнь. Шайла заявила, что ни одно существо, претендующее на звание человека, не оставит бедную чернокожую женщину беспомощно лежать в переулке в окружении расистски настроенного белого большинства. Я ответил, что с превеликим удовольствием прошел бы мимо такого сомнительного счастья. Если это так, закричала Шайла, то она вышла замуж не за того парня и ей следует присмотреть себе мужа, который, в отличие от меня, обладал бы такими качествами, как человечность и сострадание. Но я считал, что сострадание не имеет ничего общего с тем фактом, что вонючая чернокожая наркоманка лежит на нашей единственной кровати в нашей единственной спальне. Я также заявил, что наши расистски настроенные хозяева тут же выгонят нас взашей, как только узнают, что мы внесли черномазую шлюху в список их жильцов. В ответ Шайла закричала, что не станет подстраивать свою жизнь под желания расистов. И ни за что бы за меня не вышла, если бы знала, что в душе я тайный нацист.

— Вот как, нацист! — заорал я в ответ. — Выходит, я и пожаловаться не могу, когда ты притаскиваешь в наш дом бесчувственную наркоманку и укладываешь ее в мою постель. Выходит, я теперь в ответе за все газовые камеры в Берген-Бельзене? Каждая наша ссора начинается на Кинг-стрит в Чарлстоне, а заканчивается у Бранденбургских ворот в Берлине, где я иду во главе отряда молодых нацистов под звуки «Хорста Весселя»[133].

— Из песни слов не выкинешь, — обрезала меня Шайла.

В пылу ссоры ни один из нас не заметил, что наша гостья уже очнулась, пока та не подала голос:

— Какого хрена! Где это я?

— Ты в нашем хреновом доме, — ответил я.

— Можете оставаться у нас, пока не поправитесь, — любезно предложила Шайла.

— Будь я проклята! Ну и дела!

— Мой муж — расистский ублюдок, — объяснила Шайла. — Не обращайте на него внимания.

Чернокожая женщина, вконец растерявшись, спросила:

— Эй вы, люди, вы что, украли меня?

— Да, — раздраженно сказал я, — и оставили у дома твоей бабушки записку с требованием о выкупе.

— Расист до мозга костей! — заорала Шайла, ударив кулачком меня по груди. — Расистское отродье. Каждую ночь я ложилась в постель с предводителем ку-клукс-клана.

— Хорошо! — рявкнул я. — Это уже шаг вперед. Одним чертовым прыжком из Освенцима в Сельму[134].

— Эй, парень, ты что, действительно долбаный куклуксклановец? — поинтересовалась чернокожая женщина.

— Нет, мэм, — ответил я, стараясь держать себя в руках. — Я не из клана. Я просто бедный, обиженный Богом белый человек, которого не ценят и которому мало платят, но который хочет, чтобы ты убрала из моей постели свою вонючую задницу.

— Расистская свинья! — завопила Шайла. — Именно из-за таких, как ты, о южных мужчинах и идет дурная слава.

— В самую точку, солнышко, — закивала чернокожая женщина.

— Вот видишь, наша гостья со мной согласна! — торжествующе воскликнула Шайла.

— Она не наша гостья, — отрезал я.

— Если я не ваша гостья, то какого хрена я здесь делаю?! — возмутилась чернокожая женщина.

— Сестринская солидарность, — объяснила Шайла. — Как это прекрасно!

— Могу я помыться? — спросила чернокожая женщина.

— Конечно да, — улыбнулась Шайла, тогда как я, естественно, сказал: «Конечно нет!»

— Ты не забыла, что мы приглашены на коктейль к моему издателю? — поинтересовался я.

— Нет, не забыла, — промурлыкала Шайла. — И готова сопровождать тебя в дом этого неандертальца.

— Ты не возражаешь, если мы не возьмем с собой твою новую подругу? Харриет Табман[135], — с преувеличенной любезностью спросил я.

— Мне надо пойти на вечеринку со своим настоящим-в-скором-времени-бывшим мужем, — сказала Шайла, обращаясь к женщине. — А вы примите ванну и приведите себя в порядок. Вот вам десять долларов на такси. Оставьте ваше имя и адрес, а на следующей неделе я приглашаю вас на ланч.

— Лично я не собираюсь покидать наш дом, пока здесь эта женщина, — заявил я.

— Нет, собираешься, — звонким голосом ответила Шайла, — или уже завтра я подаю на развод. Это будет первый развод в Южной Каролине по причине белого шовинизма.

Шайла вылетела из дома, и я, с подозрением поглядывая на незнакомку, последовал за ней.

Когда мы вернулись с вечеринки, чернокожая женщина, судя по всему, вымылась, поела, а затем украла все платья Шайлы, все ее туфли и косметику. Она упаковала это в кожаную сумку, которую Шайла подарила мне на день рождения. По пути прихватила лежавшую на секретере возле дверей серебряную безделушку. Вызвала такси и радостно вернулась в подземный мир чернокожего Чарлстона.

И сейчас, стоя с Ли у могилы Шайлы, я даже улыбнулся в душе этому воспоминанию.

— Мы еще в жизни так не смеялись, как тогда, — сказал я. — И потом, когда приезжали в незнакомый европейский город, твоя мама обычно шептала: «Какого хрена? Где это я?»

— А полиция поймала эту женщину? — спросила Ли.

— Твоя мама не разрешила мне вызвать полицию, — ответил я. — Она заявила, что той женщине все эти вещи были нужнее, чем нам. И она даже рада, что та их взяла. А я считал, что этой женщине явно не помешало бы трудовое перевоспитание в местной тюрьме.

— Мама не расстроилась, что женщина украла ее одежду? — поинтересовалась Ли.

— Иногда я встречал ту женщину, разгуливавшую в платьях Шайлы. Как-то раз я был на натурных съемках и видел, как она промышляла неподалеку от моста через реку Купер. Я попросил фотографа сделать снимок. Шайле страшно понравилось, что я поместил это фото в альбом.

— А мама купила себе новую одежду?

— Шайла сразу же поехала в Уотерфорд, в магазин Великого Еврея, рассказала ему о том, что случилось, и вернулась в Чарлстон уже с новым гардеробом. Она всегда могла рассчитывать на Макса.

— Ты очень рассердился на маму? — спросила Ли.

— Поначалу я пришел в ярость. Естественно. Но все, что произошло, было вполне в духе Шайлы. Я мог бы жениться на сотне девушек из Южной Каролины, которые просто перешагнули бы через наркоманку в переулке, но я выбрал единственную девушку в Южной Каролине, которая привезла ее домой.

Ли долго смотрела на могилу матери, а потом наконец спросила:

— Мама была хорошим человеком. Правда, папочка?

— Чудесным, — подтвердил я.

— Как это грустно, папочка, — прошептала Ли. — Самое печальное на свете то, что она ничего обо мне не знает. Не знает, как я выгляжу, не знает, как я могла бы ее любить. Как думаешь, она сейчас на Небесах?

Я опустился на колени на твердую и холодную землю, поцеловал Ли в щеку и убрал с ее лица прядь волос.

— Я знаю, что именно должен был бы тебе сказать, чтобы хоть немного успокоить. Но я уже не раз говорил тебе: у меня сложные отношения с религией. Причем так было всегда. Я даже не знаю, верят ли евреи в рай. Спроси у своего раввина. Спроси у сестры Розарии.

— Я думаю, что мама на Небесах, — произнесла Ли.

— Тогда и я так думаю, — согласился я, и мы, держась за руки, пошли обратно, на секунду остановились, чтобы бросить взгляд на могилу Шайлы, а потом сели в машину.

Я навсегда запомню то посещение могилы Шайлы как одно из самых тяжелых испытаний в своей жизни. В душе я снова жутко разозлился на Шайлу, но даже виду не подал. Бросившись с моста, Шайла не подумала, что рано или поздно наступит такой день, когда мне придется привести нашу дочь, чтобы оплакать эту тяжелую утрату у могилы на еврейском кладбище. Шайла вообще не подумала об очень многом.

После кладбища мы спустились вниз по кольцевой дороге, миновали поворот на Уиллифорд, повернули налево возле муниципального колледжа и, проехав четыре длинных квартала, свернули на дорогу к дому моего детства.

— Вот здесь я и вырос, — сказал я Ли.

— Какой красивый! И какой большой! — воскликнула она. Выйдя из машины, мы подошли к причалу и я показал Ли то место, где река впадает в море. Я хотел, чтобы она поняла, где мы находимся и где лежат острова в океане, на одном из которых мы с ней переночевали. А потом махнул рукой в том направлении, где, по моим представлениям, находится Италия. Мой урок географии, похоже, не слишком заинтересовал Ли, а потому я быстро повел ее назад, мимо зарослей пожухлой болотной травы. В холодные месяцы болото спокойно спало под слоем грязи, но в глубине его уже начинала прорастать молодая трава, острая, как стекло. Болото готовилось к новому наступлению на сушу.

Задняя дверь дома была не заперта, мы вошли в кухню, и я вдохнул запахи, пробудившие во мне самые разные воспоминания детства. Это и запах соленых болот, как, впрочем, и смех моей матери, и аромат свежемолотого кофе, и шипящего на сковороде цыпленка, а еще запах потной спортивной формы, небрежно сваленной в кучу на полу в прачечной, сигаретного дыма и стирального порошка… Все это я живо вспомнил, пока вел Ли за руку.

Мы прошли через темный холл прямо в столовую, где я взял хрустальную солонку и попытался вытрясти немного соли себе на ладонь, но влажность давным-давно сделала свое дело, превратив содержание солонки в крошечное подобие жены Лота. Потом я понюхал перец, но он оказался таким старым, что я даже не чихнул.

Поднявшись наверх, я показал Ли свою спальню, где до сих пор хранились вымпелы, которые я повесил еще ребенком. В пыльном, давно забытом альбоме с вырезками была собрана вся история моей спортивной карьеры от детской лиги до колледжа.

Ли показала на дверь, ведущую на чердак. Как и всех детей, ее притягивали комнаты, забитые старыми сундуками и сломанной мебелью. На чердаке она обнаружила мешок, набитый роликовыми коньками, и кучу странного вида ключей. Пройдя подальше, она откопала альбом с моими младенческими фотографиями. Здесь же был и кларнет, и лодка, и ящик с пришедшими в негодность спасательными жилетами.

Я позволил ей рыться сколько душе угодно, а сам стал рассеянно перелистывать старые альбомы. Газетные страницы уже давно пожелтели, и, когда я наткнулся на фотографию, где Шайла поздравляла Кэйперса после игры, радостно повиснув у него на шее в типичной манере девочек из группы поддержки, мне неожиданно стало невероятно грустно, и я быстро положил альбом на пыльную полку.

Потом мое внимание привлекли книги в бумажных обложках, которые как стояли, так и остались стоять со времен моего детства. Чердак очень долго служил мне убежищем, спасая меня от неустроенности и печали первого этажа. И именно здесь я влюбился в эти книги и в их авторов так сильно, как могут полюбить лишь читающие запоем. Даже самое хорошее кино не могло оказать такого влияния на мои представления о жизни, как хорошая литература. Книги обладали властью в корне изменить мое восприятие мира, а даже самый гениальный фильм — нет.

Я всегда расставлял книги в алфавитном порядке фамилий авторов, и меня завораживала прежде всего магия слов, а не идеи, которые они выражали.

— Привет, Холден Колфилд[136], — сказал я, взяв с полки книгу. — Встретимся в «Уолдорфе» под часами. Передавай привет Фиби. Ты ведь принц, Холден. Настоящий чертов принц.

Достал «Взгляни на дом свой, ангел», снова прочел великолепную первую страницу и вспомнил, что, когда мне было шестнадцать, меня бросало в жар от этих слов — так действовала на меня нечеловеческая красота языка, которая была и призывом к милосердию, и заклинанием, и ревом бурной реки в темноте.

— Привет, Юджин. Здорово, Бен Гант[137], — тихо сказал я.

Я знал этих персонажей так хорошо, как будто прожил рядом с ними всю свою жизнь. Литература… Вот что придавало смысл моей жизни.

— Мое почтение, Джен Эйр. Привет, Дэвид Копперфилд. Джейк[138], рыбалка в Испании и в самом деле хороша. Берегись Озмонда, Изабель Арчер[139]. Будь осторожна, Наташа. Храбро сражайся, князь Андрей. Не замерзни в снегу, Итан Фром[140]. Удачи тебе, Гэтсби. Осторожнее с большими мальчиками, Хрюша[141]. Подумаем об этом завтра, мисс Скарлетт. Бирнамский лес движется, леди Макбет.

Голос Ли вернул меня к действительности:

— С кем это ты разговариваешь, папочка?

— Со своими книжками, — ответил я. — Они все еще здесь, Ли. Я хочу все упаковать и забрать с собой в Рим, чтобы и ты смогла их прочесть.

Я спустился по лестнице в свою спальню и отворил окно, выходящее на крышу и в сад. Древесина покоробилась, и мне пришлось слегка повозиться с рамой. Я вылез на плоскую крышу, откуда открывался прекрасный вид на реку.

— Ты когда-нибудь лазала по деревьям? — спросил я Ли.

— Да, но только не по таким большим, — ответила она. — Это опасно?

— Когда я был ребенком, то как-то об этом не думал, — признался я. — Но сейчас стоит представить, что ты карабкаешься на такое дерево, то мне тут же становится дурно, словно у меня вот-вот случится сердечный приступ.

— Это ваше с мамой дерево? — спросила Ли.

— Оно самое, — ответил я. — Сейчас у него такие мощные ветви, что по ним можно даже ходить, но лучше ползти. Давай соблюдать осторожность.

— А вы с мамой соблюдали осторожность?

— Нет, мы были чокнутыми.

Я аккуратно поставил ногу на ветку, касавшуюся крыши, и перебрался на другую, широкую, словно тропа. Повернувшись, я помог Ли вылезти из окна, и мы медленно поползли по направлению к стволу. Дуб оказался единственным предметом, оставшимся таким же большим, как и в моих детских воспоминаниях. Мы потихоньку добрались до выемки в стволе, где все еще сохранились остатки домика, служившего прекрасным наблюдательным пунктом. Ли была потрясена.

Я указал на белый дом поменьше, там, где заканчивался наш сад. Пожилая женщина подметала крыльцо.

— Это мама Шайлы. Это твоя бабушка, дорогая.

— А могу я с ней поговорить? — прошептала Ли.

— Попробуй окликнуть ее, — предложил я. — Спроси, можем ли мы зайти.

— Как мне ее называть? — поинтересовалась Ли.

— Попробуй — бабуля, — посоветовал я.

— Бабуля! — звонко воскликнула Ли. — Бабуля!

Руфь Фокс удивленно подняла глаза и, отложив метлу, пошла на звук детского голоса.

— Я здесь, бабуля. Это я, Ли, — сказала дочка, помахав Руфь рукой.

— Ли. Ли. Моя Ли, — запинаясь, произнесла Руфь. — Ты с ума сошла! Слезай с дерева. Джек, ты что, своей глупостью хочешь убить мою единственную внучку?!

Мы спустились с дуба, и Ли прыгнула в объятия бабушки. Руфь явно растерялась, прижав к себе Ли, а я почувствовал себя соглядатаем, а потому поспешил отвернуться. И тут возле пруда, где в мое время водилась рыба, я увидел что-то, давным-давно позабытое. Я отошел в сторону и пригляделся к полустертой надписи на камне. Потерев надпись, я прочел: «Великая Собака Чиппи». А золотые рыбки в темной воде пруда были похожи на хризантемы.

Я решил, что покажу Ли могилу Чиппи как-нибудь в другой раз. Оглянувшись, я увидел, что Руфь что-то говорит Ли, а та прямо-таки светится от удовольствия. Интересно, знает ли Джордж Фокс, что его внучка вернулась домой?

Потом я услышал музыку, доносившуюся из дома Фоксов. Это была рапсодия Рахманинова на тему Паганини. То, что Джордж Фокс выбрал именно эту композицию, меня слегка удивило, так как я знал, что он всегда считал ее слишком банальной и сентиментальной. Но знал я и то, что это было любимым произведением Шайлы; Джордж исполнял его сейчас так страстно и так убедительно, что я понял: таким образом он выражает свою любовь к Шайле и благодарит меня за возвращение внучки.

Музыка смолкла. Джордж Фокс показался у окна, и мы посмотрели друг на друга, смерили друг друга взглядом, вновь почувствовав, что нас разделяет глухая стена ненависти.

— Дедуля! — закричала Ли, когда Руфь показала ей на своего мужа.

Общая любовь к Ли смягчила нас, пробудив в душе самое лучшее. Ли взлетела по ступеням в дом Фоксов, а мы с Джорджем кивнули друг другу.

Он беззвучно произнес «спасибо» и исчез из виду.

Глава двадцать третья

Как закаленный писатель-путешественник, я прибыл в свою гавань, словно наконец-то получив разрешение на отплытие из Италии, и попал в запретный город Уотерфорд, в жестокую зачарованную страну, разделившую меня с моей семьей и друзьями. В моих глазах город был опасным, полным загадок местом, со множеством тупиков и глухих переулков, а потому нельзя было расслабляться и поворачиваться к нему спиной.

Но именно дочь вернула мне родной город как бескорыстный дар. Для нее он был волшебным местом, ведь все мои истории начинались с него и им же заканчивались, перенося ее как бы случайно в детство Шайлы. В школе она села за ту же парту возле окна, где, как ей сказали, в начальных классах сидела ее мать. После школы она ходила в дом Фоксов: дедушка давал ей уроки игры на фортепьяно, а Руфь Фокс с радостью ее баловала, и Ли никак не могла взять в толк, почему я столько времени провел вдали от такого чудесного города. Рим мог бы спрятать Уотерфорд в кармане своего пальто и даже не заметить ни малейших изменений в своем шумном многолюдном окружении. Для Ли это была словно жизнь в миниатюре. Небольшие размеры добавляли интимности. Вырвав Ли из ее родного гнезда, я лишь доказал, что ссылка — верный способ освятить дорогу к дому.

Я никому не говорил, как долго рассчитываю здесь пробыть, но для себя решил, что все будет зависеть от здоровья матери. Мы с Ледар работали над проектом Майка, потому что нам хорошо платили. К тому же мы с удовольствием погружались в прошлое и узнавали удивлявшие нас новые подробности, радуясь возможности видеться каждый день. Я еще никогда не проводил так много времени с женщиной, с которой было бы столь легко и просто. История, над которой мы трудились, отчасти была нашей общей историей, но чем больше указаний мы получали от Майка Хесса, тем яснее понимали, что исчезновение Джордана Эллиота из нашей жизни было ключевым моментом проекта. Майк, похоже, думал, что смог бы все вернуть на круги своя, если бы мы сделали выводы из серии катастрофических событий, которые так рано нас развели. Майк мучился ностальгией по прошлому и нашей разрушенной дружбе. Мы с Ледар провели сотни интервью и связали их в повествование, проливающее свет и на мини-сериал, и на самые яркие события нашей жизни. Спрашивая о других, мы узнавали тысячи вещей о себе. Хотя вопросы, ответы на которые мы найти не могли, делали наш рассказ незаконченным и вялым. Джордан совершенно затерялся в преисподней католической Европы. Ни его мать, ни я ничего не слышали о нем с того самого дня, как отец предал его на пьяцце дель Пополо. Война Джордана с отцом и прыжок Шайлы с моста стали двумя поворотными моментами нашего непростого времени на Юге. Мы с Ледар провели конец зимы и первые месяцы весны, составляя хронологию всех тех происшествий, которые и привели нас в состояние боевой готовности. И вот мы стали ждать, когда случится нечто такое, что сможет снять с нашего прошлого всю шелуху. Чего нам не хватало — так это кульминации, или концовки. Я мог бы сказать себе, что вернулся для того, чтобы написать сценарий и чтобы дочь увидела людей и страну, в которой родилась, а еще, возможно, потому, что немножко влюбился в Ледар. И только моя мать, умевшая толковать все оттенки моего поведения, каким-то чудесным образом поняла, что приехал я домой по причинам, в которых боялся признаться даже самому себе, и останусь до ее ухода из жизни. Фильм был всего лишь предлогом.

В половине седьмого утра, до начала занятий в школе, Люси брала Ли на долгую прогулку по берегу. Здесь Люси превращала береговую линию в текст, наполненный сказочной красотой. Люси учила внучку различать скорлупу яиц морских обитателей, обращала ее внимание на темный треугольник акульего зуба, объясняла, чем отличаются друг от друга морские звезды, и заразила ее любовью к собиранию ракушек. Больше всего Люси любила «ангельские крылья», с их сложенными яркими створками неземной красоты, и неприметную ракушку, похожую на оливку, а еще витую, волнистую раковину и устричную, притягивающую своей на первый взгляд случайной структурой. Люси не утратила девчоночьего пристрастия к морским ежам, хотя на нашем побережье можно было найти только одну разновидность — в форме дублона. Здесь их было так много, что даже в глазах Ли они значительно утратили свою ценность, однако главное их достоинство, как и у всех морских существ, заключалось в симметричности формы. Для Люси же все побережье Южной Каролины было любовным посланием Бога, которое можно было буквально перевести как признание Его в любви ко всем жителям побережья. Люси также научила Ли разбираться в знаках, которые оставляет на песке морская черепаха, когда в мае начинает откладывать яйца.

После прогулок они поливали ноги из шланга, вытирали насухо большими полотенцами, оставленными на веранде, и Люси везла Ли в город, в школу. Ссылаясь на свою болезнь, Люси требовала, чтобы я посвящал ей все утро, и я из-за той же ее болезни уступал. Это было еще одним предупреждением от матери, что дни ее сочтены и она хочет завершить все свои земные дела, а потому нуждается в терпении и понимании детей, чтобы выполнить свой долг со спокойным достоинством.

Обычно Джордж и Руфь Фокс встречали Ли после школы и шли к своему дому на Пойнт-стрит, где Руфь угощала внучку молоком с печеньем, а Джордж трижды в неделю давал уроки игры на фортепьяно. Для своего возраста Ли играла очень даже бойко, и единственное, что мешало ей достичь совершенства, было отсутствие всепоглощающего желания. Фортепьяно требовало моногамии, но у Ли было слишком много других интересов и увлечений, чтобы отдать всю свою жизнь черно-белым клавишам. Но Джордж оказался терпеливым учителем, а Ли получила в Италии безупречную подготовку. Джорджу, с его склонностью к мрачности, как нельзя лучше подходила бьющая через край жизнерадостность Ли. А потому занятия музыкой приносили обоим огромное удовольствие. После каждого урока Джордж играл для Ли, демонстрируя, какие волшебные звуки можно извлечь из музыкального инструмента, если человек найдет время, чтобы стать его преданным слугой и почитателем.

Ли всегда отмечала Шаббат с дедушкой и бабушкой. Руфь зажигала свечи и накрывала должным образом стол. Когда я обещал Шайле, что воспитаю нашу дочь в еврейских традициях, то рассчитывал, что бремя ответственности ляжет на плечи жены. В иудаизме было совсем мало вопросов, на которые я мог бы с легкостью ответить, и сколько бы книг я ни прочел, ни один текст не смог проложить для меня тропинку в теологических дождевых лесах, где догматы этой сложной и казуистической религии цвели пышным цветом и множились, как клубни картофеля. Я отчаянно пытался воспитать дочку как правоверную иудейку, но не имел точного представления, каким должно быть это выдающееся создание. Мы вместе выучили самые простые еврейские молитвы, однако, произнося красивые таинственные слова, я чувствовал себя самозванцем. Да и язык, на котором надо читать справа налево, озадачивал меня так же, как и реки, текущие на север. Для меня это являлось нарушением естественного порядка вещей, хотя я прекрасно знал, что иврит возник на две тысячи лет раньше английского. Поэтому я почувствовал огромное облегчение, когда по умолчанию за религиозное воспитание Ли взялись Джордж и Руфь. Пятница и суббота принадлежали им от заката и до заката. Несмотря на то что Фоксы были мне благодарны, они никогда не приглашали меня разделить с ними пятничную трапезу. История, когда-то вставшая между нами, все еще ярко пылала. Мы были до смешного обходительны друг с другом. Актеры одной и той же драмы, мы играли наши роли напряженно и несогласованно. Все слова были приятны, но звучали фальшиво. Руфь, пытавшаяся замаскировать напряжение говорливостью и веселым смехом, щебетала, как птичка, когда в половине шестого вечера я приходил забрать Ли. Джордж всегда держался на заднем плане. Он мрачно кланялся мне, а я отвечал своим обычным сдержанным кивком. Хотя перемирие не могло не радовать, никто из нас не знал, какую тактику применить, чтобы преодолеть ненависть и недоверие, которые можно было прочесть в наших глазах. Ради Ли мы проявляли сердечность, а ради Шайлы — терпели друг друга.

В первый же месяц я представил Ли всем, кто имел значение в нашей с Шайлой жизни, и познакомил дочь с миром, в котором мы выросли. Мы изучили все школьные альбомы, оставшиеся на чердаке в доме Фоксов, после того как мы с Шайлой поженились. Между страниц лежали сувениры, напоминающие о школьных годах Шайлы: сухие лепестки орхидей со школьных балов были похожи на потерянные эльфами перчатки. Она хранила корешки билетов в кино с аккуратно написанными на них названиями фильмов и именем мальчика, с которым она смотрела фильм. Я улыбнулся, обнаружив, что чаще всего встречалось имя Джордана Эллиота, выведенное четким почерком Шайлы. Сохранила она и программки школьных спектаклей и футбольных матчей, и расписание религиозных праздников в синагоге. На записках, которые присылали ей в школе, тоже была проставлена дата и сделано пояснение. Я нашел даже эссе о леди Макбет, за которое Шайла получила высший балл и восторженный отзыв преподавателя английского Джона Лорринга.

— Давай-ка посмотрим, а что ты писал, — предложила Ли.

— Господи, сделай так, чтобы моей подписи не было под всякими глупостями!

— Ну конечно же была. Ты ведь женился на маме.

— Да, но тогда я еще не знал, что женюсь на ней.

— Вот, нашла. Посмотри. Прочитай мне.

— Это даже хуже, чем я думал. Просто ужас. На трезвую голову читать такое невозможно.

На листочке с пометкой «лично в руки», причем слова эти стояли в многозначительных кавычках, я, вдруг по недомыслию почувствовав себя взрослым, написал следующее:

Дорогая Шайла, разреши сказать несколько «милых глупостей» самой очаровательной девочке на свете. Не забывай наши уроки английского и то, как вспыхивало лицо мистера Лорринга, когда ты называла его жеребцом. Нам с тобой пришлось много через что пройти, но честно признаюсь: я не жалею ни об одной минуте. Все было здорово и от чистого сердца (хотя… не от такого уж и чистого!). Когда тебе надоест, этот мерзкий сексуальный маньяк Джордан, знай, что можешь всегда забраться с дерева в мое окно. (Ха-ха! Это шутка.) Не забывай о нашей поездке в старших классах и о том, как Безумный Майк подбросил гремучую змею в машину миссис Барлоу. Постарайся этим летом не слишком часто нарываться на неприятности, зато в следующем году, в университете, будем дружно напиваться хоть каждый вечер. Девушке, которая слишком хороша, чтобы ее можно было забыть[142].

Джек

Я закрыл альбом, чувствуя, что скорее смущен, чем растроган собственными юношескими излияниями.

— Я был идиотом. Круглым дураком. Теперь понимаю, почему Фоксы меня просто не переваривают, — заметил я. — А вот почему твоя мама вышла за меня — до сих пор тайна за семью печатями.

— А мне кажется, что все это очень мило, — заявила Ли.


Сила привычки не относится к числу моих главных достоинств, но я все же пытался создать у Ли хотя бы видимость в неизменности порядка вещей. Как и у большинства детей, регулярность действовала на нее умиротворяюще, отвечая некой первобытной потребности. Ли привыкла к определенному режиму дня, и это давало ей врожденное ощущение порядка, времени и правильного течения событий. Если бы не Ли, боюсь, все мои поездки начинались бы не раньше полуночи, а трапезы завершались бы часа в три утра, под молчаливым сиянием звезд. Мой ребенок вносил в мою жизнь определенную нормальность и служил антидотом моей природной несобранности.

Несколько раз в неделю мы ходили к Люси и доктору Питтсу на коктейль, которым они угощали меня в шесть часов вечера в своем доме на берегу. Мне хотелось как можно больше времени проводить с матерью, и хотя меня нервировало, что приходится делить ее общество с плохо знакомым мне человеком, вскоре я понял, что мы с ним в одной упряжке. Всю жизнь Люси искала мужчину, который ловил бы каждое ее слово и всерьез воспринимал ее самые бредовые идеи. И такого мужчину она обрела в лице Джима Питтса. Он ее просто обожал.

Мне не хотелось передавать Ли свое умение хранить холодное молчание. В глубине души я понимал, что, возможно, именно оно-то и погубило Шайлу. Приходя в гости к матери, я надеялся, что ледник внутри меня в конце концов начнет разрушаться, расколется на мелкие кусочки и уплывет навстречу теплым водам Гольфстрима.

Ремиссия у Люси протекала на редкость хорошо: лицо матери снова порозовело, на первый взгляд она явно шла на поправку. Мы все знали, что этот цветущий вид — всего лишь видимость, но Люси черпала вдохновение в своем страстном желании жить и заражала всех своим энтузиазмом. Она была не из тех, кто сдается без боя.

Я сидел в их гостиной и ждал, когда в шесть часов, точно по расписанию, решительной походкой войдет доктор Питтс.

— Ну, какое зелье предпочитаете? — спросил он меня.

— Бомбейский джин с мартини. Безо льда. Смешать.

— А вам, мадемуазель? — обратился доктор к Ли.

— Мне, если можно, лимонаду, доктор Джим, — ответила она.

Из сада вышла Люси и по очереди поцеловала нас. Но поцеловала как-то безразлично, словно походя. От матери пахло полынью и землей.

— А тебе как всегда, дорогая? — спросил доктор Питтс, склонившись над старинным баром, уставленным хрустальными графинами. — Любовный напиток номер девять?

— Звучит божественно, милый, — ответила Люси и хитро подмигнула внучке: — Как думаешь, Ли, пора кормить четырех всадников Апокалипсиса?

Ли бросила взгляд на старинные напольные часы в другом конце комнаты.

— Да, сама посмотри.

Усевшись напротив меня, Люси запела песню в стиле кантри из своего богатого репертуара. На сей раз она выбрала песню Джонни Кэша[143] «I Walk the Line».

У мамы был красивый, глубокий голос, и она любила его демонстрировать. Итак, Люси пела, а доктор Питтс смешивал коктейли и с обожанием смотрел на жену.

В дальнем конце гостиной что-то еле слышно зашевелилось, сначала под стулом, а потом под шторой у окна, обращенного на юг. Менее чем через минуту из потайных мест вылезли и стали медленно ползти по направлению к нам четыре черепахи, которых Люси держала в качестве домашних питомцев. Их появление неизменно приводило Ли в восторг, и не важно, сколько раз она становилась свидетелем того, как Люси своим пением приглашала черепах присоединиться к остальным членам семейства. Фосфоресцирующие шоколадные панцири напоминали изящно расписанный фарфор. Казалось, по комнате движутся кувшинки. Черепашки устраивались у ног матери и, задрав головы, начинали смотреть на нее с неземным терпением, свойственным всем хладнокровным животным; Люси передавала Ли две миски и внимательно следила за тем, как внучка кормит черепах сырым гамбургером и салатом-латуком. Черепахи были хорошо воспитаны, и каждая терпеливо дожидалась своей очереди. Закончив с обедом, они разворачивались и с сонной грацией ползли к себе, в подземное царство дома, при этом доктор Питтс всякий раз старался приурочить свое появление с напитками к моменту их выхода в свет.

— Знаешь, Ли, как-то раз я попыталась спеть им рок-н-ролл, — начала Люси, приняв из рук мужа водку с тоником и на секунду встретившись с ним глазами.

— Это поможет тебе скорее повзрослеть, — заметил доктор, переходя от жены к Ли, которая с благодарностью взяла лимонад.

— Но при звуках рок-н-ролла черепахи даже с места не сдвинулись, — продолжила Люси. — Тогда я исполнила рождественские песнопения. Никакой реакции. В честь доктора Джима я спела гимн Военно-морских сил. Опять ничего. Тогда я запела «Wabash Cannonball»[144], и черепахи выскочили, точно скаковые лошади. Эти деревенские черепахи реагируют исключительно на музыку кантри. Ничто другое их не вдохновляет.

— И это чистая правда, Ли, — подтвердил доктор Питтс. — Я главный свидетель защиты и готов дать показания под присягой. Ты разве не знаешь, что слово мужчины — самая ценная вещь в мире.

Он подал мне мартини, и надо сказать, что, как и все бывшие военные, коктейли он смешивал мастерски.

— Ваше здоровье, — улыбнулся доктор, поднимая бокал. — За то, чтобы никогда не впадать в смертный грех уныния и радоваться каждому дню.

Я еще раньше обратил внимание на то, что доктор Питтс, как правило, изрекал либо нечто ритуальное, либо нечто банальное. Он был достаточно хорошо воспитан, чтобы понимать, что в определенных ситуациях просто обязан хоть что-то сказать, и в то же время достаточно деликатен, чтобы понимать, что лучшая стратегия для него во время коктейля — ухаживать за женой. Он любил говорить о себе, что от него редко можно ждать сюрпризов, но на самом деле намекал на то, что человек он скучный.

— Наконец-то у нас здесь появится хоть какая-то жизнь, — сказала Люси внучке. — Со времени твоего приезда на остров ничего интересного не происходило, но сейчас все изменится.

— А что должно произойти, бабуля? — спросила Ли, усаживаясь Люси на колени.

Я видел, как пальцы матери пробежали по черным волосам девочки.

— Важные события, — ответила Люси. — Завтра из больницы возвращается Джинни Пени. Все мои мальчики соберутся на уикэнд.

— И Джон Хардин тоже? — поинтересовалась Ли.

— Джон Хардин звонил мне сегодня. Настроение у него было замечательное. Он выходит из больницы и в воскресенье присоединится к нам в Уотерфорде, — сообщила Люси и, повернувшись ко мне, добавила: — Джон Хардин хочет показать Ли свой дом на дереве. Я тоже не отказалась бы пойти с вами. Слышала, он сделал что-то необыкновенное.

— Мама, а с Джоном Хардином действительно все в порядке? — спросил я. — Когда я видел его в последний раз, он держал под прицелом весь город на пролете моста, и мне он тогда показался слегка возбужденным.

— Ты всегда проявлял бесчувственость по отношению к Джону Хардину, — заявила Люси. — Даже не пытался посмотреть на мир его глазами.

— Если бы я стал смотреть на мир его глазами, мама дорогая, на меня надели бы наручники и я оказался бы на той же больничной койке.

— Сынок, твои шутки иногда просто отвратительны.

— А я вовсе и не шутил, мама.

— А что не так с Джоном Хардином? — заинтересовалась Ли.

— У него бывают головные боли, — объяснила Люси.

— У него тараканы в голове, — уточнил я.

Было почти семь, но небо на горизонте еще не совсем потемнело. Мы посмотрели на море и заметили, что ветер, доносивший до нас запах йода, вздыбил гребни накатывающих волн, вступив в диалог с пальмами. Густой океанский воздух был священным для Люси, которая, подойдя к последней черте, научилась ценить каждую минуту жизни. Когда она смотрела на океан, омывающий ее владения, органы ее чувств горели, словно свечи во время Великого поста. Она свято верила в целительную силу соленого воздуха и морской воды.

В саду за домом уже собрались еноты, которые громко шумели и толкались. И вообще вся эта беспутная банда, с их выгнутыми спинами и клоунскими мордами, чем-то смахивала на стаю бродячих собак. Только гораздо страшнее. Но они были занятными животными. Задняя дверь хлопнула, и Люси вышла с пакетом сухого кошачьего корма и объедками, специально припасенными для ночного кормления. Минут пять, не меньше, еноты шипели, щелкали зубами и гонялись друг за другом, а когда с едой было покончено, выскользнули со двора и скрылись за окаймлявшими пустырь деревьями. Исчезли, как струйка дыма, о котором осталось одно лишь воспоминание.

— Когда я впервые оказалась на этих островах, твой прадедушка сказал мне одну вещь, которую я никогда не забуду.

— Дедушка Сайлас? — спросила Ли.

— Да. Он стал моим первым учителем. Поделился со мной всеми своими знаниями об этих островах.

— Он хочет научить меня охотиться на оленей, — сообщила Ли. — Но папочка говорит, что прадедушка может научить меня чему-нибудь и получше.

— Сайлас сказал мне это в первый же день нашего знакомства, — призналась Люси. — Он говорил, что, когда белый человек впервые появился на наших островах, белка могла залезть здесь на дерево и допрыгать до реки Миссисипи, ни разу не спустившись на землю. Вот какие густые леса были в этих местах.

— А как же болота? — удивилась Ли. — Как белки перебирались через болота?

— Умная девочка, — похвалила внучку Люси. — Никогда ничего не принимай за чистую монету.

Мы с доктором Питтсом наблюдали за вечерним кормлением из окна кабинета. Между нами отмечалось странное несоответствие, словно разделявшее нас поколение было рекой настолько предательской, что ни один лоцман не мог гарантировать безопасного плавания по ней. Я видел, что муж моей матери отчаянно старается мне понравиться, а его неуклюжие попытки завязать светский разговор вызваны желанием перекинуть мост через разделявшую нас пропасть.

— Разве она не прекрасна?! — воскликнул доктор Питтс.

— Разумеется, — согласился я, не сразу догадавшись, что доктор говорит не о Ли.

— Она всем интересуется. Всему радуется, прямо как девчонка. Никогда не видел ничего подобного. Ее энергия бьет ключом. Мне, например, до нее далеко. Тебе чертовски повезло с матерью. Совсем как девчонка. Совсем как девчонка.

Я понимал, что доктор Питтс несет вздор, так как он чувствовал себя явно неловко в моем обществе. Но как ни старался, я не мог придумать ничего, чтобы дать доктору возможность расслабиться. Я перебрал в уме все безопасные темы — рыбалку, гольф, садоводство, инфляцию, налоги, — но так и не сумел нарушить затянувшуюся паузу. Изнемог от усилий, но так ничего умного и не придумал.

— Джек, а как насчет твоих братьев? Они говорят обо мне? Я им нравлюсь? Я буду тебе крайне признателен за любую информацию. Гарантирую полную конфиденциальность.

— Мы все знаем, что вы любите нашу маму, доктор, — ответил я. — И мы вам очень признательны.

— Так они не сердятся на меня за то, что я взял на себя, так сказать, бразды правления? — спросил доктор, и мы устремили взор на женщин нашей жизни.

— Доктор, мой отец — алкоголик, — начал я. — Очень может быть, что под морем выпивки, которую он вылакал с начала шестидесятых, скрывается вполне достойный человек. Но думаю, лучше бы он пил бензин, а не бурбон. Бензин доконал бы его быстрее, и мы бы меньше его ненавидели.

— Твой отец звонил сегодня, — сообщил доктор Питтс. — И мне опять страшно.

— Зачем он звонит сюда?

— Когда он навеселе, то постоянно звонит и изводит твою бедную маму. Думаю, мне следовало бы вмешаться и положить этому конец, но она говорит, что сама справится. Ей сейчас потребуются все ее силы. И нельзя растрачивать их понапрасну. Особенно из-за такой ерунды.

— Странная болезнь — лейкемия, — перевел я разговор. — Мама выглядит даже здоровее, чем обычно. Каждое утро она проходит по пять миль. И цвет лица вернулся. Может, она еще поборется?

— Все может быть. Человеческий организм — непостижимая штука. Он таит в себе столько тайн, что в уме не укладывается.

— Так вы думаете, что мама выкарабкается? — спросил я, поняв, что в моей душе впервые шевельнулась надежда.

— Мне хотелось бы думать, что твоя мать будет жить вечно, — ответил доктор, осторожно подбирая слова. — Мне просто кажется, что я не смогу без нее жить. Я очень надеюсь, что она справится, так как у меня просто нет выбора.

— А какая разновидность лейкемии у мамы?

— Самая плохая, — бросил доктор.

— А врач у нее хороший? — спросил я.

— Это сейчас значения не имеет, — нервно кашлянул доктор Питтс.

Доктор Питтс вышел, чтобы налить нам еще выпить, и мне вдруг показалось, что отчим пытается скрыть хромоту. Взяв бокалы, мы присоединились к Люси, дышавшей теплым весенним воздухом. Из Южной Америки потянулись ржанки — первые предвестники зеленого шума.

Мы сидели на веранде и слушали монотонный шум моря. Волны двигались ритмично, упорядоченно, словно песок в песочных часах, освещенных луной. Обстановка была такой умиротворяющей, такой спокойной, что я с любовью взглянул на мать, которая всегда мечтала именно о таких тихих домашних вечерних ритуалах. Театральное действо, приближенное к обычной нормальности, трогало ее до глубины души.

Первой его увидела Люси. Даже виду не подав, будто что-то не так, она поднялась и разгладила руками платье.

— Джим, дорогой, — сказала она, — может, сбегаешь к Ти-Ти Боунсу, пока магазин не закрылся? Я забыла купить к ужину пасту и хлеба.

— Конечно, — отставил бокал доктор Питтс. — Развлекай гостей.

— А можно нам с Ли поехать с тобой? — спросила Люси, озабоченно посмотрев в сторону берега.

Я проследил за ее взглядом и все понял без слов.

— Мама, можешь прихватить для меня баночку майонеза «Хеллманнс»? — спросил я.

— С превеликим удовольствием, — ответила она. — А ты пока поставь воду для пасты.

— Уже иду, — отозвался я, краешком глаза следя за приближающейся фигурой мужчины. — А ты, Ли, сможешь выбрать себе десерт, какой понравится.

Когда они вошли в дом, я спустился по ступеням, ведущим к берегу, отметив про себя, что прилив потихоньку усиливается. Но я смотрел не на море, а на отца, который вцепился в бутылку, словно она была набита драгоценными камнями. Отец нетвердой походкой шел к дому, пока вдруг не обнаружил, что я загораживаю ему дорогу. Мы так и остались стоять в сгустившихся сумерках, меряя друг друга взглядами.

— Что, надумал заняться серфингом? — спросил я. — Или просто решил пройтись, чтобы похудеть?

— Мне необходимо поговорить с твоей матерью, — неприязненно ответил Джонсон Хэгуд. — Хочу справиться о состоянии ее здоровья.

— Со здоровьем у нее паршиво, — ответил я. — Она умирает. Кончай, папа. Своими визитами ты только каждый раз пугаешь маму.

Он посмотрел в сторону дома, а потом — на меня.

— А я и не пил вовсе, — сказал он, подняв почти полную бутылку. — Вот, принес показать.

— Вижу.

— Мои дети накинулись на меня, точно бешеные собаки.

— Жаль только, что поздно, — заметил я.

— Ты до сих пор не привел свою дочь проведать меня, — произнес он с обидой в голосе. — Вы там, у себя в Европе, наверное, только с принцами крови и общались. Куда уж нам до вас!

— Ну да, мы кочевали из одного Габсбургского дворца в другой, — печально покачал я головой. — Папа, мы дважды приходили тебя навестить. И оба раза ты был в полной отключке.

— В последнее время я постоянно находился под давлением, — сообщил мне Джонсон Хэгуд, подняв к тусклому небу бутылку, чтобы проверить уровень бурбона.

— И в чем дело?

— Хотел покончить с выпивкой, — заявил он абсолютно серьезно, без намека на иронию, а я, не выдержав, рассмеялся. — Ты всегда меня ненавидел, Джек. И стоял во главе заговорщиков, действовавших против меня.

— Не всегда, — возразил я. — Пару лет я тебя просто жалел. Ну а потом пришла ненависть.

— Ты каждый день водишь Ли к родителям Шайлы, а ведь Фоксы обошлись с тобой хуже, чем я.

— Фоксы пытались отнять у меня ребенка, — сказал я. — А ты пытался отнять у меня детство. У Фоксов ничего не получилось. Ты же весьма преуспел.

Отец снова посмотрел мимо меня на дом, полагая, что Люси наблюдает сейчас за этой сценой.

— Люси! Люси! Я выбрасываю белый флаг. Мне нужно с тобой поговорить, — неожиданно крикнул он.

— Ты что, хочешь опозорить ее перед соседями?

— Это всегда было ее слабым местом, — хихикнул отец. — Ее и в самом деле волнует, что подумают соседи. И это много лет давало мне тактическое преимущество. А ну, посторонись! На Хилтон-роуд есть один врач, который может вылечить твою мать. У него имеется лекарство, сделанное из абрикосовых косточек, которое можно купить только в Мексике.

— Ну да, — отозвался я. — В Мексике никто не умирает от рака. У мамы уже есть врач. И он убивает ее не хуже любого другого.

Отец отвинтил крышку на бутылке «Олд гранд-дэд» и торопливо глотнул. Мне уже не раз приходилось видеть, как он залпом выпивал пинту бурбона.

— Ты был самым странным из моих сыновей, а это уже о чем-то говорит. Здесь тебя никто не смог переплюнуть. Какое чудное сборище неудачников! — пристально посмотрев на меня, произнес отец и, снова взявшись за бутылку, добавил: — Ты родился уродцем, сынок. Но здесь меня трудно было в чем-то винить, хотя ты и все остальные готовы обвинить меня даже в том, что океан слишком соленый. Люди говорили мне, что второго такого уродливого младенца в Уотерфорде было не сыскать. Краснолицый, крошечный, орущий. Мне всегда казалось, что у тебя лицо человека, попавшего под каток.

Я не переставал удивляться умению отца бить ниже пояса. Горе ребенку, рожденному с веснушками, астигматизмом, родимыми пятнами, рыжими волосами. Отец всегда находил у противников слабые места и ради того, чтобы побольнее уколоть людей, которых любил больше всего на свете, мог сказать все, что угодно.

— Послушай, папа, мамы здесь нет, — заявил я. — Она забрала с собой Ли и Джима от греха подальше, когда увидела, что ты идешь. А меня послала, чтобы избавиться от тебя.

— Можно подумать, что с тобой целая армия!

— Очнись, папа! Мама вышла замуж. У нее новая жизнь, — покачал я головой. — И тебе нет нужды унижать ее и позорить в глазах нового мужа.

— Мы дали клятву перед Всемогущим Богом, — торжественно произнес он. — Перед Царем царей. Перед Создателем всего сущего, большого и малого.

— Она отказалась от этих клятв, — сказал я. — С помощью юриста. Слыхал о юристах?

— Она покинула меня, когда я больше всего в ней нуждался. Я был абсолютно беспомощным. Меня рвало в каждой канаве. Я вздымал руки в ночи, призывая ангела милосердия. Алкоголизм — это болезнь, сынок. Твоя мать оставила свой пост, как медсестра, бросившая прокаженного. Потому Бог и покарал ее, поразив раком.

— Я обязательно ей передам. Она будет рада это услышать. А теперь убирайся. Давай отведу тебя к деду.

— Я не нуждаюсь в эскорте из придурков и дегенератов. А ты — и то и другое. Видел я твои педерастические кулинарные книжонки. Так вот, я лучше умру с голоду, чем возьму в рот такое дерьмо.

— Папа, одну книгу я напишу специально для тебя. Первую главу назову «Мартини», вторую — «Маргарита», третью — «Виски с содовой», а четвертую — «Кровавая Мэри»…

— Я пью только неразбавленные напитки, — гордо заявил отец.

— Тогда я эту книгу упрощу. Рецепт будет следующим: «Купите бутылку алкоголя. Откройте ее. Высосите все до дна. Поблюйте на песок. Напейтесь до потери пульса». Назовем этот рецепт «Завтрак».

