Глава XVIII. ОХТЕРЛОНИ, А ТАКЖЕ ЧЕРНАЯ ЯМА

Головную боль не следует недооценивать. Когда она разыграется, ощущение такое, что на ней ничего не заработаешь; но зато, когда она начнет проходить, неизрасходованный остаток вполне стоит 4 доллара в минуту.

Новый календарь Простофили Вильсона

Семпадцать с половиной часов мы ехали по железной дороге со всеми удобствами, и вот мы в Калькутте, столице Индии и Бенгалии. Как и в Бомбее, здесь около миллиона местных жителей и кучка белых. Город большой, красивый; его называют городом дворцов. Он богат историческими воспоминаниями, в нем множество свидетельств британских достижений — военных, политических, коммерческих, и множество свидетельств чудес двух могущественных волшебников — я имею в виду Клайва и Гастингса. И еще там стоит поднимающийся к облакам памятник некоему Охтерлони.

Его высота 250 футов, и он напоминает нарезной подсвечник. Кажется, этот лингам — единственный большой монумент в Калькутте. Он изрядно украшает город и заставляет помнить Охтерлони.

Где бы вы ни были — в Калькутте и на целые мили вокруг, — вы его увидите, а увидев, обязательно подумаете об Охтерлони. И потом вам приходится круглые сутки думать об Охтерлони и пытаться угадать, кто он был такой. Хорошо, что Клайв уже не вернется на этот свет, — он обязательно решил бы, что эта штука сооружена в честь Плесси; и какое разочарование постигло бы его гордую душу, когда он убедился бы, что это вовсе не так. Клайв узнал бы, что памятник стоит в честь Охтерлони, и подумал бы, что Охтерлони — это битва. Да, великая это была битва, подумал бы он: «С тремя тысячами я опрокинул шестьдесят тысяч солдат, основал империю — и мне не поставили памятника; этот полководец, наверное, с десятком солдат разгромил целый миллиард и спас вселенную».

Но Клайв ошибся бы. Охтерлони — это не битва, а человек. Он хорошо и с честью служил — так же хорошо, как служили в Индии еще семьдесят пять или сто англичан — храбрых, честных и высокоодаренных деятелей. Индия была очень благодарной почвой для таких людей, она остается такой даже сейчас — для людей, великих во время войны и в мирное время и столь же скромных, сколь и великих. Но им не поставили памятников, да они этого и не ждали. Охтерлони тоже, наверное, не ждал, да и не хотел, чтобы ему поставили памятник, — во всяком случае, до тех пор пока нет памятников Клайву и Гастингсу. Каждый день Клайв и Гастингс смотрят с небесного парапета вниз, желая угадать, кому из них двоих воздвигнут этот памятник; они терзаются и мучаются, так как разглядеть ничего нельзя; поэтому небеса не приносят им покоя. Но Охтерлони другое дело. Охтерлони спокоен. Он не подозревает, что это ему воздвигли памятник. Он наслаждается на небесах миром и счастьем. Во всем этом есть что-то несправедливое.

Что и говорить, если бы в Индии всем ставили памятники за особые отличия, за честное выполнение долга и беспорочную службу, ее пейзаж стал бы слишком однообразен.

Горстка англичан в Индии управляет миллионами индийцев с видимой легкостью, без заметных трений — благодаря своей тактичности, опытности и необыкновенному административному искусству, соединенному со справедливым и свободным законодательством; а также благодаря тому, что англичане всегда держат слово, данное индийцу.

Англия находится далеко от Индии и не знает, как блестяще оправляются там со своими обязанностями ее слуги; ведь славу создают журналисты, а их посылают не в Индию, а только в Европу: сообщать о жизни разных мелких князьков и герцогов — куда кто поехал, кто на ком женился. Зачастую британский чиновник проживет в Индии тридцать — сорок лет, поднимаясь по служебной лестнице с помощью таких дел, которые прославили бы его где угодно; наконец он становится правой рукой вице-короля, управляет огромной областью и миллионами подданных; и вот он возвращается домой в Англию, а там его никто не знает и никто о нем ничего и не слышал; он селится где-то в глуши и исчезает... Лет через десять в лондонских газетах появляется некролог в двадцать строк и ошеломляет читателя невероятным послужным списком человека, о котором он раньше, кажется, и не слыхал. А вот зато о европейских князьках и герцогах он был осведомлен в мельчайших подробностях.

Невероятно, до чего доходит невежество среднего человека, когда речь идет о странах, лежащих далеко от его родины. При упоминании о них в его мозгу всплывут один-два факта, да еще, может быть, несколько имен осветят там, как фонарики, несколько дюймов, а прочее оставят во тьме. Упоминание о Египте вызовет в памяти что-нибудь из библии да пирамиды — и больше ничего. Упомянут о Южной Африке — Кимберли, алмазы — и точка. Раньше слово «Америка» вызывало у индийца в памяти имя — Джордж Вашингтон, и на этом его сведения о нашей стране исчерпывались. За последнее время его осведомленность возросли вдвое, так что когда теперь упоминают Америку, то в темных пещерах его сознания появляются уже два факела, и он говорит: «А, в этой стране великий человек — Вашингтон, и святой город — Чикаго». Он слышал о Конгрессе религий, и отсюда у него осталось ошибочное представление о Чикаго.

