Милостью божьей в нашей стране есть такие неоценимые блага, как свобода слова, свобода совести и благоразумие никогда этими благами не пользоваться.
Из дневника.
Заходил мистер Г. В последний раз я видел его несколько лет тому назад в Наугейме в Германии, когда в Гамбурге разразилась холера. Разговор коснулся людей, которых мы знали там или с кем изредка встречались.
— Помните, я представил вас графу Ц.? — спросил Г.
— Да. Это было в нашу последнюю встречу. Он сидел с вами в коляске, и вы направлялись... спешили к поезду. Я помню.
— Я тоже это помню, в связи с одним неожиданным происшествием. Незадолго до этого граф рассказал мне об одном выдающемся калифорнийце, вашем друге, с которым он познакомился, и добавил, что если бы он нас встретил, то спросил бы у вас кое-что об этом калифорнийце. В тот день, в Наугейме, разговор об этом не зашел, гак как мы торопились и разговаривать было некогда, и удивило меня вот что: когда я вас представил, вы сказали: «Рад встретиться с вами вновь, милорд». «Вновь» меня и удивило. Граф туговат на ухо и этого слова не расслышал, а мне показалось, что вам это и не нужно было. Когда мы тронулись с места, я успел лишь спросить вас: «Что вы о нем знаете?» А вы ответили что-то вроде: «Да почти ничего, разве только, что он самый тонкий знаток...» Но мы уже отъехали, и я так и не уловил конца фразы. Мне было любопытно — в чем же он такой тонкий знаток? Впоследствии я не раз об этом думал и никак не мог понять, что вы имели в виду. Я говорил об этом с ним, но мы так ничего и не выяснили. Он полагал, что это могли быть лошади или гончие, ибо в этом он был истинный знаток, лучшего не найти. Но как вы-то могли знать — ведь вы его никогда не видели; не приняли ни вы его за кого-то другого? «Так оно, наверно, и есть», — сказал он, ибо был уверен, что вы прежде не встречались. Ведь вы и правда не встречались?
— Нет, встречались.
— Что вы! Где же?
— На лисьей охоте в Англии.
— Как странно! Он начисто все забыл. И вы разговаривали с ним о чем-нибудь?
— Кое о чем, да.
— Ну, у него в памяти ничего об этом не осталось. О чем вы говорили?
— О лисице. Кажется, больше ни о чем.
— Гм... Это заинтересовало бы его, об этом он бы должен был помнить. А о чем он говорил?
— О лисице.
— Очень странно. Ничего не понимаю. А вы помните его слова?
— Да. Они показали мне, что он тонкий знаток... Впрочем, лучше я вам расскажу все, как было, и судите сами. Произошло это лет двадцать пять назад, году этак в тысяча восемьсот семьдесят третьем или семьдесят четвертом. В Лондоне у меня был приятель, американец Ф., страстный охотник; и его друзья, Бланки, пригласили нас с ним поохотиться в свою загородную усадьбу. Утром подали верховых лошадей, но когда я их увидел, мне не захотелось ехать, и я попросил разрешения пойти пешком. Мне прежде не приходилось видеть английских верховых лошадей, и я подумал, что безопаснее охотиться за лисой на своих ногах. Я всегда был робок с лошадьми даже нормального роста и уж конечно не решился бы охотиться на коне, которого поставили на ходули. Выручила меня миссис Бланк: она предложила мне поехать с ней в двуколке, вместе с собаками, и сказала, что отвезет меня в одно местечко, откуда очень удобно наблюдать охоту.
Когда мы туда приехали, я вышел из двуколки и облокотился о низкий каменный парапет, огораживавший чудесное огромное скаковое поле, со всех сторон, кроме той, где находились мы, окаймленное густым лесом. Миссис Бланк сидела в двуколке, ярдах в пятидесяти от меня, — ближе подъехать было невозможно. Я ждал затаив дыхание, ибо никогда прежде не видел охоты на лисиц. Ждал в глубокой тишине и покос, царивших и этом уединенном местечке, мечтая и фантазируя. Вскоре слева, где-то в глубине леса, загудел охотничий рог; потом вдруг на поле вырвалась громадная свора собак, бешено промчалась мимо и скрылась в лесу справа; наступила пауза, а потом из леса по левую сторону вылетела туча всадников в черных шапочках и алых куртках и понеслась через поле, словно пожар в прерии, — изумительное зрелище! Человек, возглавлявший кавалькаду, пришпорил коня и поскакал прямо на меня. Он был необычайно возбужден. Приятно было видеть его на лошади, скакал он мастерски. Подлетев как вихрь, он футах в семи от ограды, где я стоял, резко осадил коня и заорал:
— Куда ушла лиса?
Мне не очень понравился его тон, но я сдержался — ведь всадник был сильно возбужден. Я спокойно спросил его, кротко и без всякого раздражения:
— Какая лиса?
Вопрос, видимо, разозлил его, не знаю почему, и он прогремел:
— Какая лиса? Просто лиса! Куда ушла лиса?
Я сказал ему очень мягко и сдержанно:
— Не могли бы вы объяснить поточнее... не так расплывчато... ведь я иностранец, а тут много лис, хотя вам это известно лучше, чем мне, и если я не буду знать, какая именно нас интересует...
— В жизни не видал такого тупицу!...
Он повернул своего огромного коня с такой легкостью, словно тот был котенком, и умчался как ураган. Очень нервный человек.