— Имей хоть каплю уважения к отцу, — обиделся Джонсон Хэгуд. — Я уже говорил тебе, что это болезнь. Мне необходимо сочувствие, а не порицание.

— Убирайся с маминого двора, — сказал я, чувствуя, что начинаю закипать.

— Это не ее двор. Кусочек земли, на которой я стою, относится к прибрежной зоне великого штата Южная Каролина. Ни один мужчина и ни одна женщина не могут купить или претендовать на побережье, так как оно находится в бессрочном владении штата и его жителей. Не спорь со мной о том, что касается права, ты, маленький идиот. Я, черт побери, лучший юрист, которого ты когда-либо видел, и законов Южной Каролины успел позабыть столько, что тебе даже не снилось.

— Ты утопил свою карьеру юриста в бутылке виски «Джим Бим».

— Я очень глубокий человек. И куда тебе до меня! А пью я от отчаяния, разочарования и душевной пустоты. Тебе этого не понять.

— Благодаря тебе я мог бы прочесть в Гарварде курс лекций на все эти темы, — парировал я. — Но давай внесем ясность: ты пьешь, потому что тебе нравится напиваться.

— Чего ради я должен тебя слушать? — ядовито спросил отец, снова наливаясь злобой. — Ты просто недотепа, который только и делает, что пишет кулинарные книжонки. Маменькин сынок, освоивший кухонные премудрости, потому что не может оторваться от мамкиной юбки. Ты всегда любил таскаться по магазинам. Я как раз собирался сделать Люси подарок, но, пожалуй, подарю это тебе.

— Я уже все это слышал раньше, папа, — ответил я, изо всех сил стараясь держать себя в руках. — Ты забываешь все, что говоришь, так как вечно пьян. А вот мы все помним, так как абсолютно трезвы. Единственное, чего уж ты точно не забудешь, так это то, как я вышвырну тебя пинком под зад. Ты только это и понимаешь. Давай попробуем по-другому.

— А я хочу так! Так мне легче выказать тебе презрение. Свое отвращение. Мой дорогой мальчик, можешь и дальше притворяться, что тебя не волнуют мои слова. Тебе явно не все равно. Ты ничем не лучше своей родни. Я отыскиваю то, что тебя особенно больно ранит, и мне это нравится. Это новый вид спорта, который я сам изобрел. Мой любимый вид отдыха. Трахать деток. Находишь самое слабое место. Работаешь над ним, как дантист, выискивающий кариес. Просверли чуть поглубже — и можно затронуть нерв. Еще на миллиметр глубже — и вот они уже, визжа, ползают перед тобой на коленях.

— Не делай этого, папа, — прошептал я. — Я тебя предупреждаю.

— Леди и джентльмены, позвольте пригласить на авансцену прекрасную и неземную Шайлу Фокс.

Я бросился на отца, схватил его за горло и слегка приподнял. Он отчаянно сопротивлялся, стараясь ударить меня бутылкой, но я вырвал ее и зашвырнул далеко в море, в яростный прилив.

— Твоя скорбь по Шайле — сплошное притворство! — завопил отец. — Ты сплошная фальшивка. Я видел, как ты выходил со своей дочкой из дома Фоксов. Как это мило! Любящий отец. Скорбящий вдовец. Все это игра. Если папочка и дальше будет притворяться, то весь мир поверит, будто он любит свою дочурку. Я вижу только твою холодность, Джек. Вижу Ледяного человека. Потому что я сам жил с этим холодом в душе, и это разрушило мою жизнь.

— Я не такой, как ты.

— Да у тебя все от меня, — хвастливо расхохотался он. — Всем моим сыновьям досталась эта ледяная отметина, с которой я боролся всю жизнь. Посмотри на бедного Далласа. Моего партнера. У него чудная жена и парочка ребятишек, но ему этого мало. Он ищет девку, готовую задаром раздвинуть ноги, а найдя, наивно считает, что напал на золотую жилу. Вы всю жизнь ищете любви и даже не замечаете, что она спит у вас под боком.

— Ты ничего о нас не знаешь, — яростно прошептал я.

— Посмотри-ка туда! — воскликнул Джонсон Хэгуд, показав на дом.

Люси уже вернулась из магазина вместе с Джимом и Ли. Я увидел, что мать подошла к освещенному окну и выглянула в темноту. Мы ее видели, а вот она нас нет.

— Вот что я потерял. Так как не ценил, что имел. Могу поклясться, ты даже и не подозревал, насколько сильно любил Шайлу, пока не увидел ее в морге. Что, скажешь, не так, Джек? — с горечью произнес отец и, бросив последний взгляд на бывшую жену, заорал: — Я люблю тебя, Люси! Все еще люблю! — И когда Люси отскочила от окна, он прибавил: — Я люблю тебя, сучка крашеная!

Глава двадцать четвертая

Макс и Эсфирь Русофф получали огромное удовольствие от своего бизнеса в Уотерфорде. В умении торговать Макс был настоящим волшебником, а Эсфирь аккуратно вела бухгалтерские книги, каллиграфическим почерком выводя ровные ряды цифр, красивых, как тюльпаны на клумбе. Бизнес для них был своеобразным продолжением искусства вежливого обхождения, и любого, кто заходил к ним в магазин, они встречали как почетного гостя. Макс выступал в роли радушного хозяина, советчика и шутника, Эсфирь же держалась на заднем плане, занимаясь счетами и складом.

Они процветали. Некогда маленький продуктовый магазин стал первым в городе супермаркетом, а весной 1937 года открылся универмаг Русоффа. Универмаг быстро стал популярным: там всегда были модные товары и разумные цены. Первая женщина, специально приехавшая к ним из Чарлстона, получила в подарок сумочку; на следующей неделе ее фотография появилась в местной газете. Они и сами не ожидали от себя таких способностей к маркетингу и рекламе. Все, к чему они прикасались, обращалось в золото, и они поначалу даже поверить не могли, что им так повезло и что на них снизошла благодать Божья.

В 1939 году еврейский Бог отвернулся от своего народа. Долгие годы в дом Макса и Эсфирь приходили письма от родственников, разбросанных по всей России и Польше. Эсфирь считала своей святой обязанностью вести переписку буквально с каждым родственником, а Макс с самых первых дней, как обосновался в Уотерфорде, постоянно посылал деньги своей семье в Европу.

В 1939 году письма из Польши перестали приходить. Почтовый ящик опустел, и в тот год идиш как язык умер для Эсфирь Русофф.

Узнав о тревогах семьи Русофф, Сайлас Макколл устроил им встречу с достопочтенным Барнуэллом Миддлтоном, который представлял их округ в Конгрессе Соединенных Штатов. В октябре 1941 года твердолобый, но утонченный Миддлтон сидел в ресторане «У Гарри» в Уотерфорде и смотрел на обветренное лицо и мощные руки Макса Русоффа. Сайлас Макколл сидел рядом и слушал, как Макс рассказывает об исчезновении их с Эсфирь родственников, после того как в Польшу, а потом и в Россию вошла немецкая армия. Закончив рассказ, Макс протянул конгрессмену список всех своих родственников, с именами и адресами. В списке было шестьдесят восемь человек, включая четверых младенцев.

Миддлтон откашлялся, сделал глоток черного кофе и только потом заговорил.

— Плохие времена, Макс.

— А что вам известно? — спросил Макс.

— Что все плохо. Хуже, чем вы думаете. Хуже, чем все думают.

— Черт возьми, Барнуэлл! — сердито перебил его Сайлас. — Вы же видите, человек жутко нервничает. Не заставляйте его страдать еще больше, пока не узнаете хоть что-то наверняка.

— Макс, что бы я там ни узнал, это будут плохие вести.

— Мы евреи, — ответил Макс. — И нам не привыкать к плохим вестям.

С тех пор прошло больше года, но Русофф так и не дождался ни единого слова от Барнуэлла Миддлтона. К тому времени Соединенные Штаты уже начали активные боевые действия против фашистской Германии. Макс ничего не слышал о евреях Киронички, так как стена молчания, окружавшая Польшу, передвинулось на территорию России. В тот год оба сына четы Русофф, Марк и Генри, записались в армию США. Отправив сыновей воевать с немцами, Макс и Эсфирь наконец-то почувствовали себя настоящими американцами. Когда мальчики садились на корабль, чтобы отправиться за океан, Макс дал им миниатюрные изображения статуи Свободы, и эти фигурки они пронесли через всю войну. Они сражались как американские солдаты, яростно и решительно, а еще — как сыновья Великого Еврея, которым никакие казаки не страшны. Они воевали в Северной Европе, там, где навеки умолкли голоса всех их родственников.

В середине 1943 года Барнуэлл Миддлтон встретился с Максом и Сайласом за ланчем, впервые с того времени, как пообещал Максу разузнать о судьбах его родственников. Первые пятнадцать минут Барнуэлл говорил о военных действиях, о победах и поражениях союзников и о мрачном настроении в Вашингтоне.

Сайлас, нетерпеливо слушавший его, наконец не выдержал:

— Ближе к делу, Барнуэлл.

— Вы сумели что-нибудь узнать о наших семьях? — спросил Макс.

— Да, — мрачно проронил Миддлтон. — Лучше бы я не получал ответа. Но я его получил.

Перегнувшись через стол, Барнуэлл взял Макса за руку, крепко ее сжал и не выпускал все время, пока рассказывал ему новости из Восточной Европы, сидя в кафе Южной Каролины, славящемся плохим кофе и хорошими пирогами.

— Макс, — прошептал он. — Все имена, которые вы мне дали. Все они… Все они мертвы, Макс. Все до одного мертвы.

Макс ничего не сказал. Он не пытался говорить, да и не смог бы выдавить ни звука, даже если бы ему надо было принять участие в разговоре.

— Да откуда вы знаете? — вмешался Сайлас. — Время сейчас военное. Неразбериха. Армии ведут боевые действия. Вы не можете знать наверняка.

— Вы правы, Сайлас, — согласился Барнуэлл. — Некоторые из этих людей могли убежать или не попасть в поле зрения властей. Кто-то мог спрятаться. Информация приходит с опозданием. Я даже не знаю наверняка, откуда она поступила и кто ее передал. Источник находится в Швейцарии, и человек этот — немец. Вот и все, что мне известно. Он говорит, что вся ваша семья погибла. И семья Эсфирь — тоже. В городах, о которых вы дали сведения, не осталось ни одного еврея.

— Judenrein[145], — произнес наконец Макс.

— Они убивают всех евреев подряд, — сказал Барнуэлл. — За исключением тех, кого отправляют в концентрационные лагеря. Большинство членов вашей семьи расстреляли прямо в поле. Евреев заставляют рыть ямы, а потом их ставят на краю этих самых ям и скашивают автоматной очередью.

— Там было четыре ребенка. Четыре младенца, — прошептал Макс.

— Немцы не разбираются, — ответил Барнуэлл.

— Они что же, и младенцев из автоматов? — не поверил своим ушам Сайлас.

— Да, или закапывают живьем, после того как убьют матерей, — подтвердил Барнуэлл. — Там была девочка-подросток… Думали, что это племянница Эсфирь. Она скрывается в Польше. Но оказалось, что она просто однофамилица девочки из списка Эсфирь — Руфь Грубер. Какой стыд. Выяснилось, что у нее вообще нет родственников.

— А что случилось с семьей этой девочки? — спросил Макс.

— Думаю, то же, что и с вашей, — пожал плечами Барнуэлл. — Говорят, польское подполье может тайком вывезти ее.

— Тогда вы должны это сделать, — предложил Сайлас.

— Цена уж не по-детски высока, — отозвался Барнуэлл с иронией в голосе. — Они просят пятьдесят тысяч долларов наличными.

Сайлас присвистнул, а Барнуэлл наконец-то выпустил руку Макса и поманил пальцем официантку, чтобы попросить еще кофе.

— Чудесный мир, — усмехнулся Сайлас. — Скажите мне хоть что-то хорошее о человеческом роде.

— Эта девочка… — начал Макс.

— Какая девочка? — удивился Барнуэлл.

— Та, что скрывается. Та, которую вы приняли за племянницу Эсфирь, — сказал он.

— У нее никого нет. Она из другой части Польши.

— И все же. Это еврейская девочка, и она в беде.

— Да, — кивнул Барнуэлл.

— Мы с Эсфирь хотим привезти эту девочку в Америку, — заявил Макс.

Оба мужчины взглянули на Макса так, словно решили, что ослышались.

— Она же не твоя, Макс. И не Эсфирь, — удивился Сайлас. — К тому же она идет с ценником в пятьдесят тысяч баксов.

— Это еврейская девочка, попавшая в беду. А потому все равно что моя. Все равно что моей жены. Вы говорите, что семья Эсфирь, скорее всего, погибла. Как и моя. Кто, если не мы, должен ей помочь?!

— Что значит жизнь одной маленькой девочки, когда идет такая большая война, — произнес Барнуэлл.

— А я думаю, очень даже значит, — возразил Макс.

— Но у вас ведь нет пятидесяти тысяч наличными, — заявил конгрессмен и поднялся из-за стола с видом человека, потратившего и так слишком много времени на вопрос, который не подлежит обсуждению. — Ни у кого в городе нет такой суммы наличными.

— За исключением вас, — ответил Сайлас. — Стоит избрать человека в Конгресс, и он за четыре года становится миллионером. Барнуэлл, расскажите мне, как это делается.

— Бог любит пьяниц и дураков, — усмехнулся Барнуэлл Миддлтон.

В тот вечер Макс вывел Эсфирь на веранду, выходящую на реку Уотерфорд. Они смотрели, как солнце окрашивает скопления низких облаков неземным золотым цветом. Супруги пили шнапс из маленьких хрустальных рюмок. Это уже стало ритуалом: так они отмечали свои успехи и расслаблялись после тяжких трудов первых лет в этом городе.

Макс не знал, как сказать женщине, которую любил больше всего на свете, что та потеряла всех своих родных. Эсфирь выросла в удивительно дружной и любящей семье, и Максу трудно было сказать, что Европа, которую она знала, умерла.

И тогда, выпив вторую рюмку шнапса, Макс рассказал ей обо всем на идиш.

Шесть дней Эсфирь Русофф скорбела, а в Шаббат молодой раввин прочел в их доме поминальный каддиш. Макс и Эсфирь поклялись построить в Уотерфорде синагогу в память об обеих семьях.

После завершения шивы Эсфирь, снова лежа в объятиях Макса, прошептала:

— Эта девочка, Макс. Та, о которой говорил Барнуэлл.

— У меня она тоже из головы не выходит, — признался Макс.

— Что мы можем сделать?

— Продать все, — сказал Макс. — Дом. Супермаркет. Универмаг. Начать все заново.

— А мы сможем собрать пятьдесят тысяч долларов? Это же целое состояние. Нам не потянуть.

— Банк даст нам ссуду, чтобы покрыть остальное, — сказал Макс. — Я уверен.

— Тогда мы сделаем это, — заявила Эсфирь.

— Да, — сказал Макс.

— Ты сделал бы это и без моего согласия, — улыбнулась Эсфирь. — Я тебя знаю, муженек. Мне просто хватает ума соглашаться с тем, что ты уже для себя решил. Но это правильно. Даже если это и будет в ущерб нашим детям.

— Как спасение еще одного ребенка может навредить нашим детям? — спросил Макс.

В последующие месяцы Макс продал свой универмаг владельцам торговой сети «Белк» из Чарлстона, продал супермаркет ретейлеру тоже из Чарлстона и продал свой дом на Долфин-стрит без пяти минут отставному генерал-лейтенанту Корпуса морской пехоты, базирующегося на острове Поллок. Макс перевел пятьдесят тысяч долларов Барнуэллу Миддлтону в Вашингтон, получив в ответ отрезвляющую телеграмму, что шансы, дескать, очень невелики и операцию по спасению ребенка осуществить невероятно трудно. Но тем не менее Барнуэлл Миддлтон поклялся сделать все от него зависящее.

Но здание, где когда-то был его первый маленький магазин, который он много лет назад открыл в Уотерфорде, Макс так и не продал, и оно пустовало. Семья переехала обратно на верхний этаж, и Макс с Эсфирь снова с головой ушли в бизнес.

Прошел почти год, прежде чем Макс получил телеграмму от Барнуэлла Миддлтона. Конгрессмен сообщал, что 18 июля 1944 года в порт Уотерфорда прибудет торговое судно. В списке пассажиров числится девочка по имени Руфь Грубер. Макс позвал жену, чтобы порадовать ее хорошей новостью, затем позвонил Сайласу Макколлу, а тот все доложил Джинни Пени. Новость перелетала от дома к дому, как это бывает в маленьких городах, и была она живой, светлой и легкой, потому что история эта несла радость в мир, слишком хорошо знакомый с сообщениями о местных мальчиках, погибающих там, за океаном.

Когда судно прибыло в Уотерфорд, по сходням спустилась красивая девочка-подросток в сопровождении сурового капитана. Девочка явно смутилась, услышав ропот, пробежавший по толпе. Макс и Эсфирь приветствовали ее на идиш, и девочка сделала книксен. Макс заплакал и заключил ее в объятия. Девочка спрятала голову на его широкой груди, а город приветственно зашумел. И тогда девочка поняла, что с этого дня стала частью Уотерфорда, штат Южная Каролина, и обрела здесь свой дом. Жители открыли для этой девочки, Руфь Грубер, свои сердца, наблюдали за ее успехами в школе, дождались ее совершеннолетия и присутствовали на ее свадьбе с Джорджем Фоксом. Город был с ней, когда она родила своего первого ребенка, Шайлу, и был с ней, когда она похоронила этого ребенка.

Но самое главное, что навсегда запомнил город, — это то, как еврейская сирота, выкупленная чужими людьми, впервые ступила на землю Уотерфорда и упала в объятия Великого Еврея.

Сайлас Макколл потом расскажет своим внукам, что когда увидел прибытие этой девочки, то впервые поверил, что Америка выиграет войну. И сколько раз он ни рассказывал бы историю прибытия Руфь внукам, заканчивал он ее всегда именно этими словами, и каждый раз у маленьких Макколлов по коже пробегали мурашки.

Город ревел, говорил он, город просто ревел.

А вот свою историю Руфь не рассказывала в Уотерфорде никому, кроме мужа и дочери Шайлы, мне же она поведала ее весной 1986 года, после того как мы пришли к согласию и я вернулся в город с ее внучкой Ли, чтобы облегчить своей матери уход из жизни.

И только тогда, когда Руфь рассказала мне всю страшную правду о своей жизни в Польше во время оккупации, я наконец узнал, что означали слова «хранительница монет».

Глава двадцать пятая

Я вез своего деда Сайласа Макколла в Уотерфорд, чтобы забрать Джинни Пени из частной лечебницы, а братья остались в доме деда заканчивать пандус для коляски Джинни Пени. Дед был типичным южанином: крепко сбитым, курящим, наблюдательным, но неразговорчивым.

— Рад, что Джинни Пени возвращается домой? — спросил я.

— Разве у меня есть выбор? — хмыкнул Сайлас. — Ей нравится доводить сиделок до белого каления.

— А как отец?

— Проспался и уехал в город.

Вконец вымотанные процедурой выписки из лечебницы, мы усадили Джинни Пени на заднее сиденье. Бюрократические процедуры требуют слишком большой отдачи сил, особенно если речь идет об очень старых и очень больных. Бабушка даже не помахала рукой медперсоналу, выстроившемуся на крыльце, чтобы пожелать ей всего хорошего.

— Чудовища, — заявила она, когда мы с Сайласом помахали им в ответ. — Пиявки, которые только и умеют, что горшки выносить. Переносчики болезней. Пенициллиновые палочки. Их нельзя подпускать к настоящим леди или рафинированным дамам.

— А мне они показались очень милыми, — невозмутимо отозвался Сайлас.

— Ты меня даже ни разу не навестил, — прошипела Джинни Пени. — Уж лучше бы я вышла за Улисса Гранта[146], чем за такого продажного негодяя, как Сайлас Макколл.

— Можешь остановиться у продуктового магазина? — спросил дед. — Хочу купить мозельского.

— Джинни Пени, дед приезжал к тебе каждый день, — вступился я за Сайласа.

— Внуки покинули меня. Весь город ждал моей смерти. Все просто с ума посходили бы от радости, если бы я умерла.

— А я возглавил бы парад на Мэйн-стрит, — пробормотал Сайлас.

— Кончай ее дразнить, — дотронулся я до руки деда. — Джинни Пени, дома тебя уже ждут не дождутся все твои внуки. Мы целый день мастерили для тебя пандус.

— И это вы называете подарком? Пандус для коляски?!

— Я все предусмотрел. Ты будешь довольна, — успокоил ее я.

Когда мы въехали во двор, все четверо моих братьев уже собрались возле дома. Здание прекрасно сохранилось и выглядело вполне достойно на фоне окружавших его современных домов, выросших на берегу. Сразу за задним двором начинался поворот к четырнадцатой лунке поля для гольфа, спроектированного Робертом Трентом Джонсом.

Электрокар для гольфа с двумя солидными пенсионерами, словно корабль по морю, бесшумно катился в сторону виднеющейся зелени. Четыре белохвостые оленихи, прекрасные в своей воздушной хрупкости, щипали высокую траву на поле. Когда я был еще маленьким, то думал, что остров совсем дикий, и даже представить себе не мог здесь мяча для гольфа. Но с тех пор все изменилось.

Хотя, подумал я, мои старики остались все теми же. Мне всегда казалось, что они абсолютно не подходят друг другу. Их словно соединила привычка, а не любовь. Джинни Пени всегда задевало то, что мы, ее внуки, предпочитали ей Сайласа и любили его гораздо больше. Но мы с этим не соглашались, недвусмысленно заявляя, что любим ее ровно настолько, насколько она нам это позволяет, в зависимости от непредсказуемых перепадов своего настроения.

— Мальчики… — начал я.

— Лучшие мальчики на свете, — добавил Сайлас.

— Когда спят, — ответила Джинни Пени, но я видел, что она весьма рада снова очутиться дома и приятно удивлена оказанной ей торжественной встречей.

Братья с радостными криками сбежали вниз приветствовать бабушку. Они колотили по дверце машины и так громко вопили, что даже непреклонная Джинни Пени наконец-то соизволила улыбнуться. При виде ее улыбки все четверо притворились, будто у них закружилась голова, и повалились на траву, словно в глубоком обмороке.

— Они всегда вели себя как щенята, — сказала бабушка, когда Сайлас высадил ее из машины, а я спустил с крыльца инвалидное кресло.

Ти взбежал по новому пандусу, пахнущему свежим деревом, улегся сверху и на весь двор закричал оттуда Джинни Пени:

— Привет, старушка!

— Не называй меня старушкой, а то так тебя отхожу, что еще долго не сможешь сидеть! — возмутилась Джинни Пени.

— Послушай, Джинни Пени, ты у нас прямо ангел, — радостно выдохнул Ти, затем, притворившись убитым, совсем как в плохом кино, скатился по пандусу и остался лежать на дорожке.

— Его нужно покрыть лаком, — распорядилась Джинни Пени. — Терпеть не могу необработанное дерево. Оно оскорбляет мое эстетическое чувство.

— Бабушка, я тоже рад тебя видеть! — воскликнул Даллас.

— Спасибо вам, мальчики, за то, что построили пандус, — девчоночьим голосом поддакнул Дюпри.

— Да что там говорить, горбатого могила исправит, — заметил Сайлас, вкатывая кресло на пандус. — Прямо-таки черт в юбке, а не баба.

— Да, я такая, — гордо заявила бабушка.

Посреди пандуса братья поставили кресло на стопор и принялись целовать Джинни Пени. Они покрывали ее лицо поцелуями и щекотали под ребрами. Целовали в глаза, щеки и лоб, пока она не стала отбиваться от них палкой. Тогда они со смехом отскочили, а когда Сайлас подкатил кресло к передней двери, снова набросились на нее. Бабушка, с одной стороны, вроде бы и радовалась поцелуям, а с другой — с трудом их терпела. Она жаждала внимания, но вовсе не хотела, чтобы к ней прикасались. Джинни Пени всегда считала, что люди придают поцелуям слишком уж большое значение.

Мы сидели на крыльце, пока Джон Хардин обрабатывал пандус наждачной бумагой, убирая шершавые места. Из нас только он был настоящим плотником. Уж что-что, а руки у него были точно на месте. Несмотря на все свои способности, он оставался безработным, поскольку не мог выносить ни малейшего давления, неизбежного даже на самом спокойном рабочем месте. Мы смотрели, как он чистит свежие бревна, восхищаясь его экономными движениями.

— Давайте посмотрим правде в глаза. Джинни Пени — настоящая заноза в заднице. Или я единственный, кто это заметил? — нарушил молчание Ти.

— Кто? — переспросил Дюпри. — Эта милая старушенция?

Ли появилась на крыльце, после того как прочла Джинни Пени стихотворение, которое сама сочинила в честь возвращения прабабушки.

— Джинни Пени понравилось твое стихотворение, дорогая? — поинтересовался у Ли ее дядя Дюпри.

— Не знаю, — ответила Ли. — Сказала, что понравилось.

— Не бери в голову, — успокоил ее Ти. — Быть любезной не в ее характере.

— Нельзя от нее слишком многого требовать, — согласился Дюпри.

— А вы все знали мою маму? — спросила Ли у братьев, явно озадачив их своим вопросом.

— Ну конечно же, Ли, — отозвался Дюпри. — А что ты хочешь узнать? Ты сама-то хоть что-нибудь помнишь о Шайле?

— Я почти не помню, что значит иметь маму, дядя Дюпри, — вздохнула Ли.

— У тебя была замечательная мама, солнышко, — улыбнулся Даллас.

— И хорошенькая, как картинка. Совсем как ты, — прибавил Ти.

— Она вам всем нравилась? — уточнила Ли.

— Нравилась? — переспросил Дюпри. — Да мы все были влюблены в твою маму. Не знаю, говорил ли тебе твой папочка, но она была очень сексапильной.

— Лучшей танцорши я в жизни не встречал, — сказал Ти. — Шэг[147] выдавала, как никто.

— А что такое шэг?

— Девочка, родившаяся в Южной Каролине, и не знает, что такое шэг?! — удивился Дюпри. — Это преступление против человечества.

— Выходит, что твой папаша и гроша ломаного не стоит, — заметил Ти.

— Парни, в Италии шэг не танцуют, — запротестовал я. — С таким же успехом я мог бы научить ее хуле[148].

— Извинения не принимаются, — заявил Дюпри. — Сейчас подгоню к крыльцу свой пикап и включу приемник. В образовании моей племянницы имеется трагический пробел.

— Уж лучше бы ее воспитали в приюте Южной Каролины, — вступил в разговор Даллас. — Мне просто стыдно, что у меня такой брат.

— Вы только посмотрите на Дюпри с его пикапом, — ухмыльнулся Джон Хардин. — Ну кто, кроме него, может слушать такую дрянь!

— В душе Дюпри — настоящая деревенщина, — заметил Ти. — Деревенщина, старающаяся выбиться в люди. Это низшая форма жизни.

Дюпри подогнал автомобиль к побитому морским ветром крыльцу. Поставил пленку и включил музыку на полную громкость.

— Пляжная музыка Каролины, — заявил Дюпри, поднявшись на крыльцо. — Священные звуки.

— Сейчас дядья будут исправлять преступную небрежность твоего отца, — произнес Даллас. — Я вполне могу вменить ему гражданский иск.

Дюпри взял Ли за руку и начал показывать ей па. Я сгреб Ти в охапку и повел его в танце, а Ли, как завороженная, смотрела на нас, так как никогда не видела меня танцующим.

— Суть шэга, Ли, — начал объяснять я, — в том, чтобы лицо оставалось совершенно равнодушным. Шэг говорит не о страсти. Он говорит о лете, о тайных желаниях, об отношениях. Твое лицо должно быть совершенно бесстрастным.

— А кто этот парень? Неужто Платон? Мы просто учим ребенка танцевать, — хмыкнул Дюпри.

— Я танцую за девушку, — объяснил Ти племяннице, — потому что я моложе и они заставляли меня быть их партнершей, когда сами только разучивали шэг.

Когда из динамиков послышалась следующая песня — «Double Shot of My Babyʼs Love»[149], Даллас пригласил Ли на танец.

— Никто не танцевал шэг лучше твоей матери, — сказал он. — Да она могла станцевать все, что угодно, — подхватил Дюпри.

— Вы только посмотрите! Ли схватывает прямо на лету! — восхитился Даллас.

— Материнская кровь, — отозвался Ти. — Эта девочка рождена для шэга. Моя очередь после Джона Хардина. Я научу ее грязному шэгу.

— Грязный шэг, — в восторге взвизгнула Ли. — Какое смешное название!

В тот день Ли навсегда полюбила своих дядей. Она была очарована их веселым вниманием, и лицо ее прямо-таки светилось от удовольствия. Тело Ли двигалось, повинуясь ритму, и искреннее восхищение со стороны моих братьев впервые пробудило в ней женское начало. Они даже выстроились в очередь, чтобы с ней станцевать, причем каждый хотел быть первым. Наше крыльцо превратилось в шикарную танцевальную площадку, и Ли запомнила его на всю жизнь. Ее выбирали, выделяли, и она чувствовала себя сказочной королевой в окружении преданных вассалов. Под конец дня Ли танцевала шэг не хуже своих учителей.

Я внимательно наблюдал за тем, как Ли танцует с братьями, и их доброта к моей девочке тронула меня до глубины души.

Потом Дюпри похлопал меня по плечу и сказал:

— Следующий танец за тобой.

Зазвучала песня «Save the Last Dance for Me» в исполнении группы «Дрифтерз», и Ли заметила, что мое настроение изменилось.

— Что-то не так, папочка? — спросила она, когда я подал ей руку.

— Можешь перемотать назад, Дюпри? Мне нужно объяснить значение этой песни, — произнес я и, повернувшись к Ли, спросил: — Помнишь историю о том, как мы с мамой влюбились друг в друга?

— В ту ночь, когда дом рухнул в море? — уточнила Ли.

— В ту самую. Когда мы с мамой остались в доме одни, так как все остальные сбежали, мы танцевали именно шэг.

— Этого я не знала.

— Я и в самом деле должен был научить тебя шэгу. Мои братья абсолютно правы.

— Ничего страшного, папочка. Ты научил меня многому другому.

— Это была наша любимая песня. Моя и твоей мамы. Мы влюбились друг в друга, когда танцевали под нее.

Ли еще ни разу в жизни не танцевала со мной, и ей было приятно, что ее дяди одобрительно загудели, наблюдая за тем, как мы двигаемся под слова этой замечательной песни. Они хлопали в ладоши, притопывали и лихо свистели, когда я кружил Ли на изъеденном ветром крыльце. Больше всего ее удивило то, что шэг у нее все равно получался хуже, чем у меня. О чем она и сказала. И чем дольше мы танцевали, тем сильнее она напоминала мне зеркальное отражение Шайлы. И тогда я заплакал, впервые за все это время.

Она не замечала моих слез, пока братья не притихли. Мы перестали танцевать, и я присел на ступеньку. Мой ребенок обнял меня, увидев, что я вконец расклеился из-за песни, которую мы с ее матерью любили больше всего на свете. Я еще мог выдерживать груз воспоминаний, но не сумел выдержать эту музыку, которая делала воспоминания просто убийственными.

Глава двадцать шестая

В начале мая, через месяц после нашего возвращения, я по просьбе Люси повез ее по шоссе номер 17 в сторону Чарлстона, к траппистам в аббатство Мепкин. Хотя о причине своего визита мать высказалась довольно туманно, она все же сказала, что хочет исповедаться отцу Джуду. С того самого момента, как я привозил отца Джуда в больницу к матери, чтобы он соборовал ее, я стал подозревать, что между ними имеется нечто большее, чем просто отношения между кающейся грешницей и духовником, однако я уже не считал, как когда-то в детстве, что они любовники. В свое время я пытался прижать Люси к стенке, но она была мастерицей уходить от ответа. Мать с честью выдержала бы любой перекрестный допрос. В ее устах английский язык становился некой дымовой завесой, да и выражение глаз нисколечко не менялось. Пока мы ехали в Чарлстон, я внимательно к ней присматривался, но она казалась абсолютно спокойной и очень красивой.

Долгое время мне хотелось, чтобы она раскрылась сама, ответив на все накопившиеся у меня с детства вопросы, о которых я думал даже тогда, когда лежал в Риме с забинтованной головой. Хотя у меня не было четкой стратегии по изъятию у нее скрытой информации, я намеревался начать допрос исподволь, чтобы не вызвать подозрений.

— У меня замечательная новость, — вдруг произнесла она, протянув руки к солнцу.

Лишь только после того, как у нее обнаружили лейкемию, Люси согласилась пристегиваться ремнем безопасности. Раньше она гордо от него отказывалась, и сейчас мне странно было видеть ее пристегнутой.

— Я хочу поделиться ею с тобой, но обещай, что не расскажешь ни одной живой душе.

— Обещаю, что расскажу только одному-единственному человеку, — отозвался я. — В противном случае буду считать себя незаслуживающим доверия. Тайна для меня — слишком большой груз.

— Папа Римский только что аннулировал мой брак с твоим отцом. И мы с доктором Питтсом вчера обвенчались.

— Спасибо, что пригласила своих сыновей.

— Мы не хотели устраивать шумиху, — объяснила Люси. — Я написала Папе благодарственное письмо.

— У вас с отцом пятеро детей, — напомнил я.

— Это было ужасной ошибкой. Сейчас мне кажется, что я очнулась от кошмарного сна.

— Так что, мы теперь бастарды? — сердито спросил я, поправив зеркало заднего вида.

— Мне это как-то в голову не приходило, — хихикнула Люси. — Господи! Вот смеху-то. Да, наверное, так оно и есть. Я забыла спросить. Джуд точно должен знать.

— Выходит, и не было никакого брака. И боль, и печаль, и страдания… Ничего этого не было, — произнес я.

— Все было, — возразила Люси, — но церковь все аннулировала, позволила начать с чистого листа. Даже записи об этом не осталось.

— Я сам живое воплощение этой записи, — не сдавался я.

— Нет, — сказала Люси. — Тебя аннулировали.

— Если меня нет, то я не могу вести машину! — закричал я. — Я не существую. Меня здесь нет. Мои родители никогда не были женаты, и я не родился. А ну-ка держи руль, мама, потому что я один из аннулированных сыновей суки.

Я поднял руки вверх, и Люси, перегнувшись, перехватила руль.

— Думаю, что возможность не родиться на свет стала бы лучшим подарком моим детям. Дом, где я вас растила, был несчастливым.

— Au contraire. Это мечта, ставшая явью, — возразил я. — В главных ролях: дети-ублюдки, их девственница мать и алкоголик отец, которого впоследствии сделают рогоносцем, а Папа Римский, соответственно, оскопит.

— Так вот, я очень хочу, чтобы мне слово в слово передали все, что скажет твой отец, когда узнает правду. Я буду упиваться каждым слогом его агонии.

— Тебе не следует так ненавидеть отца, — сказал я, снова берясь за руль. — В конце концов, ты ведь никогда не была за ним замужем.

— Да, мне больше не надо злиться. Ведь теперь все так, будто ничего и не было. Может, мы даже станем друзьями.

— Я могу тебя ему представить, — предложил я. — Судья Макколл, позвольте представить вам миссис Питтс. Папа Римский аннулировал все слухи о том, что когда-то вы были мужем и женой и во время вашего долгого и жуткого брака произвели на свет пятерых детей.

— Ты дошутишься, — предупредила меня Люси.

— Римско-католическая церковь, — покачал я головой. — Ну почему ты вырастила меня в такой смехотворной, закостенелой, недалекой, порочной, странной, невежественной, дурацкой церкви? Ради бога, мы ведь южане, мама. Я мог бы быть англиканцем и прекрасно играл бы в гольф. Пресвитерианцем — и тогда имел бы сморщенную задницу и время от времени авторитетно покашливал бы. Методистом — и меня не тошнило бы при виде того, как поливают батат алтеем. Баптистом — и я с удовольствием втихаря закладывал бы за воротник. Говорил бы на незнакомых мне языках. Но нет, нет, ты обрекла меня на неестественное, уродливое, одинокое существование, взрастив в единственной церкви, способной заклеймить меня как неудачника в раю для моих сверстников.

— Я воспитала своих детей в той церкви, которая все равно что «кадиллак» среди других машин, — возразила Люси.

— Мы не настоящие твои дети, — отрезал я. — Твой брак аннулирован. Забудь о своей утренней тошноте, о родовых муках, об окровавленной плаценте, кормлении каждые два часа, о кори, о ветрянке… Ничего этого не было. Твои ребятишки — это пять маленьких ночных кошмаров, которых у тебя не было.

— «Кадиллак». Верх совершенства, — сказала она и, откинув голову на подушку, прикрыла глаза.

Несколько миль мы проехали в гробовой тишине, а потом мать сказала:

— Хочу исповедаться отцу Джуду. Ничто другое не поможет.

— Объясни, почему отец Джуд так важен для тебя?

Я понял, что мой вопрос матери не слишком понравился, так как она долго не отвечала.

— Потом. Я не позволю тебе испортить мне этот день, — отрезала Люси. — Ты каждый раз пытаешься меня пристыдить за то, что я неправильно тебя воспитывала. Так вот, с меня хватит. Ты закончил колледж, у тебя очаровательная дочь, ты написал кучу книг, и на каждой красуются твои имя и фотография. И после этого ты еще имеешь наглость заявлять, что я плохая мать! У тебя было замечательное детство.

— Да уж, редкое везение!

— Ты понятия не имеешь, что такое настоящее невезение.

— Ну так объясни мне, какое такое мое везение, — ответил я с легкой иронией, стараясь, чтобы в голосе моем не было горечи, но горечь оказалась сильнее иронии.

— Когда тебя били, то кровь все текла, как и у меня когда-то, — отозвалась Люси. — Но при этом ты лежал в теплой постели… сытый, а мамочка прикладывала к твоему лицу холодное полотенце.

— Когда я был маленьким, ты говорила мне, что выросла в Атланте.

— Я жила там какое-то время, — ощетинилась Люси.

— А на прикроватной тумбочке у тебя стояла фотография родителей.

— Хорошая история, — ответила Люси. — Твой отец на нее купился.

— Но только не Джинни Пени, — догадался я.

— Что правда, то правда. Только не Джинни Пени. Она с первого взгляда поняла, что я вышла из грязи.

— Так в чем же дело?! — воскликнул я.

Помолчав, Люси продолжила свой рассказ:

— Джинни Пени понадобилось время, чтобы проверить мою историю. И она подбиралась к правде все ближе и ближе. Но когда все раскрылось, я уже родила ей трех внуков, а четвертый был на подходе. К тому времени твой отец уже успешно осваивал продукцию винокуренного завода Джека Дэниела в Теннесси[150]. Джинни Пени быстро сообразила, что, каким бы ни было мое происхождение, я была достаточно хороша, чтобы подтирать блевотину ее сыночка. Так что я дорого заплатила за свою маленькую невинную ложь.

— А кем были твои родители?

— К чему тебе это! К величайшему сожалению, они были больше чем ничто. На земле нет ничего более грустного, чем печаль Юга. Вот так и с моими родителями. Мама была доброй, но больно уж жалкой и бесхребетной. Отец был низкий человек, но, как любила говорить мама, только когда не спал… Ха-ха!

От ее смеха мурашки побежали у меня по спине.

— В горах слово «низкий» имеет совсем другое значение. В краю, куда свет проникает только поздним утром, и люди живут более жестокие. Папаша мой мало видел света.

— Ты их любила?

— Его? Никогда! Слишком много чести! — огрызнулась Люси. — Вечно болтался как говно в проруби. Ни разу не видела, чтобы он хотя бы улыбнулся.

— Они живы?

— Нет, слава богу, — отозвалась она. — Будь они живы, мы с Джудом вряд ли имели бы возможность рассказать эту сказку.

— Ты и Джуд? Что ты хочешь сказать?

— Я этого не говорила, — спохватилась Люси.

— Твой отец пил?

— Ха! — фыркнула Люси. — Да он пил так, что твоему отцу до него далеко.

— А разве можно пить еще больше? — удивился я.

— Вот и я так думала. Ты сейчас ближе к середине. На дюйм повыше. Так-то оно вернее будет. Ты думаешь, Джек, что знаешь, чего ждать от жизни. Думаешь, что детство научило тебя обходить все ловушки. Но все не так просто. Боль идет не по прямой. Она идет по спирали и выскакивает из-за спины. Вот эти-то витки тебя и убивают.

Мы подъехали к дороге, ведущей в аббатство. Когда автомобиль попадал в островки неподвижной тени, я чувствовал себя потерянным. Казалось, сама земля притихла, когда мы приблизились к коленопреклоненным, с тонзурой на голове, обитателям аббатства Мепкин. Лес во всей своей горделивой дикости развернул за нашей спиной запретные флаги. Столетний дикий виноград свисал ковром с берез и склоненных дубов. Свернув на длинную подъездную аллею, мы с Люси притихли, словно прислушиваясь к тайным распоряжениям. Сама природа здесь, похоже, вступила в молчаливый сговор со здешними обитателями. Я припарковался и, глубоко вдохнув наполненный благовониями воздух, позвонил в колокольчик для посетителей. Откуда-то издалека доносилось пение монахов. Здания были совсем новыми и выглядели так, словно построены были не для Юга, а для калифорнийских холмов.

В конце дорожки показался отец Джуд. Его сложенные руки были скрыты длинными рукавами сутаны, и шел он, слегка наклонив голову вперед. Они с Люси обнялись и так и остались стоять обнявшись.

Джуд был совершенно бесплотным, и его белая кожа напоминала спаржу, которой славится французский Аржантей. У него было измученное лицо немало повидавшего на своем веку человека, хотя, насколько мне было известно, он практически не общался с внешним миром. И когда отец Джуд повел Люси в часовню, где служили мессу, меня в очередной раз удивила их потаенная близость.

После службы я извинился и прошел в библиотеку, где и провел середину дня: писал письма и просматривал странную подборку журналов, прошедших цензуру монаха, ответственного за заказ периодических изданий для аббатства. Люси вместе с Джудом ходила по территории аббатства, и хотя они пригласили меня присоединиться к ним, я отказался, понимая, что они предпочитают побыть вдвоем.

Я даже немножко завидовал уединенному, созерцательному образу жизни монахов. Я восхищался их жесткой дисциплиной, и это-то в столетие, которое с каждым прошедшим годом казалось мне все более смехотворным. Я подумал, что, быть может, одиночество, молитва и бедность — самый красноречивый и действенный ответ нашему абсурдному времени, где отчужденность является и нравственным состоянием, и философией.

Мне нравилась простота монахов и хотелось следовать их всепоглощающей, незамысловатой любви к Богу. Меня прельщала идея отрешения и молчания, но я сомневался, что смогу с подобающим достоинством последовать их примеру.

Мы уже возвращались в Уотерфорд, когда на долину потихоньку стала опускаться ночь, и лишь верхушки деревьев, обступивших шоссе, озарялись последними лучами солнца, и в этом призрачном свете я не мог не заметить, насколько измучена Люси. Ее усталый вид пробудил беспокойство в моей душе, и я сразу представил себе наступление белых кровяных телец, скопившихся у границ ее кровеносной системы. Когда-то я лежал, уютно свернувшись в ее теле, питался теплыми водами расцветшей внутри ее реки, научился любить безопасную темноту женской утробы, познал безмятежную музыку сердцебиения, а также то, что материнская любовь начинается в храме ее чрева, витражное окно которого символизирует зарождение новой жизни и является источником ее эликсира. И теперь та самая кровь, что питала меня, медленно ее убивает. Наверное, поэтому люди верят в богов и так нуждаются в них в темные часы отчаяния под безразличным звездным небом. Ибо ничто другое не может тронуть надменное равнодушие мира. «И вот моя мать, — подумал я. — Именно внутри ее я впервые узнал о рае и планете, на которой должен был появиться — голый и испуганный».

— Перестань думать о моих похоронах, — бросила Люси, не открывая глаз. — Я пока еще не умерла. Просто смертельно устала.

— Я думал о том, как можно жить в штате, где невозможно получить приличную китайскую еду.

— Все ты врешь, — сказала она. — Ты уже мысленно меня похоронил.

— А почему бы мне не убить отца? — предложил я. — Тогда мы смогли бы своими глазами увидеть, как это бывает, когда умирает один из родителей. Но поскольку это всего лишь наш отец, никто даже глазом не моргнул бы.

— Не смей так говорить о своем отце, — рассердилась Люси.

— Он мне не отец, — возразил я. — Не забудь об аннулировании брака и о нашем позоре: ведь мы теперь бастарды.

— Что ты можешь знать о стыде, сынок? — спросила Люси.

Она выпрямилась на сиденье и разгладила морщинки на платье. Потом открыла сумочку, достала флакон духов «Белые плечи», побрызгала себе на запястья, и автомобиль, пробиваясь сквозь воздушный поток, повез по шоссе историю моего детства.

— Много, — ответил я. — Я много знаю о позоре.

Она покачала головой и натерла духами шею и лицо.

— Джуд переживает, что ты покинул лоно церкви, — вздохнула она.

— Это не его дело, — огрызнулся я.

— Он крестил всех моих мальчиков. Дал тебе первое причастие, — напомнила она.

— Мы считали вас любовниками. Я сказал ему об этом, когда он тебя соборовал.

— И что он тебе ответил? — рассмеявшись, спросила Люси.

— Не много. Он обычно не переходит на личности.

— Джуд сказал мне, что настало время, — произнесла мать и закрыла глаза.

— Время для чего?

— Выложить карты на стол.

— Что, опять о позоре? — поинтересовался я.

— Да. Этим всегда все и кончается, — кивнула Люси. — Джек, отец Джуд — мой брат. Твой дядя.

— Странно, — только и мог выдавить я, после того как молча проехал еще одну милю. — Странно даже для тебя.

— Я запуталась в собственной лжи. Не знала, как вернуться назад и начать по новой. Могла выдержать все, но только не презрение Джинни Пени. Понимаешь, о чем я?

— Нет, — честно признался я. — Понятия не имею. В большинстве южных семей принято представлять родным дядям их юных племянников задолго до того, как им исполнится тридцать семь.

— Ты такой старомодный, — улыбнулась Люси.

— Даже для нас, мама, это уже чересчур. Если честно, то, по мне, уж лучше бы отец Джуд был твоим любовником. Легче было бы переварить.

— Когда-то я считала, что поступаю вполне разумно, — ответила она.

— Я просто жду не дождусь подробностей, — сказал я и, высунувшись из окна, выкрикнул во все горло: — Жутких, гребаных, невероятных подробностей!

— Держи себя в руках, — одернула меня Люси и начала рассказ.

И я стал слушать.

Глава двадцать седьмая

А правда состояла в том, что Люси Макколл, в девичестве Диллард, родилась на грязных простынях в типовом трехкомнатном доме вблизи реки Хорспасчер, в графстве Пельцер, Северная Каролина. Там, где она родилась, на сто миль вокруг не было не то что дантиста, но даже врача, а потому мало у кого старше сорока сохранились собственные зубы. Ее отец Эй-Джей Диллард говорил, что он фермер, однако фермером он был не слишком трудолюбивым и не слишком успешным. Он пил, когда надо было сеять, пил и тогда, когда надо было убирать урожай, — и так до первого снега. Его дочери не довелось узнать, как расшифровывались инициалы отца, впрочем, как не довелось узнать и девичьей фамилии своей матери. А звали ее мать Маргарет.