Когда гражданина какой-нибудь отдаленной страны спрашивают об Индии, он вспоминает Клайва, Гастингса, восстание сипаев, Киплинга и еще несколько известных фактов; упоминание о Калькутте непременно заставит его вспомнить Черную Яму. И если этот гражданин оказывается в столице Индии, он прежде всего идет поглядеть на Черную Яму Калькутты — и разочаровывается.

Черная Яма не сохранилась; ее уже давно нет. Это странно. Сама по себе она уже памятник, готовый памятник. Это был памятник завершенный, оконченный, созданный из материалов крепких и долговечных, его не надо было бы подновлять, ремонтировать — нужно было просто его не трогать. Это был первый кирпич, краеугольный камень, на котором воздвигнута была могущественная империя — Индийская империя Великобритании. Чудовищный эпизод с Черной Ямой возмутил англичан и заставил Клайва, этого молодого армейского вундеркинда, примчаться туда из Мадраса. Это было семенем, из которого проросло потом Плесси; а ведь именно это необычайное сражение, подобного которому не было со времени Азинкура, заложило крепкие и глубокие основания могущества англичан в Индии.

И однако еще при жизни наших современников Черная Яма была беззаботно сломана и снесена, как будто ее кирпичи были простой глиной, а не слитками золота истории. Поступки людей поистине непостижимы.

На том месте, где, как полагают, была Черная Яма, сейчас установлена надпись, выгравированная на доске. Я ее видел; это все же лучше, чем ничего. Черная Яма — это была тюрьма, правильнее сказать — клетка в восемнадцать квадратных футов, размер обычной спальни; и туда победоносный наваб Бенгалии втиснул сто сорок шесть пленных англичан. Им не хватало моста стоять и не хватало воздуха для дыхания; была знойная ночь. До рассвета все пленные, кроме двадцати трех, погибли. Подробный рассказ мистера Холуэлла об этом ужасном событии появился сто лет назад, но сейчас редко можно встретить в печати хотя бы выдержки из него. В нем среди прочих потрясающих подробностей есть следующая: мистер Холуэлл, погибая от жажды, спас себя тем, что стал высасывать из своих рукавов пропитавший их пот. Из этого можно составить себе ясное представление, в каком положении были эти люди. Он заметил, что, пока он высасывал спасительную влагу из одного рукава, какой-то молодой англичанин припал к другому рукаву. Холуэлл не был эгоистом, он отличался всегда самыми благородными побуждениями; при его жизни и после смерти все признавали за ним эти драгоценные редкие качества. Но когда он заметил, что происходило с его вторым рукавом, он поспешил высосать его досуха сам. Ужасы Черной Ямы изменили даже его натуру. Впрочем, юноша оказался в числе двадцати трех, которые выжили, и он признавался, что украденный пот спас ему жизнь. Я дам краткую выдержку из повествования мистера Холуэлла:

«Затем все стали молить небо, чтобы огонь справа и слева скорей подошел к нам и положил конец нашим страданиям. Но так как молитвы наши не были услышаны, те из нас, чьи духовные и телесные силы совершенно истощились, падали на своих товарищей и тихо умирали; другие, у которых еще оставалось сколько-нибудь силы и энергия, сделали последнюю попытку добраться до окон. Некоторые сумели туда взобраться, вскарабкавшись по спинам и головам тех, кто стоял ближе К окнам; они схватились за решетки, от которых невозможно было их оторвать. Многие справа и слева оказались под ногами и скоро задохнулись; от живых и от мертвых поднимались испарения, и это действовало на нас почти совершенно так, как если бы нам насильно прижимали голову к чашке с крепким нашатырным спиртом, пока мы не теряли сознания. Испарении людей смешивались; часто, когда тяжесть, давившая мне на голову и плечи, заставляла меня опускать голову, мне приходилось сразу же поднимать ее, хотя я был рядом с окном, ибо я опасался задохнуться. Вы не сможете отказать мне в сочувствии, дорогой друг, если я расскажу вам, что в таком положении мне пришлось выдерживать тяжесть грузного мужчины, стоявшего коленями на моей спине и всем телом давившего на мою голову, и хирурга-голландца, расположившегося на моем левом плече. Кроме того, какой-то топаз (чернокожий христианин-солдат) налег на мое правое плечо; это продолжалось от половины двенадцатого примерно до двух часов ночи, при этом я выдерживал только благодаря тесноте и напору окружавших меня тел. Я часто отталкивал голландца и солдата, давая им под ребра и перехватывая решетки, на которые я держался; но того, что был сверху, оторвать было невозможно, он намертво вцепился в две перекладины решетки.

