Нет ничего ненадежнее левой руки человека, — разве что дамские часики.
Сразу видно, что миссис Прэд знает свое дело. Она умеет заставить читателя увидеть то, о чем она пишет. И не у нее одной такой дар. Австралия изобилует писателями, книги которых правдивое зеркало истории и жизни страны. Материал там необычайно богат как по количеству, так и по качеству, — и Маркус Кларк, Рольф Болдревуд, Гордон, Кендолл и другие, воспользовавшись им, создали яркую, блистательную литературу, достойную остаться в веках. Материал — ему конца края нет! Да что там, можно написать целое собрание сочинений об одних лишь аборигенах, настолько их характер и поведение отличаются многообразием, — многообразием не избитым, совсем для нас новым. Вам незачем добавлять колоритности: аборигены снабдят вас любой, какую бы вы ни пожелали; и в ней не будет вымысла или фальши, а подлинные, достоверные факты. В истории аборигенов, которая написана белыми и хранится в архивах, абориген — все что угодно, все, чем только может быть человек. В нем сосредоточены все мыслимые и немыслимые качества. Он трус, что подтверждается тысячей фактов. Он храбрец, что подтверждается тысячей фактов. Он вероломен просто беспредельно! Он предан, верен, искренен — архивы белых предоставят вам массу тому примеров, благородных, достойных уважения, трогательно прекрасных. Он убивает умирающего от голода незнакомца, который просит пищи и крова, — тому есть доказательства. Он сегодня приютит, накормит, отведет в безопасное место заблудившегося незнакомца, который стрелял в него вчера, — тому есть доказательства. Он силой овладеет своей сопротивляющейся невестой, завоюет ее расположение дубинкой, потом до конца дней своих будет преданно любить, — об этом есть свидетельства в архивах. Он подберет себе таким же манером другую жену, каждый день будет колотить ее ради забавы, а потом отдаст жизнь, защищая от какого-нибудь обидчика, — об этом есть свидетельства в архивах. Он сразится о сотней врагов, спасая своего ребенка, — и убьет другого своего ребенка, потому что семья и без того велика. Его нежный желудок принимает не всякую пищу белого человека, — меж тем он без ума от тухлой рыбы, жареной собаки, кота или крысы и с наслаждением съест родного дядю. Он животное общительное, — и тем не менее сворачивает за угол и прячется за свой щит, когда видит, что идет теща. Он, как дитя, боится привидений и прочих пустяков, опасных для его души, но страх перед физической болью — слабость, ему незнакомая. Он знает все крупные и немало мелких созвездий и дал им всем названия; у него есть своя азбука, посредством которой он может сообщить что угодно соседним и отдаленным племенам; его глаз верно схватывает форму и выражение, и он неплохо рисует; он разыщет беглеца по таким неуловимым следам, каких белый и не заметит, и с помощью методов, какие не в силах постичь самый изощренный ум белого; он изобрел метательное орудие, которое сама наука не в состоянии воспроизвести без образца — да вряд ли и с ним, — орудие, секрет которого семьдесят лет ставит в тупик белых математиков и разбивает все их теории; он владеет одному ему присущим даром совершать своим орудием чудеса, непостижимые для непосвященного белого человека и немыслимые даже для посвященного. В определенных пределах у этого дикаря самый светлый и живой ум из всех известных в истории или по преданиям, — и тем не менее это несчастное создание так и не сумело изобрести систему счета выше пяти или котелок, чтобы вскипятить себе воду. Он побил рекорд, как самый диковинный среди всех народов. В сущности, он мертв физически, — но некоторые его качества никогда не умрут в литературе. Мистер Филипп Чонси, правительственный чиновник Виктории, передал в архивы и свой доклад, где изложены его личные наблюдения над аборигенами; кой-какие из них я позволю себе вкратце привести. Он говорит, что острота зрения туземца и точность, с какой он улавливает направление приближающегося метательного снаряда, совершенно поразительны; ловкость и рассчитанность его движений, когда он уклоняется от этого снаряда, столь же поразительны. Мистер Чонси видел аборигена, служившего мишенью, — в него с расстояния десяти — пятнадцати ярдов игроки-профессионалы с силой бросали крикетные шары, — и в течение получаса он успешно увертывался от них или отбивал своим щитом. Любой такой шар мог убить его на месте, и «все же он с несравненным самообладанием доверялся своему проворству и остроте глаза».
Он пользовался обычным военным щитом туземцев, — мне или вам он не послужил бы защитой. Щит этот не шире печной трубы и длиной с мужскую руку от плеча до кисти. Наружная поверхность не плоская — от центра у нее скат к краям, наподобие носа лодки. Сложность защиты в том, что, когда крикетный шар бросают искусным «витком», он чуть ли не у самой мишени вдруг меняет направление и попадает в цель, хотя, казалось, летел выше или в сторону. Я бы не сумел целых полчаса отбиваться от подобных шаров, да и вообще бы, наверно, не сумел.
Мистер Чонси однажды видел, как «небольшого роста туземец» бросил крикетный шар на сто девятнадцать ярдов. Говорят, это на тринадцать ярдов выше официального рекорда Англии.
Все мы видали циркача, подпрыгнувшего с трамплина и на лету перекувыркнувшегося через восемь лошадей, стоявших бок о бок. Мистер Чонси видел, как абориген сделал подобное сальто через одиннадцать лошадей, и его уверяли, что иногда этот же туземец перекувыркивается через четырнадцать. Но вот еще более удивительный случай:
«Я видел как тот же человек прыгнул с места без помощи рук и нырнул головой в шляпу, стоявшую в перевернутом положении на голове другого человека, который сидел верхом на лошади, — причем всадник и лошадь были нормального роста. Туземец, с шляпой на голове, опустился по другую сторону лошади. Недостижимая высота прыжка, точность, с какой он был совершен, позволившая нырнуть головой в шляпу, превосходят все трюки подобного рода, какие мне довелось наблюдать».