Брат Джуд родился через два года после нее, на тех же грязных простынях. И снова отец лежал мертвецки пьяный, и Маргарет родила ребенка в одиночестве, молча, не издав ни единого звука, лишь бы не разбудить мужа, забывшегося тяжелым сном. Она всегда гордилась тем, что не просила помощи, да и на побои не напрашивалась — Эй-Джей Диллард бил жену исключительно по собственной инициативе. Он всегда был скор на расправу, да и битье жены считал приятным времяпрепровождением, которому научился, еще когда сидел на коленях у своего отца. Никто в семье ни с той ни с другой стороны не умел ни читать, ни писать. Чтобы раздобыть хоть какую-то книжку кроме Библии, нужно было ехать в Ашвилл. Дети в этих местах обычно умирали еще в младенчестве, а несчастные женщины вроде Маргарет молились об их смерти, как о милости Божьей. Маргарет мечтала о том, чтобы ее дети сразу после смерти увидели Христа и чтобы им подарили самые красивые ангельские крылья, сделанные из кружева и снега. Маргарет было двенадцать, когда у нее родилась Люси, и четырнадцать, когда на свет появился Джуд. Здесь, в Аппалачах, в графстве Пельцер, она даже не считалась слишком молодой матерью. Правда, соседи жалели ее, называя невезучей. Так как никто не мог сказать ни одного доброго слова об Эй-Джее Дилларде. Эй-Джей Диллард был низшей формой человеческого существа, которую белый человек мог принимать в этой части света, в этом графстве исключительно для белых, где существовал неписаный закон, согласно которому ни один чернокожий не мог пересечь его границы после захода солнца. Когда Америку поразила Великая депрессия, в графстве Пельцер этого даже не заметили, поскольку его экономика какой была, такой и осталась.

Люси родилась голодной — так как струйка молока у Маргарет была совсем тонкой и слабой — и все свое детство оставалась голодной.

Девочка не могла точно припомнить, когда поняла, что ее отец опасен. Она росла, видя кровь и синяки на материнском лице, и считала, что это нормально, когда муж и жена пускают в ход кулаки. Из-за постоянных побоев изменилась и внешность матери: с годами глаза Маргарет становились все испуганнее, а челюсть и скулы деформировались из-за смещения сломанных костей. Но Люси запомнила даже не это — она навсегда запомнила материнскую доброту.

Когда ей было пять, а Джуду три, отец спустился с гор и нанялся рабочим на табачную ферму в окрестностях города Рейли. Иногда он на зиму приезжал домой, иногда посылал почтовые переводы, но в последующие пять лет все меньше и меньше участвовал в их жизни. В его отсутствие Маргарет расцвела и обнаружила, что со своего каменистого поля собирает такой урожай, какой ее мужу даже не снился. Во дворе своего некрашеного дома она разводила кур, перепелов и пчел. Люси и Джуд научились забрасывать удочку и ловить с берега реки Хорспасчер рыбу на червя, так что практически круглый год у них была форель на обед. Маргарет стреляла из дробовика не хуже любого мужчины в долине и меняла оленину и медвежатину на все необходимое для фермы. К своим десяти годам Люси владела оружием не хуже матери и, ложась спать после успешной охоты, даже гордилась натертым плечом. В стрельбе из отцовской винтовки двадцать второго калибра она, можно сказать, собаку съела, и когда входила в лес, то становилась грозой белок, кроликов и опоссумов. Эта винтовка была как бы продолжением ее руки, и она управлялась с нею с той же легкостью, что и со скалкой, которой раскатывала тесто для песочного печенья.

Однажды она убила дикую индейку, которую выслеживала весь день. Это была взрослая птица, прекрасная в своем природном великолепии, и Люси не могла не восхищаться тем, как хитроумно индейка укрывалась от нее в черничнике и зарослях шиповника, передвигаясь со скоростью скаковой лошади и оставляя следы величиной с мальчишечью руку.

В то время люди в церквях Аппалачей верили в сурового, непреклонного Бога. Несмотря на неграмотность, обе семьи, как со стороны Маргарет, так и со стороны Эй-Джея, отличались набожностью. Вера их была непоколебимой, бескомпромиссной и бесхитростной в своей силе. В кульминационные моменты службы в церковь Бога древних христиан и Его святых запускали ядовитых змей, и они ползали между праведной бледнолицей паствой, считавшей, что змеи не причинят им вреда, если вера их в Господа достаточна искренна. Люси помнила, как в субботу двое прихожан не выдержали проверки и, скорчившись на полу, извивались, сраженные гремучей змеей, дебютировавшей в тот день. Один из них, укушенный в глаз, умер уже через несколько минут. Когда хоронили Оуки Шиверса, проповедник призывал паству вести более добродетельный образ жизни. Он заявил, будто ему было видение: Оуки корчился в адском пламени, а зубы змеи навечно застряли у него в глазу. Проповедника звали Бой Томми Грин, и он говорил, что Господь явился ему на огненной колеснице на поле за Чимни-Рок и голосом, подобным грому, призвал его стать служителем змей. Этот проповедник не читал, а выкрикивал свои проповеди так же, как и выкрикивал он имя Господа. Когда Бой Томми говорил, слово «Иисус» ножом разрезало воздух и поражало несчастных грешников-горцев, пришедших в церковь за утешением и поддержкой. Вечная жизнь казалась особенно сладкой людям, евшим на ужин певчих птиц и бродячих собак и старавшихся собрать все, что можно, со своих полей, где камней было больше, чем глинозема.

По окончании табачного сезона, когда в его услугах уже нигде не нуждались, Эй-Джей, как и большинство жителей гор, гнал самогон на высоком берегу реки Хорспасчер. С годами его возвращения домой ждали все с большим страхом, и Люси не помнила своего отца ни трезвым, ни тихим. Отец был твердым, как вышедшая на поверхность порода. Избиение жены и детей было для него своеобразным видом спорта, к которому он приступал, едва протерев глаза, еще не до конца протрезвев и мучаясь похмельем. И тогда он гонял свое семейство по всему дому, колошматя их за грехи, которых те не совершали, а затем, после первого глотка чистого виски, становился еще мрачнее, и весь цикл повторялся заново. В разгар зимы Люси и Джуд молились о том, чтобы в центральной части Северной Каролины зацвел табак. Они уже давно поняли, что мужья — хозяева в своем доме, что мужчины имеют право властвовать над женщинами и детьми, а также над всей живностью в полях, но судьбе было угодно сделать так, что именно Бой Томми смог избавить их от гнева и природной злобности отца.

Бой Томми умел говорить на незнакомых языках и мог, не заглядывая в Библию, прочесть наизусть Евангелие от Луки от начала и до конца. Во всем, что касалось дел Божьих, он был настоящим чудом, однако ему не хватало святости, поскольку он был не меньшим знатоком женщин, чем Библии.

Проповедник приходил в дом Диллардов, когда точно знал, что табачный сезон в самом разгаре и Эй-Джей в отъезде. Прежде чем войти в дом и приступить вместе с Маргарет к чтению Библии, он бросал на землю, прямо в грязь, мокасиновую змею и, выдав Люси и маленькому Джуду по длинной палке, учил их гонять по двору рептилию так, чтобы она не уползла ни на речку, ни в лес. Змеиная кожа была одного цвета с осенней тропинкой, и пока дети дразнили ползучего гада, Бой Томми оказывал Маргарет духовную поддержку внутри ее трехкомнатного дома.

И вот в один прекрасный год в начале сентября Эй-Джей вернулся без предупреждения, со сломанной и плохо сросшейся рукой, кое-как починенной врачом-самоучкой, который латал сезонных рабочих, порезавших друг друга в драке или получивших увечье на плантациях табака. Эй-Джей обладал животной интуицией и сразу сообразил, что к чему, как только увидел своих детей, подбрасывающих палкой в воздух змею, а дело близилось к вечеру, и дети гуляли без присмотра. Обнаружив Боя Томми лежащим поверх жены — причем оба были голые, как в день, когда появились на свет, — он одним ударом топора убил проповедника. Топор раскроил череп Боя Томми на две равные половинки, и кровь забрызгала стены и лицо Маргарет. Эй-Джей размазал кровь любовника по телу Маргарет, оставляя на ее груди и животе кусочки его мозга. Он бил жену по лицу, и ее кровь и кровь Боя Томми слились воедино, образовав нечто, рожденное любовью, а потому священное. Он избивал ее здоровой рукой до тех пор, пока не понял, что сломал себе и вторую руку, а также все кости на лице жены. И тогда он выволок ее, обнаженную, во двор, и она в таком виде предстала перед глазами домашней птицы, мула и до смерти напуганных детей. Потом Эй-Джей, проклиная имя Господа и имя своей жены, потащил ее к реке Хорспасчер, причем оба они были в крови убитого человека, и Эй-Джей окунул голову Маргарет в глубокую стремнину, и вода стала красной от ее крови. Продержав ее под водой, он поднял жену и сказал, чтобы она приготовилась к смерти в водной стихии, так как Господь повелел им возродиться в тех же жизненных водах. Крики жены были ничто по сравнению с его яростью и праведным гневом, но он совершил ошибку, ужасную, можно сказать роковую, ошибку, о которой потом жалел, корчась от боли, весь остаток своей недолгой жизни. Эй-Джей недооценил молчания своей разъяренной хорошенькой дочки, той, что шла к реке с мокасиновой змеей, обернувшейся вокруг длинной палки, змеей, которую она научилась любить и которой научилась доверять.

Эй-Джей схватил Маргарет за горло и ударил затылком о камень с подходящим острым концом, раскроив ей тем самым голову, и в воде снова развернулся кровавый флаг. Но и под водой Маргарет услышала приглушенный вопль мужа, который не видел, как девочка накинула ему на шею змею, точно трепещущий живой воротник цвета гор. Сперва зубы змеи вонзились ему в лопатку, потом еще одна доза яда попала в копчик. Отец схватил змею и швырнул в воду, и течение увлекло ее в сторону форелевой заводи, оттуда мокасиновая змея уже смогла доплыть до противоположного берега, чтобы скрыться в лесу, покончив наконец с жизнью в неволе среди спасенных.

Когда Эй-Джей отпустил Маргарет, ее подхватила река и увлекла за собой, перекатывая через пороги. Женщина наверняка утонула бы, но ей удалось ухватиться за торчащие корни платана и повиснуть на них, что позволило немного перевести дух и наконец-то понять, где она находится. Маргарет видела, как Люси и маленький Джуд, преследуемые Эй-Джеем, мчатся по горной тропе. Видела и то, что каждый шаг дается Эй-Джею все с большим трудом. Он пытался, но не мог обнаружить невидимые укусы на спине, слепо шаря уцелевшими пальцами в поисках источника боли. Он даже взвыл от бессильной злобы, а потом повернул назад в надежде отыскать жену. В его жилах горел яд, но гнев утраивал его силы, и он даже сумел волоком протащить тело Боя Томми к реке и, плюнув на него в последний раз, позволил быстрому течению увлечь тело к ближайшему водопаду, где оно и застряло между двух валунов. Маргарет с ужасом наблюдала, как течение подняло тело, явив миру широко разинутый рот, и распахнутые мертвые глаза проповедника, и его когда-то широкие плечи в клочьях белой пены. Маргарет держалась за корни, чувствуя, как замирает сердце и кровь стынет в жилах от ледяной воды, но так и не осмелилась вылезти на берег до спасительной темноты, дававшей ей надежду, что гнев и боль мужа утихнут.

Оставляя за собой мокрые следы, Маргарет подошла к дому в поисках детей, не ведая о том, что они следят за всем происходящим с огромного валуна, с которого вся ферма, где прошло их несчастливое детство, была видна как на ладони. Маргарет на ощупь могла отыскать любую вещь в доме, так что она нашла керосиновую лампу и ящик, где хранились спички, и дрожащий свет лампы слегка разогнал мрак. Выйдя во двор, она поднесла лампу к лицу, чтобы дети могли увидеть ее, если они вдруг где-то прячутся. Она позвала их, ухая, как сова, голосу которой подражала в совершенстве. Тихие, как водоросли, дети прилепились к скале, замерев в тревожном ожидании: не выйдет ли во двор их папаша, чтобы окончательно добить мать. Даже скала, похоже, замерла от страха, что он вот-вот появится. Чувствуя, что все спокойно, Люси предупреждающе сжала руку брата, и они осторожно стали спускаться по тропе, где каждый камень знали как свои пять пальцев.

Они столкнулись с матерью в дверях сарая — та выносила оттуда большой моток толстой веревки, и кудахтанье растревоженных кур нарушило тишину ночи. И только голос реки слегка успокоил их, когда они ступили на унылый каменистый двор.

— Запрягите мула, — сказала им мать, обращаясь скорее к ночи, чем к Люси или Джуду.

Дети направились к сараю, а Маргарет, спотыкаясь под тяжестью мотка веревки, вошла в дом. Свет лампы, освещавшей двор, казался зловещим, как желтые глаза совы. Приняв решение, Маргарет шла очень медленно, экономя силы. Эй-Джей храпел на залитой кровью постели, той самой, на которой он убил Боя Томми и на которой произошло безрадостное зачатие детей, заранее обреченных на страдания. Горло Эй-Джея распухло от змеиного яда, и он даже не почувствовал, когда Маргарет перекинула через его грудь веревку и пропустила ее концы сквозь стальную раму. Потом Маргарет обмотала его веревкой, забираясь для этого под кровать и вылезая с другой стороны, а затем крепко затянула веревку на теле мужа. Очень терпеливо, совсем как паук в саду, она опутывала его веревкой, такой прочной, что ею можно было бы стреножить и взрослого быка. И вот так, снуя туда и обратно, она опутала его веревкой, и Эй-Джей стал похож на бабочку, попавшую в смертельную паутину. Маргарет не дала ему ни единого шанса на спасение, поскольку знала, насколько высоки ставки, при этом ненависть обжигала кончик языка и отдавалась тупой болью внизу живота. Зеркала у нее отродясь не было, да и вряд ли ей захотелось бы в него смотреться. Она поняла, что дело совсем плохо, когда провела ободранным о скалы указательным пальцем по разбитому лицу. Каждое движение жгло огнем все тело и обжигало натянутые как струны нервы, а потому она трудилась медленно и методично. Она помогла детям собрать всю еду, что была дома, и погрузить в крытую повозку, так же как и всю одежду, одеяла и прочие необходимые вещи. Дети беспрекословно выполняли все ее приказания. Она казалась им призраком, эта чужая женщина, святости которой хватило, чтобы спать с мужчиной, любимым змеями, женщина, вышедшая замуж за мужчину, ярости которого хватило, чтобы попытаться убить их обоих.

Маргарет пошла к реке и подобрала камень величиной с детский башмак. Как раз то, что нужно по весу, размеру и форме. Она велела детям забраться в повозку и постараться устроиться поудобнее среди груды белья и одежды и хоть немного поспать. Джуд тут же провалился в сон, а Люси только делала вид, что спит, а сама внимательно следила за тем, как мать возвращается обратно в дом, туда, где горел свет, туда, где Люси почерпнула основные знания об отношениях мужчин и женщин и о том, в какой форме они могут проявляться, знания, которые она пронесла через всю свою жизнь.

Эй-Джей Диллард проснулся от ужасной боли в укушенных змеей местах: яд причинял ему жуткие мучения, хотя и не смог убить его. Виски ослабило действие яда еще до того, как Эй-Джей отрубился, едва дойдя до кровати. Когда он очнулся от тяжелого, беспокойного сна, во рту было сухо и ему отчаянно хотелось пить. Ощущение было такое, будто он наелся песка; он зарыдал, почувствовав, как горят его раны, попытался перевернуться на другой бок и понял, что не может, так как шея его была туго стянута веревкой. Он стал выкрикивать имя жены, но потом сильно пожалел, что та откликнулась на его зов.

— Развяжи меня, женщина, — приказал он, когда Маргарет тенью скользнула в комнату.

Он был слишком ослеплен болью, чтобы обращать внимание на детали, а одной из этих деталей был камень в ее руке, которого он поначалу даже не заметил.

— И тогда-то я смогу наконец прикончить тебя. А потом девчонку, посадившую на меня змею.

— С этой кровати ты уже никогда не встанешь, — сказала женщина, подходя поближе.

— Коли уж собралась меня убить, то дай сначала хотя бы глоток воды.

— Там, куда ты сейчас отправишься, вода тебе не понадобится, — мрачно ухмыльнулась Маргарет.

Она забралась на кровать, уселась ему на грудь, обхватив ногами, и пристально посмотрела ему в глаза.

— Да, здорово я тебя отделал, — рассмеялся он, превозмогая боль.

— Да, здорово, но это в последний раз, — сказала жена и ударила его по голове камнем.

Эй-Джей дико закричал, но второй удар выбил ему верхние зубы. Она все била и била его по лицу до тех пор, пока то, что осталось, и лицом-то трудно было назвать. Оно было покрыто кровью, соплями и слезами. Люси смотрела на все это, пока могла, пока могла выносить жалобные вопли отца. Он все твердил, что больше не будет, что он еще не готов уйти из этой жизни и предстать перед лицом Господа, который обрушит на него весь Свой гнев. И чем больше крови он терял, тем более набожным становился и тем более своими речами напоминал Боя Томми.

Люси кинулась к матери и попыталась оттащить ее от отца, но женщина была в такой слепой ярости, что уже не слышала никаких уговоров. Она снова и снова опускала камень на лицо мужа, пока у нее не устала рука. И только потом она подошла к бочке с водой и смыла с рук и лица все следы его крови.

Потом мать начала поливать керосином сосновый пол, занавески и самодельную мебель, без жалости и сожаления. В отличие от Люси, которая не поняла, зачем матери надо поливать керосином стол и шкаф, отец ее прекрасно все понял и начал судорожно биться на кровати, пытаясь ослабить узлы веревки. Эй-Джею даже удалось слегка приподнять кровать, и она медленно, дюйм за дюймом, двигалась по комнате, и тогда Маргарет вылила на него остатки керосина.

— У тебя кишка тонка, — заорал Эй-Джей, который, к своему несчастью, плохо представлял, на что способна женщина, годами копившая обиду в тайниках поруганной женской души.

Уже стоя на пороге, Маргарет Диллард повернулась, чтобы попрощаться со своим мужем.

— Поцелуй за меня Сатану, Эй-Джей. — И с этими словами она швырнула лампу в комнату и побежала к повозке.

Крики умирающего отца преследовали Люси, пока они ехали по долине Хорспасчер, и еще долго стояли в ушах, когда они тащились по длинной грязной дороге через горы в сторону Сенеки, Южная Каролина. Дом стоял в стороне, пожара никто не видел, как не слышал и страшных криков Эй-Джея. Мать, похоже, уже и думать забыла о доме и муже и целиком сосредоточилась на том, чтобы мул не свалился с узкой тропы.

И во время этого путешествия, а точнее, бегства из мест, где Маргарет провела каждый час своей жизни, не видя ничего, кроме гор, они, сами того не ожидая, столкнулись с человеческой добротой. Фермерские жены, не понаслышке знающие об одиночестве, нутром понимали, что заставило эту женщину с разбитым лицом постучаться в их дверь с просьбой подать хоть какой-нибудь еды. Они кормили ее яйцами, молоком и сыром, потому что она была женщиной и потому что у нее было двое детей. К мужчине, странствующему в одиночестве, они не были бы так добры.

Целый месяц Маргарет скиталась с детьми по проселочным дорогам, иногда заезжая в небольшие городишки Южной Каролины, но так и не смогла придумать ничего путного. Как-то раз на ферме под Клинтоном, Южная Каролина, она увидела свое отражение в зеркале и горько зарыдала, поняв, какой непоправимый ущерб причинил ей Эй-Джей. Когда-то она очень гордилась своей красотой, а теперь испытывала тот особый стыд, который уродство гарантирует без дополнительной платы. Она не верила, что кто-то может влюбиться в женщину с таким обезображенным, бесформенным лицом. Если уж ей самой было противно смотреть на себя в зеркало, то как она могла надеяться привлечь внимание достойного и добросердечного мужчины. А поскольку у нее не было четкого представления о том, что делать или где обосноваться, она продолжала подстегивать своего мула, переезжая из города в город в надежде на чудо. Никакого чуда для Маргарет Диллард и ее детей не произошло, и возле Ньюберри ее мул просто сдох.

И уже в следующем городишке под названием Даффордвилл она привела детей к воротам сиротского приюта под эгидой протестантской церкви, где всем заправляли миссионеры, несущие слово Божье африканским племенам в районе Сахары. Заведение это было расположено на дороге между Ньюберри и Просперити. Городишко, в архитектуре и планировке которого не было даже намека на тщеславие, тянулся вдоль железнодорожных путей, и все дома в нем носили печать безликой однообразности, которую любят напускать на себя небольшие города в надежде, что несчастья обойдут их стороной. Маргарет тотчас же определила главное здание — двухэтажное деревянное строение с окнами без ставней и двумя некрашеными дорическими колоннами, подпиравшими дом, словно костыли.

— Они принимают сирот, — сказала детям Маргарет. — Тут вы и будете жить.

— Но у нас же есть ты! — заплакала Люси. — У нас есть мать.

— Я знаю, — отрешенно ответила Маргарет.

В ту ночь они разбили лагерь под железнодорожным мостом, развели огонь, который хоть чуть-чуть согрел их, а Маргарет скормила детям остатки еды, которые ей удалось сберечь. Нерешительность окончательно сокрушила ее, и она уже мечтала об избавлении. Всю жизнь она усердно молилась, а в ответ получила только сдохшего мула и усталое, износившееся сердце. Маргарет Диллард спела детям колыбельную и прошептала им, что лица их прекрасны в свете костра. Когда они уснули, она поцеловала их и укрыла своим одеялом, а затем повесилась на обрывке веревки. Она считала свою смерть последним единственным подарком, который могла сделать своим детям. И, проснувшись, дети обнаружили этот подарок.

Все последующие годы Люси не могла без содрогания произнести слово «сирота». Для нее сирота — это был ребенок, отданный на поругание злу, невинность, принесенная в жертву насилию. В десять лет Люси Диллард видела отца, убитого в собственной постели, мать, повесившуюся под железнодорожным мостом, и она имела полное право считать, что уже видела самое худшее, что мир может предложить маленькой девочке. А потом она встретила преподобного Уиллиса Беденбауха.

Очень рано Люси узнала, что обычным людям трудно полюбить сироту. Сирота — это что-то списанное со счетов и выброшенное на обочину, отданное на милость сострадательных прохожих. Позднее ее приводили в ярость те места в рассказах и фильмах, где сирот принимали в дружную, хорошую семью так, словно эти несчастные появились в ней естественным путем, ведь она прекрасно знала, что в мире слишком много Уиллисов Беденбаухов, пожирающих сирот.

Преподобный Беденбаух был более мягкой версией служителей Господа, порожденных горами Северной Каролины. Он гордился своей кожей молочного цвета и выгоревшими на солнце светлыми волосами, что делало его похожим на большой самодовольный персик. Он носил дорогие туфли, которые ему начищал до невероятного блеска восемнадцатилетний сирота, умственно отсталый и злобный. Ни одна христианская семья не хотела брать к себе этого парня. Звали его Енох, и жил он в конюшне за сараем.

Поскольку школы там не было, восемнадцать сирот дважды в день посещали часовню, где выстаивали службу, во время которой преподобный Беденбаух читал им тексты из книги, называвшейся «Искусство проповеди». Голос его взмывал под своды маленькой часовни, и было в нем нечто мягкое, успокаивающее, что очень нравилось Люси. Она еще никогда в жизни не видела человека, закончившего колледж. Во время первых двух служб они с Джудом удивлялись, почему в часовне нет змей. Они не могли понять, как же тогда христианин сможет измерить свою любовь к Иисусу, если ему не надо проходить мимо змеи, которая в любой момент может укусить и убить его. Однако свои теологические воззрения они держали при себе и вскоре привыкли к более округлой сдержанной риторике, принятой в центральной части Южной Каролины.

Преподобный Беденбаух изнасиловал Люси только через месяц после ее появления в приюте. А изнасиловав, утер ей слезы и прочел длинный кусок из Послания к ефесянам, предупредив ее о распутстве женщин и о том, что их тела пробуждают похоть в благочестивых мужчинах, а в награду дал ей лакричную конфетку, и с тех пор она навеки возненавидела вкус лакрицы.

Люси обнаружила, что он насиловал не всех девочек подряд, но имел своих фавориток, которые получали добавку во время обеда и освобождались от самых тяжелых работ на ферме при сиротском приюте. Напившись, преподобный Беденбаух являлся в большую комнату, где на двухъярусных койках спали сироты. Обычно это происходило в три часа ночи, именно в это время он делал выбор. Все девочки, к которым он благоволил, должны были спать на нижних койках, и ни на одной из них не должно было быть трусов. Очень скоро Люси стала его любимой жертвой, и именно тогда она возненавидела запах виски так же сильно, как и вкус лакрицы.

Как-то ночью, когда преподобный Беденбаух лежал на ней, Люси открыла глаза и увидела, что ее братик Джуд смотрит на нее с верхней койки и в глазах его были гнев и жалость, а еще выражение такой беспомощности, какую ощущают все мальчики, ставшие свидетелями подобных сцен. Она протянула ему в темноте руку, и Джуд ухватился за ладонь и не отпускал ее до тех пор, пока преподобный не закончил свое дело и не скатился с Люси. А потом Беденбаух, как правило, возвращался в свой кабинет на том же этаже, читал свою Библию и курил свою трубку. Запах табачного листа вплывал в темную спальню, и дети спокойно погружались в сон, зная, что, по крайней мере, в эту ночь новые атаки им не грозят. Затем он обычно гасил свою керосиновую лампу и засыпал на маленькой кушетке возле стола.

В ноябре он изнасиловал новую девочку в первую же ночь, проведенную той в приюте. Все дети слышали звуки борьбы и ее крики в темноте, а еще как преподобный Беденбаух приказывал ей заткнуться и подчиниться воле Господа. А еще они слышали, как он сломал ей шею. Перед рассветом Енох вынес тело девочки и похоронил ее рядом с Маргарет Диллард на примыкавшем к приюту кладбище для нищих. После этого преподобный Беденбаух запил еще сильнее. Именно тогда-то он и начал особенно отличать Люси, поскольку она не сопротивлялась и не издавала ни звука. Ее брат Джуд тоже не издавал ни звука, но всегда крепко держал сестру за руку, когда ее насиловали на койке под ним.

Джуд зорко следил за каждым движением Беденбауха, после того как тот возвращался в кабинет, сделав свое черное дело. Большое окно без стекла давало возможность священнику наблюдать за детьми в дортуаре, но оно же позволяло Джуду следить за священником. Преподобный усаживался в кресло и приступал к сложной церемонии раскуривания трубки. Перочинным ножом он тщательно выскабливал чашку и прочищал чубук чистым белым ершиком. Беденбаух курил табак «Принц Альберт», который хранил в жестяных банках, стоявших на столе. Сначала он вдыхал крепкий запах табака, затем большим и указательным пальцами брал щепоть и туго набивал трубку с помощью какого-то приспособления, отдаленно напоминавшего гвоздь. Потом Беденбаух вынимал серебряную зажигалку, любовался ею в свете лампы, крутил большим пальцем маленькое колесико и подносил пламя к табаку, аромат которого проникал в дортуар, действуя на Джуда усыпляюще. Преподобный Беденбаух приговаривал пинту виски и проваливался в тяжелый сон, который сопровождался мощным храпом.

Джуду понадобилось чуть больше месяца, чтобы разработать план, за удачное осуществление которого он истово молился в часовне дважды в день. В ту ночь, после того как преподобный под тихое всхлипывание Люси вернулся в свой кабинет, Джуд, как обычно, приступил к наблюдению за его посткоитальными процедурами и очищением. Люси уже давно спала, когда мальчик тихо, как кошка, соскользнул с верхней койки и пробрался к двери кабинета Уиллиса Беденбауха. Мальчик хотел, чтобы преподобный Беденбаух горько пожалел о том, что выбрал объектом для насилия сестру Джуда Дилларда, который родился в горах и у которого по праву рождения кипела в душе ярость горцев. Мальчик дождался, пока преподобный захрапит, и вошел в кабинет.

Из-под пухового одеяла, обрисовывавшего мягкие формы преподобного, доносился заливистый храп. Джуд прокрался к столу и увидел горящий глаз сердито пыхтевшей трубки, которую, не погасив, оставили в пепельнице. Мальчик выдвинул верхний правый ящик, куда, по его наблюдениям, часто лазал Беденбаух, и нащупал жестянку с горючей жидкостью для серебряной зажигалки. Мальчик нашел серебряную зажигалку рядом с трубкой и взял ее левой рукой, так как в правой уже держал жестянку с горючей жидкостью. Его мать, конечно, сделала все немножко по-другому, но идея в основном была той же. Хотя преимущество Маргарет состояло в том, что она была старше и план полностью созрел у нее в голове. Джуду было обидно, что он был недостаточно взрослым и так мало знал, но он был достаточно взрослым, чтобы понимать, что если он и дальше будет держать сестру за руку, то точно умрет от стыда.

Он открутил маленькую красную крышку с банки с горючим и начал поливать пуховое одеяло, под которым сном праведника спал преподобный. Но чтобы Беденбауха не разбудил скрежет жестянки, мальчик попытался соотнести свои действия с руладами спящего. Джуд обладал завидным терпением, и хотя вся процедура заняла у него почти полчаса, он умудрился опорожнить жестянку, не пролив на себя ни капли.

Следующие десять минут он собирался с духом, чтобы повернуть колесико зажигалки. Он в жизни не держал в руках зажигалку, но видел, как ею пользуется преподобный Беденбаух. Джуд нащупал большим пальцем шероховатое колесико. Мысленно он уже щелкнул зажигалкой — и она выплюнула пламя, которое потом взметнулось до самой крыши. Джуд попробовал щелкнуть зажигалкой, но ничего не произошло, лишь раздался странный звук, точно мышь скребется под половицей. Звук этот изменил ритм храпа священника, так что Джуду пришлось ждать целую минуту, прежде чем решиться на вторую попытку. Но и вторая попытка оказалась не лучше первой, причем преподобный беспокойно заворочался во сне. На третий раз Беденбаух уже проснулся и учуял запах горючего, насквозь промочившего его ночную рубашку. Джуду понадобились четыре попытки, чтобы понять принцип действия зажигалки.

— Почему ты не в кровати? — строго спросил священник, еле ворочая языком.

Зажигалка вспыхнула — и мальчик, прежде чем поднести ее к одеялу, запел чистым звонким голосом:

— Иисус любит меня, я это знаю, потому что об этом мне говорит Библия.

И тогда он поджег священника, и объятый пламенем Беденбаух соскочил с кровати и бросился к дверям. Он бежал по дортуару и дико кричал, с каждым шагом все больше напоминая живой факел. И факел этот разгорался все ярче и ярче, а изо рта священника вылетали уже не слова, а неясные звуки. Он подбежал к окну, и от его волос загорелись темные хлопчатобумажные занавески. Затем его почерневшее тело тяжело осело на пол — а потом он умер, источая отвратительный запах обуглившейся плоти.

Джуд Диллард следил за тем, как мужчина в языках пламени упал замертво у противоположной стены, как огонь уже начал лизать занавески, медленно поднимаясь вверх, и осознал, что в свои восемь лет впервые убил человека, почувствовав при этом небывалый душевный подъем, который может дать лишь осознание торжества справедливости. Этот образ горящего человека навеки запечатлелся в его памяти. И с тех пор на каждой исповеди отец Джуд каялся в том, что виноват в смерти Уиллиса Беденбауха, накладывая на себя епитимьи. В мучивших его ночных кошмарах Беденбаух и Эй-Джей сливались воедино, словно ужасные сиамские близнецы, снова и снова демонстрируя жуткими криками всю чудовищность наказания огнем. Зрелище повергнутого на сосновый пол врага и детские крики «горим!» ознаменовали новую страницу его жизни: созерцательной жизни ушедшего в себя человека. А еще жизни, полной молчания, так как Джуд после пожара в приюте целых два года не мог произнести ни слова. Люси взяла брата за руку и вывела из огня, и он последовал за ней послушно, как агнец на заклание, готовый к любому повороту судьбы после совершенного убийства.

Деревянное здание горело всю ночь, а когда оно наконец сгорело, то вместе с ним сгорела и половина рабочих мест в городке. Общее мнение было таково, что Беденбаух заснул пьяным, прикончив полпинты виски и не потушив трубку, а горячая зола из этой трубки подпалила постель. Он стал единственной жертвой пожара, который сам же и вызвал, и местные жители усмотрели в этом знак свыше. Останки Беденбауха были быстро похоронены и так же быстро забыты, тем более что и забывать-то было особо нечего, поскольку на пожарище удалось найти только зубы да кости.

Сирот временно разместили в женском общежитии колледжа Ньюберри, и детей начали разбирать по домам, когда по округе разнеслись призывы о помощи. Джуда хотел было взять фермер, выращивающий табак вблизи Флоренс, но передумал, когда Люси заявила, что никто не разлучит брата и сестру и никто не разрушит их маленькую семью. Когда после летних каникул в колледж вернулись студенты, Люси и Джуд оказались единственными сиротами, не сумевшими обрести дом.

Люси тщетно пыталась найти в глазах пришедших взглянуть на них людей доброту и надежду на спасение, но те смотрели на детей так, словно выбирали рабочий скот.

Девочка прекрасно понимала, что нет ничего более ненужного в хозяйстве и более затратного, чем сирота. Связав себя с онемевшим, убогим братом, она лишила себя возможности найти семью, стала залежалым товаром. С каждым днем, прожитым в Ньюберри, взгляд ее становился все жестче, она постепенно обретала внутреннюю силу, поскольку начала понимать, как тяжело жить, когда ты никому не нужен. Именно в то лето и сформировался ее характер. Люси стала живым свидетельством того, что, пытаясь защитить обойденного судьбой ребенка, ты рискуешь всем. Защищая интересы своего брата, она и сама изменилась.

В сентябре Люси подслушала разговор капеллана колледжа с надзирателем о возможности помещения Джуда в психиатрическую больницу на Булл-стрит в Колумбии. Ей уже доводилось слышать о детях со странностями, которых отсылали на Булл-стрит и которые оттуда уже больше не возвращались. Но Люси решила, что они с братом достаточно натерпелись. Только она одна знала: не проходило и дня, чтобы Джуд не терзал себя раскаянием. Он был нежным мальчиком, певчей птичкой, не осмеливавшейся петь в присутствии ястребов. Джуду нужна была сильная сестра, и потому она стала сильной. Он заставил мучителя заплатить страшную цену за лишение ее девственности, а теперь настала ее очередь защитить его от обитых войлоком стен, заглушающих крики безумных. Два дня она потихоньку таскала еду из кухни колледжа и прятала под кроватью. Из ящика для пожертвований в англиканской церкви Люси с помощью длинной палки с куском жевательной резинки на конце выудила восемьдесят шесть центов. Она сняла с себя вину, объяснив своему молчаливому брату, что они такие же нищие, как и те, кому предназначены монеты из этого ящика.

И в ту ночь они убежали из общежития. Крепко держа брата за руку, Люси повела его через спящий город туда, где, как она слышала, находится дорога на Колумбию. Восемь часов они шли и шли вперед, все дальше удаляясь от Ньюберри. Целый месяц они блуждали по проселочным дорогам Южной Каролины, ночуя на лесных полянах, на пшеничных полях, в стогах сена или в конюшнях. Передвигались они в основном по ночам, настороженные, как все ночные создания. Они научились получать удовольствие от вкуса сырых яиц и теплого молока прямо из-под коровы. Дети, где могли, подбирали остатки урожая на задворках ферм. Случайно они вышли на побережье, минуя Колумбию, которую до смерти боялись, так как она ассоциировалась для них с Булл-стрит и сумасшедшим домом. Поскольку брат и сестра отправлялись в путь только после заката, то скоро привыкли к свету звезд, и они двигались по грязным дорогам средь необъятных колосящихся полей под ночным небом, откуда на них смотрели созвездия, которых они не знали. Джуд и Люси и дня не проучились в школе, а потому мало что знали о мире.

Итак, никем не замеченные, рука об руку, они пересекли штат Южная Каролина. За ними тянулся след из яичной скорлупы, и питались они дичками. Они видели, как пьяный фермер прибил собаку за то, что та задушила цыпленка, и в ту ночь они сидели у костра, ели цыпленка, и Люси долго смеялась над тем, что Джуд был не прочь съесть и собаку. Эта странная одиссея научила девочку тому, что голод расширяет границы общепринятой кухни. Их поддерживала любовь друг к другу, и уже много позже оба вспоминали об этом долгом путешествии без взрослых как о самых счастливых днях своего искалеченного детства.

Не имея никакого плана, они тихо шли, как во сне, под деревьями, закутанными покрывалом из мха, и пальмами, говорящими о том, что берег совсем близко. Даже земля под ногами стала другой: песчаной и более кислой. Неожиданно перед ними возникла водная гладь: поросшее кипарисами болото, где в ночной тишине переговаривались совы и ворочался аллигатор, недовольный вторжением непрошеных гостей в свои илистые владения, затянутые тонкой ряской. Люси с Джудом прошли через лес, оставшись незамеченными для тысячи глаз, которые сканировали этот лишенный солнца сумрачный мир, где большинство было охотниками, но все были жертвами.

Дети, волею судьбы ставшие ночными жителями, медленно брели по этому зачарованному царству. Поскольку Джуд все еще не мог говорить, Люси решала все за двоих: например, где лучше спрятаться в дневное время. И так они шли себе и шли, пока потихоньку не начали слабеть, а начав слабеть, они быстро начали умирать. Не сумев однажды разбудить Джуда, Люси прямиком направилась в сторону некрашеного фермерского дома с дымком над крышей. Она решительно постучала в дверь, которую ей открыла чернокожая женщина — первая чернокожая женщина в короткой жизни Люси. Женщину эту звали Лотус, и для Люси и ее умирающего брата встреча с ней означала спасение. Люси не могла бы привести брата к более бедным и более великодушным и сострадательным людям.

Очнувшись, Джуд обнаружил, что сосет палец огромной чернокожей женщины, которая периодически макала мизинец в кувшин с патокой, собственноручно приготовленной ее мужем. Этой патокой она смазала Джуду десны и зубы. Еще в детстве Лотус узнала, что такое настоящие лишения, а потому всецело отдалась задаче откормить двух белых ребятишек, невесть откуда взявшихся на пороге ее дома у болота Конгари.

Три недели Лотус откармливала белых подкидышей и с радостью наблюдала за тем, как розовеют их щеки по мере того, как они поглощали печенье с маслом, поджаренный до золотистой корочки бекон и столько яиц, сколько могло в них влезть. На обед и ужин она готовила бобы и овощи, собранные на ее маленьком огородике, и дети лакомились капустой, диким горохом, бамией и маринованной свеклой. Благодаря Лотус их организм получил недостающее количество жиров, железа и витаминов.

Но в один не самый удачный день фермер, везший сено в Оранджбург, увидел двух белых детишек во дворе чернокожей семьи и сообщил об этом мировому судье, с которым зацепился языком возле продуктового магазина в четырех милях оттуда. Выполнив свой гражданский долг, этот фермер преспокойно повез сено дальше, в Оранджбург, и вернулся к своей привычной жизни, успев тем не менее в очередной раз круто изменить жизнь Люси и Джуда Диллард.

Поскольку закон запрещал совместное проживание чернокожих и белых, шериф Уиттер просто-напросто забрал Люси и Джуда, посадил их на заднее сиденье своей машины и отвез в тюрьму графства, где и оставил на ночь.

Дети снова почувствовали себя ненужными и никчемными. Из тюрьмы их перевезли в управление округа, а затем в сопровождении окружного судьи отправили на поезде в Чарлстон, и там, в католическом сиротском приюте Святой Урсулы, судья передал их с рук на руки устрашающего вида женщине в черном платье с капюшоном. На тихой тенистой улице дети попали в причудливый мир золотых потиров, ладана и бормочащих по-латыни священников в роскошных сутанах. Впрочем, католицизм Люси и Джуд приняли совершенно спокойно, поскольку в своей жизни ни разу не видели живого католика и слыхом не слыхивали об этой конфессии. Сначала их поразили необычные обряды. Однако Люси все же пугали фигуры Иисуса и святых, стоявшие в нишах и по углам церкви, и ей казалось, что от их всевидящих осуждающих взглядов невозможно укрыться. Монахини и священники походили на пришельцев из другого мира, были одеты совсем не так, как остальное человечество, и скорее напоминали гипсовые статуи, которым и молились, держа в сложенных руках черные камни, нанизанные на нитку.

Джуд сразу же расцвел в тепличной обстановке в окружении добросердечных монахинь. Ему понравились их строгость и любовь к порядку. Молчание мальчика они восприняли как признак святости и благочестия и стали отличать его с самого первого дня. Одна монахиня, сестра Джон Аппассионата, проявила к мальчику особый интерес, и благодаря ее неусыпным заботам он снова обрел голос. Она научила его азбуке, и скоро он освоил учебники для первого класса и решал арифметические задачи. Джуд был сообразительным ребенком и схватывал все на лету.

В отличие от Джуда у Люси складывалось все не слишком удачно. Успев привыкнуть к нежной заботе Лотус, Люси не чувствовала себя в приюте Святой Урсулы желанной гостьей. Сестра, отвечающая за женский дортуар, была суровой женщиной с поджатым ртом и прямой спиной, и она беспощадно подавляла любые признаки лености или чрезмерной живости у всех шестнадцати вверенных ей девочек. Мир за стенами монастыря пугал ее, и она с удовольствием передавала этот страх воспитанницам. Она учила их ненавидеть свое тело, потому что все они совершили страшный грех, родившись женщинами. Даже в Библии можно было найти доказательство того, что Господь ненавидел женщин, поскольку создал их из бесполезного ребра Адама и заставил подчиняться мужчинам. Менструальный цикл служил еще одним доказательством того, что женщина от природы порочна и нечиста. Даже собственная принадлежность к женскому полу не радовала сестру Бернадину.

Итак, город Чарлстон, эта грязная оранжерея с буйно растущими папоротниками и ложными постулатами, стал спасательной лодкой для двух маленьких бродяжек, родившихся под несчастливой звездой на безжалостном Юге. Чарлстон ломал судьбы своих беднейших жителей так же, как и горы, но изо всех сил старался замаскировать все проявления зла.

В Чарлстоне Джуду первый раз в жизни повезло, а вот Люси — в очередной раз нет. Здесь их жизни разделились, и они на долгие годы потеряли связь друг с другом. Джуд расцветал под нежными взорами монахинь и священников, которые светились от его доброты, ставшей с годами прямо-таки неземной. В приюте Святой Урсулы он был взлелеян католическими обрядами. Он удалился в страну молитв, обретя в этом свое призвание. Месса таила для него неизъяснимые богатства как в ее молчании, так и в ее языке, и торжественность службы способствовала укреплению его духа. Под умелым руководством Джон Аппассионаты Джуд пришел к тому, чтобы вместе с сестрой креститься в католическом соборе и войти в лоно Римско-католической церкви. Битая жизнью и циничная, Люси сообразила, что это не лишено смысла, и заучила наизусть ответы на тексты катехизиса, которые читали в классе другие девочки. К этому времени монахини уже поняли, что Люси не умеет ни читать, ни писать, и сестра Бернадина, не стесняясь, называла ее умственно отсталой. Это выражение намертво прилипло к девочке, и ее просто перестали замечать.

Вскоре она сбежала из приюта. Она знала, что такое побег, но сейчас впервые совершила его в одиночку да еще в большом городе. Люси было тринадцать, когда она перешла через Ист-Бэй-стрит и направилась в сторону доков. Ей приходилось познавать жизнь прямо на ходу, и очень скоро она поняла, что для молоденькой девушки нет в мире ничего более опасного, чем пытаться прожить в одиночестве в этой скорбной части города. Какой-то мужчина купил Люси билет на поезд до Атланты, где она влачила жалкое существование, пока в ее жизнь не вошел мой отец. Вот что предшествовало самому удачному дню в жизни моей матери.

Глава двадцать восьмая

С самого первого дня нашего приезда в Уотерфорд Ли испытывала давление окружающих, которые непременно хотели видеть ее счастливой. Она считала чуть ли не своим гражданским долгом демонстрировать всем, что прекрасно проводит время. Люди обсуждали, счастлива ли она, так же часто, как вероятность дождя или атмосферное давление. Она уже начинала чувствовать себя заключенной, получившей за хорошее поведение досрочное освобождение. Ли не имела ничего против внимания, но не хотела, чтобы ее изучали. В этом городе она еще острее, чем в Риме, чувствовала, что у нее нет матери. Куда бы она ни поворачивалась, то повсюду упиралась в прошлое Шайлы. Ли стало казаться, что Шайла везде, хотя для девочки мать оставалась все такой же призрачной — как в подсознании, так и в жизни. Чем больше Ли узнавала о матери, тем меньше верила, будто хоть что-то знает о ней. Как-то в субботу в синагоге Элси Розенгартен, пожилая еврейка, учившая Шайлу во втором классе, разрыдалась, когда ей представили Ли.

Позже я постарался объяснить такое проявление эмоций своему ребенку.

— Люди поражаются тому, что ты так похожа на свою маму, — сказал я, крепко сжав руку Ли.

— Я и на тебя немножко похожа.

— Ну, пока это не слишком заметно, — отозвался я и украдкой взглянул на Ли, задумавшись над тем, всех ли родителей унижает красота их детей.

После нашего возвращения в Уотерфорд редкую ночь я не вставал в три часа, чтобы проверить, что Ли все еще дышит.

— Может, люди думают, я могу что-нибудь с собой сделать, потому что так поступила мама? — спросила Ли. — Они поэтому так на меня смотрят?

— Да нет, что ты! — воскликнул я.

— Так и есть, — возразила Ли. — Ты просто меня защищаешь.

— Вовсе нет. Люди не могут поверить, что я один смог вырастить такую хорошую и воспитанную девочку, — объяснил я. — Твоя мама тебя обожала. Прямо помешалась на тебе. Первый год никого к тебе не подпускала, даже меня. А если позволяла менять тебе подгузники, то словно делала мне одолжение.

— Фу, какая гадость, — поморщилась Ли.

— Это ты сейчас так говоришь, но, когда у тебя появится ребенок, тебе это будет даже приятно. Мне очень нравилось менять тебе подгузники.

— Ты переживаешь, что твоя мама умирает? — прижалась щекой к моей руке Ли. — Вижу, что да.

На мгновение я заколебался, но неожиданно услышал в ее голосе призыв к откровенности, просьбу впустить ее в потаенный уголок моей души, где я прятал страх за мать.

— Ты даже не представляешь, каким я был плохим сыном, — вздохнул я. — Чего я ей только не говорил! Такое не прощают. Сколько раз я смотрел на нее с неприкрытой ненавистью. Я никогда ее не понимал и наказывал за свое невежество. Боюсь, что она может умереть, прежде чем я выпрошу у нее прощение.

— Папочка, она знает, что ты ее любишь, — сказала Ли. — Я слышала, как она говорила вчера вечером доктору Пейтону, что не знает другого такого сына, способного приехать из Италии только ради того, чтобы побыть с матерью, когда та в нем нуждается.

— А ты это, случайно, не сочинила?

— Она сказала что-то в этом роде, — уклончиво ответила Ли. — Во всяком случае, она именно это имела в виду.

Вечером мы снова вышли на берег и, почувствовав под ногами море, любовались звездой на небе, отражение которой бесконечно повторялось в лужицах, оставшихся после отлива. Лето громко заявляло о своем приходе: океан постепенно нагревался. С приближением июня каждая капелька воды в каждой волне начинала светиться, и каждое поле по дороге в город было покрыто плетями помидоров, а зеленые плоды жадно тянулись к солнцу. Воздух уже дышал зноем, но вода еще не сказала последнего слова. Не так-то просто разогреть океан, но мы с Ли, шлепая по мелководью в ожидании восхода луны, чувствовали, что это происходит. Над остывающим песком поднимался легкий туман, и чайки, освещенные последними лучами солнца, летели на север. Крики чаек всегда вызывали у меня ассоциации с разбитым сердцем и одиночеством, определения которому еще не придумали. И мне оставалось только надеяться, что мое одиночество не заразно и не передастся дочери через руку, сжимающую ее тоненькие пальчики. Я очень люблю такие южные вечера, и сейчас, когда мы шли рука об руку по берегу, а над нашими головами медленно расцветали созвездия, мне страстно хотелось стать другим человеком — не таким молчаливым, не таким печальным.