Я снова призвал себе на помощь всю свою силу и мужество, но в конце концов меня совершенно истощили повторные попытки сбросить с себя невыносимую тяжесть, и к двум часам, увидев, что я должен или отойти от окна, или упасть на том месте, где я стоял, я решил сделать первое, и, в сущности, ради других я вынес, стремясь сохранить жизнь, гораздо больше, чем стоит самая лучшая жизнь на свете. Среди тех, кто стоял позади меня, был офицер с одного корабля, по имени Кери; во время осады он вел себя очень мужественно (его жена, женщина превосходная, хотя и родившаяся в сельской местности, не оставила его и последовала за ним в тюрьму; она осталась в живых). Этот несчастный долго кричал, прося воды и воздуха; я сказал ему, что не хочу больше цепляться за жизнь, и предложил ему занять мое место у окна. Когда я отодвинулся, он сделал тщетную попытку занять мое место, но его опередил голландец-хирург, который сидел у меня на левом плече. Несчастный Кери поблагодарил меня и сказал, что он тоже хочет проститься с жизнью, но нам стоило величайшего труда отодвинуться от окна (во внутренней части помещения некоторые, по-видимому, умерли стоя и не могли упасть из-за того, что их со всех сторон подпирали люди). Он лег и умер; мне кажется, смерть его была мгновенной, потому что он был низенький полнокровный толстяк. Он был очень силен, и, я думаю, если бы он не стал двигаться вместе со мной, я никогда не пробил бы себе дороги. В то время я не чувствовал никакой боли и очень мало тревожился; я не могу лучше дать вам понять свое положение, чем повторив свое сравнение насчет чашки нашатырного спирта. Я почувствовал, что быстро впадаю в оцепенение, и опустился на пол рядом с умершим преподобным мистером Джервасом Беллами, милейшим стариком, который лежал рука об руку со стоим сыном, лейтенантом, тоже мертвым, возле южной стены тюрьмы. Когда я пролежал там некоторое время, у меня еще оставалось довольно сознания, чтобы с тревогой подумать, что, когда я умру, меня будут так же топтать, как я сам топтал других. Я с трудом поднялся и занял прежнее положение, но сразу же потерял всякое ощущение происходящего; последнее, что я помню после того, как лег, это что меня давит мой ремень; я его расстегнул и отбросил. О том, что происходило потом, до времени моего воскресения после этой ямы ужасов, я уже не могу вам рассказать».

В Калькутте есть масса интересного, но времени у меня было слишком мало, чтобы все осмотреть. Я видел укрепления, построенные Клайвом, и место, где произошла дуэль между Уорреном Гастингсом и автором «Писем Юниуса»; и большой ботанический сад; и фешенебельные гуляния на Майдане; и общий смотр гарнизона утром на большой равнине; и военные состязания, в которых крупные части местных войск показывали свое искусство в обращении со всеми видами оружия, — эффектное и прекрасное зрелище, которое заняло несколько вечеров и закончилось инсценировкой штурма местной крепости, — штурм был совсем как настоящий, но всех подробностях, а по своей безопасности и удобству наблюдения даже лучше настоящего; благодаря любезности наших друзей мы предприняли приятную поездку на «Хугли», а остальное время посвятили светским приемам и Индийскому музею. В музее, этом зачарованном дворце индийских древностей, можно было бы провести месяц. Да что месяц — среди этих прекрасных и удивительных вещей можно было провести и год, и каждый день узнавать что-либо новое.

Была зима. Мы были как Киплинговы «толпы туристов, которые разъезжают по Индии в холодную погоду и всех учат, что надо делать». Здесь часто употребляют это выражение — «холодная погода» и думают, здесь такое есть на самом деле. Это потому, что люди провели здесь половину жизни и их восприятие притупилось. Когда человек привык к ста тридцати восьми градусам в тени, его представления о холодной погоде ничего не стоят. Я читал в истории, что англичане во время восстания сделали в июне переход от Лакхнау до Канпура как раз при такой температуре — сто тридцать восемь градусов в тени; но я думал, что это просто историческое преувеличение. Потом я снова прочел это, кажется в отчете майора Форбс-Митчелла о его участии в кампании по время восстания; и в Калькутте я его спросил, правда ли это. Он сказал, что да. Другой весьма высокопоставленный офицер, который побывал в самой гуще этого мятежа, подтвердил то же самое. Пока они говорили о том, что они сами знают, им можно было верить, и я верил; но когда они сказали, что сегодня «холодная погода», то я увидел, что здесь они вышли из сферы своей компетенции и блуждают в потемках. Вероятно, в Индии «холодная погода» — просто условное выражение: ведь нужно же как-нибудь отличать жару, расплавляющую бронзовые дверные ручки, от жары, которая их только размяг-чает. Я заметил, что, когда я был в Калькутте, у дверей были именно бронзовые ручки, а для фарфоровых было еще не время: фарфоровыми, мне сказали, их заменят только в мае. Но для нас эта холодная погода была слишком жаркой, так что мы отправились в Дарджилинг, в Гималаи, — дорога туда занимает двадцать четыре часа,

Загрузка...