Я подошел к миссис Бланк; она тоже нервничала, просто вся дрожала.
— Он заговорил с вами! Правда, заговорил? — воскликнула она.
— Да, так и было.
— Я это поняла. Я не слышала, что он вам сказал, но видела, что он заговорил с нами! Вы знаете, кто это? Это же лорд Ц., глава охотников Букингема. Скажите... что вы о нем думаете?
— О нем? Извольте. Я никогда не встречал человека, который бы так быстро и верно составил себе мнение о незнакомце.
Мои слова ей понравились. Впрочем, на это я и рассчитывал.
Г. уехал из Наугейма как раз вовремя, чтобы избежать карантина на границе; избежали его и мы, ибо уехали на следующий день. Но у Г. была куча неприятностей в итальянской таможне, что случилось бы и с нами, если бы не предусмотрительность нашего франкфуртского консула. Он представил меня итальянскому генеральному консулу, и я получил в этом консульстве письмо, которое расчистило нам путь. Всего несколько строк, адресованных чиновникам его итальянского величества — в общих словах просьба оказать мне любезность, — но эта с виду пустяковая бумажонка обладала магическим действием. Помимо уймы обычного багажа, у нас было сундуков шесть или восемь, полных всякой всячины, того, что облагается таможенной пошлиной, — домашняя утварь, купленная во Франкфурте для дома во Флоренции, куда мы переезжали. Я намеревался переправить эти сундуки экспрессом, но в последнюю минуту в Германии вышло распоряжение, запрещающее отправлять поездом какие бы то ни было грузы, если их не сопровождает владелец. Это было весьма некстати. Нам пришлось взять сундуки с собой, а ведь неизбежный осмотр на таможне мог задержать нас, и мы прозевали бы свой поезд. Я рисовал себе всяческие ужасы и, по мере того как мы приближались к итальянской границе, все больше волновался. Нас было шестеро, и мы по уши увязли в багаже, а я был представителем нашей группы — самым бездарным из всех моих предшественником.
Мы прибыли, вместе с толпой втиснулись в огромный зал таможни, и качались обычные в таких случаях терзания: каждый проталкивался к середине и молил, чтобы его багаж осмотрели первым; в зале стоял гул голосов и стук открываемых и закрываемых крышек. Мне казалось, что я совершенно беспомощен; лучше всего не ввязываться, бросить багаж и уйти. Я не знаю языка, я ничего не смогу добиться. Но тут мимо проходил высокий красивый мужчина в нарядной форме; я догадался, что это начальник вокзала, и вдруг вспомнил о письме. Я подбежал к нему и сунул ему в руки конверт. Он вынул оттуда письмо и, как только взгляд его упал на королевский герб в уголке, снял фуражку, театрально поклонился и сказал по-английски:
— Где ваш багаж? Покажите мне, пожалуйста.
Я указал ему на гору. Никто к ней не прикасался, она никого не интересовала, все попытки моих домашних привлечь к ней внимание оказались тщетными, чего нельзя было сказать разве лишь о сундуке с вещами, на которые налагалась пошлина: его как раз открывали. Мой чиновник сказал:
— Прекратите! Заприте сундук! А теперь пометьте его. Пометьте все остальное. Теперь пойдемте и покажите мне, пожалуйста, наш ручной багаж.
Он пробрался сквозь толпу ожидающих к барьеру, я за ним, и он опять выразительно, по-военному, приказал:
— Пометьте эти вещи, весь багаж.
Потом он снял фуражку, снова поклонился и отошел от нас. К этому времени особое к нам внимание выавало изумление у всей массы пассажиров, вокруг шептали, что здесь королевская семья и это их багаж пометили; и когда мы шли к двери под обстрелом направленных на нас взглядов, мне было очень приятно сознавать, что все мне завидуют.
Впрочем, вскоре произошла авария. Карманы моего пальто были набиты немецкими сигарами и холщовыми пачками американского табака, и это пальто, перекинутое через руку нашего носильщика, постепенно сползало вниз. Как раз в то мгновение, когда последний из моей семьи проходил мимо часовых у двери, несколько пачек вывалилось на пол. Часовой кинулся к ним, собрал в охапку, указал мне снова на таможенный зал и повел впереди себя сквозь длинный строй пассажиров обратно, при этом он говорил без умолку и дьявольски ликовал, пассажиры улыбались тихой, счастливой улыбкой, а я пытался делать вид, что мое самолюбие не задето и я не чувствую себя ни капельки опозоренным перед этими злорадствующими людьми, которые так недавно мне завидовали. Однако в душе я чувствовал себя жестоко униженным.
Когда мы прошли две трети длинного пути и муки мои достигли предела, откуда-то показался величавый начальник вокзала; часовой бросил меня и кинулся за ним; по возбужденной жестикуляции солдата я понял, что он докладывает об этом бесславном деле. Начальник был явно возмущен. Быстрым шагом направился он ко мне и, когда подошел ближе, разразился бурей негодования по итальянски, потом вдруг снял фуражку, поклонился своим театральным поклоном и сказал:
— Ах, это вы! Тысяча извинений! Этот идиот... — Он повернулся к ликующему часовому, изверг на него поток раскаленной лавы по-итальянски и тут же раскланялся, а мы с часовым снова двинулись друг за дружкой — на сей раз он впереди, опозоренный, я — с высоко поднятой головой. И так мы промаршировали сквозь толпу потрясенных пассажиров, и я отправился к поезду с военными почестями. Табак и все прочее осталось при мне.