Целый час мы бродили по мокрому песку и, только когда ночь окончательно взяла на себя бразды правления, развернулись, направившись к дому Люси. Ярко светили звезды, а воздух пах водорослями, моллюсками и сосной. Вдруг мы услышали впереди какой-то шум. В неясном, скупом свете луны Ли разглядела огромную черепаху и возмущенно охнула, увидев, как какой-то парень, взобравшись на широкий черепаший панцирь, с ковбойским гиканьем хлопает животное по бокам и передним ластам. Мы ринулись вперед.

— А ну-ка, сынок, слезай с черепахи, — как можно более спокойно сказал я.

— Да пошел ты, мистер! — выплюнул в ответ парень, и я заметил, что он явно рисуется перед своей подружкой.

— Слезай с черепахи, сынок, — повторил я. — Это мое последнее вежливое предупреждение, малыш!

— Может, ты плохо слышишь? — не сдавался парень, с виду студент. — Я сказал, пошел ты!

Я схватил парня за рубашку, и тот слетел на землю. Он оказался старше и крупнее, чем мне сперва показалось, и, вскочив на ноги, явно приготовился к драке.

— Расслабься. Эта черепаха приползла на берег, чтобы отложить яйца, — попытался объяснить я.

— Эй ты, придурок! Надеюсь, у тебя хороший адвокат, — заявил парень. — Потому что я подам на тебя в суд.

— Папочка! Она возвращается в океан! — закричала Ли.

Черепаха свернула направо и стала медленно, тяжело продвигаться к воде. Парень попытался отрезать ей путь, но я остановил его, предупредив:

— Ее челюсти оставят тебя без ноги, сынок. Она способна убить взрослую акулу.

Парень отскочил, когда огромное животное с шипением ринулось вперед, отравляя воздух зловонным дыханием, но, очутившись на достаточной глубине, где вода могла выдержать ее чудовищный вес, черепаха тут же превратилась в стремительное ангельское существо и исчезла в океане, как морская птица в объятиях волн.

— Ты дал ей уйти! — заорал парень.

— А что ты собирался с ней сделать, малыш? — поинтересовался я. — Хотел раскрасить ей панцирь и продать его за пять долларов десять центов?

— Я собирался перерезать ей горло.

Я и не заметил мелькнувшего вдали луча фонарика, а вот Ли заметила и уже бежала навстречу какой-то темной фигуре. Следующее, что я понял, так это то, что парень держит нож в опасной близости от моего лица.

— Морские черепахи занесены в Красную книгу. Разрушение их кладок считается преступлением, — сказал я.

— Огги, опусти нож, — умоляющим голосом произнесла девушка.

— Я всю жизнь рыбачил и охотился, приятель, — заявил Огги. — Отец говорил мне, что нет ничего лучше черепашьих стейков, зажаренных на костре.

— Твой отец отстал от жизни, — отрезал я. — Сейчас за это могут посадить в тюрьму. Есть более простые способы попробовать морепродукты.

— Ты что, придурок, купил этот берег?! Может, у тебя и бумаги имеются? — ухмыльнулся Огги.

— Я выпендировался не хуже тебя, когда был подростком, — нахмурился я, — но все же не сквернословил. Вот что делает с вашим несчастным поколением музыкальный канал Эм-пи-ви.

— Это кто здесь залез на черепаху? — услышал я мамин голос и, обернувшись, увидел Люси.

Она посветила фонариком Огги в лицо, и тот попятился.

— Это я, — заявил Огги. — Я проехал на ней десять ярдов, пока меня не согнал с нее этот придурок.

— А нож тебе зачем, сынок? — осведомилась Люси.

— Этот парень на меня напал! — выпалил Огги. — А нож для самообороны.

Фонарь с силой опустился парню на запястье — и нож упал на песок. Я поднял нож, подошел к кромке прибоя и как можно дальше зашвырнул в океан.

— Этот нож — моя собственность, — заявил Огги, потирая запястье.

— Так оно и есть, — ухмыльнулся я.

— Моя мать сообщит о вас копам, — прошипел он и направился в сторону выстроившихся в ряд домов, в окнах которых горел свет.

— Кто твои родители? — бросила вдогонку Люси. — Чьих ты будешь?

— Джетер. Мой дед — Леонард Джетер.

— Передай Лену привет. Я Люси Питтс, — сказала мама. — Не трогай черепах, сынок. Мы хотим, чтобы они отложили яйца в песок.

— Что-то не вижу на вас беджа, леди.

— Заткнись, Огги, — посоветовала ему подружка, и они исчезли, оказавшись вне пределов досягаемости луча фонарика.

— Что теперь будет делать черепаха? — спросила Ли у бабушки.

— Возможно, вывалит свои яйца в океан, моя дорогая девочка, — ответила мать, направив луч света в сторону воды. — Хотя ей очень хочется отложить их в песок. Может, она просто ждет, когда мы уйдем и на берегу не останется ни души.

— Особенно Огги, — хмыкнула Ли.

— Он ведь Джетер, — уточнила Люси. — Его родители — белая рвань.

— Прошу тебя, мама, — взмолился я.

— Я просто констатирую факт, — заявила Люси. — У всех у них грязь под ногтями. И это к ним пристало, как веснушки.

— Бабуля, папочке не нравится, когда к людям приклеивают ярлыки, — объяснила Ли.

— Вот как? — удивилась Люси. — Ты можешь назвать морскую черепаху двухголовым цыпленком, но она им не станет. Вот так же и с любым из Джетеров. Можно нарядить его в смокинг, обучить королевским манерам, но доброго христианина из него все равно не выйдет. Назови Джетера Рокфеллером, но он все равно останется тем же Джетером, шляющимся по вашему заднему двору. Верно, Джек?

— Заткнись, мама! — рассердился я. — Я воспитываю Ли совсем в другом духе.

— И очень плохо, сынок, — рассмеялась Люси. — Ты привез ее на Юг. Весь Юг так думает, и она должна приспособиться к местным обычаям.


На следующее утро Ли разбудила меня до рассвета, попросив поторопиться. Она приготовила мне чашку кофе, чтобы взять с собой на берег, куда мы собирались с утренним обходом. Сев на велосипеды, мы отправились к дому Люси. Велосипеды мы оставили у летнего душа, сняли мокасины и присоединились к Люси, которая уже была на берегу. Мать протянула Ли три морские раковины, вынесенные приливом.

— Это для твоей коллекции. Мы положим их в банку и сделаем тебе лампу, чтобы ты могла взять с собой в Рим, — сказала Люси, вложив девочке в руку три красивые ракушки. Ли полюбовалась ими, осторожно положила мне в карман и предупредила, чтобы я о них не забыл.

— А самка-черепаха вернется? — поинтересовалась Ли.

— Вот это тебе и надо будет выяснить, — сказала Люси. — Вы с папой отвечаете за следующую милю побережья, а я — за всю программу.

— Мы здесь первые, — констатировала Ли, обозревая остров.

Над нашими головами пролетела стая коричневых пеликанов, и, несмотря на их размер и размах крыльев, они казались совсем невесомыми в утреннем воздухе, и само их появление было точно тихий псалом во славу полета. Они промелькнули, как тени, украденные у душ других теней.

— Пойдем поплаваем, — предложил я.

— Нет, сначала проверим, есть ли на берегу морские черепахи, — покачала головой Ли.

— Эту работу я поручаю Ли, — заявила Люси. — Тебе, Джек, я не доверяю.

— Несколько минут ничего не изменят.

Мы прошли по сырому песку триста ярдов, и следы наших босых ног были похожи по форме, хотя и отличались размером. Неожиданно Ли, не сводившая глаз с песка, вскрикнула, заметив отметины, оставленные морской черепахой: пропаханную ею широкую борозду.

— Она вернулась! — закричала Ли. — Она вернулась!

Ли пошла по глубоким следам вернувшейся черепахи. Мы с Люси посторонились, чтобы не мешать ей найти место, где кончались следы и где черепаха сделала кладку.

Я нес ведро и длинный щуп — металлическую клюшку для гольфа, которую когда-то сломал во время игры. Ли взяла клюшку и подошла к холмику, который черепаха, прежде чем отправиться в океан, утрамбовала, словно табак в трубке.

— Она откладывает яйца, повернувшись лицом к морю. Посмотри на следы. Черепаха засыпает яму задними лапами, так же как и выкапывает ее, — объяснила Ли моя мать.

Ли стала зондировать песок, как учила ее Люси во время тренировочного периода, продолжавшегося целых два месяца. Ли сунула в песок сломанную клюшку и удивленно посмотрела на Люси, когда тот не поддался. Девочка вытащила щуп и попробовала воткнуть его в большое круглое углубление, повторявшее формы черепахи. Быстрыми точными движениями попробовала грунт в разных сильно утрамбованных местах и наконец обнаружила точку, в которую клюшка ушла по рукоятку. Опустившись на колени, Ли осторожно потрогала песок указательным пальцем.

— Оно здесь, бабуля, — закричала она. — Песок здесь, словно мука, просеянная через сито. А в других местах он здорово утрамбован.

— Так самка-черепаха обманывает енотов, — объяснила Люси. — Но нашу Ли Макколл не проведешь.

— Мне их выкопать? — спросила Ли, подняв глаза на бабушку.

— В этом году мы их все заберем, — ответила Люси. — И закопаем возле моего дома. Так будет безопаснее.

— А что на это скажет Департамент дикой природы Южной Каролины? — поинтересовался я.

— Им на это плевать, — сказала Люси. — Копай, Ли. Копай, дорогая.

Несколько минут я наблюдал, как Ли пригоршнями вычерпывает песок из аккуратной ямы, по форме напоминающей песочные часы. Ли была полностью сосредоточена на работе и погружала руку все глубже и глубже, вслед за податливым и мягким песком, полностью полагаясь на свои тактильные ощущения. Вдруг она остановилась и замерла.

— Здесь что-то есть, — объявила Ли.

— Осторожнее, — предупредила Люси. — Все, что ты достанешь, бесценно.

Ли медленно вынула круглое яйцо, чуть больше кулачка младенца. Яйцо было цвета слоновой кости и мягкое, как кожа. На вид яйцо было здоровым и выглядело достаточно большим для того, чтобы из него вылупилась скопа или ястреб, но не для того, чтобы из него появилось такое огромное существо, как морская черепаха.

— Осторожно положи яйцо в ведро, — скомандовала Люси. — Яйцо должно смотреть в ту же сторону, что и тогда, когда оно лежало в кладке. В природе нет ничего случайного. Но сначала насыпь песок на дно. Вот так.

Раз за разом Ли погружала в яму руку по плечо и, словно драгоценность, вынимала яйцо. Все ее движения были полны благоговения. Несмотря на волнение, она работала неспешно и предъявляла нам яйцо, словно исполняя фигуру какого-то замысловатого танца.

— Сорок восемь, сорок девять, пятьдесят… — считала Ли, укладывая яйца одно на другое, а Люси делала пометки в записной книжке.

— Посмотри, черепаха пыталась забраться на эти скалы, но не смогла, — сообщила Люси, показав на следы, ведущие к большим гранитным валунам, которые хозяева домов привезли сюда, чтобы остановить эрозию. — В наших низинах — сплошной песок, а камней здесь практически нет. Дома на побережье губят больше морских черепах, чем все крабы-привидения и еноты, вместе взятые. Нельзя было разрешать строительство домов возле дюн.

— Семьдесят один, семьдесят два, семьдесят три… — продолжала считать Ли.

— А это правильное место для кладки? — поинтересовался я.

— Хороший весенний прилив наверняка его затопил бы, — ответила мать. — У этой кладки не было шанса. Но черепаха-то в этом не виновата. Что она могла поделать с чертовыми камнями?! Чтобы перебраться через них, ей понадобились бы крюк и длинная веревка. И как потомство вернулось бы в море? Все это очень плохо.

Люси тщательно зарегистрировала расположение кладки, день и час ее находки, число отложенных яиц и приблизительное время, в которое черепаха вышла на берег вырыть яму для кладки. Ли уложила в ведро сто двадцать два яйца, осторожно засыпала яму и аккуратно утрамбовала ее ногами.

— А теперь давай отнесем детишек в безопасное место, — распорядилась Люси, отдав мне тяжелое ведро.

Ли быстро побежала вперед, к тому участку, который мать выбрала в качестве яслей для черепашьего потомства этого года. Люси постоянно останавливалась, подбирая ракушки, вынесенные вчерашним приливом. Ракушки были сплошь покрыты полосками, точно карамельки. Наконец вспомнив, зачем мы здесь, я повернулся и увидел, что к Ли направляется какая-то женщина в форме.

— Кто это? — спросил я мать. — Возле твоего дома.

— Источник неприятностей со степенью магистра, — простонала Люси. — Я сама с ней поговорю. От излишней вежливости она теряется.

Женщина в форме оказалась молодой и хорошенькой. Она вела с Ли оживленную беседу на тему сбора черепашьих яиц. Ли показала на них рукой, а потом наклонилась к песку и продемонстрировала, как она нашла и достала яйца, которые я сейчас нес в ведре.

— Всегда ненавидела женщин по имени Джейн, — заявила Люси, готовясь к битве. — Это имя говорит о предрасположенности к несварению желудка и недоброжелательному отношению к людям.

— Ты что, проводила исследование?

— Жизненный опыт, сынок, — прошептала Люси; однако стоило нам приблизиться к женщине, как голос матери сразу же стал непринужденным и жизнерадостным. — Привет, Джейн. Я только что говорила сыну, какое у вас красивое имя. Джек, познакомься. Это Джейн Хартли. Вижу, вы уже познакомились с моей внучкой Ли.

— Вы позволили ей выкопать всю кладку морской черепахи, — строгим тоном отозвалась Джейн, на которой была форма Департамента дикой природы штата Южная Каролина. — Вы наверняка не разъяснили Ли, что это противозаконно и что прошлым летом вы за то же правонарушение целый день провели в тюрьме.

— Но ведь это неправда, бабуля?! — воскликнула Ли.

— С технической точки зрения — правда, — призналась Люси. — Но нет ничего менее убедительного, чем техническая правда. Подай мне лопату, Джек. Я вырою новую яму.

— Я конфискую эти яйца, — заявила Джейн, сделав шаг в мою сторону, но Люси решительно встала между нами.

— В этом году я не потеряю ни одного яйца по вине идиотов из вашего департамента. Ни одного! — твердо произнесла Люси.

— Люси, вам нравится изображать из себя Бога? — спросила Джейн.

— Долгое время я действовала согласно инструкции, — ответила Люси, перелистывая свою просолившуюся записную книжку. — И вы не можете с этим не согласиться, Джейн. Я не тронула ни одной черепашьей кладки. Я буквально следовала указаниям вашего департамента. Природе лучше знать — так говорили вы, Джейн Хартли, и Департамент дикой природы нашего штата. Пусть яйца остаются там, где их закопала мать. Пусть все идет естественным путем. Так звучали ваши приказы. Природа жестока, но у природы на то свои резоны.

— Правила не изменились, — возразила Джейн. — Мы считаем, что логичнее следовать Божьему промыслу, а не мнению Люси.

— Мое мнение — иметь до черта, то есть гораздо больше, черепашьих детенышей, чем согласно Божьему промыслу, и записная книжка это доказывает. — И Люси, словно оружием, помахала над головой книжкой.

— Бабуля любит черепах, — заступилась за бабушку Ли.

— Черепах-то она любит, — согласилась Джейн. — А вот на закон плюет.

— Мой сын всемирно известный писатель и автор кулинарных книг, — явно не к месту заявила Люси. — Он запомнит каждое ваше порочащее меня слово. У него память как стальной капкан.

— Вижу, на вас не действуют чары моей матери, офицер Хартли, — улыбнулся я.

— Ваша мать — заноза в заднице, мистер Макколл, — ответила Джейн. — У меня и так достаточно тяжелая работа. А тут еще надо бороться с человеком, возомнившим себя экологом.

— Джек, Ли, послушайте, что сделал ее департамент. Они разослали меморандум, касающийся всех проектов по черепахам на побережье Южной Каролины. На каждый остров — отсюда и до побережья Северной Каролины — приходится по проекту. У островов одна проблема — эрозия. За последние десять лет разрушена половина мест, где черепахи откладывают яйца. Всем участникам программы просто дурно делается. Эти гении издали новый пакет законов, согласно которым мы не можем тронуть ни яйцо, ни кладку черепахи. Мы не имеем права защитить кладку, передвинуть кладку, охранять кладку — то есть ничего. У них там, в Колумбии, отличные офисы. Они получают большие зарплаты. Они пьют кровь налогоплательщиков, таких как я.

— Кто-то же должен платить за мой «мазерати»! — бросила Джейн.

— Может, придем к компромиссу? — предложил я. — Мы и так зашли слишком далеко, если следовать закону.

— Будь моя воля, то за каждое яйцо в этом ведре вы получили бы по году тюрьмы, — отрезала Джейн, остававшаяся непреклонной до тех пор, пока Ли не заплакала навзрыд.

— Папочка, мы можем попасть в тюрьму на сто двадцать два года, — всхлипнула Ли и, подбежав ко мне, обхватила меня за талию. — Просто за то, что помогали бабуле.

— Я так и знал, что нельзя было открываться этой женщине, — произнес я. — Успокойся, Ли. Мы не сядем в тюрьму.

— А вот Люси может сесть, — стояла на своем Джейн. — Похоже, я поймала ее с поличным.

Люси взяла ведро из моих рук и сказала:

— Я пыталась вам все объяснить. На самом деле пыталась. Джейн, вы не сталкиваетесь с этой проблемой каждый день. Это несправедливо. И неправильно. И уж точно не поможет черепахам выжить.

— Наоборот, если человек продолжит трогать кладки, то у черепах уж точно не будет ни единого шанса выжить, — парировала Джейн.

— Это все теория, Джейн. То, что вы пишете на бумаге. Все это выглядит красиво, звучит хорошо и читается прекрасно. Но не работает.

— Люси, это работало миллионы лет. И со времен динозавров доказало свою эффективность.

— Послушай, Джек! Послушай, Ли! Слушайте, как все было. Мы делали все по указке Джейн. Следовали ее распоряжениям вплоть до последней буковки. Потому что у них статистика, графики и их чертовы диссертации. Потому что у них беджи и пистолеты и за ними вся сила закона. Джейн, расскажите Ли, что случилось. Расскажите ребенку, как сработали ваши теории.

— Наши теории работали превосходно, — отрезала женщина. — Природа позволила, чтобы из некоторого числа кладок вывелось некоторое количество морских черепах. Часть кладок была разорена хищниками, чего и следовало ожидать.

— Мама, звучит вполне разумно, — заметил я.

— Сын, я признаю твою компетентность, когда речь идет о спагетти или пицце пепперони. Но по сравнению с женщинами, занимающимися черепахами, ты новичок, — заявила Люси, бросив на Джейн Хартли тяжелый взгляд, который та тут же ей вернула.

— Люси ставит себя над законами природы, — заявила Джейн.

— Законы природы убивают меня сейчас, Джейн, — не осталась в долгу Люси. — Я на себе чувствую, как они работают. На следующий год вам уже не придется вступать со мной в споры, но я молю Бога, чтобы на мое место пришла другая, такая же неравнодушная женщина.

— Люси, отдайте мне эти яйца.

— Нет, — твердо сказала Люси. — Не отдам. Что вы собираетесь с ними сделать?

— Отвезу их в свой офис, — ответила Джейн. — Сфотографирую в качестве доказательства. Проверю на предмет повреждений. Затем отвезу обратно на остров и закопаю как можно ближе к тому месту, где они были отложены.

— Нам необходимо немедленно их закопать, — возразила Люси и взяла лопату, которую поставила рядом с верандой. — Джейн, я перенесу все черепашьи кладки на этом острове сюда, на сухое место перед своим домом. Только так я сумею их защитить, потому что они будут находиться в двадцати ярдах от подушки, на которой я сплю.

— Но так вы будете нарушать закон каждый раз, как черепаха выйдет на берег.

— А что случилось с кладками в прошлом году? — поинтересовался я.

— Ничего с ними не случилось, — ответила Джейн.

— Черепашки вывелись только в двадцати процентах всех кладок, — сказала Люси и начала копать.

— Зато мы не нарушили законов природы, — заметила Джейн, обращаясь ко мне. — Люси совершает ошибку, принимая слишком близко к сердцу судьбу яиц и черепах.

— В прошлом году черепахи устроили здесь сто двадцать кладок, — защищалась Люси. — Но южная сторона берега подверглась сильной эрозии. Большая часть береговой линии была разрушена февральскими северо-восточными ветрами. И все тут же стали укладывать напротив своих домов гранитные валуны. Бульдозеры насыпали на камни тонны песка. Грузовики ползали туда-сюда. А в мае приплыли черепахи и увидели, что там, где они обычно откладывают яйца, появилась Великая Китайская стена. Две черепахи отложили яйца на песчаной отмели в океане в двадцати ярдах от берега. Вот в каком они были отчаянии. Мы переместили эти кладки.

— С нашего разрешения, — напомнила Джейн.

— Да, но вы не разрешили переместить кладки, устроенные у подножия этих камней на протяжении двух миль южного побережья, — уточнила Люси, энергично работая лопатой. — Весенние приливы в прошлом году были сильны, как никогда. Казалось, весь океан поднялся, пытаясь добраться до суши. Некоторые приливные волны накрыли даже болотную траву. Во время тех приливов размыло пятьдесят шесть кладок. Более шести тысяч черепашек так и не смогли добраться до воды, и все из-за тупости Джейн и ее коллег.

— Люси, мы совершили ошибку. И признали это.

— Они не позволили мне натянуть металлическую сетку, чтобы защитить кладки от енотов и собак. Так было утрачено еще двадцать семь кладок. Чертовы еноты расплодились на нашем острове, точно тараканы, а все потому, что они опрокидывают мусорные баки, в которые толстомордые туристы из Огайо бросают объедки. Однажды я увидела, как семнадцать енотов передрались из-за черепашьей кладки, которую они раскидали по берегу.

— Люси, мы с вами по одну сторону баррикад, — заявила Джейн. — Только вы никак не хотите это понять.

— Тогда помогите научить внучку правильно выкопать яму, чтобы яйца в ней лежали как в родной кладке.

— Если хотите знать, мистер Макколл, ваша мать точно так же вела себя и до болезни, — в отчаянии всплеснула руками Джейн.

— Знаю, — ответил я. — Ведь это она меня растила.

Ловко орудуя лопатой, Люси экономными движениями доставала песок и вскоре вырыла яму, в точности повторяющую ту, что выкапывает задними лапами морская черепаха. Это было просто чудо искусства подражания, и я воочию убедился, что долгие часы терпеливого наблюдения за повадками неповоротливых черепах для матери не прошли даром.

— Подойди ко мне, малышка, — обратилась к внучке Люси. — Выровняй яму с обеих сторон. Сделай ее круглой. Представь себе, что ты мама и хочешь сделать для своих детишек самый красивый и безопасный домик на свете. Лопата — это твои задние лапы, и ты собираешься отложить яйца в красивой круглой комнате, где единственным звуком, который услышат дети, будет шум прибоя.

— Вот так? — спросила Ли, старательно выровняв лопатой бока ямы и убрав оттуда полфунта песка.

— Замечательно. А теперь подровняй с этой стороны. Как думаете, Джейн, глубина достаточная?

Джейн подошла поближе и осмотрела яму. Затем, опустившись на колени, почти по плечо засунула туда руку.

— Я углубила бы еще на шесть дюймов, — вынесла она свой вердикт, и Люси одобрительно кивнула.

И Ли послушно выполнила указания Джейн.

— А что, если мы сделали что-то не так, бабуля? Что тогда будет?

— Скорее всего, ничего. Но так как мы действуем вслепую, то должны быть предельно осторожны. Сто двадцать две черепашки рассчитывают на нас.

— Теперь понимаете, что я имела в виду, когда говорила, что она все это принимает слишком близко к сердцу? — спросила Джейн.

— Ну а теперь приступай к самой приятной части работы, — с необычным для нее терпением наставляла бабушка Ли. — У нас будет самая большая в мире охота за пасхальными яйцами. Мы находим кладки, раскапываем их, переносим в безопасное место и снова закапываем.

— Сделай это сама, бабуля, — попросила Ли. — Я пока посмотрю.

— Нет, я хочу, чтобы вся кладка стала твоей. Ты поможешь мне следить за ней и всеми остальными. Но я хочу, чтобы ты положила в яму все яйца до одного. А когда они проклюнутся, я поручу тебе выкопать их, и они узнают тебя по запаху.

— Люси, так дела не делаются! — возмутилась Джейн.

— А вам, черт возьми, откуда знать?! — огрызнулась Люси.

Ли вынула из ведра первое яйцо и посмотрела, как оно блестит в лучах майского солнца. Она держала яйцо очень осторожно и удостоверилась, что оно смотрит в нужную сторону. Голова Ли почти исчезла из вида, когда она положила яйцо на место, причем действовала она так же сосредоточенно, как священник, выкладывающий гостию на напрестольную пелену. Положив яйцо, Ли посмотрела на взрослых и от всех троих получила одобрительный кивок.

У Ли ушло почти полчаса на то, чтобы заполнить яму черепашьими яйцами, а под конец, когда девочка обрела уверенность и сноровку, дело пошло быстрее. Сначала каждое яйцо было для нее драгоценным, но затем она уже вполне освоилась и не боялась брать его в руки.

Потом Люси научила ее засыпать яйца тем же песком, что они вынули из ямы, и утрамбовывать его так же плотно, как это делала трехсотфунтовая самка черепахи, чтобы спрятать кладку подальше от хищников. Они разглаживали песок над гнездом, а Джейн уже двигала к нему проволочную сетку, как вдруг с пристани послышался мужской голос:

— Ма, эта сучка опять тебя достает?

Я поднял глаза и увидел своего брата Джона Хардина: он стоял без рубашки и глазел на нас из-за ворот.

— Джек, совсем забыла тебе сказать. Вчера вечером твой брат приехал из Колумбии.

— Привет, Джон Хардин! — бросила Джейн и установила над гнездом проволочное ограждение. — Эта сучка не особо достает твою маму. Тут даже и говорить не о чем.

— Ма, может, мне ее побить? — спросил Джон Хардин.

— А ну помолчи! Они опять посадят тебя в психушку, если ты не придержишь язык, — сказала Люси.

— Джек, спасибо тебе большое за то, что навестил меня в больнице, — наконец обратил на меня внимание Джон Хардин. — Я все глаза проглядел, думал, что придешь, принесешь мне, как всегда, жареный арахис и миндальное печенье. Но нет, ты слишком велик для Джона Хардина. Ты ведь у нас слишком занят обсеранием французских ресторанов и дурацкими статейками о высушенных на солнце помидорах и бальзамическом уксусе, чтобы навестить младшего брата в дурдоме.

— Заткнись, Джон Хардин! Твой брат сам еще не оправился после того, как дал себя подстрелить в Риме.

— Джек, я совсем забыл об этом, — сказал Джон Хардин. — Извини. Я читал о том, что тебя подстрелили, и даже собирался лететь в Рим поухаживать за тобой. Правда, ма?

— Конечно-конечно, милый, — ответила Люси, наблюдая за тем, как Джейн накрывает сеткой кладку, а затем доверительно шепнула мне: — Он был в таком состоянии, что и так всю дорогу летал. Ему для этого можно было и в «Дельту» не звонить.

— А что это за прекрасное создание? Неужто несравненная мисс Ли Макколл?

— Здравствуйте, дядя Джон Хардин.

— Скорее беги сюда и поцелуй своего дядю, — улыбнулся Джон Хардин, а Ли умоляюще посмотрела на меня.

Джон Хардин распахнул ворота, и я увидел, что он совсем голый.

— Джон Хардин, почему бы тебе не пойти одеться, — покачал я головой. — Ли еще не приходилось обнимать голого мужчину.

— Спасибо, папочка, — прошептала Ли.

Джейн и Люси, отбросив работу, уставились на Джона Хардина. Тот, нимало не смущаясь, гордо стоял в чем мать родила.

— Ма, я стал нудистом в больнице, — сообщил Джон Хардин. — Сейчас это для меня дело принципа, и я знаю, что ты поддержишь мое решение. Это вопрос веры, а не пустая прихоть. Точно говорю.

— А ну быстро натяни на себя чертову одежду, мальчик! — угрожающе произнесла Люси. — А не то я отрежу тебе кое-что этой лопатой и брошу в океан. Прикройся хотя бы перед невинной молодой женщиной. В жизни не слышала, чтобы такое вытворяли при свете дня.

Люси сдернула шляпу с головы Джейн Хартли и закрыла ею глаза молодой женщины, заслонив от ее взора бледные гениталии сына.

— Я ученый, Люси. Меня это вовсе не шокирует.

— А я мать, Джейн, и меня это еще как шокирует! — возмутилась Люси. — Джек, позвони в дурдом и скажи, что они плохо лечат нудистов.

— Ли, таким меня создал Господь, — гордо заявил Джон Хардин. — Неужели ты видишь что-нибудь отвратительное или отталкивающее в Его творении?! Я признаю, мой петушок довольно уродлив, но кто мы такие, чтобы критиковать творение рук Господа? Ты согласна?

— А что такое петушок, папочка? — поинтересовалась Ли.

— Пенис на американском сленге, — ответил я.

— Спасибо, папочка.

— Не за что, моя ненаглядная.

— Я считаю, что твой петушок очень даже красивый, Джон Хардин, — любезно сказала Ли.

— Слышишь, мамочка! Нельзя быть такой упертой ханжой! — возликовал Джон Хардин. — У каждого притворщика свое представление о красоте.

— Ты, наверное, хотел сказать: «у каждого зрителя…»[151], — поправила его Люси.

— Я сказал то, что сказал, и ничего более, — обиделся Джон Хардин.

— Ладно, говори что хочешь. Только прикрой чем-нибудь свой детородный орган.

— Детородный орган, — повторил Джон Хардин. — Это тебе не Плимут-Рок[152], мама дорогая! Ничего не случится, если ты скажешь «петушок», или «дружок», или «волосатый банан», или…

— Папочка, об этих словах я и говорила на днях, — обрадовалась Ли. — Я слышала их на детской площадке.

— Как только ты их все выучишь, то можешь считать, что ты на правильном пути и стала настоящей американской девочкой.

— Нагим я явился в этот мир… — начал Джон Хардин.

— Да-да, помню-помню, — сказала Люси и, повернувшись к Джейн, спросила: — Не хотите ли выпить чашечку кофе?

— С удовольствием, — ответила Джейн.

— …и нагим вернусь к своей истинной матери, к земле, а не к этой женщине, утверждающей, что родила меня в грехе и святотатственном попрании закона. Собака, что бегает по берегу, нага. И чайка, и пеликан, и дельфин в море… все, все наги и естественны, как в день, когда впервые увидели свою мать и солнечный свет. Джейн, я тоже сперва увидел солнечный свет, но потом — эту бесчувственную сучку, что взрастила меня и превратила в безумца, который ходит по земле неприкаянный и нелюбимый.

— Надень штаны, сынок, и приходи к нам пить кофе, — сказала Люси, стряхнув песок с ног и рук.

— Мама, ты была со мной очень мила, — ответил Джон Хардин. — И я приду. С помощью меда тебе удается поймать больше змей, чем когда-то Цезарю в Галлии.

— Что имел в виду Джон Хардин, когда говорил о меде? — поинтересовалась Ли.

— Он хочет, чтобы я была с ним мила, — объяснила Люси. — У него напряженные отношения с английским языком.

— А вы знаете, Джейн, что нудисты совершают меньше преступлений, чем все другие группы населения? — спросил Джон Хардин.

— Нет, не знаю, — отозвалась Джейн. — Но меня это не удивляет.

— Я пугаю вас. Правда? — снова обратился Джон Хардин к Джейн Хартли. — Вы, наверное, в жизни не встречали настоящего, законченного шизофреника, и я вижу страх в ваших глазах.

— Заткнись, сынок! — цыкнула на Джона Хардина Люси, протянула ему пляжное полотенце, которое тот обернул вокруг бедер, решительно пересекла веранду и прошла через раздвижную стеклянную дверь в гостиную. — Тебе нет нужды предъявлять удостоверение личности. Голому человеку оно без надобности.

— У меня сестра шизофреничка, Джон Хардин, — произнесла Джейн, направляясь в дом следом за Люси. — Так что для меня это старая песня.

Джон Хардин проводил глазами молодую женщину, уже скрывшуюся в гостиной.

— Она очень красивая. Правда, Джек?

— Правда.

— Как думаешь, Ли, я ей понравился? — ласково спросил девочку Джон Хардин.

— В одежде вы ей больше понравитесь, — рассудительно ответила Ли.

— Это предрассудки, — помрачнел Джон Хардин.

— Она просто привыкла к мальчикам, которые носят одежду. Вот и все, — объяснила Ли.

— Да? — смягчился Джон Хардин. — Никогда не умел разговаривать с красивыми девушками. Ли, не поможешь мне? Ты такая хорошенькая. Уверен, что в один прекрасный день тебя выберут Мисс Италия. Если, конечно, не вернешься домой и не станешь Мисс Америка.

— Вот так и говорите с ней, Джон Хардин, — посоветовала Ли. — Возможно, ей понравится.

— Я знаю, что девушкам надо говорить «привет». Я всегда так делаю. Потом надо сказать что-то вроде: «Какой сегодня чудный день». Я говорю так, когда погода хорошая. Но что сказать, если на улице идет дождь или холодно, и что вообще положено говорить после этого? Я имею в виду, что можно сказать миллион всяких вещей. Но что хочет услышать красивая девушка после сводки погоды? Это для меня загадка, Ли. Может, она хочет узнать, было ли вчера ночью землетрясение в Пакистане? Это очень важно. А может, ей интересно, чем закончился фильм Джерри Льюиса[153], тот, что я видел прошлым вечером в больнице? А как насчет косметики? Наверное, ей нравится говорить о косметике, но я ею не пользуюсь. Я был бы рад поговорить о чем угодно, но мне на ум приходит сразу столько всего, что в результате я молчу. Красивые девушки меня терпеть не могут.

— Неправда, — возразила Ли. — Они знают, что вы чувствуете. Скажите им то, что вы говорили мне. Скажите мисс Хартли. Она поймет.

— Сейчас? Прямо сейчас?

— Нет, пусть все идет естественным путем. Дождитесь подходящего момента, — посоветовала Ли.

— Нет, не могу, — вздохнул Джон Хардин. — Мне теперь ничего не кажется подходящим.


На следующий день я повез Ли в юго-западную оконечность острова Орион — навестить Джона Хардина в доме, который он построил собственными руками, чтобы у него было место, где бы он мог уединиться от общества. О этом доме ходило много толков и на острове, и в Уотерфорде, но мало кто его видел. Джон Хардин построил свое pied-à-terre[154] на двухсотлетнем дубе, который нависал над ручьем, охватыващим, словно ожерелье глубокой воды, соленое болото. У Джона Хардина были золотые руки и неограниченные запасы свободного времени, так что с годами дом все больше разрастался, пройдя несколько реноваций, и в результате там имелось пять комнат и крытое крыльцо, перед которым я и остановился, подъехав к дубу и нажав на клаксон. В самом конце дороги я указал Ли на некрашеное деревянное здание, которое построил вместе с братьями и где в детстве мы останавливались во время рыбалки. Меня удивило, что причал в таком отличном состоянии, пока я не вспомнил, что Джон Хардин живет здесь постоянно, если не сидит под замком в психиатрической больнице штата. Дом был построен из сосны и сохранил естественную окраску. Его архитектура отличалась своеобразным очарованием и некоторой эксцентричностью, поскольку комнаты шли по спирали и становились чем выше, тем меньше, напоминая башенки. Повсюду были развешаны кормушки и ванночки для птиц, а также колокольчики. Когда ветер шевелил листья и желуди, со всех сторон слышалась музыка. Большинство колокольчиков были сделаны вручную и звучали слегка не в лад и несколько странно. Но дом оказался таким гармоничным, что Ли пришла в неописуемый восторг.

Джон Хардин окликнул нас сверху из своего жилища и спустил деревянную лестницу. Комнаты располагались на трех уровнях, спроектированных весьма изобретательно. На верхнем Джон Хардин устроил для себя маленькую спальню с гамаком и библиотеку, состоящую из книг в бумажной обложке. Его необычный дом освещался свечами и керосиновыми лампами, а еду он готовил на маленькой жаровне. Кондиционером ему служил океанский бриз, и Джон Хардин сам признавал, что зимой в доме жить невозможно. Однако холодные месяцы чаще всего совпадали у него с периодами обострения болезни, а потому он всегда мог обеспечить себе бесплатное проживание на Булл-стрит в Колумбии. Питался он в основном рыбой, которую ловил в ручье с помощью сетей и удочки. Он с гордостью продемонстрировал нам туалет, устроенный в густых зарослях мирта.

— На этом дурацком острове иметь такой туалет незаконно, — объяснил нам Джон Хардин. — Согласно местному распоряжению об озонировании. Американцы почему-то стыдятся отходов своей жизнедеятельности. А вот я ими горжусь.

— А я о своих как-то не думала, — улыбнулась мне Ли, проследовав за Джоном Хардином в маленькую комнату причудливой формы, которую почти полностью занимал гамак.

— Это комната для гостей. У меня до сих пор гостей еще не было, но, если появятся, спать будут здесь. А ты, Ли, можешь приходить сюда, когда захочешь. Без приглашения.

— Спасибо большое, Джон Хардин. Очень любезно с вашей стороны.

— Но остальным членам моей семьи вход воспрещен. Так что держись подальше от моей собственности, Джек!

— Не очень-то и хотелось! — огрызнулся я.

Я чувствовал себя переростком, и, перемещаясь из одного крошечного помещения в другое, внезапно ощутил приступ клаустрофобии. Переходить из комнаты в комнату оказалось не так-то просто, да и почва под ногами была уж больно зыбкой, словно я очутился на борту яхты, стоявшей на якоре в открытой бухте в ветреный день. Джон Хардин украсил стены своей гостиной картинами, подаренными его товарищами по несчастью из больницы штата. Картины были похожи на марки, выпущенные в стране, которая привлекала к себе ночными кошмарами своеобразную породу туристов.

— Все художники — шизофреники, — сообщил нам Джон Хардин. — Ты это знала, Ли?

— Я так не думаю.

— Они видят мир в искаженной перспективе. И пишут то, что знают лучше всего, — деформированный мир.

— Это все ваши друзья? — заинтересовалась Ли.

— Единственные стоящие друзья. Те, что по крайней мере год сидели на хлорпромазине[155]. Хлорпромазин уносит тебя далеко от самого себя, и искусство становится единственной подсказкой, говорящей о том, что ты все еще здесь.

— Очень мило, — произнесла Ли, явно опасаясь сказать что-то не так своему вечно взвинченному, слишком чувствительному дяде. — А можно мне тоже написать несколько картин для вашей гостевой комнаты?

Лицо Джона Хардина смягчилось, и он сказал:

— Я буду хранить их вечно. Можешь быть уверена.

— Я нарисую пьяццу Фарнезе в Риме, — пообещала Ли. — Я так по ней скучаю, что, стоит закрыть глаза, вижу ее во всех подробностях.

— Неужели ты так сильно по ней скучаешь, дорогая? — удивился я.

— Конечно, папочка. Ведь это же мой дом.

— Твой дом — Уотерфорд, — вмешался в разговор Джон Хардин. — Все остальное — всего-навсего местный колорит.

— Но ведь я выросла в Риме, — возразила Ли. — Вам бы там очень понравилось.

— Никогда не любил людей, которые не говорят по-английски, — заявил Джон Хардин. — Мне всегда казалось, что они что-то скрывают.

— Это просто смешно! — не выдержал я. — И очень типично для жителя Юга.

— Ну и пусть! — ответил Джон Хардин и, повернувшись к нам спиной, направился в самую большую комнату.

Здесь стояли три шезлонга, висел гамак и был сделан выход на крыльцо с экраном от насекомых. Джон Хардин продемонстрировал настоящий плотницкий талант, и, несмотря на неустойчивые полы, комнаты неожиданно естественно перетекали одна в другую, как воплощенная мечта дерева именно о таком доме. Бриз гнал на берег волны и извлекал семьсот самых разных звуков из подвешенных колокольчиков, которые звенели, точно кусочки льда в серебряных кубках. И атмосфера в лесу сразу же менялась, совсем как в зрительном зале, когда оркестранты начинают настраивать инструменты. Мне эти звуки казались довольно нестройными, но на Джона Хардина они, похоже, действовали успокаивающе.

Он вынул из кармана листок бумаги и прочитал что-то про себя, а потом обратился к Ли:

— Я тут кое-что написал, и мне нужна твоя помощь. Вчера я заметил, что ты хорошо разбираешься в отношениях между мужчинами и женщинами.

— Нет, — удивилась Ли. — У меня и мальчика-то никогда не было.

— Но ты ведь знаешь, как мне надо говорить с Джейн Хартли, чтобы произвести на нее впечатление.

— Оставайтесь самим собой, Джон Хардин. Ей это понравится.

— А что, если ты будешь играть роль Джейн, а я — самого себя? — попросил он.

— Господи Иисусе! — воскликнул я.

— Все нормально, папочка, — остановила меня Ли. — Джон Хардин, читайте этот ваш текст, а я попробую сыграть роль мисс Хартли.

— Она натуралист. Ученый. Поэтому мне следует попытаться вести разговор на интересующую ее тему. Дать ей сразу понять, что нас с ней волнует одно и то же. Итак, мы сели за стол и заказали ужин. Лично я — только овощи. Вдруг она окажется вегетарианкой и ненавидит людей, употребляющих в пищу животных, которых она поклялась защищать?! Тогда весь вечер может пойти насмарку.

— Я заказала бы то, что вам самому нравится, Джон Хардин, — посоветовала Ли.

— Хорошая идея, — сказал он, записывая что-то на своей бумажке. — Тогда я закажу рыбу. Ведь как мне известно, некоторые вегетарианцы иногда едят рыбу. А я люблю рыбу. Ну, теперь скажи что-нибудь. Притворись, что ты Джейн.

Ли задумалась, а потом сказала:

— Какой у вас сегодня красивый галстук, Джон Хардин. Он так подходит к вашему костюму. Как хорошо, что вы уже не нудист.

Джон Хардин смутился, сверился со своими записями и произнес:

— Вы знали, Джейн, что мужская особь ночной бабочки испускает звуковые волны такой силы, что они могут убить в полете других насекомых?

Он взглянул на Ли, которая была явно озадачена, но спокойна.

— Нет, я этого не знала. Как интересно!

— Мужская особь ночной бабочки наводит страх на всех насекомых, — глядя в записи, сообщил Джон Хардин. — А вы знали, что, согласно последним исследованиям, аллигаторам ретриверы на вкус нравятся больше, чем французские пудели? Ученые полагают, что, поскольку аллигаторы обитают возле полей для гольфа и летних резиденций, они уже включили домашних собак в свое меню.

— Бедные собачки, — искренне ужаснулась Ли.

— Джейн, не правда ли, сегодня чудесная погода? — прочитал Джон Хардин.

— Да, с каждым днем становится все теплее, Джон Хардин, — согласилась Ли и посмотрела на меня, чтобы проверить, хорошо ли она играет свою роль, а когда я кивнул, продолжила: — Как думаете, завтра не будет дождя?

— Забавно, что вы спросили о дожде. Он напоминает мне о снеге. Вы знали, что самка белого медведя прикрывает нос лапой, когда охотится на тюленей возле полыньи? Это потому, что нос у нее черный, а снег вокруг такой белый. Медведица становится невидимой. Она подкрадывается к тюленю и убивает его.

— Откуда вы столько знаете о природе? — поинтересовалась Ли.

Джон Хардин улыбнулся и выбрал нужный кусок из текста.

— Потому что я убежден: человек является частью природы и изучать природу — значит познавать самого себя. Паук съедает муху так же, как человек — чизбургер. Все в природе взаимосвязано и все похоже.

— Я бы убрал эту строчку насчет мухи и чизбургера, — заметил я, чувствуя, что колокольчики уже начинают действовать мне на нервы.

— Еда — это еда. Для природы все едино. Джейн — умная женщина и поймет скрытый смысл.

— Может, лучше сказать, что лошадь ест овес, — предложила Ли. — Мухи — это просто отвратительно!

— Замечательная идея, Ли. Ты такая же чувствительная, как и Джейн, — согласился Джон Хардин. — А вот ты, Джек, абсолютно нечувствителен к дерьму!

— Спасибо, — хмыкнул я, вдруг заметив, что из-за поворота ручья выплывает катер. — Это Ледар. Джон Хардин, хочешь с нами прокатиться? Ледар сказала, что у нее есть для нас сюрприз.

— Нет, — ответил он. — Я останусь здесь и продолжу работу над воображаемым разговором с Джейн Хартли. Ли, может, у тебя имеются какие-то соображения? Любая инсайдерская информация, о чем думают красивые девушки.

Ли взяла дядю за руку и поцеловала его в щеку.

— Каждому человеку хочется иметь друга. Просто дайте Джейн понять, как сильно она вам нравится, и тогда все будет хорошо.

— Завтра пойду в библиотеку и прочитаю все книги о природе. К тому моменту, как приглашу ее на ужин, я буду знать о животных больше любого другого, с кем она когда-либо встречалась.

— А когда ты собираешься пригласить ее, Джон Хардин? — поинтересовался я.

— Через несколько лет, — ответил он. — На изучение материала потребуется года два-три, а раньше даже думать об этом не стоит.

— Но она может встретить кого-то другого, — заметила Ли.

— Что ж, придется рискнуть, — бросил Джон Хардин нам вслед, так как мы уже начали спускаться по деревянной лестнице. — Никому не рассказывайте о моем доме, — предупредил он, догнав нас внизу. — У меня повсюду враги, и они с ума сойдут, если узнают, что я свободный человек.

— Твоя тайна умрет вместе с нами, — заверил его я.

Я посмотрел в сторону катера, который находился уже в миле от нас. Звук мотора успокаивал и был так привычен мне, выросшему в этой низменной местности, что не нарушил бы даже самый неглубокий сон.

Когда мы проходили мимо старого рыбачьего домика, Джон Хардин отпер дверь и пригласил нас внутрь. Я был рад, что он привел дом в порядок: отремонтировал сломанные окна и даже покрасил стены внутри. Печка по-прежнему стояла в углу, и те же покрытые плесенью койки прижимались к дальней стене, но сейчас Джон Хардин использовал это помещение как мастерскую, и все его инструменты лежали на своих местах и содержались в идеальном порядке. Посреди комнаты высился штабель недавно распиленных досок, от которых исходил чистый запах свежего дерева.

— Знаешь, зачем эти доски? — спросил он.

— Понятия не имею.

— Хочу сделать гроб для мамы.

— Что за жуткая идея! — возмутился я. — А она знает?

— Конечно не знает. Это должно стать сюрпризом, — буркнул Джон Хардин, которого явно задел мой тон. — По крайней мере, у нее будет одной заботой меньше. Я сделаю его крепким и красивым.

— Ей очень понравится, — сказала Ли.

— Я в этом не так уверен, — не сдавался я.

— Папа ошибается. Просто чудесная вещь, — заявила Ли, бросив на меня неодобрительный взгляд.

— Джек, это будет настоящее произведение искусства. Сам посмотришь. Такого красивого гроба в нашем графстве еще не видели. — Тут Джон Хардин огляделся по сторонам, словно боясь, что его подслушивают непрошеные гости. — В этом графстве полно алкашей, лжесвидетелей, негодяев, сутенеров, сатанистов и тех, кто уклоняется от уплаты налогов.

— Уклоняется от уплаты налогов? — переспросил я.

— Мне не надо платить налоги, потому что я шизофреник, но есть люди, которые вообще не заполняют деклараций для налоговой службы. Они хуже грибов, растущих на пнях.

— Почему вы не хотите поехать с нами? — спросила Ли.

Джон Хардин посмотрел на причаливающий к пристани катер.

— Нет, поезжайте без меня, — бросил он и, как загнанный зверь, помчался к дереву, быстро вскарабкался по лестнице и втащил ее наверх, отгородившись от жестокого мира.

Ледар смотрела, как мы стягиваем рубашки и брюки, надетые прямо поверх купальных костюмов. Когда мы забрались в катер, Ледар усадила Ли перед собой и позволила ей взяться за руль.

— Ты не сможешь считаться местной девочкой, пока не научишься управлять катером, — заявила Ледар. — Дерни за ручку привода, дай задний ход и возьми курс на Уотерфордский пролив.

Ли сделала так, как ей было сказано, и катер медленно пошел назад, к середине реки.

— Сначала поверни штурвал направо, а потом прямо вперед.

Ли строго следовала указаниям Ледар, белокурые волосы которой казались еще светлее на фоне темной гривы Ли. Девочка загорела до черноты, а Ледар, похоже, солнце и не коснулось.

— Прилив продолжается, и вода уже высокая, — заметила Ледар. — Об отмелях не беспокойся.

— С какой скоростью мы можем идти? — поинтересовалась Ли.

— Давай жми, милая, — ответила Ледар. — В детстве надо из всего извлекать максимальную скорость.

Ли прибавила скорость, и катер, шестнадцатифутовый «Ренкен», чарлстонского производства, выскочил из воды и помчался по главному каналу между островом Орион и необитаемым островом Барнуэлл. Ледар указывала дорогу через заводь за барьерными островами, где от горизонта и до горизонта огромным зеленым ковром раскинулась спартина.

Когда мы добрались до реки Уотерфорд, Ледар сделала знак Ли сбросить скорость так, чтобы катер шел по инерции. Я пробрался между своими дамами, открыл банку пива и, плюхнувшись на скамью, взялся за штурвал. Надвинув бейсболку на лоб, я постарался прикрыть от солнца лицо и шею, а Ледар в это время развязала лежавший на корме трос и стала потихоньку травить его. Управлялась она умело, словно воздушная гимнастка, проверяющая снаряжение перед смертельным номером.

— Что вы делаете, Ледар? — заинтересовалась Ли.

— Обрати внимание на выражение ее глаз, — сказал я. — Она четыре раза выигрывала соревнования по водным лыжам.

— Пять раз, — поправила меня Ледар. — Причем, дорогая, там были и мальчики, и девочки. Я катаюсь лучше любого здешнего парня.

— Даже лучше, чем папочка?

Ледар рассмеялась, бросив на меня ласковый взгляд.

— Твой папочка — хороший мальчик, Ли, но в катании на водных лыжах я его легко могла заткнуть за пояс. Скажи ей, Джек. Наступи себе на горло и признайся.

— Она самонадеянна до невозможности, — подтвердил я. — Но когда эта девочка встает на лыжи, то становится сверхчеловеком. Это поэзия в движении. Морская богиня.

Ледар прыгнула в воду первой. Ли последовала ее примеру, а я включил переднюю передачу и потихоньку поплыл вперед, вытягивая буксирный трос по направлению к двум плывущим позади меня фигурам. Неожиданно я перенесся в тысячу жарких полдней своего детства, когда запах реки и звук моторов до краев наполняли меня жизнью. В голове, словно кадры кинопленки, проносились образы рассекающей водные просторы Ледар, и когда та наклонялась, чтобы сделать крутой вираж, то казалось, будто она ложится на поверхность воды. Ледар мчалась по воде за быстроходной лодкой, и это было лучшей демонстрацией всех законов физики и всей красоты геометрии. Глядя, как она учит и подбадривает Ли, я вспомнил, что все свое отрочество свято верил в то, что Ледар станет матерью моих детей. Ледар показала Ли, как следует держаться за рукоятку фала, затем поставила ее ноги на лыжи и надежно их закрепила.

Что бы ни делала Ледар в воде, все выглядело удивительно грациозно. Казалось, вода была ее родной стихией. Сейчас она кружила возле слегка испуганной и радостно возбужденной Ли, которая унаследовала от меня несокрушимый состязательный дух. Она терпеть не могла проигрывать, особенно на глазах других. Но Ледар успокоила ее и объяснила, что лыжи следует ставить параллельно, руки не сгибать, а все остальное сделает катер. Ледар надела лыжи и встала позади Ли, так что девочка оказалась между ее ног, а ее лыжи — между лыжами Ледар. Положив руки на рукоятку фала рядом с руками Ли, Ледар дала мне сигнал заводить мотор.

Оглянувшись назад, я увидел, что, заслышав рев мотора, Ли выпустила рукоятку, и Ледар тотчас же разжала руки. Пока я разворачивал катер и подтаскивал плавающий на поверхности воды фал поближе к Ледар, та что-то ласково внушала Ли, готовя ее ко второй попытке.

— Держись крепче. Руки вперед. Ни в коем случае не сгибать! Лыжи по обе стороны от троса. Замечательно, Ли. А сейчас я дам сигнал твоему папочке, и мы покатим через город.

Ли еще раз ухватилась за трос, поднялась на лыжах, опираясь всем телом о ноги Ледар. Наконец они поднялись над водой, Ледар широко расставила ноги, направляя юную лыжницу, и так они проехали двести ярдов, пока Ли не потеряла лыжу и не упала. Ледар упала вместе с ней и сразу же поплыла в погоню за лыжей в кильватере катера.

Ледар снова дала мне отмашку, Ли поднялась, и на сей раз они проехали через город, при этом Ли боялась сделать хоть одно лишнее движение, а Ледар приветственно махала прохожим на набережной. Потом они нырнули под мост, и Ли бросила опасливый взгляд на проезжавшие над ними автомобили.

Тронув Ли за плечо, Ледар указала ей на кильватер по правому борту и легким нажатием левой руки заставила девочку отклониться от курса. Они обе развернули лыжи в сторону эспланады ниже по течению Ойстер-крик и, скоординировав свои движения, проехали, как один лыжник, через кильватер, стремительно несясь рядом с катером в странном, но на редкость жизнерадостном па-де-де — быстрые, прелестные и грациозные. Наблюдая, как Ледар тренирует Ли, я то и дело слышал восторженный визг дочки. Затем трос ослаб, и они замерли в ожидании, когда тот снова натянется и катер увлечет их за собой, стремительно перенесет их одним прыжком обратно через кильватер, а потом — в противоположном направлении. Я слышал, как Ледар что-то кричит, стараясь перекрыть шум мотора, но слов разобрать не смог. Однако заметил, что Ли успокоилась и благодаря терпеливому руководству своей наставницы снова обрела уверенность. «Под руководством увлеченного и талантливого учителя человек сможет преодолеть все, буквально все», — подумал я.

Я очертил указательным пальцем круг, но, когда медленно развернул катер на сто восемьдесят градусов, Ли снова упала. Тогда я вернулся, и Ледар попросила меня кинуть с кормы еще один трос, чтобы они с Ли могли по отдельности скользить за лодкой.

— А Ли к этому готова? — спросил я.

— Она прямо-таки создана для лыж, — ответила Ледар.

И я в этом воочию убедился, когда снова завел мотор и женщина и девочка, радостно визжа, помчались в тандеме по реке. Я вез их через центр города, мимо украшенных колоннами особняков в сени старых дубов на Уотер-стрит, вспомная о Венеции, поднявшемся из волн Адриатики городе, где каждый дворец дышит чувственностью и словно создан архитекторами, вдохновленными орхидеями и свадебными тортами. И все же я не мог отрицать, что простота, месторасположение и пропорции домов Уотерфорда будоражат мое чувство прекрасного не меньше, чем прогулка по венецианским каналам.

Более получаса я возил их взад и вперед по реке Уотерфорд, пока Ледар наконец не подала сигнал, что Ли устала. Тогда я бросил якорь у песчаной косы, прямо напротив города. Они залезли в катер и досуха вытерлись, а затем Ледар достала сэндвичи с помидорами, выращенными в огороде ее матери, салатом-латуком, майонезом и сладким жареным луком. Вонзив зубы в сэндвич, я даже застонал от удовольствия, когда густой соус потек у меня по лицу и рукам. Я раскрыл сэндвич и внимательно изучил надкушенный помидор. Он был большим, красным, как пожарная машина, и прямо-таки лоснился. И я вспомнил, как когда-то в детстве ходил с дедом в поле и тот срезал спелый помидор с ветки, согнувшейся под тяжестью плодов. Сайлас разрезáл помидор перочинным ножом, солил кусочки и давал мне. Даже райский нектар вряд ли сравнится по вкусу с только что сорванным помидором. Что до меня, то этот вкус всегда был и навсегда останется вкусом Уотерфорда и вкусом лета.

Когда мы пустились в обратный путь, к острову Орион, день уже клонился к вечеру, солнце играло на поверхности воды и окрашивало кучевые облака на западе в алый цвет. На обратном пути мы вызывали на дуэль все встречные буи и бакены, и я чувствовал, как под струями прохладного воздуха натягивается обожженная солнцем кожа. Когда мы проплывали мимо острова Ледифейс, Ледар вдруг пальцем показала на ручей, где я рыбачил в детстве. Остров остался таким, как прежде, избежав застройки, изменившей до неузнаваемости вид и даже дух наших низин.

— Давай заедем к Генри Томасу, — предложила Ледар.

— Не видел Генри со школы, — отозвался я. — Он по-прежнему работает сварщиком?

— Уже нет. Сейчас он занят строительством на Хилтон-Хед. Весь город занят строительством на Хилтон-Хед. На днях встретила его в «Пигли-Вигли». Он спрашивал о тебе.

— Мы с Генри играли в одной футбольной команде, — объяснил я Ли. — Вот был игрок так игрок!

— Что ты этим хочешь сказать? — поинтересовалась Ли, у которой глаза уже совсем слипались.

— Крутой был парень, при случае мог и башку оторвать.

— Деревенщина, — предположила Ли. — Так, кажется, говорят мои дяди?

— Но высшей пробы. Лучшая ее разновидность, — заметила Ледар. — Его невозможно было вытащить с Дарлингтон-пятьсот. Это пятисотмильная автомобильная гонка, дорогая.

— Генри, конечно, совсем простой. Но зато хороший гражданин, — добавил я.

— На прошлой неделе я к нему заходила. Он хотел познакомить меня со своим младшим сыном, — сообщила Ледар. — У мальчика синдром Дауна, но он очень добрый. Может, заглянем?

— Ли очень устала, — сказал я.

— А я хочу, чтобы Ли это увидела, — настаивала Ледар.

Начался отлив, катер все дальше уходил в болото, и я прокладывал путь по длинным коридорам болотной травы, над которой мы плыли всего несколько часов назад. Когда-то я знал все эти ручьи и мог даже ночью не заглядывать в карту, но сейчас, чтобы не напороться на отмели, мне пришлось сделать это дважды. Но вот наконец вдали показался дом Генри Томаса. Это был старый деревенский дом с закрытой террасой вдоль фасада. Во дворе стояли четыре автомобиля, причем один из них находился на вечном приколе. Где-то в поле, за домом, кукарекал петух. Прямо под сваями пристани охотилась белая цапля. Она улетела, хлопая крыльями, когда наш катер подошел слишком близко к ее охотничьим угодьям. Ледар показала мне отмель ярдах в двадцати от нас и шепотом велела заглушить мотор и бросить якорь.

— Разве мы не собираемся причалить, чтобы поздороваться с Генри?

— Тсс, — поднесла палец к губам Ледар. — Он знает, что мы здесь. Я его предупредила.

Закатное солнце позолотило болото, а небо на западе превратилось в окно, расцвеченное розовым и фиолетовым, и края этого окна были покрыты рябью прощальной огненной дымки. Болото кругом тоже, казалось, было в огне, и лодка будто покоилась в холодном пламени. Мы молча смотрели на воду, которая переливалась, точно перья павлина, на фольге отступающего прилива. Ли опустила руку и дотронулась до лимонной поверхности воды.

Из дома Генри Томаса выскочил маленький мальчик, за которым на некотором расстоянии следовали его мать, отец и две старшие сестры. На мальчике были футболка и шорты, черные высокие ботинки и маленький спасательный жилет. Мальчик бесстрашно мчался во весь опор, притормозив только тогда, когда сбежал по пандусу к плавучей пристани.

— Его зовут Оливер, — прошептала Ледар.

Мальчик раскинул руки, протянул их к закату на болоте и начал медленно, грациозно кружиться. Тонкий, высокий голос затянул песню, и, хотя слов было не разобрать, я узнал мелодию: «У Мэри есть баран». Оливер выжидающе посмотрел на воду, но ничего не увидел и что-то обиженно или удивленно крикнул. Мальчик опустился на колени и принялся молотить руками по неровным, некрашеным доскам, а затем запел другую песню, слов которой опять было не разобрать, но мелодия снова показалась знакомой и завораживающей.

— «Rock of Ages»[156], — прошептала Ледар на ухо Ли.

Озадаченно и обиженно оглянувшись на родных, Оливер поднял руки и стал сильно топать по причалу, и этот неровный стук эхом разнесся по окрестностям. Затянул третью песню, потом четвертую. Семья следила за ним в неподвижном молчании, хотя Генри все же приветственно нам махнул.

— Ну вот, наконец, — выдохнула Ледар.

Спинной плавник, изящно изогнутый, как гондола, разрезал тихие воды в двухстах ярдах от берега. Дельфин стремительно приближался. Закатное солнце окрасило его тело сначала в цвет зелени, потом — соломы с добавлением капельки охры. И вот он поднялся из воды и подплыл к причалу, на котором пел Оливер. Дельфин поднял голову. Ли даже подалась вперед, услышав, как тот отвечает на пение мальчика, издавая пронзительные звуки на высочайшей ноте. Оливер восторженно закрутился на месте и начал то ли говорить, то ли кричать, то ли каркать. Он был слишком возбужден, чтобы обращать внимание на свою речь. Мальчик, лицо которого светилось от экстаза, протянул руки к дельфину и спел «Jesus Loves Me»[157], обращаясь и к этому существу с бутылочным носом, и к долговязым болотным птицам, остановившимся послушать странный концерт — примитивную интерлюдию между закатом и ночью. Чем больше возбуждался мальчик, тем пронзительнее становился его голос и тем менее разборчивой была его речь. Пение ребенка, похоже, успокаивало дельфина, медленно кружившего возле причала и время от времени выскакивавшего из воды, чтобы тихо исполнить что-то свое. Песня Оливера каким-то жутким, неземным образом гармонировала со звуками, издаваемыми дельфином, причем в голосе животного было что-то человеческое и до боли знакомое. Мальчик в полном экстазе танцевал и кружился, тыкая пальцем в дельфина и оглядываясь на родных. Под конец Оливер уже рычал и издавал совсем нечленораздельные звуки, на что дельфин отвечал все печальнее и отстраненнее.

Когда дельфин повернул обратно в сторону моря, Оливер протестующе завизжал, сердито замахал вслед своему другу рукой, упал на колени и замер в изнеможении. Генри спустился к причалу, окутанному сумерками, и взял Оливера на руки. Он помахал нашей компании на катере и понес мальчика в дом. Целую минуту мы все трое молчали, потрясенные этой сценой. Мы точно не знали, чему только что стали свидетелями, но ясно понимали, что это была редкая форма общения и диалога.

— Папочка, а что говорил этому дельфину Оливер? — наконец подала голос Ли.

— Думаю, что-то очень хорошее. Хотя не знаю.

— Догадайся, — настаивала она.

— А я знаю, о чем они говорили, — вмешалась Ледар, увидев, что я завожу мотор.

— Можете мне сказать? — попросила Ли.

— Оливер спрашивал дельфина: «Джек любит Ледар? Джек любит Ледар?» А дельфин ему в ответ: «Не может не любить. Не может не любить».

Ли уселась Ледар на колени, и мы поплыли в кильватере дельфина, взявшего курс на Атлантику, а звезды равнодушно смотрели на нас с небес.

Глава двадцать девятая

Память для меня была страной прошлого, все еще годного к употреблению, но теперь я начал думать о том, а нет ли в ней пробелов. В последнее время я остро чувствовал, что неправильное восприятие, неверно расставленные акценты и неизбежная неточная интерпретация любого события могут привести к ошибочному пониманию вещей. Я был абсолютно уверен, что Шайла счастлива в нашем браке. И хотя я хорошо знал о смене ее настроений, депрессиях и мигренях, но, похоже, недооценивал силы злобных подземных демонов, завлекших ее в минуту отчаяния на тот мост. Я всегда считал, что печаль Шайлы свидетельствует о ее глубокой натуре, ибо еще меньше, чем вечно счастливым людям, я не доверял тем, чей оптимизм казался мне неоправданным. В душе Шайлы было столько неизведанных глубин, что всякий раз, как ею завладевали недремлющие черные духи, она тут же принималась исследовать только что открытую страну ледников и ледяных полей. Частью ее очарования были ее жизнерадостность и непредсказуемость. Шайла не умела долго держать все в себе, но теперь я понял, что не смог распознать оборотную сторону этого ее достоинства, не смог распознать то, что ее время под солнцем ограниченно, так как ее подлинное «я» пряталось в недоступных уголках души.

Рассказывая Ли о ее матери, я часто вспоминал эпизоды, которые на тот момент казались несущественными. Ведомая музыкой своего внутреннего мира, Шайла пришла на свидание к собственному палачу. Когда я взялся за трудную работу проследить путь, приведший к гибели жены, в памяти всплывали вещи, об истинном значении которых я раньше и не задумывался. И только сейчас до меня дошло, что с первого момента моего знакомства с Фоксами Шайла стеснялась своих родителей. Ее смущало их произношение. Она стыдилась того, что они выглядят чужаками.

Шайла очень рано привыкла проводить время с нашей семьей, впитывая шумную атмосферу американского дома, и атмосфера эта казалась ей нормальной. Каждый раз, почувствовав аппетитные запахи гамбургеров, или попкорна, или цыпленка, жарившегося на маминой кухне, Шайла робко стучалась в заднюю дверь, и Люси тут же приглашала ее за стол.

Я прекрасно помнил первую вечеринку, устроенную Фоксами в честь дня рождения Шайлы.

Люси взяла нас с Шайлой на утренник в кинотеатр «Бриз», и мы смотрели фильм «Вернись, малышка Шеба» с Ширли Бут в главной роли. Конечно, странный выбор фильма для детей нашего возраста, но в Уотерфорде это был единственный кинотеатр, и матери ничего не оставалось, как сидеть и смотреть фильм, пока мы с Шайлой бродили по проходам и даже забирались наверх, туда, где были места для цветных, в тот раз пустовавшие. Это открытие нас так потрясло, что матери пришлось посреди фильма отправиться на наши поиски. Когда она нас обнаружила, то увидела, что мы по очереди рисуем шариковыми ручками тату друг у друга на руке. Прежде чем выпустить нас из кинотеатра, Люси свела тату с помощью «клинекса» и собственной слюны.

Вечеринка должна была стать сюрпризом, и, когда Шайла вошла в дом, ее отец исполнил бравурную вариацию на тему мелодии «Happy Birthday», отчего дети застыли в неловком молчании. Пели только Руфь, Джордж и Люси, а Шайла закрыла лицо руками, заметив, что соседские мальчишки хихикают над картавым выговором ее отца. Затем Джордж Фокс, словно обращаясь к утонченной публике Карнеги-холла, объявил, что в честь дня рождения дочери приготовил особенный концерт. И все десять детей, приглашенных на праздник, вынуждены были сидеть и слушать, как Джордж Фокс исполняет «Венгерскую рапсодию» Листа.

Когда концерт, ко всеобщему облегчению, закончился, преисполненных благоговейного ужаса и все же неугомонных детей повели в столовую, где был сервирован торжественный ужин при свечах в серебряных канделябрах. На лице Шайлы было написано замешательство — возможно, от потрясения или страха, — и ее словно заморозили. Она знала, чтó сейчас будет, но не могла помешать ходу событий.

— Итак, — произнесла ее мать, когда совершенно несчастные одноклассники Шайлы расселись вокруг стола, — будем есть, как поросята. Праздник для моей дорогой Шайлы, которая, как вы знаете, родилась в этот день. Она американская девочка, и день рождения у нее должен быть американский. Да?

Руфь произносила слово «девочка» со смешным акцентом, и дети за столом не поняли ни единого слова из всего, что она сказала. Несколько мальчиков, давясь от смеха, полезли под стол. И только присутствие моей матери помогало поддерживать хоть какую-то видимость порядка. Люси трижды обошла стол, чтобы на корню подавить глупые мальчишеские выходки.

Но даже Люси не смогла помешать возгласам изумления, вырвавшимся из детских уст, когда Руфь сняла крышки с многочисленных мисочек с праздничной едой, которую она несколько дней готовила втайне от дочери. Руфь подала борщ со сметаной, чего никто из нас в жизни не видел, русский салат, состоявший из майонеза, горошка и наструганного лосося, а еще что-то такое под названием «креплах[158] с сыром». Одного мальчика, Самуэля Бербейджа, вырвало в салфетку, когда тот попробовал соленую селедку в сметане. Горячий чай подали в стеклянных чашках с ручками, а к чаю — блюдо с домашними венскими булочками, так и оставшимися нетронутыми. Фаршированная рыба вызвала искреннее недоумение, и только сваренные вкрутую яйца, как истинно американская еда, были встречены с одобрением и радостно пущены по кругу.

Шайла стойко выдержала все мучения, но я помню облегчение на ее лице, когда Руфь Фокс вместе с Люси торжественно внесли в столовую глазированный торт с зажженными свечами. С воодушевлением запев «Happy Birthday», Люси вышла с тортом на крыльцо, чтобы увести детей подальше от места преступления миссис Фокс. На улице Шайла задула свечки и стала разворачивать принесенные подарки. Затем Люси затеяла игры в прятки. Пока она занимала мальчиков и девочек различными играми, Руфь плакала, убирая со стола тарелки с нетронутой едой.

Моя мама спасла вечеринку Шайлы, заставив детей забыть о том, что они не смогли съесть ни кусочка этой странной еды. Правда, ненадолго.

Когда мать Самуэля Бербейджа пришла за сыном, он подбежал к ней и закричал:

— Мама, нам дали сырую рыбу со взбитыми сливками! Я чуть не сблевал во время еды.

А мать Харпер Прайс услышала от дочери, что та обожгла язык чаем и что пончики были твердыми, как камень.

— Это бублики, — пыталась объяснить Шайла. — Мама купила их у Готлиба в Саванне.

Кэйперс Миддлтон никогда не видел красного супа, Ледар ни разу не ела холодной рыбы или сладкой лапши, а Элмер Бейзмор, сын ловца креветок, едва попробовав фаршированную рыбу, тут же выплюнул ее в салфетку. Он заявил родителям, что даже не представляет, где в американских водах можно найти такое, и что еврейская рыба обожгла язык и ему даже пришлось попросить воды у миссис Фокс. Уже потом Руфь Фокс в свое оправдание сказала, что, возможно, переложила хрена.

А вот то, что дом Шайлы разительно отличался от домов ее уотерфордских друзей и одноклассников, не слишком сильно их удивило. Дети рождаются со стадным инстинктом, и ничто так не заставляет их страдать, как обычаи родителей, делающие ребенка объектом насмешек. Все свое детство Шайла мечтала стать настоящей американкой. Более того, ей хотелось достичь недосягаемых высот американизма: она пыталась превратить себя в южанку: неуловимую и ускользающую разновидность американки. Вся ее жизнь была посвящена мимикрии. С каждым годом ее произношение менялось, поскольку она прислушивалась к женским голосам своего города. Если идиомы южной речи восхищали ее, то идиш родителей приводил в ужас. Она даже запретила им общаться на идиш в своем присутствии. Этот язык был неуместен в стране азалий, мамалыги, туров по плантациям, нарезанного колечками лука, смазанного маслом попкорна, вафель «Некко» и шоколадок «Три мушкетера», таких больших, что ими «можно поделиться с другом».

— Она думает, что она Янки Дудль Денди, — фыркал ее отец.

— Она хочет нормальной жизни, — возражала ее мать. — Что в этом плохого? Я хочу для нее того же.

Скорее интуитивно, чем осознанно, я решил, что атмосфера в соседнем доме не совсем здоровая. Они отмечали экзотические праздники, о которых я в жизни не слышал, да и названий-то их не мог выговорить, я даже подбивал Руфь Фокс научить меня грязным словам на идиш, чтобы обзывать ими братьев, когда те будут действовать мне на нервы. Однако в доме Фоксов было что-то тревожное и неустроенное, чего никак не мог постичь наш городок. Их дом отличался от наших скорее не своей чужеземностью, а царившей там печалью, такой глубокой, что, казалось, она въелась, как убийственная пыль, в каждый квадратный сантиметр этого образцового просторного жилища.

Джордж и Руфь Фокс боялись собак, кошек и собственной тени. Когда бы я ни подходил к их дому, они всегда следили за мной, выглядывая из-за занавески. Подпрыгивали от любого неожиданного стука в дверь. Дрожащими руками брали трубку звонившего телефона. Развешивая белье на веревке, Руфь Фокс сначала оглядывалась по сторонам, словно ожидала нападения врагов с флангов. Долгие годы я пытался понять, что же с ними не так. Шпионил, подслушивал, забравшись в темноте на ветку дуба, следил за неспешными движениями членов их семьи. Единственное, на что я обратил внимание, так это на то, что родители Шайлы с годами становились все печальнее, но не старше. Мистер Фокс часто кричал по ночам, очнувшись после ночных кошмаров, которые привез с собой в нашу страну. Когда я спросил Шайлу, отчего ее отец так страшно кричит по ночам, она сказала, что мне, должно быть, это приснилось, поскольку она ничегошеньки не слышала. Однажды он выкрикнул во сне женское имя, но о такой женщине я слыхом не слыхивал, да и по соседству у нас так никого не звали. В тот раз, когда он проснулся с этим именем на устах, я сполз пониже по освещенному луной дубу, который давал мне доступ к их секретам, и услышал, как Руфь успокаивает мужа. Став свидетелем этой печальной и очень интимной сцены, я, вспомнив о словах Шайлы, даже ущипнул себя посильнее, чтобы убедиться, что не сплю. Я попытался подслушать их разговор, но они говорили на незнакомом мне языке. Хотя я и не знал того языка, но достаточно хорошо разбирался в словах, чтобы понять, что Руфь безумно любит Джона Фокса.

В годы, последовавшие за вечеринкой у Шайлы, ощущение печали и несчастья, поселившихся в доме Фоксов, только усилилось. Я часто думал, что, возможно, это связано с одержимостью Джорджа Фокса своей музыкой. Мы все боялись мистера Фокса с его безупречными манерами Старого Света, его изуродованной рукой, его страданиями и его сдержанностью, казавшейся особенно неестественной, когда он бросал на всех злобные взгляды. Хотя ученики, с которыми он занимался музыкой, его обожали, все эти дети и сами отличались особой чувствительностью. По ночам, пытаясь уснуть, я прислушивался к тому, как мистер Фокс играет на пианино, и на всю жизнь усвоил, что музыка способна выражать боль, а прекрасная музыка — это место, где может укрыться страдающий человек.

Помню, как впервые сказал матери, что, по-моему, с Шайлой что-то не так. Я заметил, что, когда Руфь не догадывается о моем присутствии, она говорит с дочерью совсем по-другому. Однажды по ветке дуба я пробрался к спальне Шайлы и уже хотел было поискать ее в доме, как вдруг услышал, что миссис Фокс разговаривает с ней внизу. Прежде чем на цыпочках пробраться обратно к окну, а оттуда — к секретному проходу, соединявшему наши дома, я снова услышал голос Руфь. Ее слова заставили меня остановиться, чтобы проверить, не ослышался ли я.

— Закрой эту дверь, когда говоришь со мной, — крикнула Руфь, — а не то мы все здесь умрем от пневмонии. Ты этого добиваешься? Чтобы все мы умерли. Иди и вымой руки. Нечего играть в грязи. Бог создал тебя не муравьем. О мой бог! Эти руки. Поди сюда. Выключи плиту. Ты что, совсем с ума сошла? Хочешь поднять на ноги пожарную команду?

Я не узнавал в этой нервной, неуравновешенной женщине Руфь Фокс. Так я впервые смог увидеть изнутри, какое детство было у Шайлы из-за того, что немцы опустошили и разрушили мир ее родителей. Уже гораздо позже я понял, что нацисты были частыми гостями в том доме, смотрели на их трапезы холодными голубыми глазами, блевали на зажженные в канун Шаббата свечи. Шайла выросла в убеждении, что микробы — это низшая разновидность немцев, питающихся душами евреев.

Проползая по толстой ветви дуба, я услышал, как Руфь сказала:

— Отойди от этого окна, Шайла. Рядом может пролетать ангел смерти.

Я повернулся и увидел маленькое испуганное лицо Шайлы. Она помахала мне, и я в ответ тоже ей помахал. Сейчас я понимаю, что дом Фоксов на Пойнт-стрит в Уотерфорде был просто приложением к Берген-Бельзену, остановкой на пути в крематорий. Ни мать, ни отец Шайлы не могли оставить страну своего жуткого прошлого. Джордж Фокс играл для утешения тех, кто вознесся вместе с дымом и присоединился к воздушным потокам над Польшей. Каждая мрачная нота отмечала потерю души, вошедшей в реку смерти без утешения музыкой. Дом был наполнен слезами, ужасом, яростью и музыкой, заставлявшей детей представлять себе захватчиков, марширующих с факелами из волос евреев.

После того как мы поженились, Шайла иногда рассказывала мне о своем детстве на Юге. Она думала, что в любой момент немецкие солдаты могут молниеносно окружить ее дом и тогда виноград, багрянник и азалии погибнут. Но для Шайлы такие признания были нетипичны. Она, как правило, не обсуждала зацикленность своих родителей на военных переживаниях. Эта тема стала verboten[159], особенно после рождения Ли. Для Шайлы непереносима была даже сама мысль о мире, способном посадить ребенка, такого ласкового и беспомощного, как Ли, в газовую камеру. Этот мир стал строительным материалом для ее ночных кошмаров, но она редко впускала его в свою дневную жизнь.

Я даже представить себе не мог силу ее патологического наваждения, пока не увидел свежевытатуированный лагерный номер Джорджа на руке Шайлы в чарлстонском морге после ее самоубийства. И наличие этого, еще сырого, злобного номера красноречиво свидетельствовало о страданиях Шайлы по поводу ужасного кровопускания, устроенного ее народу.

После смерти жены я вдруг тоже стал одержим холокостом, начав изучать эти годы с такой самоотдачей, с такой страстью, которых сам от себя не ожидал. Номер на руке Шайлы преследовал меня, поскольку говорил о том, о чем я даже не подозревал, а именно о том, какую крестную муку несла она в себе. Не сомневаюсь, знай я тогда всю глубину ее переживаний из-за истребления евреев, то смог бы ей помочь. Она прожила жизнь, скрывая свое еврейство, упрятав его в кокон из тончайших шелков. Ее одухотворенность принесла в темноте свой плод: чудовищную бабочку с черепами на припудренных крыльях, пытавшуюся влететь в музей, в котором Шайла хранила свою душу, пропитанную хлороформом и пришпиленную к бархату. Только после рождения Ли она, похоже, захотела вернуться к еврейским корням. Шайла Фокс выросла в мертвой точке южного христианского мира, ее приняли христианские дети, и она была вполне счастлива в тихом маленьком городке, где национальность делала ее немного экзотичной и не такой, как все. Однако ее родители слыли людьми религиозными и богобоязненными, а Шайла воспринимала свою маленькую синагогу как запасной выход, театр, бал-маскарад и оазис. Когда она перешла в старшие классы, пятьдесят еврейских семей стали каждую неделю вместе отмечать Шаббат, и в ярком свете, на фоне шума и болтовни Шайла чувствовала себя в центре мира, который лелеял ее и гордился ею.

Руфь ничего не говорила Шайле о половой зрелости и не предупредила об изменениях, которые должны произойти в организме девочки. Когда у Шайлы впервые началась менструация, она решила, что у нее рак и, вероятно, она чем-то страшно прогневила Бога. В отличие от других, в пору созревания она вступила невинной и неподготовленной, а потому ей казалось, что она какая-то особенная, не похожая на других, можно сказать, избранная. Она стала задумчивой и замкнутой. Мать страстно ее защищала, и в тот год, еще до того как у Шайлы начались срывы, они очень сблизились. Именно тогда Руфь Фокс стала рассказывать дочери о войне. Она все говорила и говорила и никак не могла остановиться. Рассказы о жутких испытаниях, выпавших на долю Руфи и Джорджа, потрясли воображение их не по годам развитой, тонко организованной дочери, и рассказы эти были наполнены такой мукой, что каждый раз поражали Шайлу, а особенно сильно — во время менструации. Так, страдания родителей невольно наложились в мозгу Шайлы на факт ее собственного кровотечения. Руфь давно собиралась рассказать о том, что случилось с ней, с ее мужем и их родными в Восточной Европе, однако все ждала подходящего момента, когда Шайла повзрослеет. И хотя Руфь считала очень важным, чтобы Шайла поняла, что мир — опасное и жестокое место, мать не хотела внушать это дочери слишком рано, не хотела, чтобы та испытывала страх перед вероломством и дикостью человечества. И вот, несколько волюнтаристски, Руфь выбрала пубертатный период Шайлы, чтобы наконец начать рассказ о тех событиях.

Руфь всматривалась в лица своих уотерфордских соседей, гадая, что должно случиться, чтобы они толпой вышли на улицу, дикие и беспощадные, жаждущие еврейской крови. Я даже и не подозревал о том, что в течение всего моего детства Руфь изучала мое лицо, пытаясь представить его под козырьком нацистской фуражки. В каждом встречном христианине Руфь искала тайного нациста. Но обо всем этом я узнал гораздо позже.

Шайла была хорошим слушателем, как губка впитывая в себя эти истории, — и в результате они сделались частью ее самой. В ее мозгу они собрались в целую библиотеку, и их тяжесть неизбежно привела к мигреням и ночным кошмарам. Рассказы помогли Руфь отчасти снять с души груз отчаяния и боли, которые так долго носила в себе, и она не сразу поняла, в какую бездну отчаяния и боли ввергла свою старшую дочь.

В возрасте тринадцати лет Шайла ушла в себя, отдалилась от семьи и друзей, а потом произошло несколько странных эпизодов, которые в конце концов привели ее в кабинеты детских психиатров Юга. В школе она училась хорошо, но общения с друзьями и приятелями старательно избегала. Именно тогда Шайла добилась наибольших успехов в игре на фортепьяно, и именно тогда у Джорджа, понимавшего, что Шайле недостает виртуозности и страсти, свойственных лучшим концертным исполнителям, зародилась надежда, что она может стать прекрасным преподавателем музыки. Шайла репетировала часами и, как и ее отец, получала передышку, извлекая эти мрачные звуки, находила спасение в печальных и таинственных аранжировках. Ее усердие за музыкальным инструментом из достоинства превратилось в своего рода помешательство.

Вскоре Шайла начала пропускать обеды только ради того, чтобы довести до совершенства исполнение очередной музыкальной пьесы. «Любовь к музыке заставила ее поститься», — с нескрываемой гордостью говорили ее родители. Музыка, казалось, никогда не кончалась: она поднимала ее пальцы в потоке звуков, в реке шума, незамысловатых мелодий и элегий, которые преданная дочь играла из растраченной впустую любви к отцу, не доверявшему словам и боготворившему лишь гармонию клавиш. Как учитель, Джордж был суров с Шайлой, считая, что она пытается достичь высот, взять которые не способна. Энергично подталкиваемая отцом, она каждый раз вынуждена была преодолевать воображаемые барьеры, которые он перед ней ставил. Шайла осваивала концерты, которые, как он заявлял, были ей не по плечу. Поскольку она позволила отцу установить границы ее таланта, тот задирал планку все выше и выше, прекрасно зная, что она не обладает ни диапазоном, ни беглостью, необходимыми, чтобы достичь высот в этом виде искусства. Джордж Фокс был прав, абсолютно прав, но он продолжал напирать на дочь и напирал до тех пор, пока не сломал ее. Когда это произошло, она похудела на десять фунтов, чего не могла себе позволить, и все врачи Уотерфорда были не в силах заставить ее есть. В больнице ей внутривенно вливали глюкозу, а пальцы девочки скользили по одеялу, играя неслышные сонаты.

Когда ее выписали, у Шайлы началось то, что позднее она назовет своим «черным годом» — годом масок, галлюцинаций и оплакивания мертвых, имен которых она не знала. Ни слова не говоря родным, девочка вспомнила все истории, рассказанные ей матерью, мысленно встала на место родителей и прошла каждый шаг, что прошли они, и выстрадала все, что выстрадали они. Шайла морила себя голодом, отказывалась от воды, а ее пальцы шевелились в такт воображаемой музыке. Весь тот год она горевала вместо своих родителей, у которых не было ни времени, ни возможности, ни права горевать.

Как-то раз я увидел, как Шайла рыдает на садовой скамейке возле кирпичной стены между нашими домами. Я вскарабкался на стену, добрался до Шайлы и, глядя на нее сверху, спросил, в чем дело. Потом увидел кровь у нее на ногах. Взял Шайлу за руку и повел через соседскую калитку и разросшийся сад, а потом через болото — к причалу позади нашего дома. Цвел жасмин, и пчелы будто сшивали цветы невидимой шелковой нитью. Я заставил ее снять туфли и носки, после чего мы оба, прямо в одежде, нырнули в волны.

— Соленая вода все излечивает, — утешал я Шайлу.

— Я умираю. Я хочу умереть. Мне так стыдно.

— Возможно, ты что-то съела, — сказал я, воспользовавшись универсальным ответом Люси.

— Мама убьет меня, когда увидит, что я купалась в платье.

— Мы проберемся в мой дом. По дереву, — предложил я.

Когда уотерфордский прибой дочиста отмыл Шайлу, мы прошмыгнули во двор нашего дома, а потом вскарабкались по дубу, к которому я с задней стороны ствола приколотил узкую лестницу. Раздевшись в моей комнате, Шайла натянула мою футболку и старые шорты, а затем отдала мне свои мокрые платье и трусики, попросив, чтобы я их выбросил. Я так за нее испугался, что вырыл яму возле болота и поглубже закопал мешок с одеждой, чтобы его никто не нашел. Пока я трудился, Шайла пошла сообщить своей матери, что истекает кровью.

Но убивала ее вовсе не менструация, а неспособность соединить страдания своих родителей и мир, который не имел для нее смысла. И хотя Шайла росла в тихом южном городке, где практически любой подросток мог найти защиту, опору и сочувствие, она была ребенком, душа которого притягивала и удерживала каждый электрон тревоги, окружающей близких ей людей. Она поглощала боль других, это было ее любимым блюдом, единственным плодом, который она сорвала бы в раю. Она заболела Освенцимом, но это был явно не тот диагноз, который могли бы понять в 1960 году в южной глубинке.

Более года ей удавалось держать себя в руках. Потом однажды после ужина, к которому Шайла едва притронулась, мать прошла за ней на чердак и услышала, как дочь разговаривает шепотом с группой девочек, ни слова не произносящих в ответ. Целых пятнадцать минут Руфь прислушивалась к этому страшному монологу, где Шайла что-то кому-то советовала и кого-то утешала, а потом распахнула дверь и обнаружила дочь в окружении старых кукол, одетых, как монашки, во все черное. Шайла каждый вечер тайком таскала куклам еду и советовала им не шуметь, когда по улицам ходят немецкие патрули.

Руфь в ужасе обняла дочь и стала просить у нее прощения за рассказ о своем жутком прошлом. Она даже представить себе не могла, что ее история так сильно подействует на Шайлу и что та окажется настолько чувствительной.

На следующий день моя мать не поверила своим глазам, увидев, как Шайла входит в наш двор, чтобы похоронить всех своих кукол в братской могиле, вырытой накануне вечером. Тот август был самым жарким за всю историю наблюдений, и именно в тот месяц Шайлу впервые поместили в детское отделение психиатрической больницы штата Южная Каролина. Шесть недель она находилась на Булл-стрит, и лечили ее от глубокой депрессии.

Шайла вернулась из Колумбии почти такой, какой и была, разве что стала еще более молчаливой и замкнутой. Ее хрупкость делала Шайлу не похожей на других девочек, но нам по-прежнему было хорошо друг с другом, когда мы вместе готовили уроки за кухонным столом в нашем доме, где вечно стоящий гвалт действовал на нее успокаивающе. Мне казалось, что она становится прежней Шайлой, такой, какой я всегда ее знал, но однажды зимней ночью в Уотерфорде выпал снег — третий раз за двадцатое столетие. Снег произвел на Шайлу необъяснимое действие, что, однако, не имело никакого отношения к погоде. Путем соединения снега и воспоминаний у нее в мозгу произошел сложный химический процесс, и она снова узнала, что сумасшествие носит самые разные маски и может при желании менять адреса, что сумасшествие — хитрый обманщик, специалист по дешевым эффектам. На сей раз оно явилось к ней в образе прекрасной скорбящей женщины.

И женщина эта открыла дверь в воображаемую страну, в которую могла войти только Шайла.

Прекрасная женщина вычеркнула настоящий мир, полностью стерев его, когда явилась Шайле и утешила ее своим безмолвным величием. Она была исключительно добра.

Хотя Шайла знала, что все это является плодом ее больного воображения, каждый раз приход незнакомки неизменно волновал ее. Она не могла вызывать женщину по своему желанию, поскольку та хитроумно и предусмотрительно планировала свои визиты. Она являлась раз в месяц, когда у Шайлы начиналась менструация.

Однажды я застал Шайлу на коленях в саду в состоянии транса. В воздухе кружились снежинки, начинался снегопад.

— С Шайлой что-то неладно, — сказал я, отыскав миссис Фокс.

— Что случилось? — спросила она, вытирая руки о передник, и опрометью выбежала во двор.

Руфь застала Шайлу стоящей на коленях возле кирпичной стены, губы девочки беззвучно шевелились, а взгляд был застывшим, словно она смотрела на то, что другие видеть не могли.

— Шайла, это твоя мама. Послушай меня, Шайла. Ты не можешь так со мной поступить. Ни со мной, ни с твоим отцом. Ты счастливая девочка. У тебя все есть. Все, слышишь меня? Тебе нечего бояться. Тебя никто не обидит. Ты должна быть счастлива. Твой долг — быть счастливой. Что он тебе сделал? Это Джек тебя обидел? Он тебя тронул?

— Руфь, Джек никогда не обидит Шайлу, — услышал я голос своей матери. — Уж кому, как не тебе, это знать. И как только у тебя язык повернулся обвинять Джека?!

Руфь обратила на Люси печальные глаза и обреченно всплеснула руками.

— Я не переживу, если с Шайлой случится что-нибудь плохое. Просто не перенесу этого, Люси. Ты не понимаешь, что эта девочка и ее сестра — наша единственная надежда. Моя и моего мужа. Откуда же на нас эта напасть? У нас и еды довольно, и люди вокруг нас хорошие, и бомбы не падают на дома мирных жителей. Все хорошо, и вдруг такое… За что, Люси? Скажи мне, за что!

Моя мать осторожно подошла сзади к стоящей на коленях девочке, а снег все падал и падал. Люси опустилась на колени рядом с Шайлой и обняла за плечи.

— С тобой все в порядке, красавица? — спросила Люси через минуту.

— Что это такое? — удивилась Шайла, заметив на свитере белые хлопья.

— Это снег. Обычное дело в горах, где я выросла. Но здесь он редкий гость. Ты напугала нас, милая. Похоже, ты решила пойти в гости к луне.

— Нет, миссис Макколл. Я все время была здесь. А вы тоже это видите?

— Вижу что, Шайла? — уточнила Люси, оглянувшись на Руфь.

— Женщину, — сказала Шайла.

— О господи! Она точно сошла с ума! — воскликнула Руфь и начала нервно кружить по двору, так что матери пришлось остановить ее уничтожающим взглядом.

— Как мило. А ты уверена, что это была женщина? — поинтересовалась Люси.

— Да. Очень красивая женщина!

— Шайла, у меня тоже бывают такие сны, — прошептала Люси. — Иногда мне кажется, что я вижу свою бедную покойную маму и мы с ней говорим, говорим. Она кажется такой реальной, что я могу протянуть руку и убрать прядь волос у нее со лба, но потом начинаю понимать, что на самом деле ее нет. Возможно, это твое воображение. Может быть, ты просто грезишь.

— Нет, миссис Макколл. Она до сих пор там. На той стене.

— А что еще ты можешь сказать об этой женщине? — спросила Люси. — Опиши ее подробнее.

— Ее руки сложены в молитве. А вокруг головы свет.

— Люси, не спрашивай ее больше ни о чем! — взмолилась Руфь. — Прошу тебя. Она и так уже спятила. Зачем мучить ее вопросами?

Не обращая внимания на Руфь, Люси взглянула на меня и сказала:

— Это Дева Мария. Мать Иисуса. Мы удостоились стать свидетелями явления святой.

— Не уверен, что Дева Мария является евреям, мама, — усомнился я.

— А ты что, отвечаешь за планирование ее встреч? — отрезала мать, и я понял, что для себя она уже все решила. — К тому же Мария была еврейкой. Так что в определенном смысле это вполне вероятно.

— Похоже, миссис Фокс сейчас настроена на другую волну, — заметил я.

— Шайла, — мягко сказала Люси, — ты помнишь статую, которая стоит в холле моего дома?

Шайла кивнула.

— Это, случайно, не та женщина, что ты видишь? Святая Дева Мария? Мать Иисуса из Назарета?

Шайла взглянула на Люси и подтвердила:

— Да. Думаю, что так.

Люси перекрестилась и стала читать апостольский символ веры.

— Джек, повторяй за мной молитву. Мы свидетели. Совсем как дети пастуха из Фатимы и Бернадетта из Лурда.

— Мама, миссис Фокс плачет. Наверное, лучше отвести Шайлу в дом. Мы уже все в снегу.

— И что, оставим бедную Марию одну?! — рассердилась Люси. — Нет, я на такое не способна.

— Мама, я ничего не вижу, — начал я терять терпение.

— Джек, мы с тобой не избраны лицезреть Ее, — втолковывала мне Люси. — Но мы избраны, чтоб подтвердить свидетельские показания Шайлы.

— Мама, я не вижу того, что видит Шайла. Она вся дрожит. Давай отведем ее в дом.

— Может, останешься здесь и составишь Марии компанию? — попросила Люси.

— Да, — ответил я. — Стану Ее нянькой.

— Вы забываетесь, молодой человек, — одернула меня Люси, помогая Шайле встать на ноги и осторожно подталкивая ее к задней двери. — Попроси Ее о заступничестве. Попроси Ее сделать так, чтобы твой отец бросил пить.

— Мария, сделай так, чтобы мой папаша перестал закладывать за воротник!

— И ты называешь это молитвой?! — возмутилась Люси. — А если добавить чуть-чуть искренности? Будь я на месте Богоматери, я тебе и ломаного гроша не дала бы, если бы ты попросил таким тоном.

— Стене мне еще не доводилось молиться, — огрызнулся я.

— Никто не любит Фому неверующего, сынок. Так ты никогда и ничего не добьешься.

— А что, если это плод воображения Шайлы? — спросил я. — Что, если на стене, кроме плюща, ничего нет? И вообще, о чем я должен молиться?

— Мы просто хотим, чтобы Шайле стало лучше. Мы помогаем ей и верим в нее. А если на стене ничего нет, ты сейчас просто молишься Богу. Как обычно.

— Я могу сделать это дома. Там, по крайней мере, тепло.

— Составь Ей компанию, — прошипела Люси.

Это было первое зафиксированное явление Девы Марии в истории епархии Южной Каролины. И новость вовсе не показалась забавной раввину Уотерфорда, не обрадовала она и отца Марселла Бирда, пассивного, необщительного священника, которого двадцать лет гоняли по захудалым приходам. По правде говоря, она не порадовала никого, кроме моей матери.

Следующие шесть месяцев Шайла провела в боли и безумии психиатрической больницы на Булл-стрит. Здесь ей суждено было познакомиться с жуткими законами электричества. Явление рыдающей женщины сменилось пустотой и смятением. Мозг Шайлы выпотрошили, лишив ее голову образов. Прекрасную даму умертвили путем вмешательства в мягкие ткани мозга. Шайла, шаркая тапочками, бродила по женской палате, далекая и недоступная. А врачи кивали друг другу, когда после проведенного лечения она не могла вспомнить название своего родного города. Шоковая терапия стала хищником, пожирающим ее память, и Шайла, получив в первую неделю в больнице от меня письмо, даже не вспомнила, кто я такой.

Я писал ей очень часто, а дуб, бывший и торной дорогой, и нашим тайным убежищем, казалось, осиротел без нее. Мои письма были робкими и натянутыми, но в каждом из них я желал ей поскорее вернуться домой. Все свое детство я провел в двух шагах от Шайлы и без нее чувствовал себя неуютно. В городе старались не говорить о Шайле. На ней было позорное клеймо сумасшедшего дома, и даже ее родители стыдливо отворачивались при встрече со мной. Шайла не то чтобы надолго уехала — нет, ее как будто стерли.

В июне, в последний день школьных занятий, я оставил родителям записку о том, что отправляюсь с Майком и Кэйперсом на рыбалку на остров Орион и пробуду там не меньше двух дней. Для меня настал восхитительный период свободы, когда мы с друзьями могли целое лето пропадать на реке, подальше от взглядов и опеки родителей. Если уотерфордский мальчик не хотел проводить все свое время, плавая на лодке или занимаясь спортом, для родителей это был серьезный повод для беспокойства. Мой отец нашел записку и почувствовал легкую ностальгию по собственному беззаботному детству и бесконечным часам, посвященным обследованию устричных отмелей в поисках саргуса и окуней.

В пять утра я вылез из окна и взобрался на ветку дуба, почти касавшуюся крыши моего дома. Попросив подбросить меня помощника шерифа, перевозившего арестанта в исправительную тюрьму в Колумбии, и выслушав от него лекцию об опасности путешествия автостопом, я добрался до главного входа психушки на Булл-стрит.

Территория возле больницы была ухоженной, но голой, а корпуса — прочными, но унылыми. Я битый час бродил между зданиями, стараясь выглядеть беспечным и разумным. Когда я дождался Шайлу в комнате для посетителей, то и сам уже начал сомневаться в здравости собственного рассудка.

Шайла показалась мне повзрослевшей, более женственной. Она повела меня по больнице, показала библиотеку, столовую, где заплатила за мой ланч, поставив свою подпись, и многоконфессиональную часовню.

— Тебе обязательно нужно посмотреть на сумасшедших, которые приходят сюда молиться. Это настоящий цирк. Одни кричат «аминь», другие орут «мама», а некоторые впадают в бешенство, и тогда их вытаскивают санитары. Но большинство просто поют, нежно, как ангелы. У сумасшедших хорошие голоса. Что и неудивительно.

Пока мы бродили по окруженной забором территории площадью в семьдесят семь акров, исследуя каждый закуток и каждую щель, я рассказывал Шайле обо всем, что произошло в школе и в городе за долгие месяцы ее отсутствия.

Возле административного здания Шайла вдруг взяла меня за руку и повела вверх по ступеням. Мы пробежали к заднему коридору и, преодолев три лестничных марша, залезли на темный чердак, откуда можно было пробраться прямо под гигантский купол, хорошо видный на расстоянии многих миль. Маленькая узкая лестница увела нас в мрачный лабиринт опор, поддерживающих купол. Похоже, на эти искусно сделанные деревянные столбы ушло десять лесов, и все для того, чтобы над деревьями Колумбии взмыл грациозный серебристый купол, казавшийся легче воздуха. Мы поднялись до конца лестницы, а над головой все еще было огромное открытое пространство. Сотни летучих мышей висели, точно бейсбольные перчатки, под потолком. Внизу, на карнизе, ворковали голуби, в спертом воздухе пахло затхлостью, пометом и плесенью.

— Посмотри наверх. Я хотела тебя удивить, — прошептала Шайла. — На самом верху, под куполом.

Я поднял глаза и, чувствуя, как расширяются зрачки, уставился в кромешную тьму, в вакуум, не пропускавший света. Постепенно передо мной предстала величественная чаша купола. Это было все, что я видел.

— Вглядись как следует, — велела Шайла. — Они на тебя смотрят.

— Кто на меня смотрит? — удивился я.

— Сюрприз, — ответила Шайла.

А потом я увидел их во всей их пугливой, но самоуверенной дикости. В гнезде сидела пара сов, похожих на пивные банки, и смотрела на нас с высоты двадцати футов. Не самое надежное место для выращивания птенцов. Их глаза светились неземным светом, и мы слышали нетерпеливый голодный писк невидимых совят, которые галдели совсем как ребятишки, жадно сосущие содовую из высоких стаканов. Именно в такое место, как это, зло приходит зализывать свои раны и замышлять очередную пакость, и именно сюда в волшебных сказках приходят великаны-людоеды по душу заблудившихся детей.

Затаив дыхание, я смотрел на сов, а те, в свою очередь, смотрели на меня, сложив бурые крылья. Даже непонятно было, на кого они больше похожи: на пингвинов или на обезьян. В этой дикости, в этой жутковатой неподвижности чувствовалась своеобразная красота. Это были бессменные часовые, охранявшие вход в страну безумных.

— А сколько тут птенцов? — тихо спросил я.

— Осталось три. Было пятеро, — шепнула в ответ Шайла.

— А где те двое?

— Их съели собственные братья и сестры. Я сама видела. Ты не поверишь, какое огромное количество крыс и мышей необходимо, чтобы прокормить совят.

— Как ты их обнаружила?

— Обследовала территорию, — мягко произнесла Шайла. — Они знают, что я не сумасшедшая.

— Тогда почему ты здесь?

— Потому что я видела женщину.

— Зачем ты меня сюда привела? — поинтересовался я. — Здесь как-то жутковато.

— Чтобы мы остались наедине.

— Почему ты хочешь, чтобы мы остались наедине? — спросил я, почувствовав приступ клаустрофобии.

— Вот почему, — улыбнулась Шайла и поцеловала меня в губы.

Я отпрянул, словно она меня ударила.

— Стой спокойно, дурачок, — велела Шайла.

Она снова меня поцеловала, и губы у нее были такие сладкие на вкус, что я даже обрадовался, что пришел в это страшное место, где водятся совы.

Мы еще несколько раз поцеловались.

— Хорошо, — заявила Шайла. — Хорошо, что закрыли эту тему.

— Зачем ты это сделала?

— Все девочки в палате постоянно говорят о поцелуях и обо всем таком, — объяснила Шайла. — Я тоже хотела попробовать и решила, что ты не будешь против.

Облизав губы, на которых остался вкус ее поцелуев, я сказал:

— У нас, похоже, неплохо получилось? Я имею в виду, для начинающих.

— Я ожидала гораздо большего, — призналась Шайла.

— А чего ты ожидала? — удивился я.

— Не знаю. Чего-то большего. Но это не в счет. Все было не по-настоящему. Не в порыве страсти.

— Тебе не понравилось?

— Я бы не сказала. Было неплохо. Но не так, как говорят.

— Возможно, мне нужно попрактиковаться, — заявил я, хотя больше не целовал Шайлу до того самого дня, когда несколько лет спустя мы танцевали в идущем ко дну доме.

— Не знаю, — пожала плечами Шайла. — Мне нравится приходить под этот купол. Мне начинает казаться, что я единственный человек на земле. А ребята в школе знают, что я сижу в дурдоме?

— Они думают, что ты болеешь. Ну типа подцепила какую-то страшную заразу, — пояснил я. — Миссис Пинкни заставляет нас молиться за тебя каждую неделю. Мы читаем «Отче наш» за твое выздоровление.

— «Отче наш»? — переспросила Шайла. — Но я же еврейка.

— Это еще никогда никому не вредило, — ответил я. — Она просто хочет тебе добра. И мы хотим.

— Твой папа все еще пьет? — спросила Шайла.

— Да.


В больницу Шайлу забрали зимой, а в Уотерфорд вернули летом. Одноклассники едва ли заметили ее отсутствие, так как были поглощены удивительными подробностями собственного взросления. Возвращение Шайлы прошло спокойно, без комментариев, и о ее долгом отсутствии скоро забыли. Она продолжила жизнь в доме, наполненном мрачной музыкой, и мы с ней снова сидели на ветках дуба, обсуждая городские события. Никто из нас не стал вспоминать тот день, когда мы забрались под купол и обменялись робкими поцелуями под бдительным оком сов. Но эти поцелуи имели для нас огромную ценность и навсегда отпечатались у нас в памяти.

Тем летом, когда ее не было с нами, в Уотерфорд приехал Джордан, и его появление круто изменило жизнь Шайлы, так же, впрочем, как и всех остальных. Поскольку он объездил чуть ли не весь мир, то не боялся высказывать точку зрения, которую из опасения показаться смешным не осмелился бы озвучить ни один уотерфордский мальчик. Он, может, мыслил не так смело, но достаточно оригинально, чтобы не поддаваться стадному чувству.

Шайла впервые увидела Джордана, когда после дневного бейсбольного матча моя мать кормила гамбургерами нашу четверку. Мои братья играли в прятки, как угорелые носясь по двору, и Люси крикнула, чтобы они не вздумали затоптать ее азалии. В соседних домах тоже что-то жарили на гриле, и запахи угля, жира и дымящихся стейков, слившиеся воедино в неповторимый аромат прошлого, будут всегда напоминать о летних деньках, так же как и запах лаванды и мяты, затоптанных неугомонной ребятней. Отец, который не ходил на нашу игру, уединился в тиши кабинета, заставленного книжными полками, все подливая и подливая себе бурбон в серебряный бокал, и так до тех пор, пока не напился до бесчувственного состояния. Его отсутствие всегда волновало не меньше, чем присутствие, и я то и дело нервно озирался на заднюю дверь, до смерти страшась неожиданного появления родителя.

Моя мать, хорошевшая в окружении детей, всегда с удовольствием кормила меня и моих друзей, не обращая внимания на исходящий от нашей одежды легкий запах пота, — она обожала и свой сад, и свой дом, и своих соседей, и вид на реку, огибающую ее владения и пересекающую город. Выдав нам первую партию гамбургеров, Люси вдруг заметила Шайлу, выглядывавшую из-за увитой плющом калитки.

— Давай к нам, девочка! — крикнула Люси Шайле. — Я и тебя угощу гамбургером, а Джек познакомит с Джорданом. Он новенький. Только что переехал.

Трудно сказать, кто покраснел сильнее — Джордан или Шайла, — но она все же села за стол и смеялась над нашими рассказами о матче, а рядом, в соседнем доме, ее отец начал играть на пианино. Так Джордж обычно демонстрировал свое недовольство. Он всегда шел к инструменту, стоило ему только заслышать смех дочери, веселящейся в кругу друзей. Он наказывал ее музыкой.

— Это соната Бетховена, — мотнул головой в сторону дома Шайлы Джордан. — Кто там играет?

— Отец Шайлы, — ответила Люси.

— Шайла, да он замечательный пианист, — произнес Джордан.

Кэйперс с Майком укатили на велосипедах, на сад спустились сумерки, и мать пошла укладывать в постель моих младших братьев. Джордж Фокс играл не переставая, и звуки сонаты сыпались на нас, точно брошенные монетки. Джордан и Шайла обсуждали свои любимые музыкальные произведения, и я вдруг почувствовал себя третьим лишним. Неожиданно Джордан замолчал и стал пристально вглядываться в лицо Шайлы, белеющее в прозрачной вечерней дымке.

— Джек, какие же вы, парни, идиоты! — воскликнул Джордан. — Похоже, вы ничего не видите дальше своего носа. Никто из вас и понятия не имел.

— Ты это о чем? — удивился я.

Джордан поднялся со скамьи и подошел к растерявшейся, ничего не понимающей Шайле. Осторожно сняв с нее очки, Джордан положил их на стол. Расплел аккуратно заплетенную косу Шайлы — и роскошные темные волосы девочки рассыпались по ее плечам. Шайла застыла, но не протестовала.

— Шайла, я единственный ребенок в семье и помогаю матери причесываться, когда отца нет рядом. Бог ты мой, у тебя изумительные волосы!

Ее волосы, словно черная река, струились в умирающем свете. Джордан провел по ним кончиками пальцев, и со стороны казалось, будто он погружает руки в сокровищницу с черными драгоценными камнями. Слишком поздно я это увидел. Слишком поздно открыл для себя то, что Джордан обнаружил в первый же день знакомства с Шайлой Фокс.

Усевшись рядом с ней, Джордан прикоснулся к лицу Шайлы, потрогал кожу вокруг глаз, обвел пальцем линию подбородка и скул. Джордан еще не открыл рот, а я уже знал, что он скажет. Мне хотелось закричать об этом на весь мир, но я не имел на это права, поскольку не видел того, что всегда было перед моими глазами.

— А ты все пропустил, Джек, — бросил Джордан. — Вы, парни, все пропустили. Да и Шайла вряд ли знает. Правда, Шайла?

— Чего я не знаю, Джордан? — удивилась она.

— Ты так прекрасна, Шайла, — ответил он. — Ты самая красивая девочка в городе.

— Нет-нет-нет! — воскликнула Шайла, закрыв лицо руками.

Джордан не отводил от нее глаз.

— Шайла, очень может быть, что ты привыкнешь к этому. Ты великолепна. Ни одна девчонка в этом жалком городишке тебе и в подметки не годится.

Шайла вскочила и побежала навстречу музыке, лившейся из ее дома. Но она отчетливо слышала слова Джордана, и они всю ночь не давали ей уснуть. Позже, в первый год нашего брака, она сказала мне, что именно в ту секунду и начала по-настоящему жить.

— А что, до Джордана ты разве не жила? — спросил я еще через несколько лет, когда мы лежали в постели.

— В тот год я была в сумасшедшем доме, Джек. В тот год мне явилась женщина.

— Но они так и не поняли, что же на самом деле это было, — заметил я, вдыхая в темноте запах Шайлы.

— Моя мать с самого начала знала, кто была та женщина, — ответила Шайла. — Это часть истории военных лет, которую она мне рассказала.

— Что за история?

— Не помню. Я пыталась вспомнить, но не смогла.

— А что думает твоя мама? Кто эта женщина?

— Не важно, дорогой.

— Это важно для меня. Я ведь твой муж.

— Мама сказала мне в первый же день, как та появилась, поскольку жутко испугалась.

— И как же зовут ту женщину? — не сдавался я.

Шайла поцеловала меня и откатилась на другой край кровати.

И только много лет спустя мне удастся соединить обрывки воспоминаний, чтобы понять, что Шайла видела хранительницу монет.

Глава тридцатая

Я каждый раз с содроганием подходил к дверям дома Шайлы. Мне было, мягко сказать, не по себе, когда я привел свою дочь в дом, где прошло детство ее матери, где та росла, став в конце концов самой красивой самоубийцей за всю историю города. Между Фоксами и мной лежало ее тело, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Наши встречи были короткими, но достаточно сердечными. Бьющая ключом жизнерадостность Ли сделала нас союзниками, что, по общему мнению, стало самым ценным результатом моего возвращения в Уотерфорд. Поскольку Ли хотелось, чтобы мы любили друг друга, то все, как могли, пытались ублажать ее. Мы с Руфь разговаривали дружелюбно и по-деловому, а с Джорджем, по обоюдному согласию, старались не пересекаться и вели себя так, словно заключили молчаливый договор не афишировать свое презрение друг к другу. Правила корректного поведения делали проявления враждебности не столь радикальными.

Дом Руфи так и остался затерянным во временных аберрациях кусочком Европы. Фоксы привезли с собой ностальгию в чемоданах и сумках. Новой стране удалось сделать детей Фоксов американцами, однако до родителей она и пальцем не дотронулась. Английский их был весьма шероховатым, поскольку язык этот слишком многозначный и в то же время чересчур разговорный, чтобы дать эмигранту ощущение, что тот овладел им в совершенстве. Для Джорджа английский язык был четвертым, а для Руфи — третьим. Во сне Джордж Фокс до сих пор говорил по-польски, Руфь — на идиш, и оба считали настоящим чудом, что все еще видят сны.

Во время фестиваля Сполето[160] Руфь Фокс позвонила мне и спросила, разрешу ли я Джорджу взять с собой Ли на концерт камерной музыки в Чарлстоне. Когда я с готовностью согласился, она позвала меня приехать к ней на ланч, сказав, что хочет кое-что со мной обсудить. На формальном языке наших взаимоотношений это означало, что Руфь хочет рассказать мне о своем детстве во время войны в Европе. Мы разработали с ней своеобразный стенографический код, чтобы обмениваться информацией без лишних слов. Ради Шайлы, в память о ней, мы старались быть вежливыми друг с другом. А ради Ли мы старались дипломатично соблюдать перемирие и ослабить напряжение, что, возможно, в один прекрасный день позволит нам снова понять друг друга.

Тема Ли была для нас островком безопасности, и мы еще долго говорили о ней, помахав на прощание деду и внучке, отправившимся в полуторачасовую поездку до Чарлстона. Мы сидели за белым плетеным столом и потягивали калифорнийское шардоне. Откуда-то издалека доносился собачий лай, на невидимых газонах жужжали газонокосилки. Воздух был напоен летними запахами, в пышных кустах жасмина гудели пчелы. И вот в этом самом безопасном и уединенном из всех южных городков Руфь начала рассказывать о Польше после вторжения немцев. Она не стала предварять рассказ вступлением, а начала говорить как-то отстранение, так что я едва узнал ее голос. Только однажды я попытался прервать ее, но она упреждающе подняла руку. Ей необходимо было выговориться, рассказать о событиях, которые перенесли ее из Польши на эту веранду в Уотерфорде, объяснить, отчего судьба еврейской девушки стала такой сложной, как получилось, что она сидит сейчас в этот южный полдень напротив зятя-христианина и рассказывает ему об ужасе и хаосе, воцарившихся в пылающем и перевернувшемся в результате глобальной катастрофы мире. Слушая ее рассказ, я очень скоро понял, что Руфь протягивает мне дар, не имеющий цены. Знакомя меня со своей историей, она тем самым показывала, что хочет оставить за дверью наше прошлое со всеми его боевыми действиями. А еще она демонстрировала акт милосердия, какого доселе мне еще ни разу не доводилось испытать на себе: она дала мне ключ к разгадке тайны смерти Шайлы.


Руфь Фокс выросла в городке Кронилов в Польше. Она была дочерью ортодоксального раввина по имени Эфраим Грубер, прославившегося далеко за пределами города знанием Талмуда. Мать звали Ханна Шем-Тов. Дед Руфь был виноторговцем. У этого грубоватого, прямолинейного человека на все имелось свое мнение. Бабушку Руфь звали Марта, и эту набожную женщину любили не только евреи, но и неевреи.

Детство Руфь было счастливым и безмятежным, но, когда ей исполнилось тринадцать, разразилась война. Казалось, весь мир запылал, когда на их город стали падать бомбы, а по дорогам сплошным потоком потянулись перепуганные беженцы.

После первого дня бомбежки Руфь и ее родные спали, ощущая запах горелой конины. Ее дед Мойше Шем-Тов спорил с ее отцом-раввином, настаивая на том, что им следует бежать поближе к русской границе, где у Мойше были друзья, способные помочь им перебраться на ту сторону. Но у Эфраима Грубера была община, и, как раввин, он чувствовал, что несчастные евреи, набившиеся в синагогу, нуждаются в нем, как никогда. Поскольку дочь Мойше ни при каких условиях не покинула бы мужа и поскольку его жена не оставила бы свою единственную дочь, побег Мойше через границу так и не состоялся, хотя желание бежать не оставляло его и в те страшные дни, которые очень скоро настали. Польская армия была уже разбита, и немцы обратили свою ярость на евреев, самых беззащитных жителей страны. Немцы, оккупировавшие Кронилов, казались вездесущими и непобедимыми.

С самого первого дня начала бомбежек и обстрелов мать Руфь принялась шить детям одежду. Когда она почти закончила новые платья для Руфи и ее сестры Тони, Ханна пришла к отцу и немало удивила его, попросив все деньги, которые он должен был оставить ей после смерти. Мойше был обескуражен и устроил дочери строгий допрос. Но Ханна унаследовала хитрость отца и его инстинкт самосохранения. Она слышала разговоры местных евреев о приходе к власти нацистов и Адольфа Гитлера и знала, что у тех, кто останется в городе, нет будущего. Руфь все говорила и говорила, и рассказ ее захватил меня.

«Моя мать подготовилась к приходу немцев. Она подготовилась, сшив по платью для меня и моей сестры. Мой дед Мойше не мог отказать своей единственной дочери, и та объяснила ему, что должна остаться с мужем-раввином, сказала, что у нее есть план по спасению детей. И Мойше дал ей шестнадцать золотых монет, которые хранил в специальном альбоме, золотых монет с профилем царя Николая Второго. И вот она берет монеты, обтягивает их материалом и делает из них пуговицы: восемь пуговиц для моего нового платья и восемь — для платья сестры.

К тому времени, как она закончила работу, немцы уже установили свои порядки в сломленном, парализованном городе и развлекались, унижая перепуганных горожан. Просто ради забавы немцы стараются сломить дух безоружных людей. Немцам нравится издеваться над хасидами, которых ненавидят из-за их странной внешности. Немцам нравится выслушивать мольбы этих самых богобоязненных мужчин, просящих пощады на немецком, который солдаты не вполне понимают.

Когда на улице начинается стрельба и акции устрашения, моя мать выходит из дому, чтобы помочь раненым. И однажды она приводит в дом польского мальчика, задетого пулей, когда солдаты открывают огонь по толпе. Зовут его Стефан, и мать ухаживает за ним, как за родным сыном. Несколько дней кажется, что Стефан вот-вот умрет, но мать выхаживает его. И вот она кормит его с ложечки и присматривает за ним. Моя мать Ханна всегда такая, и для нее не важно, кто еврей, а кто нееврей, если человек страдает и нуждается в помощи. Несколько дней Стефан без сознания, бредит и даже не знает, что он все еще в этом мире. Наконец он начинает поправляться. Это крестьянин из-под Кронилова, и когда он набирается сил, чтобы уйти, моя мать передает сообщение лудильщику по имени Фишман, который ходит из деревни в деревню и делает свою работу. Фишман говорит матери Стефана, что ее сын выздоравливает в доме раввина. Мать Стефана, Кристина, приходит в наш дом и видит, что ее сын жив, и ее переполняют радость и благодарность, она опускается перед моей матерью на колени и целует ей руки.

Война продолжается, и положение польских евреев становится все хуже и хуже. Возле комендатуры нацисты устанавливают виселицу. Там они с радостью вешают евреев, пойманных на краже хлеба или переправке ценностей. Организовывают гетто и переселяют туда евреев, в самые бедные и плохие районы города, где невероятная грязь, нечистая вода. После первой зимы еды почти не остается, и людей отправляют в концентрационные лагеря. А семьи отчаянно стараются, чтобы их не разлучали. Каждый день на улице убивают евреев только за то, что они евреи.

У моей матери есть подруга детства, христианка, жившая по соседству. Эта девушка по имени Мария росла без матери, потому что та умерла от гриппа. Потом ее отец женится на вдове с пятью детьми, а так как детей было слишком много и всех было не прокормить, то Марию отправляют в монастырь, где она становится монахиней. Там ее называют сестра Паулина, и она несколько раз в год пишет моей матери, сообщает о своей жизни и просит писать в ответ. В своих письмах Мария всегда говорит, что готова помочь матери, сделает для нее все, что сможет, хотя денег у нее нет, только молитвы и милость Господня. Итак, зашив монеты с профилем царя Николая Второго в пуговицы на моем платье, мать зашивает в платье и адрес монастыря в Варшаве, в котором живет сестра Паулина. Записку она прячет с изнанки, возле шва, но адрес пишет четко и разборчиво, чтобы, если нам удалось бы добраться до Варшавы, мы смогли найти сестру Паулину. А еще мать заставляет нас запомнить адрес и каждый день проверяет, хорошо ли мы его усвоили, совсем как задание в школе.

И вот однажды утром, когда еще темно, город просыпается от криков: „Эй, евреи! Выходите из домов, мерзавцы! Сброд. Juden. Juden“. Ты не знаешь, как звучит слово „еврей“, если оно исходит из ненавидящих тебя уст. Немцы произносили слово „Juden“ как самое страшное ругательство.

Они сгоняют на площадь всех евреев для селекции. По количеству пригнанных грузовиков дед понимает, что это будет самой масштабной селекцией, и не сомневается, что на этот раз возьмут и его семью. По секрету от нас дед организует нам тайное укрытие на чердаке соседнего дома. Когда евреи высыпают на улицу, дед приказывает нам потихоньку выйти через заднюю дверь и подняться по черной лестнице на хорошо замаскированный чердак, который он подготовил вместе с одним другом. Они выложили большие деньги за это укромное место, попасть куда можно только по приставной лестнице. Там хранятся продукты, купленные на черном рынке. Дед и его друг устанавливают строгие правила, сколько человек от каждой семьи можно спасти.

Нацисты окружают все еврейское гетто, а мы — две семьи — поднимаемся по лестнице, ведущей к спасению. Чердак маленький, вентиляции никакой, а с площади доносятся злобные выкрики немцев и шум моторов набитых людьми грузовиков, которые отъезжают от площади. Бабушка так боится и так дрожит, что прячет лицо в волосах моей сестры. Всем страшно, но все молчат. Любой звук может означать смерть.

Вскоре мы слышим, как немцы обыскивают дома, высматривая спрятавшихся людей. Слышатся крики, а потом — выстрелы. У моего отца такой вид, какой всегда бывает, когда он погружается в молитву, уходит от реального мира. Но все остальные здесь, на чердаке, и страх наш так велик, что его можно потрогать рукой.

Внизу, на первом этаже, идет обыск. Это немцы обшаривают уже наше здание. Мы сидим и даже дышать боимся. Слышно, как они поднимаются по ступеням первого этажа, и тут начинает плакать младенец старшей дочери Смитбергов.

Я вижу, как дочь Смитберга переглядывается со своим мужем. Смитберг переглядывается со своей женой. Моя бабушка слышит, как заливается ребенок, и приходит в отчаяние. „Ты, муженек, убил нас всех“, — говорит она деду, когда немцы начинают подниматься по лестнице. Мать младенца прикрывает ему рот, но это не помогает. Младенец на то и младенец, и он надрывается еще пуще. Мать младенца дает ему грудь, но ребенок не берет ее. Крики становятся все истошнее. Тогда отец младенца зажимает тому рот своей большой рукой. Младенец замолкает. Он начинает синеть. Все молчат, пока ребенок умирает прямо на наших глазах. А немцы обыскивают второй этаж. Находят кого-то спрятавшегося, потому что мы слышим автоматную очередь. А потом слышим и кое-что похуже. Мы слышим лай собаки. Спустя мгновение немцы уже под нами, а собака заливается яростным лаем и рвется в наше укрытие.

Нас сгоняют вниз. Стоит такой крик, что я не помню ничего, кроме того, что какой-то немец прикладом валит деда на пол. Я подбегаю к деду, падаю рядом, пытаясь заслонить его от ударов. Мать выкрикивает мое имя. И имя мое становится последним словом в ее жизни. Солдат загоняет ей пулю в голову. Перед моими глазами сверкает огромное лезвие ножа, и кровь деда фонтаном брызжет из его горла, окропляя дальнюю стену. Собака рвет зубами гениталии Смитберга, а он пытается защититься. Потом двое солдата хватают мою сестру, меня и других девушек, тащат вниз по лестнице и там насилуют нас. Сестру насилуют рядом со мной. Кончив свое дело, солдат вытаскивает нож и перерезает ей горло. Других девушек расстреливают и оставляют лежать.

Солдат, что насилует меня, совсем молодой. Немецкий мальчик с испуганными глазами. Мы одни в комнате рядом с мертвыми девушками. Он разорвал на мне штанишки, а когда кончил, то не может смотреть мне в глаза. Он поправляет брюки и стряхивает пыль со своей формы. Он поднимает автомат, чтобы пристрелить меня. Потом опускает его. Прикладывает палец к губам, чтобы я молчала. Затем наклоняется, окунает руку в кровь сестры и обмазывает мне лицо. Кровь сестры еще теплая. Затем он стреляет в мою убитую сестру и знаками показывает мне, чтобы я притворилась мертвой. Я лежу там, пока не уезжают грузовики и не становится совсем тихо. Поднимаюсь и направляюсь к люку канализационной трубы, что ведет к реке. Теперь мне совсем не страшно. Я иду, как мертвая, по нечистотам под улицами, и, добравшись до реки, дожидаюсь наступления ночи. А когда приходит ночь, иду и иду вперед, пока город не остается позади. Моюсь в реке, очищаю себя от крови, а еще от грязи города и того немецкого мальчика, что во мне. Пробираюсь до последнего городского моста и, убедившись, что меня никто не видит, иду через мост. В темноте пытаюсь отыскать ферму, где живут раненый поляк Стефан и его мать Кристина. В ушах у меня звучит материнский голос: „Найди Кристину. Отыщи Стефана. Они какое-то время позаботятся о тебе. Но они очень бедны. Ты не сможешь у них долго оставаться. Другие поляки выдадут тебя немцам. Немцы придут и убьют всех вас“.

Звезд на небе нет, кругом кромешная тьма, дорога черная, и я ничего не вижу, но продолжаю идти. Иду и думаю о родных, молюсь за них всю длинную, длинную ночь, что я иду к этим Стефану и Кристине.

Утром я останавливаюсь перед маленькой фермой и вижу, как из дома выходит мужчина с сигаретой в зубах. Я надеюсь узнать дорогу к ферме Стефана. Смотрю на лицо мужчины, и мне оно не нравится. Крадучись, иду дальше, пока не добредаю до еще одной фермы. Там я вижу девушку, чуть постарше меня. Я вижу еще мужчину в поле, но тот далеко. Я подхожу к ней и заговариваю, чувствуя, что умираю от голода. Она удивлена, но все же подходит ко мне и смотрит, словно со мной что-то не так. По моим ногам течет кровь, совсем немного, из-за того, что произошло со мной накануне. Девушка ведет меня в дом, к матери и двум младшим братьям. Я спрашиваю о Стефане и Кристине, и тогда мать говорит дочери, что я еврейка, и приказывает ей отвести меня туда, где нашла.

И мы пошли. Но прежде польская девушка отводит меня в амбар и дает куриное яйцо. Потом берет меня за руку и ведет через поля. Проходя мимо фермеров, она машет им рукой и меня заставляет махать, словно ничего не случилось. Хотя между нами не было сказано ни слова, я знаю, что она ведет меня к дому Кристины. Мы проходим мимо ручья, и она заставляет меня вымыть ноги. Мы идем долго-долго, но это только так кажется, потому что я очень голодна. Приходим в дом к Кристине и Стефану, и они рады меня видеть. Прежде чем девушка ушла, я иду в комнату и отрезаю пуговицу. Выхожу с ней во двор, даю девушке монету и благодарю. Первая золотая монета переходит ей. Первая пятирублевая монета с изображением царя Николая Второго.

Я понимаю, что представляю опасность для Кристины и Стефана. Они прячут меня в хлеву, где свиньи. От свиней идет такая вонь, что даже немецкие собаки не смогли бы учуять маленькую еврейскую девочку. Оба предупреждают меня, что муж Кристины ненавидит евреев и ему нельзя говорить, где я прячусь. Я все понимаю и говорю, что не знаю, умер ли мой отец, и хочу найти его и разделить с ним его судьбу, какой бы она ни была. Кристина и Стефан как-то странно переглядываются, и мать велит Стефану кое-что показать мне, но очень осторожно.

Они дают мне поесть, и Стефан ведет меня через поля, а потом вверх по пологому холму, где много деревьев. Мы еще не добрались до тех деревьев, а я уже слышу выстрелы. Стефан говорит, чтобы я сидела тихо и что мы должны спрятаться, иначе немцы нас убьют. Внизу, в долине, я вижу грузовики, из которых высаживают сотни и сотни евреев. Огромные ямы уже вырыты. Немцы заставляют несчастных евреев снять всю одежду и выстроиться у края рва. Маленькие дети плачут и хватаются за руки своих матерей. Старые женщины. Старые мужчины. Младенцы. Все падают в страшный ров. Потом другие пленные начинают лопатами бросать известь и землю на мертвые тела. Расстрелянных так много, что и сосчитать невозможно. Я ищу отца, но разве можно найти его среди всех этих людей из грузовиков, да и мы так далеко, что все они похожи на муравьев. В конце концов я отворачиваюсь и плачу, пока не кончаются слезы. Мне тринадцать лет. Стефан молча смотрит, а я плачу, пока не заходит солнце и не отъезжают грузовики.

Стефан хочет вернуться домой, но я не иду. Вместо этого я вылезаю из укрытия и бегу вниз, к подножию холма. Я все бегу и бегу, а спуск все не кончается. Сначала Стефан пытается остановить меня, потом все понимает и бежит следом. Он знает, что я просто хочу проверить, а вдруг отец остался в живых и лежит где-то в поле. Когда я добираюсь до поля, с неба уже светит луна. Пахнет кровью, известью и экскрементами. Я что-то слышу, только не понимаю, что именно. Я выхожу на поле, а Стефан идет сзади, словно посланник Бога, словно ангел-хранитель. Я начинаю звать отца. Иду по изрытой земле и выкрикиваю имена всех членов нашей семьи. Я что-то слышу. Вдруг чувствую, что земля подо мной начинает шевелиться. И я понимаю, что слышу крики евреев из-под земли. Их рты находят воздушный карман, они молят о помощи, пока не кончается воздух. Все подо мной корчится в агонии, и земля шевелится под ногами. И я с ужасом понимаю, что каждый мой шаг приходится на еще живого человека. Они шевелятся, потому что я иду. И вот, ступая по полуживым евреям, моим соседям из Кронилова, я зову своего отца. Стефан наконец ведет меня назад, в мое убежище, и каждый день приносит мне еду, пока однажды его отец не выслеживает его и не обнаруживает меня.

Его отец большой, сильный мужчина, и он страшно зол на Кристину и Стефана. Как посмели они без его спроса спрятать на ферме еврейку? Они говорят ему, что моя мать спасла Стефану жизнь, но этого человека невозможно растрогать. Он говорит, что убьет еврейку и скормит ее тело свиньям, если она завтра не уберется. В тот же вечер Кристина и Стефан ведут меня в лес и там прячут. Потом как-то утром Кристина говорит, что ее брат отвезет меня к сестре Паулине. Ее брат Юзеф повезет в фургоне на рынок в Варшаве коровьи шкуры и спрячет меня между ними. Перед уходом я даю Стефану и Кристине по монете за то, что спасли мне жизнь, затем сообщаю Юзефу адрес, что мать зашила мне с изнанки платья, адрес монастыря сестры Паулины.

Несколько дней я погребена под коровьими шкурами. Нас часто останавливают немецкие патрули, но Юзеф везет шкуры, из которых будут шить сапоги для немецких солдат, так что проблем нет. Вечером мы приезжаем в старую часть Варшавы, и я никогда еще не видела такого большого, красивого города. Мы переезжаем через Вислу, и Юзеф говорит мне, что это самая большая река в мире. И действительно, река кажется бесконечной. Он показывает мне свои любимые места в городе. Он очень гордится столицей своей родины. И он очень гордится тем, что он поляк, поэтому, когда мы встречаем на пути немцев, Юзеф приподнимает шляпу, а проехав мимо, бормочет, что с удовольствием добавил бы угля в адский огонь, чтобы их души вечно горели в аду. Он очень смешной человек и очень добр ко мне.

Наконец мы приезжаем на нужную улицу. Юзеф подходит к двери, берется за медное кольцо и стучит. Подмигивает мне.

На стук выходит старая монахиня и говорит с Юзефом. Он указывает на фургон, и монахиня отрицательно качает головой. Разговор идет на повышенных тонах, и монахиня уходит. Затем к двери подходит другая сестра и начинает спорить с Юзефом. Опять незадача. Но Юзеф упрямый человек, он хочет говорить только с одной сестрой, и только она подойдет. Наконец в дверях появляется другая монахиня и выслушивает Юзефа. Я уже знаю, что на этот раз все будет по-другому, потому что она выходит из тени и приближается ко мне. „Это дочь Ханны?“ — спрашивает она, и я киваю и знаю, что это Паулина.

На прощание я целую Юзефа в обе щеки и сую ему в карман мамину монету. Я делаю это незаметно, так как уверена, что он не примет подарок.

Паулина отводит меня к матери настоятельнице, которая говорит, что я могу остаться, хотя одна монахиня не одобрила это решение. Монахиня по имени Магдалена считает, что если еврейке позволят остаться в монастыре, сестер будут пытать, убьют и изнасилуют, а потом еще и осквернят Святые Дары. Эта сестра говорит, что еврейке не место в монастыре, предназначенном для молитв и тяжкого труда. Но другие монахини не желают слушать эту самую Магдалину.

Затем Паулина, к моему удивлению, говорит, будто я пожелала стать католичкой. Мать-настоятельница спрашивает меня, правда ли это, и я отвечаю „да“. Потом Паулина говорит, что если я стану католичкой, то, возможно, захочу стать и монахиней. И я снова соглашаюсь, потому что замечаю, что Магдалина ненавидит евреев не меньше любого нациста. Я киваю, улыбаюсь матери настоятельнице и говорю, что очень хочу стать монахиней.

В ту ночь я рассказываю Паулине о своей семье, о своей матери. Она горько плачет, потому что любила мою мать. Паулина тут же коротко стрижет мне волосы и одевает меня в форму послушницы. Месяц я живу с ней в одной комнате, и она день и ночь учит меня молитвам и катехизису. Я учусь весь день, а Паулина говорит, что я учусь спасать свою жизнь. Она учит меня осенять себя крестным знамением, преклонять колени перед алтарем и окроплять себя святой водой перед тем, как войти в церковь. Она говорит мне: „Руфь, это поможет спасти твою жизнь, если немцы тебя поймают“. Каждое утро я хожу с ней к мессе и внимательно наблюдаю за каждым ее движением. Я поднимаюсь, когда поднимается она. Я встаю на колени, когда встает на колени Паулина. Я читаю молитвы на латыни, учусь перебирать четки и читать все известные молитвы, и я все время молюсь.

В монастыре я живу два года. Каждый день я причащаюсь, я пою псалмы, я хожу на исповедь. Но у меня есть тайна, которую я храню от всех. Когда я впервые пришла в монастырь, на мне было платье с золотыми монетами, вшитыми в пуговицы, которое Магдалина приказывает отдать бедным. Я не могла просто так взять и отдать платье, так как оно может мне пригодиться, если что-то случится. Итак, однажды ночью, когда все спят, я отношу платье в церковь, примыкающую к монастырю, нахожу боковой придел, где стоит статуя Девы Марии. Под статуей есть выемка, и туда я прячу платье с монетами.

Каждый день я хожу к статуе Девы Марии, перебираю четки и читаю молитвы. Паулина и мать настоятельница замечают это, но думают, что я чувствую особое расположение к Святой Деве. И им это нравится, они даже поощряют меня. Я не могу каждый раз дотрагиваться до своего платья, но иногда делаю это, если рядом никого нет, потому что эту ткань когда-то держала в руках моя мать и каждый стежок был сделан женщиной, которую я люблю и которую никогда больше не увижу. И я успокаиваюсь, когда молюсь этой Марии. Я молюсь ей, как еврейская девушка еврейской девушке. Я говорю: „Мария, Ты еврейка, и я еврейка, ты воспитала Сына так, чтобы Он жил по еврейским законам, и меня так воспитывали. И я, как еврейка, прошу Тебя о помощи, Мария. Прошу Тебя помочь мне пережить все это. Если кто-то из моей семьи все еще жив, прошу Тебя, спаси и сохрани их. Я по-прежнему правоверная еврейка и останусь еврейкой, потому что я такая и есть. Такая, какой и Ты когда-то была. Прошу Тебя и Твоего Сына защитить меня. Скажи Ему, что я просто бедный еврейский ребенок, каким и Ты когда-то была. Таким, каким Он был в Назарете, когда рос в семье бедного плотника. Прошу Тебя, защити меня, сестру Паулину и других добрых сестер. Если Ты накажешь сестру Магдалину, я не стану переживать, потому что она ужасная антисемитка и, как мне говорили, названа в честь падшей женщины“.

Однажды после вечерней службы в церкви я молилась Марии и вдруг почувствовала, как на меня дохнуло холодом, дохнуло чем-то плохим. Я быстро осеняю себя крестным знамением, поднимаюсь, чтобы вернуться в свою крошечную келью, и тут слышу какой-то шум в коридоре, ведущем в монастырь.

Потом я вижу, что в церковь входят сестра Регина и сестра Паулина, и руки их сложены, так что не видно кистей. За ними идет эсэсовский офицер. Это был подтянутый невысокий человек. Его форма внушает мне ужас, который я чувствую до сих пор. Лицо у него бескровное и надменное. Я останавливаюсь и почтительно склоняю голову перед матерью настоятельницей.

„Jude?“ — спрашивает меня немец.

„Нет“, — качаю я головой.

„Ты лгунья, как и все евреи“, — говорит он.

„Она одна из нас, — вступается за меня сестра Паулина. — Мы с ее матерью росли рядом. Нас крестили в одной церкви. Нас с ее матерью вместе готовили к конфирмации“.

„Поляки лгут не реже, чем евреи“.

„Вы хотели увидеть девушку, — говорит сестра Регина. — Вы ее увидели и теперь знаете, что она полноправный член нашего ордена“.

„Нам донесли, что вы скрываете евреев, — заявляет эсэсовец. — Эта девушка специально сменила веру“.

„Она католичка“, — настаивает Паулина.

„Вы можете поклясться, что она родилась католичкой?“ — спрашивает эсэсовец.

„Клянусь“, — отвечает сестра Паулина.

„Вы будете вечно гореть в аду за то, что спасли еврейку“, — говорит эсэсовец.

„Я с радостью буду гореть в аду за то, что спасла чью-то жизнь“, — кивает монахиня.

„Я уже не верю ни в Бога, ни в волшебные сказки“, — произносит немец.

„И все же вы верите в Гитлера“, — замечает Паулина.

„Я верю в великую Германию!“ — восклицает он.

„Здесь нет евреев, — говорит сестра Регина. — У нас вам нечего делать“.

„Как долго вы учили эту еврейку?“ — спрашивает он и начинает ходить вокруг меня, принюхиваясь, словно меня может выдать какой-то особый запах.

Никогда в жизни мне еще не было так страшно. Я чувствовала, как кровь стучит в ушах.

„Я когда-то учился в берлинской семинарии. Какой ангел явился к Марии, чтобы провозгласить, что Она станет Матерью Божьей?“ — обращается он ко мне.

Эсэсовец улыбается сестрам и смотрит на меня.

„Деве Марии явился Архангел Гавриил“, — отвечаю я и вижу, как улыбается стоящая за спиной у немца Паулина.

„Какое название получило это событие в католическом мире?“

„Благовещение“, — отвечаю я.

Немец приказывает мне прочесть все молитвы по четкам, и я читаю их слово в слово. Затем он попросит меня назвать двенадцать апостолов, но я могу назвать лишь одиннадцать. Я пою ему псалом на латыни „О Salutaris Hostia“, восхваляющий Святые Дары, рассказываю об Акте покаяния и произношу слова, что говорю священнику в исповедальне.

Все идет так хорошо, что мне даже нравится эта проверка моей веры. Он усыпляет мою бдительность, убаюкивает, склоняет… к доверию. Ведет себя дружелюбно, у него даже глаза теплеют, и я забываю, что он немец и эсэсовец. Я сосредоточиваюсь на вопросах, трудных даже для католички.

И вдруг он удивляет меня вопросом:

„Чем занимается твой отец?“

Я даже не замечаю, что вопрос он задает на идиш, и машинально отвечаю:

„Он раввин“.

Стоящая позади эсэсовца сестра Регина осеняет себя крестным знамением, а Паулина крепко сжимает руки под складками монашеского одеяния. Я вижу только ее милое лицо, которое вдруг становится совсем белым. Немец довольно улыбается. Меня заманили в ловушку, и я понимаю, что погубила не только себя, но и всех монахинь и послушниц монастыря.

„Мы не знали, что эта девочка еврейка“, — говорит сестра Регина.

„Вы прекрасно это знали, сестра, — отвечает эсэсовец. — Я сразу все понял, как только ее увидел. У евреев особая внешность, которую не спрячешь даже под монашеской косынкой“.

„Девочку привез католик, — произносит Регина. — Ее родители убиты“.

„Сегодня к нам в гестапо явилась монахиня, чтобы вас разоблачить. Она также сказала мне, что вы прячете на колокольне коротковолновый приемник, предназначенный для бойцов польского Сопротивления. Это так? И больше не смейте мне лгать“.

„Все верно. Мы монахини, но в то же время мы польки“, — заявляет Регина.

Потом немец берет меня рукой за подбородок и заставляет смотреть ему прямо в глаза.

„Я достаточно навидался, как умирают евреи, так что это зрелище меня больше не волнует. Так почему меня должно волновать, если один еврей останется в живых? Сестры, я хочу, чтобы к завтрашнему утру радио было убрано, — говорит офицер. — Монахиню, которая вас выдала, зовут Магдалина. Это она сообщила мне о еврейке и о радио“.

„Радио не будет, — отвечает Регина. — Можем мы оставить Руфь? Она обратилась в нашу веру, и мы думаем, что из нее выйдет хорошая монахиня“.

„Я хороший солдат, но я еще и человек. Помолитесь за меня, сестры“, — произносит он, поворачиваясь, чтобы уйти.

„Мы будем за вас молиться“, — обещает сестра Регина.

„Помолись за меня, еврейка“, — улыбается он.

„Я тоже буду молиться за вас“, — отвечаю я.

Мы слушаем щелканье его каблуков по коридору и долго-долго молчим. Страх лишает нас языка.

„Что будем делать с сестрой Магдалиной?“ — спрашивает сестра Паулина.

„Некоторое время она проведет в главном монастыре. Изоляция пойдет ей на пользу“.

„А что, если она найдет другого немецкого офицера и все ему расскажет…“ — заикнулась было Паулина, но Регина предупреждающе подняла руку.

„К утру радио у нас не будет. Необходимо предупредить кого следует“.

„Ты должна забыть, что когда-то знала идиш“, — велела мне сестра Паулина.

„Простите, что я не сумела назвать всех двенадцать апостолов, сестра Паулина“.

„Ты забыла Иуду, — ответила Паулина. — Но надеюсь, Магдалина запомнит его навсегда“.

Но польское подполье уже разыскивало юную еврейскую девушку, которую звали так же, как меня, и чья мать, родом из украинского города Кироничка, много лет назад переселилась в Польшу. Два месяца спустя ночью в монастырь приехал человек, чтобы задать мне множество вопросов относительно моего прошлого. Он сказал, что американский еврей по фамилии Русофф заплатил огромные деньги, чтобы вызволить меня. Я отвечаю, что у меня нет родственников в Америке. Но Паулина успокаивает меня, объясняя, что этот Русофф знает многих американских политиков и, должно быть, очень знаменитый и влиятельный человек, раз уж добрался до раздираемой войной Польши. Паулина берет из рук связного письмо и удивленно восклицает: „Слава богу! Это твой дядя Макс. Он был братом твоего отца“.

На обратной стороне конверта был написан адрес: „Макс Русофф, Общие перевозки, Уотерфорд, Южная Каролина“. До этого момента я и не слышала о Южной Каролине.

Проходит еще несколько месяцев. Пора уезжать, и в честь моего отбытия проводят торжественную мессу. Поздно вечером, после мессы, я достаю платье, сшитое моей матерью. Ночью за мной приезжает высокий поляк. Я готова, и все монахини и послушницы выходят меня проводить. У меня с собой почти нет багажа. Я уже успела спрятать золотую монету под подушку сестры Паулины. Я обнимаю Регину и остальных монахинь. Прощаюсь с другими послушницами. Все они очень добрые девушки, но я не слишком хорошо их знаю. После войны я узнаю причину. Почти восемьдесят процентов из них еврейки вроде меня, и монахини считают, что ради безопасности нам следует как можно меньше знать друг о друге.

Последнее, что говорит мне Паулина, это слово „siostra“. По-польски это значит „сестра“.

Я говорю, что очень ее люблю, называю ее siostra и иду за высоким поляком.

Много дней меня тайком куда-то везут и однажды сажают на рыбацкое судно и прячут в трюме. Прежде чем вручить меня моей судьбе, поляк расцеловывает меня в обе щеки и желает счастья в Америке. Мне не суждено узнать его имя, потому что в те времена такое знание может быть опасным. Он машет мне рукой и говорит — я до самой смерти буду помнить эти слова — „Да здравствует свободная Польша!“

Макс Русофф и его доброе семейство выкупили меня, вырвав из рук врагов. Некоторое время спустя я схожу с корабля в Южной Каролине, и меня встречают сотни незнакомых людей. Один из них выходит вперед. Это Макс Русофф, прозванный Великим Евреем. За ним стоит его жена Эсфирь. Эти люди, которые меня совсем не знают, нежно меня обнимают. Эти люди, не состоявшие со мной в родстве, воспитывают меня как родную дочь. Эти люди, которые ничего мне не должны, возвращают мне жизнь. Мне удается избежать концлагеря и личного номера на руке. После всего этого, в отличие от мужа, я не так ожесточилась. После всего этого я считаю, что на свете много хороших людей и этой бедной еврейской девочке очень повезло встретить их посреди страшной войны. Вот и все. Мне нелегко дался этот рассказ. Но это то, что со мной случилось. То, чего я никогда не забуду».

После долгой паузы я наконец решился спросить:

— А в Америке вы носили платье, которое сшила ваша мама?

— Нет, — ответила Руфь. — Я из него выросла. Но я привезла его с собой. Оно принесло мне удачу во время путешествия.

— Где это платье сейчас?

— В прикроватной тумбочке, в ящике, — сказала Руфь.

— Сколько монет у вас осталось, когда вы приехали в Америку? Вы, кажется, почти все раздали?

— Три. Осталось только три. Когда я впервые надела платье, оно было очень тяжелым. А когда приехала в Америку, стало совсем легким.

— Кулон Шайлы?… — произнес я.

Руфь потянула за золотую цепочку, висевшую на шее, и вытащила кулон, сверкнувший на солнце. Это была одна из оставшихся пятирублевых монет.

— Я никогда не снимаю этот кулон. Никогда, — сказала она.

— Шайла тоже не снимала, — бросил я. — До самого конца.

— Моя дочь Марта носит третий. Она тоже не снимает его.

— Хранительница монет? — спросил я.

— Статуя Девы Марии в церкви, — отозвалась Руфь. — Я совершила ошибку, сказав Шайле, будто думаю, что именно Богородица спасла меня. Но я правда так думаю. Я молюсь Святой Деве, хранительнице монет. Я сказала Шайле, что думаю, будто Богоматерь сжалилась надо мной. Она увидела перед собой еврейскую девушку, и, наверное, я напомнила Марии Ее в молодости.

— Так вы считаете, что это Дева Мария являлась Шайле? — спросил я. — Именно Ее видела она в своих галлюцинациях?

— Да, Джек. Именно так я и считаю, — ответила Руфь. — Если бы я не рассказала Шайле эту историю, возможно, моя дочь до сих пор была бы с нами. Меня не оставляет мысль, что своим рассказом я помогла убить свое дитя.

— Я так не думаю. Хотя в каком-то отношении это очень даже мило.

— Как это? Не понимаю.

— Мария поступила очень даже мило, явившись Шайле после вашего рассказа обо всех ужасах войны. Очень любезно с Ее стороны, Руфь. Еврейская мать христианского Бога просит прощения за то, что случилось с родителями еврейской девушки во время тяжкого испытания, выпавшего на долю польских евреев. Как мило со стороны Богоматери!

— Такого не бывает, — не согласилась Руфь.

— Очень плохо. А должно бы.

— Джек, муж хочет поговорить с тобой, — просительно улыбнулась Руфь.

— О чем?

— Он мне не сказал.

В тот вечер, после того как Ли с Джорджем вернулись с фестиваля Сполето, мы ужинали с Фоксами. Поскольку Ли очень устала, я разрешил ей переночевать у дедушки с бабушкой и пообещал заехать за ней утром. Пока я рассказывал ей очередную историю, она уснула в кровати Шайлы в окружении плюшевых медвежат, которых когда-то так любила ее мать. Я нежно поцеловал дочку в щеку и представил себе свою ярость и отчаяние, если бы в дом ворвались солдаты, способные убить ребенка. Снизу доносились негромкие звуки симфонии № 41 Моцарта, и именно это заставило меня искать общества Джорджа Фокса.

В музыкальной комнате на первом этаже Джордж Фокс слушал музыку, пил коньяк и о чем-то думал. Даже находясь в собственном доме, сидя на собственном диване, Джордж напоминал затравленного падшего ангела. Когда я подошел к нему, он подпрыгнул от неожиданности, и только тогда я понял, что любой посторонний человек казался Джорджу переодетым эсэсовцем. Мне хотелось сказать тестю что-то очень хорошее, отвлекающее, но на ум ничего не приходило.

— Ты какой-то бледный, Джек, — наконец нарушил молчание Джордж. — Выпей-ка со мной коньяку.

— Руфь потеряла всю свою семью. Я всегда это знал. Но оказывается, я не знал ничего.

— История, которую ты только что выслушал… — начал Джордж, глядя мне прямо в глаза. — Руфь винит себя в смерти Шайлы. Но я с ней не согласен.

— Почему? — удивился я.

— Потому что я считаю, что Шайлу убило то, что случилось в Европе со мной. А я еще никогда и никому не рассказывал всю историю целиком. Никто не слышал о том, что случилось, так как я думаю, что у того, кто услышит об этом, навсегда пропадет сон. Но знаешь, что я понял, Джек? Я понял, что убивает человека именно нерассказанная история. Думаю, Шайла умерла не из-за того, что рассказала ей Руфь, а из-за того, что не рассказал ей я. Я думал, что молчание — лучший выход для меня и лучшая линия поведения. Я не предполагал, что моя ненависть, горечь и стыд просочатся наружу и отравят все, что я любил.

— Темнота… — произнес я. — Вот с чем ассоциируется у меня ваше имя.

— Джек, могу я рассказать тебе о том, что случилось со мной? — спросил Джордж Фокс, устремив глаза вдаль, на реку и звезды. — Захочешь ли ты меня слушать? Только не сегодня. Как-нибудь на днях.

— Нет, не думаю, что мне нужно это слушать, — ответил я. — С меня хватило рассказа Руфи.

— Есть причина, по которой мне хотелось бы все тебе рассказать, — отозвался он. — Мы никогда не любили друг друга, Джек. И даже не старались это скрыть. Так?

— Да, — согласился я.

— Но ты воспитываешь Ли как еврейку. Это меня удивило.

— Я выполняю обещание, данное Шайле.

— Но Шайла мертва, — возразил Джордж.

— Для меня она достаточно жива, чтобы я сдержал свое обещание.

— Хочешь коньяку?

— Да, — кивнул я и сел, оказавшись лицом к лицу со своим старым врагом.

— Ты вернешься, чтобы выслушать мою историю? — спросил Джордж и произнес слово, которое я дотоле ни разу от него не слышал: — Пожалуйста.

Глава тридцать первая

Я хотел посмотреть, как наши низины действуют на воображение Ли. Поскольку все здесь было для моей дочери в новинку, мне было даже интересно, окажут ли наши низины такое же магическое воздействие на нее, как когда-то на меня. Я, конечно, не думал, что места эти способны перекроить на свой лад характер девочки, привыкшей к суматохе и пестрой толчее Рима, и все же недооценил вкрадчивого очарования Уотерфорда, притягательной силы спартины, азалии, стиракса и багрянника. Город брал в плен, и уже нечего было ждать ни амнистии, ни условно-досрочного освобождения. Я видел, как Уотерфорд осторожно, кончиками пальцев, подбирается к Ли, и только надеялся, что он тихонько положит их на ее сердце, а не схватит за горло.

Но именно остров Орион решил участь Ли.

Лагуну за нашим временным домом я использовал и в качестве игровой площадки, и в качестве учебника. В сильную жару мы ловили с ней крабов на рыбьи головы и куриные шеи. Я доказал Ли, что мясо атлантического голубого краба — один из самых потрясающих деликатесов в царстве еды и по вкусу даже лучше мяса омаров из штата Мэн. Вместе мы наловили целую бадью крабов и почистили их на заднем дворе на столе для пикников: их белое мясо блестело и пахло морской водой. Я научил Ли варить суп из крабов на крепком рыбном бульоне, который мы вываривали целый день. Я признаю не просто хорошие, а идеальные бульоны. Когда суп нам надоел, я научил ее готовить крабовые котлеты, используя только мясо клешней; я связывал полученную массу с помощью муки и яичных белков, а потом добавлял для аромата шабли, каперсы, лук-шалот и кайенский перец. Я не оскверняю свой крабовый фарш ни хлебными крошками, ни раскрошенными крекерами. Нельзя забивать вкус самого краба. Как повар, я передал все свои предрассудки Ли, а она, как прилежная ученица, приняла мою точку зрения и сделала ее своей. Каждый вечер мы готовили вместе, создавая собственный банк воспоминаний, чтобы бережно хранить их всю жизнь.

А еще я научил Ли идеально жарить цыплят, причем не только на южный, но и на итальянский манер, выпекать хлеб, готовить салаты и мясо для барбекю, чистить устриц менее чем за пять секунд, запекать в пергаменте рыбу со свежим чесноком, имбирем, белым вином и соевым соусом, печь не только печенье с шоколадной крошкой, но и песочное, которое у Ли получалось даже лучше, чем у Люси. Только на кухне я не ощущал на своих плечах всей тяжести мира; готовка всегда была для меня высшей формой игры, и я с наслаждением и дрожью передавал свой дар делать еду настоящим событием.

Во время отлива мы обычно отправлялись в небольшие бухты, где я учил Ли забрасывать сеть. Я даже купил ей маленькую сеть, показал, как следует наматывать шнур вокруг левого запястья, обеими руками распределять ее между свинцовыми грузилами, а перед тем, как забросить, брать ее в зубы. Объяснил, что разворачивание сети подобно кружению накрахмаленной нижней юбки во время тура вальса. Это был медленный, но верный способ наловить к ужину креветок. И быстрый способ поймать наживку.

Я показал Ли, что под водой на каждом дюйме идет кровавая бойня или ждет засада: все обитатели моря — охотники. Даже самая мелкая рыбешка кажется морской щукой в восприятии мира крабовой молоди и моллюсков.

Наполнив ведра наживкой, мы насаживали ее на крючки и принимались удить в прибое пятнистого окуня, камбалу и саргуса.

— Нет такого животного, которого нельзя было бы съесть, — сказал я однажды утром, когда Ли вытащила на берег пятнистого окуня. — Если понадобится, ты сможешь съесть эту рыбу сырой.

— А вот и нет, — ответила она. — Не понадобится.

— Откуда ты знаешь?

— Когда вырасту, стану такой, как ты, — заявила Ли, — у меня будут кредитные карточки.

Я рассмеялся.

— Послушай. Я не шучу. Ты можешь есть насекомых, яйца черепах. И морскую черепаху съешь, если приспичит. Лягушек, енотов, опоссумов. Мир протеина велик и разнообразен.

— Меня сейчас стошнит, — поморщилась Ли.

— Никогда не знаешь, что ждет тебя впереди, — сказал я и, помолчав, добавил: — В жизни каждого человека время от времени случается что-то ужасное. Что-то, выходящее за рамки обыденности. Я хочу, чтобы ты крепко стояла на ногах. Чтобы ты не оплошала и была готова к любым неожиданностям. Хотя нельзя подготовиться ко всему. Жизнь подкидывает человеку всякие сюрпризы. Взять хотя бы мою мать. Она в конце концов разводится с моим отцом, этим никчемным пьяницей, выходит замуж за хорошего человека, и тут сзади к ней подкрадывается лейкемия и сбивает ее с ног. Все плохое происходит ночью, когда ты спишь и теряешь бдительность.

— Ты не должен называть своего отца никчемным, — нахмурилась Ли. — Это нехорошо.

— Ли, ты первый ребенок, способный заставить меня почувствовать свою незрелость.

— Ты плохо относишься к своему папе, — сказала она, не глядя на меня. — И все остальные тоже.

— Но он постоянно пьяный.

— Может, так бывает с одинокими людьми.

— Ты не знаешь, о чем говоришь.

— Он навещает меня в школе во время ланча, — сообщила Ли. — Он всегда очень добрый со мной и вовсе не пьяный. Папочка, он такой хороший, и я знаю, что он хочет, чтобы ты его больше любил.

— Мне бы тоже этого очень хотелось.

— Это твой долг — любить его, — заявила Ли. — Ведь он твой отец.

— У тебя еще нос не дорос, чтобы мною командовать!

— Но ведь ты сам учил меня быть со всеми любезной.

— Разреши мне внести маленькую поправку, — сказал я. — Будь любезна со всеми, кроме моего отца.

— Ты плохой сын, — печально покачала головой Ли. — И все мои дяди тоже. За исключением Джона Хардина. Он всех любит.

— Джон Хардин не в счет, — ответил я.

— Ты не понимаешь Джона Хардина, — возразила она. — Так же как не понимаешь своего папу.

— Ты умна не по годам.

— Ну и что же? Я рада, что я взрослая. А тебе разве не нравится? — спросила Ли.

— Не слишком. Если уж по-честному, то мне хотелось бы, чтобы ты вообще никогда не взрослела. Ты мне нравишься именно в этом возрасте. Мне хотелось бы быть с тобою рядом в десять раз дольше, чем с кем-либо другим на земле. Тебе это может показаться странным, но я люблю тебя больше, чем кого бы то ни было на земле. Люблю — это еще мягко сказано. Нет, я тебя обожаю, боготворю, я от тебя без ума, ничто не в силах разлучить нас.


Нельзя недооценивать значение хорошего обучения, но и плохое обучение может дать свои результаты. Делия Сейньос более сорока лет учила девятиклассников Уотерфорда и уже в зародыше уничтожила у своих учеников всплеск интереса к истории. Не было ни одной исторической темы, которую она не сделала бы смертельно скучной. Ее рассказ был сухим, как логарифмическая таблица, а высокий монотонный голос мог вызвать ступор даже у человека, мучающегося бессонницей. Это даже стало одним из привычных ритуалов: засыпать в классе миссис Сейньос. Ее лекция по осаде Чарлстона продолжалась целую неделю и была такой занудной, что некоторые ученики после окончания урока до конца так и не осознали, что осада уже давно закончилась.

На своем первом занятии в 1962 году миссис Сейньос, млея от восторга, объявила, что двое наших учеников являются выходцами из самых известных семейств Южной Каролины. Она попросила Кэйперса Миддлтона и Джордана Эллиота встать, так чтобы все остальные имели возможность разделить ее восторги относительно прекрасного вкуса мальчиков, сумевших выбрать себе таких выдающихся родителей. Кэйперс стоял выпрямившись, горделиво расправив плечи. Даже тогда он уже выделялся тонкими, точеными чертами лица. Джордан, наоборот, сердито хмурился, так как еще не вполне освоился в новой обстановке, тем более что другие ученики смотрели с подозрением на этого новичка, являющегося чуть ли не принцем крови.

На следующий день Джордана выдворили из класса, так как он приклеил к задней части карты колониальной Южной Каролины жевательную резинку «Джуси фрут», а на нее у Делии Сейньос, как известно, была жуткая аллергия. Миссис Сейньос объяснила ученикам, что Джордан весьма отважный молодой человек, хотя и большой проказник, но это еще раз доказывает всю непреложность законов генетики, ибо любой дурак знает (миссис Сейньос с придыханием произнесла эти слова): чтобы оторваться от матери-Англии, в свое время требовалась немалая отвага. Кэйперс и Джордан были связаны родственными узами с тремя жителями Южной Каролины, подписавшими в свое время Декларацию независимости. Она сама, скромно потупившись, добавила миссис Сейньос, имеет отношение только к одному из подписавшихся под этой Декларацией.

— Как мистер Миддлтон, так и мистер Эллиот происходят из почтенных старых и выдающихся семейств Южной Каролины. Конечно, можно спросить, какая, в сущности, разница, но опыт показывает, что разница как раз очень и очень большая. Взглянув на этих молодых людей, по очертанию их подбородков можно увидеть, что они происходят от мужчин и женщин, ставящих добродетель выше мишурного блеска, справедливость выше возмездия и элегантность выше показухи. Вы всегда знаете, чего ожидать, когда имеете дело с Миддлтоном или Эллиотом. У них твердый характер. Безупречное воспитание. Родите сыновей, Кэйперс. Родите сыновей, Джордан. Вы не должны позволить умереть этим славным именам Южной Каролины, сослать их на задворки истории. В этом году мы будем изучать подвиги и свершения ваших предков, и вы еще будете гордиться, когда до конца осознаете, какой неоценимый вклад сделали оба ваших благородных рода. Нет, вам не нужны дочери, так как их рождение будет означать потерю для истории ваших великих имен. Только сыновья станут носителями вашего славного имени.

Майк, сидя за Джорданом, сделал вид, что его тошнит, и шепнул:

— Эй, носитель имени. Может, дашь «Джуси фрут», а то я сейчас сблюю.

Джордан передал ему жвачку, показав при этом средний палец.

После уроков Майк сказал:

— Если судить по форме моего члена, то можно сказать, что я происхожу от одного из самых знатных производителей рогаликов из Нью-Йорка.

— Роди сыновей, Майк. Роди сыновей! — радостно воскликнул я.

— Уж лучше разглядывать вонючие суспензории, чем слушать голос этой женщины, — бросил Джордан.

Но миссис Сейньос все же обрела в лице Кэйперса защитника, и он таки отстоял как ее педагогический метод, так и содержание ее лекций перед непосвященными.

— Очень важно знать, откуда ты произошел, — заявил Кэйперс.

— Зачем? — удивился я. — Что это меняет? Америка — демократичная страна. У всех равные возможности.

— Чепуха, — отрезал Джордан. — Половина населения этого города чернокожие. Разве цвет твоей кожи не имеет значения в этой самой дурацкой части нашей страны?

— Их время еще придет, — изрек Кэйперс. — Они просто пока еще этого не заслужили.

— Кэйперс, ты рассуждаешь как идиот, — сказал Джордан. — Говоришь так, словно тебе сто лет, а ведь ты еще только в девятом классе. Ты веришь во все, во что верят твои родители.

— Я уважаю своих родителей больше, чем кого-либо, — отозвался Кэйперс. — Я обязан им всем.

— Клянусь, в жизни не встречал такого старомодного, нехиппового парня, — заметил Джордан, окидывая своего кузена типично калифорнийским взглядом. — Тебе повезло, что ты родился в такой дыре. На Западном побережье тебя живо раскусили бы.

— Ты что, считаешь меня провинциалом? — нахмурился Кэйперс.

— Еще хуже, — ответил Джордан. — Ты провинциал в квадрате. Из тех, кто ходит на пляж в носках.

— А может, я горжусь, что я такой.

— А может, ты просто придурок южанин? — парировал Джордан.

— Роди сыновей, Кэйперс. Роди сыновей, Джордан, — встрял я, пытаясь снять возникшее напряжение.

— Эти уроки помогут мне потом написать мемуары «Еврейский мальчик в Конфедерации». Как думаете, миссис Сейньос слышала об острове Эллис? Оттуда можно перепрыгнуть прямо на Плимут-Рок, — заявил Майк.

— История Южной Каролины, — покачал головой Джордан. — Здесь явно не так с терминологией. Я немало поколесил по свету, но что-то не слыхал, чтобы кто-нибудь упоминал название этого штата. Клянусь, его просто не существует. Просто неудачник, а не штат, если он, конечно, есть. Здесь ведь ничего не происходит.

— Южная Каролина первой вышла из Союза, — возмутился Кэйперс. — Мы стреляли из форта Самтер и первыми откликнулись на призыв вооружаться.

— Затем пришел Север и от Ричмонда до Виксбурга надрал ваши конфедератские задницы.

— Мы дали достойный отпор. Наши генералы были на высоте. — Сжав кулаки, Кэйперс двинулся в сторону Джордана, сохранявшего абсолютную невозмутимость.

— Что-то я не слышал о марше Ли[161] на Нью-Йорк, зато о походе Шермана к морю знают все. Кэйперс, я изучал историю Гражданской войны вместе с отцом и знаю этот предмет гораздо лучше, чем ты.

— Ты не настоящий южанин! — воскликнул Кэйперс.

— Я американец, дружище, и горжусь этим.

— Твоя семья приехала в Новый Свет в тысяча семьсот девятом, а моя — в тысяча семьсот шестом. Что все же с тобой не так? — ухмыльнулся Кэйперс.

— Джек, а когда твоя семья приехала сюда? — ехидно поинтересовался Майк.

— В тысяча девятьсот восьмом. Что-то вроде того, — рассмеялся я, причем Кэйперс явно решил, что смеюсь я над ним. — А твоя семья, Майк?

— Моя семья — очень давно, — сообщил Майк. — Они впервые ступили на эти девственные берега в том же году, в каком в Детройте был представлен «эдсел»[162].

— Роди сыновей! Роди сыновей! — воскликнули мы одновременно с Майком и расхохотались.

На другом уроке Делия Сейньос прочла главу из книги Уильяма Эллиота[163] «Рыбалка и охота в Каролине». Ее монотонный голос напоминал шум воды в текущем унитазе. Половина класса уснула, половина откровенно зевала, тогда как Делия изо всех сил старалась вдохнуть жизнь в добротную прозу, вышедшую из-под пера прадедушки Джордана и двоюродного прапрадедушки Кэйперса. Делия прочла первую, самую наглядную главу этой книги, кружившей головы рыбаков-янки, и в этой главе достопочтенный господин Эллиот описывает охоту за мантой[164], или морским дьяволом, в Уотерфордском заливе. Только Делия Сейньос, с ее удивительной способностью к монотонному чтению, могла превратить историю об охоте за двухтонным скатом с огромными черными «крыльями» и дубинообразным телом в бесцветный рассказ, действовавший на класс как снотворное. Даже «Атаку легкой кавалерийской бригады»[165] она могла превратить в пособие для дебютантки о том, как следует правильно складывать салфетку. Когда мистер Эллиот вонзил гарпун в хребет морского дьявола и чудовищная рыба потащила за собой его лодку с рабами на веслах по пенным водам в сторону от Хилтон-Хеда, в классе послышалось легкое похрапывание членов группы поддержки и футболистов, а я вдруг почувствовал, как по спине катится пот. Сильная жара плюс бездарное преподавание веками способствовали понижению общего коэффициента умственного развития у южан.

Но один ученик слушал Делию Сейньос, затаив дыхание, и жадно ловил каждое ее слово. То, что доставала из пыльной кладовой своих знаний Делия Сейньос, играло главную роль в формировании его представлений о себе и об окружающем мире. Кэйперс не только ощущал свою тесную связь с историей Южной Каролины, но и рассматривал собственную жизнь как продолжение и расширение этой истории. С самого рождения у него было чрезвычайно развито чувство своей избранности, по праву доставшейся ему благодаря славным деяниям предков.

В то Рождество Кэйперс получил в подарок от родителей первое издание книги Эллиота. Книга эта привела Кэйперса в восторг вдохновенными отчетами о выходах на рыбалку и поездках на охоту, происходивших еще до Гражданской войны в малонаселенной низменной местности. Земли эти в описании Эллиота были зеленым раем, изобилующим дичью и рыбой. Поскольку у Кэйперса возникло духовное единение с Уильямом Эллиотом, он охотился на тех же животных, что и его предок, ловил ту же рыбу и в тех же местах, что так любовно описал его энергичный пращур.

Отец Кэйперса нашел в Чарлстоне чернокожего кузнеца, мастерски восстанавливавшего кованые ограды, и попросил изготовить для Кэйперса точно такой же гарпун, какой некогда держал в руках Уильям Эллиот, когда плавал по каналам и проливам в поисках манты. Кэйперс брал в руки это оружие и рисовал в воображении дикую, опасную погоню за загарпуненными им огромными животными, которые в агонии устремляются в открытое море. Он взывал к духам великих предков, воображая, как идет по следу рыси или белохвостого оленя на необъятных просторах заброшенных рисовых плантаций. Кэйперс даже дал себе тайное задание: он хотел поймать каждую рыбу и убить каждое животное, упомянутые Уильямом Эллиотом в своей книге.


В 1964 году отца Джордана, теперь уже полковника, должны были отправить со сверхсекретным заданием в далекую страну под названием Вьетнам. В то время никто из нас даже слыхом не слыхивал о Вьетнаме.

Селестина Эллиот поселилась на Пойнт-стрит в трех кварталах от моего дома и всего в квартале от Кэйперса и Майка. Тем летом мы были неразлучны. И именно тем летом Майк, Джордан и я горько пожалели, что не уделяли достаточного внимания урокам по истории Южной Каролины Делии Сейньос.

В апреле Кэйперс обычно брал по воскресеньям отцовскую восемнадцатифутовую рыбацкую лодку фирмы «Ренкен», и мы на весь день отправлялись на рыбалку. Все мы были заядлыми рыбаками, гордившимися своим снаряжением и снастями, мы меняли приманку сообразно необходимости и нещадно подтрунивали друг над другом, когда в погоне за крупной рыбой оставляли устричные банки, перемещаясь на глубину. Мы насаживали на крючки кусочки ледяного угря, пытаясь поймать огромную кобию. По форме кобия смахивает на торпеду, это очень сильная рыба и к тому же моя любимая, идеально подходящая для приготовления на костре.

Гарпун Кэйперса, конечно же, был символическим, но абсолютно бесполезным подарком. Как-то раз в безлунную ночь Кэйперс при свете фонаря попытался всадить гарпун в лежавшую на песчаной отмели камбалу. Мы дрейфовали на мелкой воде и по очереди бросали гарпун в рыбу, которая зарылась в песок, подстерегая добычу. Очертания камбалы отчетливо виднелись на фоне песка, словно профиль красивой женщины на камее. С помощью своего трезубца Кэйперс легко перенес камбалу в лодку. Однако гарпун оказался так велик, что разрубил рыбу, повредив мясо. В другой раз Кэйперс попробовал загарпунить пятидесятифунтовую песчаную акулу, но даже для акулы гарпун оказался слишком велик. А потому все лето он пролежал в лодке без дела, привязанный к планширу толстым канатом. Кэйперс время от времени проверял, на месте ли гарпун, напоминая Джордану, что потомки Уильяма Эллиота никогда не выходили в море, не подготовившись к любым неожиданностям. Но рыбы вполне хватало и для обычного снаряжения, так что нам даже удалось поймать кобию весом более сорока фунтов. Я поджарил на костре стейки из кобии на кукурузном и сливочном масле с добавлением лимонного сока, это и был мой первый рецепт, который я продал в газету.

В первую неделю августа Майк выполнил трипл, сломав линию защиты команды «Колледж-Парк» из Чарлстона, и сделал три хоум-рана, благодаря чему команда Уотерфорда одержала победу в чемпионате штата. Кэйперс был на третьей базе, я — на второй, а Джордан — на первой, когда Майк отбил первый мяч запасного питчера Конвея. Наша четверка играла все слаженнее, и мы одновременно набрали форму. Когда Джордан вводил мяч в игру, ничто не могло спасти команду соперников, если мяч попадал на внешнее поле, где на левом фланге играл быстроногий Майк, Кэйперс прикрывал на удивление большую территорию в центре, а справа никто не решался испытывать мою ставшую легендарной бросковую руку. Джордан знал, что мы прекрасно играли на внешнем поле, не пропуская мимо нас ничего и никого.

По окончании бейсбольного сезона мы переселились на юго-западное побережье острова Орион в летний домик, принадлежащий моей семье, и оставались там до осени.

В первую же неделю мы погрузили в восемнадцатифутовый «Ренкен» Миддлтонов запасные канистры с бензином, выбрали день полного штиля, когда, согласно прогнозу, небо должно было быть безоблачным, завели мотор мощностью семьдесят пять лошадиных сил и взяли курс на Гольфстрим. Рыбаки постарше с придыханием говорили о Гольфстриме как о большой таинственной реке цвета индиго, которая рождена на Юге и несет теплые воды, а еще марлинов и китов к Полярной звезде. И вода там была серебряной или кобальтово-синей, а рыба весила не меньше, чем автомобиль. Усталые рыбаки, вернувшиеся из зоны Гольфстрима, рассказывали удивительные истории о силе огромных рыб, которых они выманивали из глубин.

Уже через час мы вышли в открытое море. О наших планах мы, конечно, никому ничего не сказали, поскольку ни один взрослый не разрешил бы нам отправиться в столь долгое путешествие на такой маленькой лодке. К рассвету мы миновали последний бакен, обозначавший расширение канала. Когда на воду упал первый луч солнца, море стало похоже на озеро и нос нашей лодки был направлен в сторону Африки. Мы ощущали себя отважными путешественниками, словно отправлялись в Камерун или в Кот-дʼИвуар. Мы набили кулер достаточным количеством еды и питья, которого нам должно было хватить на два дня. Лодка двигалась со скоростью примерно двадцать узлов, и мы все дальше и дальше уходили от берега.

— Мама точно оторвала бы мою бедную еврейскую голову, если бы знала, где я нахожусь, — заметил Майк, глядя на горизонт и видя перед собой бесконечную водную гладь. — Она думает, что я сейчас ловлю крабов на куриные шеи.

— Эх, надо было захватить рацию, — вздохнул Джордан.

— Местным парням рация ни к чему, — ответил Кэйперс, поглядывая на компас и следя за тем, чтобы лодка шла строго на восток. — Мы рождены с жабрами и плавниками. Клянусь, я рожден, чтобы покорить Гольфстрим.

— Нам рация ни к чему, калифорнийский мальчик, — сказал я. — Ведь у нас семенники размером с гудиировские дирижабли.

— У вас мозги размером с муху, — отозвался Джордан, оглядываясь по сторонам. — Хорошо еще, что океан такой спокойный. Вот в Тихий без рации лучше не соваться.

— На «Мэйфлауэре» не было никаких раций, — отрезал Кэйперс. — И Колумб во время плавания вряд ли переговаривался с Фердинандом. Вам нечего бояться, ведь с вами настоящий морской волк.

— Никто не знает, что мы здесь, — не сдавался Джордан.

— Тот парень на пристани знает, что мы отправились в путешествие, — успокоил я Джордана. — Мы взяли шесть канистр с топливом.

— Мы точно никуда не поплыли бы, если бы сказали родителям, — заметил Кэйперс.

— Мои предки спятили бы, узнай они, что я здесь, — отозвался я.

— И твой отец тут же начал бы пить, — перекрывая шум мотора, крикнул Кэйперс.

Я проигнорировал это замечание и оглянулся туда, где предположительно должна была находиться земля.

— Мой отец все равно считает меня мямлей, — усмехнулся Джордан. — Даже если бы я приехал в Спартанберг и обрюхатил всех девушек тамошнего гуманитарного колледжа, отец все равно продолжал бы считать меня гомиком.

Еще не успев добраться до зоны Гольфстрима, мы попали в густые заросли саргассы, изобилующей в Северной Атлантике и образующей плавучий архипелаг коричневых водорослей, в которых хлорофилла больше, чем во всем штате Канзас. Это был первый признак того, что мы приближаемся к зоне Гольфстрима. Наш преподаватель естественных наук Уолтер Гнанн начертил на уроке карту Гольфстрима, образующегося в Мексиканском заливе и распространяющегося до берегов Флориды. Гнанн был из той категории ученых, которые считали, что природа доказывает масштаб математического гения Бога. Говоря о Гольфстриме, мистер Гнанн рассказывал нам о разных погодных условиях, о миграции рыбы, о жизни растений от Карибов до побережья Южной Каролины, а еще о действии силы Кориолиса в природе, начертив ряд кривых на поверхности вращения. Земля вращается вокруг своей оси, Луна притягивает воду своими кукольными ручками, и Гольфстрим движется сквозь сердце Атлантики, словно невидимая теплая река Нил, не давая Англии превратиться в снежное королевство. Гольфстрим приносит добрые вести с Юга холодным негостеприимным странам Европы, любовное письмо, отправленное из южных вод для того, чтобы судоходные пути возле Гренландии освободились ото льда.

Когда мы вошли в Гольфстрим, то увидели, что вода изменилась, засверкала чужеземным сапфировым блеском. Она была чистой и быстрой, точно горная река. Мы, мальчики из болотных низин, смотрели на чистую воду. Как только лодка вошла в Гольфстрим, вода из темно-синей сделалась бледно-голубой. Кэйперс посмотрел вниз, чтобы убедиться, что под нами двухсотфутовый слой воды. Проверив пару минут спустя показания эхолота, ошалевший Кэйперс обнаружил, что глубина океана составила тысячу футов. Он тут же сообщил нам этот факт, но мы только недоверчиво присвистнули.

— На глубине трех футов утонуть так же легко, как и на глубине трех тысяч футов, — заметил Джордан, стараясь разрядить обстановку, поскольку все уже поняли, что дело принимало нешуточный оборот.

Склонившись над прибором, мы дружно щелкали по нему пальцами, надеясь, что эхолот просто балдит.

— Да, но на глубине трех футов тебя все же легче найти, — возразил Майк. — Интересно, какая рыба водится на такой глубине.

— Большие мамаши, — предположил Кэйперс.

— Все, что угодно, — ответил Джордан. — Если уж решили проехаться автостопом по Гольфстриму, то надо быть готовым ко всему.

— А вдруг мы увидим китов, — предположил я.

— Эх, надо было взять с собой рацию, — сокрушался Джордан.

— Рация для слабаков, — рассмеялся Кэйперс. — Приступим к делу.

Я взялся за штурвал и, приняв во внимание скорость течения, повернул нос лодки на север. Мне нравилось рыбачить, нравились красота и эффективность рыболовных снастей, нравилось завязывать элегантные узлы, проверять леску, выбирать подходящую наживку. Я с удовольствием смотрел, как мои друзья внимательно изучают содержимое своих ящиков со всем необходимым, чтобы потом сделать выбор и закинуть удочки в эти сказочные воды. В небе на западе сиял месяц, как бледный след на воде, оставленный вчерашней ночью. Сперва мне показалось, что над водой низко летят птицы, но потом я сообразил, что впервые вижу летучую рыбу. Морды у них были похожи на собачьи, очень серьезные, и крылья точно у падших ангелов, и хотя я ничего не знал об их повадках, но все же догадался, что в воде кто-то огромный и смертельно опасный, — вот они летят.

— Давайте-ка поймаем какую-нибудь мелочь для наживки, — предложил Майк. — Не уверен, что большие рыбы клюнут на искусственную.

— Хорошая мысль, — одобрил я, повернув лодку в сторону берега.

Мы проплыли две мили, прежде чем нашли место возле зарослей саргассы, выглядевшее многообещающим. Мы бросили якорь и закинули удочки, предварительно нацепив на крючки креветок и куски кефали. Океан был абсолютно неподвижен, и нам даже показалось, что мы заперты в отражении земли. Саргассовые сады колыхались от обилия рыбы, и мы решили воспользоваться небольшими удочками с прочными лесками. Через двадцать минут Кэйперс подцепил на крючок корифену, а Майк с Джорданом наловили более прозаическую кефаль. Мы тихо переговаривались, на какой глубине будем рыбачить, когда выйдем в открытый океан. Решили, что Кэйперс будет рыбачить на самой большой глубине, а Джордан и Майк — ловить на блесну с борта: один — на глубине пятидесяти футов, другой — на поверхности. Мы проверили гарпун, упругость больших удочек и обсудили порядок наших действий в случае, если попадется большая рыба. И когда мы снова вошли в Гольфстрим, я, как и обещал, по мере того как мы уходили все дальше и дальше, докладывал им о глубине.

— Надо же, какая длинная леска, — сказал Майк Кэйперсу, у которого всегда были самые дорогие снасти.

В его ящике было полно крючков и наживок, которые он никогда не использовал, но Кэйперс был азартным и хвастливым рыбаком. Успех он оценивал размерами и цифрами. Поскольку Кэйперс впервые оказался в Гольфстриме, он хотел вернуться с рекордно большой рыбиной, и ничто другое его не устраивало.

— Выдерживает пятьдесят фунтов, — гордо заявил Кэйперс.

— Такой и аллигатора можно вытянуть, — крикнул я в ответ.

— Я попробую поймать что-нибудь на корифену на глубине!

— А мы что будем ловить? — спросил Майк. — Лично я без понятия.

— Поживем — увидим, — отозвался Джордан.

— Трофеи, — произнес Кэйперс. — Чтобы было что на стенку повесить.

Полчаса я шел вперед, загипнотизированный кругом воды подо мной и кругом неба над головой, которые, казалось, были одного цвета и созданы из одного вещества. Вот только шум лодочного мотора был здесь нежелателен и совсем неуместен. Такое чувство безмолвного торжества гармонии в душе испытываешь, когда идешь в одиночестве и входишь в царство кафедральной тишины природы вдали от больших городов. На какое-то мгновение шум мотора исчез, и остались лишь необъятные шелковистые просторы Атлантики, безмятежно посвящавшие нас в свои глубины. Трое моих друзей перестали существовать в моем сознании, впрочем, как и я в их.

Вдруг что-то схватило корифену, что-то очень крупное и на большой глубине. Джордан и Майк смотали удочки, я заглушил мотор, и мы все трое стали смотреть, как Кэйперс будет проверять на Гольфстриме свои навыки рыбалки во внутренних водах. Хотя Кэйперса всегда обвиняли в том, что у его удочек слишком длинная леска, для этой рыбы она оказалась не такой уж и длинной. Рыба схватила крючок и едва не вырвала удочку из рук Кэйперса, однако он действовал безукоризненно. Леска со свистом сматывалась с катушки, и Кэйперс не препятствовал этому, наслаждаясь возможностью продемонстрировать перед друзьями свое мастерство. Мы во все глаза следили за тем, как леска разматывается с опасной скоростью, когда Кэйперс начал еле заметно тащить ее на себя.

— Ну и каковы ощущения? — поинтересовался Майк.

— Словно локомотив подцепил, — отозвался Кэйперс.

Он хорошо водил рыбу, но рыба эта оказалась очень сильной да еще с характером.

— Я хочу ее увидеть, — сказал Джордан, когда после пятнадцатиминутной борьбы рыба так и не появилась на поверхности.

К этому времени на лице, груди и даже на волосках на ногах Кэйперса блестели капельки пота.

— Еще насмотришься, — ответил Кэйперс. — Я все же вытащу эту чертовку.

— Может, она и в лодку-то не поместится, — предположил я. — Кто знает, что там такое. А вдруг это серо-голубая или большая белая акула?

— Ты забыл о моем гарпуне, — натужно произнес Кэйперс, который стоя боролся с рыбой. — Держи его наготове.

Я вытащил гарпун и снял с острия кожаный чехол. Вынув из ящика Кэйперса оселок, я точил края гарпуна до тех пор, пока они не засеребрились в злобной улыбке. Я потрогал острие большим пальцем, и на пальце тотчас же выступила кровь. Майк вытащил канат и привязал один его конец к гарпуну, а другой — к пиллерсу.

И тут мы увидели рыбу. Нам всем за свою карьеру рыбака доводилось ловить большую рыбу, но никто из нас не был готов увидеть такого огромного голубого марлина, что выпрыгнул в пятидесяти футах позади лодки. Я вдруг почувствовал огромный прилив радости, словно марлин, в прыжке блеснувший на солнце, перенес нас в другой мир. Это была наша первая встреча с мифической рыбой, с рыбой — ночным кошмаром, с рыбой — зверем.

Мы дружно ахнули от изумления, но Кэйперс был слишком измучен, чтобы бурно проявлять эмоции. Он, должно быть, почувствовал прилив адреналина, облегчившего страшную боль в мышцах спины, плеч и рук. Он боролся с рыбой с изворотливостью мальчика из болотных низин, всю жизнь охотившегося на пятнистого окуня, королевскую макрель и синюю рыбу. Но Кэйперсу, похоже, еще ни разу в жизни не доводилось ловить такую тяжелую, свирепую и увертливую рыбу. Марлин снова и снова выпрыгивал из воды, танцевал на огромном раздвоенном хвосте, точно балерина, и падал на неподвижную воду подле лодки, словно разбившийся самолет.

Мы даже присвистнули от ужаса.

— Нам не удастся затащить его в лодку! — воскликнул я.

— Чушь собачья! — заорал Кэйперс совершенно чужим голосом.

— Он больше лодки, — попытался объяснить я.

— Мы прикончим его гарпуном, — сказал Майк.

— Джек прав, — отозвался Джордан. — Он может нас утопить.

— Мы привяжем его к лодке, — прошептал Кэйперс.

— Я уже читал эту книгу, приятель, — отозвался Майк. — «Старик и море» и прочее дерьмо. Мы всю ночь будем отгонять от него акул.

— У нас ведь есть мотор, — успокоил его я. — Успеем вернуться. Думаю, все будет тип-топ.

— Но Кэйперс пока не поймал его, — напомнил Джордан. — Рыба не выглядит усталой. Похоже, она еще только разогревается.

— Эй, приятель, может, хочешь, чтобы тебя кто-нибудь сменил? — спросил Майк.

— Это моя рыба, — заявил Кэйперс. — Я сам ее достану!

— Именно благодаря подобной силе духа наша страна и стала великой! — съязвил я.

— У тебя такой вид, словно вот-вот помрешь, — заметил Джордан. — Майк всего лишь попытался помочь.

— Я иду на рекорд, — задыхаясь, произнес Кэйперс. — А если кто-то поможет вытащить рыбу, будет не в счет.

— Мы просто соврем, — предложил я. — Поклянемся на целой стопке Библий, что ты вытащил ее сам.

— Я считаю, что надо играть по правилам, — ответил Кэйперс, одергивая взмокшую от пота рубашку. — Правила — это вид дисциплины. И существуют они не просто так.

Речь Кэйперса вызвала наши иронические аплодисменты.

— Смейтесь-смейтесь, неудачники, — ухмыльнулся Кэйперс. — Но вы еще прочтете мое имя в «Спорте иллюстрейтед», когда эту крошку взвесят на пристани.

— Ах так! — воскликнул Майк. — Тогда я скажу, что помогал тебе тащить рыбу.

— Я тоже.

— И я, — присоединился я к общему хору.

— Поцелуйте меня в задницу, — сказал Кэйперс. — Мое слово ценится в Уотерфорде. За моей спиной трехсотлетняя репутация Миддлтонов.

Марлин устроил еще одну неслабую пробежку, и леска снова стала сматываться с катушки. Но потом леска вдруг обвисла, и Кэйперс начал судорожно наматывать ее правой рукой, тогда как рыба, появившись на поверхности, выполнила еще один показательный прыжок в воздухе. Я видел, как лицо Кэйперса исказилось от боли, и он невольно ослабил хватку. Пальцы Кэйперса свело судорогой, и он потряс рукой, пытаясь восстановить циркуляцию крови, чтобы снять спазм, уже дошедший до предплечья. И пока Кэйперс яростно сматывал леску, марлин изменил курс и одним мощным нырком ушел на глубину. Леска лопнула — и мы дружно застонали.

— Сукин сын! Сукин сын! — выдохнул Кэйперс и стал сматывать уже бесполезную леску.

И голос его, полный отчаяния, разнесся над безмолвием океана, а потом Кэйперс что было сил зашвырнул удочку в океан. Она приземлилась с тихим плеском, но после театрального ухода со сцены марлина это уже не имело никакого значения.

Глядя на опрокинутое горем лицо Кэйперса, я, затаив дыхание, ждал, что он сейчас упадет и забьется в рыданиях, но вместо этого он вдруг сиганул с борта прямо в воду. Вынырнул через двадцать секунд, отдышался и снова ушел на глубину. Когда голова Кэйперса показалась на поверхности, Джордан сказал:

— Кэйперс, сомневаюсь, что так ты сможешь поймать его. Скорее всего, сейчас он уже на полпути к Африке.

— Нет, никогда мне больше не удастся подцепить такую рыбину, — вздохнул Кэйперс. — Человеку только раз в жизни дается шанс поймать этакую громадину.

— Какая такая рыба? — спросил Майк. — Не видел я никакой рыбы.

— Ах ты, сукин сын! — возмутился Кэйперс.

— Почему бы тебе не залезть обратно в лодку? — поинтересовался я.

— Я даже пальцем не в силах шевельнуть, — покачав головой, признался Кэйперс.

— Неудивительно, что рыба ушла, — бросил Майк, протянув Кэйперсу руку.

Но Кэйперс так устал, что даже не смог дотянуться до Майка. Тогда тот наклонился над водой, схватил Кэйперса под мышки и подал мне знак, чтобы я помог. И таким образом мы вытащили нашего стонущего от боли друга из Атлантики.

Кэйперс плюхнулся на сиденье и обмяк.

— Я всегда получал все, что хотел, — сказал он. — Все-все. У меня прекрасные родители. Отличные оценки. И в бейсболе я один из лучших. Самые красивые девчонки в школе пишут мне записки. Начиная с третьего класса меня каждый год выбирают старостой. И вдруг такой облом. Твою мать! В жизни ничего так не хотел, как поймать эту рыбу!

— Может, рыба просто не в курсе, кто ты такой, — заметил Джордан. — Черт, если бы она знала о твоих отметках и красивых девчонках, то сама запрыгнула бы тебе в лодку.

— Такой огромной рыбины я еще не видел, — сказал я. — Как думаете, сколько она весит? Зуб даю, не меньше тысячи фунтов.

— Скажешь тоже, — протянул Майк. — Скорее фунтов сто.

— Не больше пятидесяти, — возразил Джордан. — Здесь, в Гольфстриме, все рыбы кажутся больше, чем есть на самом деле.

— Сукины дети, — произнес Кэйперс, не открывая глаз. — Единственное, чего мне не хватает в жизни, так это полного набора друзей получше, чем вы.

Мы еще с полчаса болтались по Гольфстриму, но потом начали с беспокойством понимать, что горючего тратим очень много, а вот шансов на то, что нам еще раз попадется такая крупная рыба, очень мало. А потому мы решили плыть обратно к берегу, остановившись только для того, чтобы половить на глубине там, где заросли саргассовых водорослей плотнее, так как знали, что наличие водорослей говорит о бурной подводной жизни. Когда мы нашли подходящее место, Джордан бросил якорь прямо в гущу водорослей, и тот погрузился в подводные джунгли.

Пока мы меняли снасти и насаживали наживку, Кэйперс забрался под планшир, чтобы спрятаться от палящего солнца, и тут же провалился в сон. Его разочарование было таким горьким, а моральные раны — такими свежими, что мы решили дать ему отоспаться, чтобы память его могла отдохнуть от сказочных воспоминаний о марлине, и не стали уговаривать его половить с нами красного люциана.

Мы по очереди натерли друг другу спины и плечи детским маслом. А потом, снова натянув плавки на лоснящиеся от пота и масла тела, мы закинули удочки. До перерыва на ланч мы поймали пятнадцать морских окуней, самый большой из которых, по нашим оценкам, весил фунтов двадцать.

На ланч мы прихватили пакетики с картофельными чипсами, орешками в шоколаде «M&Mʼs» и кексами «Хостесс капкейкс», а также консервированные венские сосиски. Открыли банки с кока-колой и рутбиром[166] и принялись уплетать все за обе щеки, тихонько переговариваясь, чтобы не потревожить сон Кэйперса, который спал как убитый. Наш ланч представлял собой проверенную комбинацию худших продуктов, производимых в Америке, но на вкус все вместе было просто восхитительно. Джордан предложил на обратном пути попробовать половить на блесну, так как слышал, что она здорово возбуждает королевскую макрель, по крайней мере у искусственного рифа вдоль побережья Чарлстона. Мы сонно разговаривали о рыбе, спорте и девушках, но в принципе ни о чем таком особенном.

Поняв, что уже пора, мы собрали весь мусор и сложили его в мешок. Кэйперс спал так крепко, что жаль было его будить. Я затачивал крючок, а Джордан готовился забросить удочку, когда Майк сказал:

— Давайте порыбачим часок — и сразу обратно, к берегу. Надо успеть вернуться засветло.

— У нас еще полно времени, — возразил я, насаживая на крючок приманку.

— Мы на отмели, — сообщил Джордан, глядя на поплавок.

— А вот и нет, Хосе, — возразил Майк. — Мы посреди Атлантики. Отмелей не будет, пока мы не попадем в пролив.

Я забросил удочку рядом с Джорданом и сразу почувствовал что-то неладное. Моя наживка приземлилась на песчаное дно.

— Вижу свою наживку, — нахмурился я.

— И я тоже, — согласился Джордан.

— Но ведь под нами не меньше шестидесяти футов! — удивился Майк, глядя на эхолот.

— Тогда как так вышло, что мы оба смотрим на свои наживки? — спросил Джордан.

— Майк, под нами три фута воды, — заявил я.

— Эхолот показывает шестьдесят.

— Мало ли что он показывает, — возразил Джордан. — Иди и сам посмотри.

Майк прошел на корму и, покачав головой, надвинул бейсболку на глаза. Поправил солнцезащитные очки, потом снял их, чтобы лучше видеть, что ж там такое под водой.

— Вижу ваши наживки, — нахмурился он. — Они на дне…

Мы с Джорданом слышали, как замер его голос, и почувствовали его страх, который, как смертельный вирус, молниеносно распространился в воздухе.

— Господи Иисусе! Сматывайте удочки, ребята. Медленно, очень медленно. Не шевелитесь. Не дышите. И только не обосритесь, а просто медленно убирайте крючки подальше от этого здорового сукина сына.

— Что это? — прошептал Джордан — Марлин?

— Не знаю, что это за черт, но он может запросто сожрать твоего марлина. Господи, он движется. В жизни не видел ничего подобного. Никогда.

Едва заметными движениями кисти мы медленно сматывали удочки, а отраженный от воды свет делал ее блестящей, точно непрозрачный бриллиант. А потому то, что увидел Майк, мы еще видеть не могли. Отложив удочки, мы опустились на колени рядом с Майком и попытались заглянуть в глубину. И снова нам показалось, будто мы плывем над отмелью, состоящей из земли и самых темных участков моря. Черное дно под нами было непривычным и очень странным, но я все еще не мог понять, что же так встревожило Майка. И тут Джордан, задохнувшись от волнения, наконец что-то высмотрел.

— Господи боже мой! — воскликнул он. — Не шевелись, Джек. Я вижу его, Майк. Я вижу. Какая громадина!

— Где? — спросил я, раздосадованный тем, что смотрю прямо туда же, куда и Джордан, но ничего не вижу.

Это напомнило мне детские пазлы с животными, прячущимися за густой листвой. Затем мои глаза адаптировались, и я тоже все увидел. Не сразу, конечно. Но мне стало ясно: то, что я считал землей, живое. Причем не только живое, но и огромное — я действительно смотрел на самое большое морское чудище, которое когда-либо видел. Оно не двигалось, а зависло на месте, совсем как скопа над лагуной, когда выжидает момент, чтобы нырнуть за кефалью.

Слева от меня еле заметно шевелился огромный плавник, весящий, похоже, не меньше тонны. Справа черный спинной плавник разрезал поверхность воды и снова уходил на глубину.

— Я уже видел такое раньше, — сказал я. — Это манта. Морской дьявол. Самая большая рыба в мире. Она безобидна. Просто не шевелитесь. Вспомните, что говорила Делия Сейньос.

Когда мне было восемь лет, меня взяли вылавливать обломки «Брансуик мун», затонувшего возле острова Орион во время урагана 1893 года. Тогда дед и отец словно дали мне пропуск в мир взрослых мужчин, приобщив к их нравам и обычаям. Мой дед Сайлас учил меня, как искать обломки судна: для этого надо было развернуть лодку так, чтобы нос лодки смотрел прямо в центр шести карликовых пальм, росших на берегу, справа от кривого дуба. Тот день мне запомнился даже не из-за пойманной рыбы, а из-за историй, которые рассказывали друг другу отец с дедом, и того ощущения, что, став взрослым, ты вступаешь в некий клуб и получаешь некие права. На обратном пути в канале, ведущем в уотерфордский порт, мы увидели целую когорту мант.

Я до сих пор не уверен, что это было: то ли манты исполняли брачный танец, то ли просто играли от избытка жизненных сил, — но твердо знаю одно: отец с дедом были так напуганы сборищем гигантов, как и я сейчас. Манты плескались с таким энтузиазмом, что вода вокруг них бурлила, как во время шторма. Казалось, неожиданно ожили темные поля и акры земли пустились в пляс. По форме манты напоминали огромное чудовище с крыльями, как у демона. Эта стая, должно быть, в поисках пищи по ошибке оказалась среди тигровых акул и затерялась в лабиринте из кровавых ошметков кеты. Но что мне запомнилось больше всего, так это то, какими игривыми были эти грозные на вид морские чудовища, которые резвились, словно спаниели, и были способны и на грубые выходки, и на нежную привязанность. Они выпрыгивали из воды и танцевали на кончике хвоста, напоминая слишком активных детей, отпущенных домой после долгого дня в детском саду со строгими воспитателями. Океан бушевал под напором мощных тел, и мы целый час следовали за мантами, наблюдая за их необъяснимыми энергичными танцами в прибрежных водах Южной Каролины. Те манты, конечно, были огромными, но ни в какое сравнение не шли с похожим на черную химеру существом, что притаилось в трех футах под нами. Возможно, она спала, а возможно, из чистого любопытства наблюдала за нами. Пасть манты была такой большой, что туда целиком вошла бы наша восемнадцатифутовая лодка. Лодка, которую мы считали такой крепкой и надежной, вдруг показалась мне хрупкой, как спасательный плотик.

— Попробую поймать эту крошку, — сказал я, немного успокоившись. — Слышал, они любят креветок.

Протянул руку за шестом, но Джордан перехватил мое запястье.

— Да шучу я, шучу, — успокоил его я. — Ты что, считаешь меня идиотом?

— Не советую шутить с таким великаном, — нахмурился Джордан.

И тут мы услышали крик Майка, а повернувшись, увидели, что гарпун Кэйперса Миддлтона, праправнука Уильяма Эллиота, сверкнул на солнце и воткнулся в тело огромной манты. Мы с Джорданом не успели даже и рта раскрыть, чтобы предупредить Кэйперса: гарпун просвистел в воздухе, а нас швырнуло вперед, когда манта выскочила из воды и перелетела через лодку. Ударившись головой о рейлинг, я поднял глаза и увидел над собой белое подбрюшье чудовища, похожего на изгнанного из рая ангела смерти. Страшный скрежет металла заглушил наши дикие вопли, и прямо на наших глазах трос гарпуна зацепился за мотор и вырвал его, словно тот был сделан из воска. Трос просвистел над нашими головами, которых мы точно лишились бы, если бы нас не опрокинуло на дно лодки. Ветровое стекло отрезало, точно кусок хлеба, а моторку с невероятной скоростью потащило по воде.

Несколько минут мы с Джорданом ошалело лежали среди обломков на дне лодки рядом друг с другом. Мне рассекло левую бровь, и по лицу текла кровь. Джордану в щеку вонзился крючок, и он отчаянно пытался его извлечь. Майк с Кэйперсом лежали неподвижно, а вокруг головы Кэйперса растекалась красная лужица. Солнце стояло в зените, и, по моим прикидкам, было около трех часов дня. В жизни не подумал бы, что без мотора можно нестись по океану на такой бешеной скорости. Прежде чем подняться на ноги, я попытался представить себе размеры пролетевшей над нами рыбы. Ее тень закрывала солнце, и тень эта была какой-то мифической. Я пробрался к Майку и только тогда заметил, что он серьезно пострадал. Из страшной раны на предплечье торчала сломанная кость.

— Майк, о господи! — простонал я.

Но тут я услышал сдавленный звук и, оглянувшись, увидел, что Джордан показывает на свой рот и на крючок. Я еле добрался до него и стал дергать за крючок, пока тот не вышел из окровавленных мягких тканей в районе нижних коренных зубов Джордана. Покопавшись в своем ящике, я достал аптечку и, не обращая внимания на стоны Джордана, протер ему раненую щеку спиртом.

— Мы в полном дерьме, — сообщил ему я.

— Помоги мне выбросить Кэйперса за борт, — сказал Джордан, держась за щеку. — Мы в глубокой заднице из-за этого тупого осла.

— Он не знал, — ответил я, протирая спиртом лицо Джордана и при этом старательно отводя глаза от сломанной руки Майка.

— Это могло нас всех убить.

— Еще не вечер, — отозвался я.

— Зачем он метнул гарпун?

— Потому что упустил марлина, — предположил я.

— Нет, — покачал головой Джордан. — Думаю, он остался верен аристократическому духу наших предков Эллиотов. Он прямо-таки повернулся на семейных традициях. Он, конечно, лучше убил бы янки под Энтитемом, но ему удалось только загарпунить дьявольскую рыбу. Он вполне мог прикончить нас всех четверых.

— Нас обязательно будут искать, — попытался я успокоить Джордана. — В Уотерфорде прекрасная служба спасения на море.

— Черт, откуда им знать, где нас искать! — воскликнул Джордан. — Они думают, что мы ловим крабов в одном из ручьев и разглядываем картинки в «Плейбое». Надо быть провидцем, чтобы догадаться, что мы сейчас несемся по океану за двухтонной мантой.

Мы подложили под головы Майка и Кэйперса, до сих пор лежавших без сознания, спасательные жилеты. Потом перебрались на нос лодки и стали разглядывать туго натянутый трос, исчезавший в воде примерно в тридцати ярдах от нас. Гарпун, должно быть, засел в мускулистом черном «крыле» манты, и она вела себя как животное, затравленное охотниками и испытывающее невыносимую боль. Манта изо всех сил старалась оторваться от лодки. И это становилось тем более очевидно, чем сильнее ветер развевал нам волосы, а солнце обжигало лица и израненные тела, которые отзывались мучительной болью на каждую накатывающую на лодку волну.

Уже позже мы говорили о том, что нам следовало предпринять в первые же минуты, но тогда мы с Джорданом еще не оправились от шока, вызванного внезапностью и чудовищностью всего произошедшего. Мы не испытывали никакого удовольствия от гонки за рыбой, а просто пассивно плыли за ней, находясь в состоянии «дзен» и целиком отдавшись на волю невидимого и неизбежного. Один безрассудный поступок поставил нашу жизнь под угрозу, и мы, свидетели собственной экзекуции, бессильно смотрели на то, как под водой играла нами наша судьба, одновременно чувствуя и ужас огромной манты, рассекающей океан с острием в боку. Мы уже не сомневались, что скоро умрем, и хотя в лодке нас было четверо, мне казалось, что я один участвую в этой дикой, изнурительной гонке. У меня уже не было ощущения общности и братской поддержки.

Двадцать минут манта тащила лодку по разбушевавшимся волнам. Поднялся ветер с востока, и животное постепенно начало замедлять темп, наверное, вследствие усталости и потери крови. Я подумал, что когда манта умрет, то может утянуть нас за собой на дно, и тогда сказал просто так, ни к кому не обращаясь:

— Может, нам отвязать трос?

— Нужно отрезать его от крепежной планки, — ответил Джордан, который все еще держался за щеку.

Веревка вдруг обвисла, и я подумал, что манте удалось избавиться от гарпуна. Но через несколько секунд манта выпрыгнула из воды, продемонстрировав себя во всем великолепии, точно библейский бегемот. Огромная рыба поднялась в воздух и захлопала гигантскими «крыльями», словно свирепая доисторическая птица. Ее прыжок застал нас врасплох, и мы чуть было не свалились за борт, когда она с силой хлопнула по воде, причем грохот от удара разнесся на многие мили вокруг. До смерти напуганные, мы вцепились в сиденье, а манта между тем выполнила серию прыжков. Она поднималась из воды снова и снова, словно новый вид смерти и черноты, придуманный от нечего делать страхом.

Потом манта изменила курс и двинулась в сторону лодки. Майк очнулся и закричал от боли, но мы были так заворожены видом ослабевшей веревки и так напряжены в ожидании нового появления манты, что никак не отреагировали. Майк все кричал, а манта уже выпрыгнула из воды и нависла над нами, и ее белое брюхо еще раз заслонило солнце, не оставив нам никакой надежды на благополучное спасение. На фоне раненого чудовища лодка казалась совсем крошечной, и если бы манта свалилась на нее, то раздавила бы нас четверых, как личинку угря. Однако она ушла в сторону, перекувырнулась в воздухе и освободилась от гарпуна, порвав веревку. Левым «крылом» манта мазнула по правому борту лодки, и та черпанула воды, но все же выправилась.

Мы с Джорданом стали лихорадочно вычерпывать воду разбросанными повсюду бумажными стаканчиками. Казалось, прошла вечность, прежде чем в лодке стало почти сухо. Только тогда мы наконец повернулись к Майку, чьи стоны просто невозможно было слушать без содрогания.

Джордан, как мог, вправил сломанную руку Майка, крепко обмотав ее кусками разорванной футболки и водонепроницаемой клейкой лентой, которую обнаружил в одном из ящиков. Затем Джордан осмотрел Кэйперса и промыл глубокую рану у него на затылке, высказав предположение, что у Кэйперса сотрясение мозга. Джордан даже предложил зашить мне рассеченную бровь, но я отказался.

В ту ночь, осоловевшие от усталости и палящего солнца, мы время от времени проваливались в полуобморочный сон, который, казалось, был глубоким, как море.

Я уже был на ногах, когда небо на востоке окрасили первые лучи солнца, а Кэйперс наконец-то очнулся. Он встал, пошатываясь, оглядел спящих, несколько раз дотронулся до раны на голове и осмотрел лодку.

— Что, черт возьми, вы сделали с лодкой моего отца?! — воскликнул он.

— Кэйперс, иди поспи еще хоть чуть-чуть, — посоветовал я.

— Что вы сделали с мотором? — не унимался Кэйперс. — Боже мой, отец точно убьет вас, когда увидит, что вы натворили.

— А ты разве не помнишь? — поинтересовался я.

— Что я должен помнить?

— Манту.

— Ты, наверное, хочешь сказать, марлина? — удивился он. — Я подцепил марлина, а тот сорвался с крючка. Тогда я пошел спать, а когда проснулся, увидел, что вы, парни, угробили папину лодку.

— Береги силы, Ахав[167], — вступил в разговор проснувшийся Джордан. Он сел и стал смотреть на раскинувшийся вокруг нас океан.

— Парни, вам придется помочь мне компенсировать ущерб! — Голос Кэйперса становился все пронзительнее. — Один только мотор стоит больше двух тысяч баксов.

Джордан подошел к Майку и проверил его руку. Майк тоже уже успел проснуться, но сломанная рука так болела, что он не мог ни говорить, ни двигаться. Глаза его неестественно блестели. Джордан положил ладонь ему на лоб и почувствовал жар.

— Я требую объяснений, — настаивал Кэйперс. — Я капитан судна, и будь я проклят, если мы сдвинемся хоть на один дюйм, пока кто-нибудь из вас не скажет мне, в чем дело. Интересно, как, по-вашему, мы будем плыть без мотора? — спросил Кэйперс, не обращаясь ни к кому в отдельности.

— Мы с Джеком тут проголосовали, пока ты спал, — вмешался Джордан. — Подумали, что было бы забавно, если бы нам удалось доплыть до Уотерфорда.

Я рассмеялся, а затем рассказал Кэйперсу и Майку о том, что произошло после того, как Кэйперс метнул гарпун. Майк вспомнил, что видел Кэйперса с поднятым гарпуном, а вот у Кэйперса начисто отшибло память. Он сидел и с неподдельным изумлением слушал наш рассказ.

— Почему вы позволили мне сделать это?! — воскликнул Кэйперс, дотронувшись до раны на затылке. — Один из вас должен был остановить меня.

— Значит, это мы виноваты! — возмутился Майк. — Кэйперс, мне нравится ход твоих мыслей.

— Лучше подумайте, что мне сказать папе, — попросил Кэйперс. — Может, кит? Мы наткнулись на стаю горбатых китов, и один из них сшиб хвостом мотор. Подробности я потом проработаю.

— Да уж, времени у тебя будет навалом, — согласился я, глядя туда, где, по моим предположениям, должна была быть земля.

Майк попытался подняться, но ноги у него подкосились от боли. Джордан усадил его на место и постарался устроить поудобнее, подложив ему под руку подушку с сиденья и спасательный жилет.

— Попозже надо будет окунуть тебя в воду, Майк. Рана должна быть чистой.

— Ни за что. Я не полезу в воду, где плавает дерьмо величиной с манту.

— Жаль, что я ее не видел, — вздохнул Кэйперс.

— Ты видел достаточно, чтобы загнать нас в угол, — заметил Джордан.

— Мы затерялись в океане, — простонал Кэйперс.

— Спасибо за информацию, — усмехнулся Джордан.

— Нет, крошка, — рассмеялся Майк. — Нас поимели по полной программе. Поимели так, как каждый из нас четверых того заслужил.

— Я спасу вас, — заявил Кэйперс. — Я что-нибудь придумаю.

Он встал и начал вглядываться в бесконечные водные просторы. Потом, подбоченившись, принял позу удрученного результатами крупного специалиста. Так он простоял пять минут, пока Майк не спросил:

— Ну что, придумал?

— А вы знаете, мы запросто можем здесь погибнуть, — мрачным голосом изрек Кэйперс.

— Мыслитель, — кивнул Майк. — Рассмотрел проблему со всех сторон.

— Спасибо, что просветил, — сказал я.

— Мы не умрем, — объявил Джордан.

— А что нам может помешать? — поинтересовался Майк.

— Мой отец, — сказал Джордан. — Мой сраный отец.

— Его же здесь нет, — резонно заметил Кэйперс.

— Когда я был ребенком, мой старик по выходным брал меня с собой на маневры. Он говорил матери, что мы идем в поход. Отец заводил меня в глубь леса вблизи Лагеря Лежон или Квантико[168], и мы с ним совершали марш-бросок миль этак на пятнадцать — двадцать. Затем он заставлял меня представить, что мы на войне. Мы жили вдали от людей, питались грибами, раками и дикой спаржей. Я ел лягушачьи лапки, лепестки цветов и насекомых. Вы знаете, что насекомые — это практически чистый протеин?

— Эй, надеюсь, у тебя никогда не будет своего ресторана, — вставил Майк.

Но Джордан как ни в чем не бывало продолжил:

— Я ненавидел выходные с отцом, и мне всегда было страшно. Он любил проверить себя, когда оказывался наедине с природой. Он любил говорить мне, что если бы кто-то из врагов Америки высадился на этих берегах, то люди вроде него на годы ушли бы в леса. На врага они охотились бы по ночам, вооружившись ножами, палками и острыми бритвами. Однажды он убил олененка, и мы ели его три дня подряд. Все… печень, почки, сердце.

— Сейчас сблюю! — скривился Майк.

— Здесь нам это не поможет, — заметил Кэйперс.

— Нет, поможет. Просто делайте то, что я вам скажу, — возразил Джордан. — Я знаю, что такое голод и жажда. Скоро и вы все узнаете, что это такое. Но сейчас я постараюсь помочь нам остаться в живых.

— Тогда действуй, — сказал я.

— Но ведь это я староста класса, — напомнил Кэйперс.

Мы уставились на него, разом потеряв дар речи, но тут Кэйперс поспешил объяснить, что он имел в виду:

— Я просто привык к лидерству. Скажите Джордану, что я всегда был старостой. Скажите ему, Майк… Джек.

— Мы сейчас говорим не о том, кому накрывать столы для вечеринки, — заметил Майк.

— Кэйперс, отец привил ему навыки выживания, — вмешался я. — И Джордан хочет применить эти самые навыки, чтобы помочь нам выжить в океане.

— Но ведь здесь нет ни еды, ни питья, — возразил Кэйперс.

— Первый наш враг там, — указал на восток Джордан. — Если слишком долго пробудем в лодке, солнце убьет нас.

— Эй! — не выдержал Кэйперс. — Здесь прямо-таки Форт-Лодердейл![169] У нас есть возможность приобрести шикарный загар.

— Не самое удачное время для шуток, сынок, — заметил Майк, — Майку не до смеха, когда Майк может умереть.

— Джордан, вытащи нас из этой передряги, — попросил я. — Хочешь стать вожаком стаи — будь им.

— Джордан, что теперь? — спросил Майк.

— Вы с Кэйперсом залезайте под планшир, подальше от солнца. Разденьтесь догола. Мы с Джеком прикроемся, как сможем. В кулере у нас еще осталось немного воды. Будем ее пить, но только ночью. Мы с Джеком будем рыбачить. Не двигайтесь. Берегите энергию.

— Сегодня нас обязательно найдут, — сказал Кэйперс.

— Возможно. Но надо вести себя так, словно нас вообще никогда не найдут, — отозвался Джордан.

— Ты просто хочешь нас запугать, — разозлился Кэйперс.

— Он свое дело туго знает, — вступился я за Джордана.

— Да, делаю, что могу, — заявил Джордан.

— Почему, Джордан? — спросил Майк. — Какой смысл пугать нас до полусмерти?

— Потому что никто не знает, где мы находимся, — ответил Джордан. — Никто не знает, где начинать поиски. Рации у нас нет, равно как и сигнальных ракет и других спасательных средств. У нас достаточно воды, чтобы продержаться дня два или три. Если дождя не будет, мы умрем от жажды через пять дней. Может, протянем неделю.

— Хорошенькая перспектива! — воскликнул я.

— Мне придется умереть только из-за того, что Кэйперс Миддлтон — придурок, — покачал головой Майк.

— У вас нет доказательств, что это я метнул гарпун, — заявил Кэйперс, не обращая внимания на наши возмущенные взгляды. — Может, вы все трое это придумали, пока я валялся без сознания.

— Верь нам, Кэйперс, — сказал я. — Нас сюда завлекла не камбала и даже не русалка. И вовсе не они вырвали наш мотор.

— Папа убьет меня, когда увидит, что мы сделали с лодкой, — продолжал сокрушаться Кэйперс.

— Мы, бледнолицый?! — возмутился Майк. — Лично я не понимаю, насколько уместно употребление местоимения первого лица множественного числа. Ты ведь не стал спрашивать у нас разрешения, когда бросал свой гарпун?! Ты сделал это импульсивно и самостоятельно.

— Эй, погодите! Мы отправились на рыбалку. Я пытался поймать рыбу. Никто меня не может за это винить, — оправдывался Кэйперс.

— Рыба оказалась величиною с дом, — сказал я. — Можно было бы и заметить.

Мы полностью подчинились установленному Джорданом порядку. Без разговоров выполняли каждое его распоряжение. Для привыкшего к одиночеству мальчика он хорошо приспособился к жизни по расписанию в навязанной ему компании и на удивление легко занял положение лидера. Погода была тихой, душной, и на второй вечер Джордан велел нам прыгнуть в воду, чтобы смыть грязь и постирать одежду.

— Джек, пойдешь первым. Мы с Кэйперсом спустим в воду Майка. Майк, тебе придется промыть рану соленой водой. Нам всем необходимо отмочить раны и порезы. Кто-то один должен всегда оставаться в лодке, пока остальные в воде. Держитесь рядом с лодкой. В пределах досягаемости.

Я перемахнул через борт прямо в океан, который был холодным, глубоким и пугающим. Соленая вода разъедала рассеченную бровь, но я, подавив стон, ждал, пока Кэйперс с Джорданом осторожно опустят Майка в воду так, чтобы еще больше не повредить сломанную руку. Я принял на себя его вес и бережно опустил в воду. Никому из нас не нравилось, как выглядит Майк: его кожа под загаром была землистого, воскового цвета. И все же, оказавшись в воде, он не издал ни единого звука и даже позволил Джордану помассировать свою туго перевязанную руку. Всякий раз, как Джордан касался больного места, Майк тихонько постанывал, но подчинялся бережным манипуляциям друга, так как даже абсолютно голый, плавающий по-собачьи посреди Атлантики, Джордан сохранял командирский тон.

— Не пейте соленой воды, — сказал Джордан, — как бы вам ни хотелось пить. Соль обезвоживает. Для того чтобы вымыть соль из организма и восстановить нормальный баланс, потребуется в три раза больше урины.

— Кто ты такой? — крикнул сидящий в лодке Кэйперс. — Мой доктор?

По ночам мы разговаривали, ловили рыбу и сушили одежду на прохладном воздухе. Мы сновали взад и вперед, причем каждый делал порученное ему дело. С помощью наживок и уцелевшей после нападения манты блесны мы уже всерьез занялись рыбалкой, так как твердо знали: наша жизнь целиком и полностью зависит от того, сколько рыбы мы сумеем поймать. Джордан проверил количество оставшейся в кулере воды и понял, что ее не хватит даже на день, а на небе не было ни облачка.

В полдень Джордан загонял Майка с Кэйперсом под планшир, где было тесно и неудобно, но куда не доставали солнечные лучи. А мы с Джорданом натягивали над собой парусину. Полдень был временем абсолютного бездействия и затишья, но мы приспособились к новому строгому распорядку, отличному от того, что был в нашей прежней жизни. Мы научились чутко прислушиваться: не раздастся ли гул самолета или вой лодочного мотора, означавшего, что нас ищут. Однажды, заметив поисковый самолет, летевший на север, мы стали вопить что было мочи и кричали до тех пор, пока самолет не скрылся из виду. Эта тень возможного спасения внезапно вселила в нас незаслуженную надежду, но потом погрузила в бездну отчаяния, ставшего еще более острым из-за усилившихся голода и жажды. Разговор о воде стал наваждением, затем — манией, пока наконец Джордан не запретил нам касаться этой темы. К счастью, признаков инфекции у Майка не наблюдалось, хотя его рука и была вправлена кое-как.

Итак, мы все плыли и плыли, постепенно узнавая, что жажда усиливает ночные кошмары, а голод способствует возникновению галлюцинаций. Жара и яркое солнце еще больше обострили симптомы этих явлений. В сумерках мы просыпались, мокрые от пота, с благодарностью плюхались в вечернее море и плавали голышом возле лодки. Соленая вода была такой соблазнительной, что мы полоскали ею рты и сплевывали в океан.

Как только мы снова оказывались на борту, Джордан заставлял закидывать в воду все удочки, несмотря на то что наживка давно протухла. На пятую ночь наше терпение было вознаграждено, когда Кэйперсу попала на крючок маленькая сериола[170], которую он с радостным воплем вытащил на борт. Джордан тут же убил рыбу, разрезал ее на куски и велел использовать в качестве наживки.

— Пять дней в море — и всего-навсего дерьмовая сериола, — возмутился Майк, когда я вытащил леску и нацепил на крючки свежую наживку.

— А я вообще не понимаю, зачем мы рыбачим, — добавил Кэйперс, — если даже не можем съесть пойманную рыбу.

— Нет, можем. И мы будем ее есть, — отрезал Джордан.

— Нельзя есть сырую рыбу, — заявил я.

— Мы будем есть всю сырую рыбу, что нам удастся поймать, и она нам еще понравится, — ответил Джордан и забросил удочку.

— Мне хочется блевать, стоит только подумать об этом, — заметил Кэйперс. — Нет, Джордан, я не смогу. Даже не уговаривай.

— Сможешь, если очень проголодаешься. Или очень захочешь пить.

— Я даже сырую устрицу ни разу не смог проглотить, — сказал Майк.

— А сейчас съел бы? — поинтересовался Джордан.

— Да, я бы их сотню съел, — немножко подумав, ответил Майк.

— Когда отец служил в Японии, родители фанатели от сырой рыбы. Это самый потрясающий японский деликатес. Японцы с величайшим уважением относятся к рыбе, а на человека, умеющего правильно ее разрезать, смотрят как на художника.

Но Кэйперс ничего даже и слушать не желал.

— Джордан, ты, конечно, можешь говорить что угодно, но тебе не удастся сделать из Миддлтона япошку.

— Зуб даю, что удастся, — ответил Джордан. — Так как сырая рыба утоляет жажду. В рыбе содержится вода, и эта вода спасет нам жизнь.

— Высасывать воду из рыбьих почек, — не выдержал я. — Только об этом и мечтал.

— Вам необходимо морально перестроиться. Мы пробыли без воды более трех дней. Мы уже начали умирать.

— Можешь сформулировать это как-нибудь по-другому? — поинтересовался Майк.

— Мы уже слабеем, — ответил Джордан.

— Ну да, так гораздо лучше, — похвалил его я. — Поосторожнее с высказываниями!

— Хорошо, буду высказываться осторожнее, но вы, мальчики, готовьтесь полакомиться сырой рыбкой.

Мы забросили удочки со свежей наживкой. Я сидел, пребывая в глубокой задумчивости, из которой меня вывел Джордан. Ему на крючок попалась крупная рыба, с которой пришлось повозиться минут десять. И вот наконец он втащил в лодку двадцатифунтового морского окуня. Джордан аккуратно его разрезал, но так, чтобы мы не видели. Подождал, пока окончательно не стемнеет, и только тогда раздал блестящие куски окуня троим сопротивляющимся едокам. Мякоть рыбы была прозрачной и светилась, как слоновая кость, даже при свете звезд.

Если Джордан ел, наслаждаясь каждой каплей влаги, то, прежде чем мы смогли проглотить хоть кусок, Кэйперса с Майком дважды стошнило, а меня — всего только раз. Неприятие было скорее психологического свойства, что, однако, не делало его менее сильным. И все же до конца ночи каждый из нас съел более фунта сырой рыбы. Джордан был терпелив и не терял самообладания. Даже исторгнутые нами первые куски рыбы он использовал в качестве наживки.

В ту ночь мы поймали еще четырнадцать рыб, и уныние на борту сменилось решительностью. На следующий день мы спокойно спали под жарким солнцем, будучи уверенными в том, что положились на капитана, туго знающего свое дело.

Еще через день в двух тысячах футов от нас прошло грузовое судно, но все так крепко спали, что никто ничего не слышал, пока Джордан не разбудил нас, когда кильватерная волна ударила в борт лодки. Мы орали до хрипоты, беспомощно наблюдая за тем, как судно скрывается за горизонтом. И все же наша лодка, подгоняемая ветром и течением, дрейфовала к югу. Мы только и говорили, что о спасении, о том, что скажем родителям, обсуждали все плюсы и минусы возвращения домой, открывали друг другу самые сокровенные тайны. Волны бесконечно плескались о борт нашей лодки, и мы перестали вести счет времени. Лишь глядя на измученные лица друг друга, мы могли судить о той дани, которую взимало с нас это путешествие: кожа все больше и больше чернела от загара, а щеки все сильнее и сильнее западали, тогда как глаза шарили по воде в поисках спасения, но океан оставался равнодушным и царственно безразличным.

По сто раз на дню мы уже были готовы сдаться, но потом где-то в глубине души находили скрытые запасы мужества, о которых даже и не подозревали. Мы шутили, впадали в отчаяние, заканчивали каждый день так же, как и начинали, но продолжали следовать заведенному порядку. Однажды, после того как Кэйперс бережно вымыл Майка, а Джордан в качестве зарядки заставил его несколько раз неуклюже проплыть вокруг лодки, я уже начал затаскивать Майка в лодку, как вдруг тот дико закричал. Я подумал было, что случайно сделал ему больно, но оказалось, что крик вызвало какое-то движение в океане, весь день остававшемся абсолютно спокойным. И тогда я увидел это, и Джордан, еще не вылезший из воды, тоже увидел. Кэйперс бултыхался в море спиной к плавнику, быстро приближавшемуся к нему с расстояния пятидесяти ярдов. Плавник этот все выше и выше поднимался над водой, выше, чем голова Джордана или Кэйперса.

— Кит, — сказал Майк, и как бы мне хотелось, чтобы он оказался прав.

Джордан поплыл к Кэйперсу, а тот оглянулся, чтобы увидеть, на что это показывает Майк.

Неподвижная вода была достаточно прозрачной, чтобы Майк мог разглядеть похожую на молот голову. До сих пор не могу забыть этот ужасный левый глаз огромной рыбины, устремившейся к лодке. Майк увидел страшные челюсти, когда Кэйперс и Джордан, истошно крича, рванули назад.

— Гребаная акула, — констатировал Майк и, не обращая внимания на сломанную руку, наклонился, чтобы помочь Кэйперсу забраться в лодку.

Но тут Джордан неожиданно остановился. Казалось, он был не в силах двинуться или принять решение. Он стал медленно отплывать от лодки, хотя наша троица отчаянно призывала его вернуться.

Майк первым снова заметил плавник, который с устрашающей скоростью двигался навстречу Джордану. Акула разрезала воду, словно молния — ночное небо. Майк посмотрел вниз и увидел жуткие глаза хищницы, скользнувшей совсем рядом с обнаженным телом Джордана.

Наконец Джордан все же подплыл к лодке, и мне удалось схватить его за запястье. Кэйперс взял его за другую руку, и мы вдвоем затащили его на борт, тем самым сумев помочь Джордану избежать мучительной смерти в зубах акулы и избавив себя от необходимости слушать его страшные крики. Плавник исчез, потом снова появился, а мы с ужасом смотрели на разъяренную хищницу. И хотя мы сидели скорчившись на дне лодки, мы прекрасно видели молотообразную голову и огромный правый глаз. В ту ночь все плакали, даже Джордан, и нам, его друзьям, почему-то стало легче оттого, что и он показал свой страх.

Всю ночь мы лежали, боясь пошевелиться. Охваченные ужасом, прислушивались к маневрам акулы-молота, которая в бессильной ярости билась о борт лодки. В мерцающем свете почти полной луны плавник, выступающий над гладкой поверхностью воды, казался медным. Акула исчезала на час-другой и снова приходила, как незваный гость, проверяя, не вздумали ли мы по легкомыслию опять окунуться.

— Теперь моя задница в жизни не коснется воды, разве что это будет бассейн с хлорированной водой или ванна, а возле нее мама с пижамой, — заявил Майк.

— А ты о чем думал, когда плыл к этому плавнику? — спросил я у Джордана.

Джордан, невольно содрогнувшись, ответил:

— Я прямо-таки оцепенел от страха. Меня парализовало, словно больного полиомиелитом. Думаю, мое тело подготавливало меня к смерти. Не знаю, почувствовал бы я хоть что-нибудь, если бы акула откусила мне ногу.

— Обязательно почувствовал бы, — кивнул Кэйперс. — Господи, как подумаю об этих зубах… Джордан, закрою глаза и сразу вижу, как эти челюсти хватают тебя.

— Да уж, протезы что надо, — согласился я.

— Мальчики, посмотрите на своего дружка, Майка Хесса, — сказал Майк. — Хорошенько поглядите, потому что больше уже никогда не увидите его с собой на рыбалке. Никогда не увидите, как он ест рыбу, никогда не увидите его в своей лодке.

Мы дружно рассмеялись, но тут акула снова вернулась и с силой ударила хвостом по борту лодки, словно обращалась с угрожающим посланием к ее команде. Мы затаили дыхание и стали ждать очередного захода хищницы. В нашем воображении под поверхностью залитой лунным светом воды притаились сотни акул-молотов. Акула была всеведущей, вездесущей, ненасытной. Она охотилась на нас, и только на нас, со всем коварством, присущим этим мерзким тварям. Она учуяла запах нашей крови еще тогда, когда плыла сквозь свадебные вуали португальских военных кораблей и чернильные облака осьминогов.

Три дня акула-молот, как ищейка, шла по нашему следу, иногда исчезая на полдня, но неизменно появляясь всякий раз, как мы уже начинали считать, что ей надоела эта охота. И только когда на океане разразился шторм, она наконец исчезла. Мы шумно приветствовали темные свирепые тучи. К тому моменту, как мы наложили вето на все разговоры о воде, наша жажда уже стала просто нестерпимой. Языки почернели и распухли, словно нас высушили и засолили, а потому мы, как одержимые, следили за каждой тучей, проплывавшей над головой, и молились о грозе.

Акула исчезла навсегда, устремившись на север, когда на востоке сверкнула первая молния. В другое время мы непременно испугались бы грозы в открытом море, но сейчас наша четверка бурно приветствовала обещавшие дождь облака. Мы развернули лежавший под скамьей брезент и сняли крышку с трагически пустого кулера. Мы не отрывали напряженных взглядов от облаков — предвестников медленно надвигавшегося шторма. С замиранием сердца мы следили за тем, как облака завихряются и, словно формируемые чьей-то невидимой мощной рукой, преобразовываются в кучево-дождевые. Мы все ждали и пересохшими губами шептали молитвы, прося пролить на нас живительную влагу.

Поднялся ветер, по мере его усиления волны становились выше и выше. Раскаты грома, раздававшиеся где-то вдали, внезапно послышались совсем рядом, и вот уже молния расписалась прямо над нашими головами, и на нас обрушилась стена дождя, жаля нашу обгоревшую на солнце кожу. Крупные капли смочили губы и языки, и мы даже заплакали от облегчения.

Джордан прикрикнул на нас, призывая к порядку, и мы, взявшись за края брезента, позволили дождю наполнить его галлонами воды. Все вместе мы работали как одно целое и, сделав воронку, вылили бурлящую воду в кулер. И Джордан снова призвал нас набрать как можно больше дождевой воды, но мы трое уже не слушали его, так как наполняли картонные стаканчики и жадно пили. Не выдержав, Джордан присоединился к нам, приняв участие в празднике чистой воды. Этот чудодейственный напиток вернул нам голоса, а мы все пили и пили, радуясь каждому раскату грома. Выпив все, что собрали, мы снова растянули брезент и до краев наполнили кулер драгоценной влагой. Но по мере того как шторм крепчал, а ветер усиливался, нас потихоньку опять стал одолевать страх. Мы, конечно, молили небо ниспослать нам дождь и шторм, но насчет ветра мы не договаривались.

На небе не было ни луны, ни звезд, волны яростно бились в борта лодки. Мы заняли свои места, предварительно закрепив кулер с водой. Волны вставали дыбом, нависая над нами, словно горы, а затем обрушивались в море. Хотя лодка была предназначена для морского плавания, управлять ею мы не могли, а потому она болталась у подошвы волны, как пеликан. Одна из обрушившихся на нас волн чуть было не смыла меня. Она настигла меня на корме и зашвырнула, мокрого и захлебывающегося соленой водой, под планшир.

Другая волна сорвала с места кулер и выбросила его за борт вместе с ящиком со снастями, который мы забыли закрепить. По команде Джордана мы туго затянули на себе спасательные жилеты и привязались к лодке длинной веревкой. Увидев, как Майк полетел вверх тормашками, Джордан схватил его за плавки, и Майк, сделав сальто назад, еще раз сломал руку о штурвал.

Волны по-прежнему обрушивались на нас, шторм усиливался, и молнии сверкали уже на западе. Природа услышала одну нашу молитву, правда, слегка перестаралась, а потому наша лодка, хрупкая, как лист, плыла куда-то в кромешной тьме по океану глубиной тридцать футов, и эта ночь отбила у нас всякое желание просить дождя.

На рассвете мы обнаружили, что в нашей тяжело осевшей лодке полно воды. Мы с Джорданом все утро вычерпывали воду ладонями, так как подручные средства смыло за борт. Майк, пребывавший в полубессознательном состоянии, стонал не переставая, но мы боялись дотронуться до его повторно сломанной руки. Если в ране начнется воспалительный процесс, никто из нас не сможет ему помочь. Кэйперс снова стукнулся головой и лежал без сознания, рана опять открылась, и сквозь нее белели кости черепа. У нас с Джорданом были сломаны ребра, так что невозможно было вздохнуть.

Мы вычерпывали воду до полного изнеможения, а потом сразу же провалились в тяжелый сон, полный боли и отчаяния. Прошла еще одна ночь, затем день, затем другая ночь. Когда после нее наступил новый день и солнце всерьез принялось за дело, у нас уже не было сил прятаться от него. Пекло немилосердно, и где-то в середине дня мы начали умирать. Ноги у нас распухли, а руки и лица покрылись волдырями.

Я потерял всякое представление о времени и пространстве и о моем месте на этой земле, так что мысль о смерти стала для меня не такой уж неприятной. У Джордана начался жар, и вот как-то ночью он тихонько дотронулся до меня рукой.

— Эй, Тонто, — сказал он. — Похоже, плохие парни побеждают.

— Но мы все же задали им жару, кемо сабе[171], — прошептал я.

— По правде говоря, я уже сто раз пожалел, что отправился на эту рыбалку, — признался Джордан.

Я рассмеялся, но и смеяться было больно.

— Джек, ты меня слышишь?

— Да.

— Что, только мы двое и остались в живых?

— Только мы двое еще находимся в сознании, — ответил я. — И я даже завидую этим парням.

— Два мальчика-католика, — произнес Джордан.

— Да уж, повезло нам.

— Давай помолимся, — предложил Джордан. — Вручим наши жизни Деве Марии.

— Я бы и Зевсу вручил наши жизни, если б это могло помочь.

— Джек, если это сработает, давай посвятим Ей наши жизни.

— По-моему, в этой лодке я единственный нормальный человек, — прошептал я себе под нос.

— Обещай мне, что, если выживешь, ты посвятишь свою жизнь Деве Марии и Сыну Ее, Иисусу, — попросил Джордан.

— Ты в своем уме? — поинтересовался я.

Я помню, как Джордан начал читать Апостольский символ веры, потом — только солнце, потом — звезды, потом — пустота, потом — снова звезды, а потом — пустота, потом — пустота…

Затем туман и какое-то движение.

Очнулся я, не имея представления, на каком я свете: жив или уже умер.

— Вставай, Джек, — услышал я голос Джордана. — Ты мне нужен. Поднимайся.

И я, шатаясь, поднялся. Увидел на корме Джордана. Он тыкал в воду сломанным веслом, и каждый раз, как лодка чуть-чуть продвигалась вперед, его лицо искажала гримаса боли.

— Ты что-нибудь слышишь?

Я переступил через тела двух наших друзей. Они еще дышали, хотя казались покойниками. Густой туман был точно снова поразившая меня слепота. Я словно погрузился в молочную реку, освещаемую неверным утренним светом. Уже на расстоянии вытянутой руки ничего не было видно.

— Ступай на нос, — приказал Джордан. — Теперь слышишь? Скажи мне, если ты тоже что-то слышишь.

Я закрыл глаза, потрясенный тем, что все еще жив и меня даже просят прислушаться. На мгновение мне показалось, что мы все умерли, а туман — естественный природный фон последнего вздоха.

— Я что-то слышу, — сказал я. — Слышу. Это прибой. Звук волн, ударяющихся о берег.

— Нет, — возразил Джордан. — Там что-то в воде. Что-то живое.

Тогда я услышал какой-то другой звук, неземной звук, не имевший отношения ни к нам, ни к океану. Он был похож на шум двигателя, или на мычание, или на чье-то тяжелое дыхание в тумане. Звук становился все ближе, и я подумал, что в воде, совсем рядом, умирает человек. Но потом, поняв, что это не человек, я отшатнулся, так как вспомнил о миграции горбатых китов вдоль побережья и почувствовал себя таким уязвимым здесь, на носу лодки. Ребра жгло как огнем, а то, что было в воде, пугало меня, хотя еще больше я боялся подвести Джордана… Но затем до меня внезапно дошло, что звук прибоя — это звук спасения и освобождения.

И тут я увидел его, двигавшегося прямо на меня, такого же растерянного, как и я, такого же потерявшегося, как и я, такого же отставшего от своих, как и я. Я протянул руку и коснулся чего-то, что нерасторжимо связывало меня с собственной историей, с собственным детством, проведенным в болотах и низинах Южной Каролины. Самец белохвостого оленя, такой же большой и сильный, как мне когда-то доводилось встречать, плыл между островами к новому дому. Я уже однажды видел, как олень это делал, и тогда я крепко ухватился за его левый рог. Олень покрутил могучей шеей, стараясь избавиться от моей хватки, но я крепко его держал, чувствуя, что лодка плывет за оленем. Мы были в глубокой воде канала, а прилив все продолжался. И тогда олень наконец перестал бороться с волнением и просто поплыл, спасая себя, а заодно и нас.

Джордан, сидя на корме, греб изо всех сил, стараясь помочь оленю. А я, крича от боли, продолжал крепко держать его за рога. Дыхание оленя стало тяжелым и сердитым, но лодка упрямо двигалась вместе с оленем и с туманом. Джордан все еще читал молитву без начала и конца, когда лодка ткнулась носом в берег и олень стащил меня с моего места и опустил на черную болотистую землю, поросшую спартиной.

Пробыв в море пятнадцать дней, мы наконец высадились на острове Камберленд. Джордан Эллиот выбрался из болота и помахал леснику в джипе. Лесник тут же позвонил в береговую охрану, и нас на вертолете доставили в Саванну, штат Джорджия. Врачи сказали, что еще сутки — и Кэйперс и Майк умерли бы и это чудо, что они остались в живых.

На вторую ночь в больнице Джордан подошел к моей кровати прямо с капельницей.

— Отгадай загадку, Джек.

— У меня нет настроения в игры играть, — огрызнулся я.

— Эта игра имеет скрытый смысл. Космического масштаба, — произнес Джордан.

— Шутишь?

— Нет, это так серьезно, что серьезнее не бывает, — ответил Джордан.

— Ну, давай выкладывай, раз уж тебя не заткнуть.

— Скажи мне, Джек, где мы встретили Бога? В кого Он воплотился?

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — рассердился я. — Отвяжись!

— Это был голубой марлин? Или манта? Или рыба, которую мы ловили, чтобы выжить? Или акула-молот? Или шторм? Или белохвостый олень?

— Я что, должен сказать: «Ничего из всего названного выше»? — раздраженно отозвался я.

— Бог был в каждом из них, — произнес Джордан. — Он приходил к нам в разных обличьях. Он любил нас и заботился о нас.

— Не слишком хорошая работа, — заметил я.

— Отличная работа, — возразил Джордан. — Мы все остались в живых.

— Откуда ты знаешь? Я имею в виду Бога. То, что Он являлся в виде животных.

— Я спросил у Его матери. У Марии, — ответил Джордан. — Всегда нужно обращаться к первоисточнику.

Загрузка...