Еще бы! Недавно на пароходе я видел, как молодой спортсмен из Оксфорда пробежал четыре шага, подпрыгнул вверх и боком перескочил через планку на высоте в пять с половиной футов; но без разбега он не сумел бы перепрыгнуть через планку на высоте хотя бы в четыре фута. Я знаю наверняка, ибо сам пробовал.
Теперь мне понятно, у кого учился своему искусству кенгуру.
Сэр Джордж Грэй и мистер Эйре утверждают, что туземцы рыли колодцы в четырнадцать — пятнадцать футов глубиной и диаметром в два фута, — рыли в песке колодцы «совершенно круглые, абсолютно отвесные и замечательно выполненные».
Единственным инструментом им служили руки и ноги. Как туземцы ухитрялись выбрасывать песок из такой глубины? Как умудрялись нагибаться, чтобы его достать, если там было лишь два фута пространства? Как им удавалось укрепить эту песчаную трубу, чтобы она не осыпалась и не погребла их там? Чего не знаю, того не знаю. Но как бы то ни было, эти невероятные трюки они проделывали. Глотали они этот песок, что ли?
Мистер Чонси с восхищением говорит о терпении, ловкости, живом уме туземца-охотника, подстерегающего эму, кенгуру или иную дичь:
«Когда он пробирается через кустарник, его шаги легки, упруги, бесшумны; его зоркий глаз не пропустит ни малейшего следа на земле; перевернутый листок, сломанная ветка, травинка, примятая недавно пробежавшим зверьком, сразу же привлекут его внимание; словом, от его острого взгляда не укроется ничто, что могло бы пойти ему в пищу или предупредить об опасности, близкой или далекой, на земле или на деревьях. Ему достаточно беглого взгляда на ствол дерева, чуть оцарапанного поднявшимся или спустившимся опоссумом, чтобы определить: поднялся ли опоссум на дерево прошлой ночью, и спустился ли он обратно на землю».
Вот была бы находка для Фенимора Купера! Уж он бы по достоинству оцепил этих людей. Он не променял бы глупейшего из них на самого умного из своих могикан.
Все дикари вырезают изображении различных предметов на коре; однако они не очень-то похожи на оригинал, и обычно им недостает выразительности. Между тем рисунки аборигена-австралийца передавали характерные признаки зверей, сохраняя правильные пропорции; они получались живыми и выразительными. А его изображения белых людей и своих соплеменников были почти столь же хороши, как его рисунки прочих зверей. Он одевал белых людей по последней моде, что мужчин, что женщин. Как художник-самоучка он вряд ли имел себе равных среди дикарей.
Его место в искусстве — я имею в виду рисунок, а не живопись — не из последних, в самом широком смысле. Его искусство вообще нельзя считать искусством дикарей, а на две ступени выше него и на одну ступень выше самой низкой градации искусства цивилизованного. Точнее говоря, его место в искусстве — между Ботичелли и Дюморье. Это значит, что он рисовал не хуже, чем Дюморье, и лучше, чем Ботичелли. По настроению, экспозиции и выбору сюжета его рисунки напоминали обоих. Его «корробори» австралийских дикарей перекликается с белгравскими бальными залами Дюморье, если не считать одежды и налета цивилизации; «Весна» Ботичелли — «корробори» еще более идеализированное, но в этой картине меньше одежды и больше цивилизации. Зато вполне достаточно добрых намерений, — вот это да!
Абориген умеет разводить огонь трением. Я тоже пробовал.
Все дикари с завидным мужеством переносят физическую боль. У аборигена-австралийца это качество развито особенно сильно. Нижеследующие ужасы приведены преподобным Генри Вулостоном из Мельбурна, который был хирургом, прежде чем стал священником. Слабонервным читать не рекомендуется.
«(1) Летом 1852 года я отправился верхом из Олбани, бухта Кит Джордж, и Кейп-Рич, и сопровождал меня пеший туземец. В первый день мы проделали около сорока миль и остановились на ночлег у колодца. Мы сварили и съели ужин; потом туземец сгреб в кучу горячую золу и на секунду сунул в эту тлеющую массу свою правую ногу; вытащив ее, он затопал по земле с гортанным протяжным криком, выражавшим боль и удовлетворение. Он проделал это несколько раз. Когда я спросил о причинах его странного поведения, он сказал только: «Лечу свою ногу», — и показал мне обугленный большой палец, ноготь с которого был сорван по дороге пнем чайного дерева, защемившим палец; он стоически терпел боль до вечера, пока ему не представилась возможность прижечь рану вышеописанным примитивным способом».
На следующий день он «как ни в чем не бывало» продолжал путешествие и прошел тридцать миль. Не забавно ли: иметь при себе врача и самому врачевать себя.
«(2) Однажды туземец, лет двадцати пяти, обратился ко мне как к доктору с просьбой — извлечь из его груди деревянное острие копья, которое месяца четыре назад, но время схватки с врагом, довольно глубоко проникло ему в тело, едва не задев сердце. Копье срезали, но острие осталось и постепенно двигалось все дальше в сторону спины. Исследуя молодого человека, я прощупал меж ребер под левой лопаткой твердый предмет. Я сделал глубокий разрез и с помощью щипцов извлек зубец, сделанный, как обычно, из твердого дерева, длиною в четыре дюйма и около дюйма толщиной. Он был гладкий и частично, так сказать, переварился, благодаря размачиванию, которому подвергался во время четырехмесячного путешествия по телу. Рана от копья давно зажила, оставив лишь небольшой рубец; после операции, — туземец перенес ее не дрогнув, — он, видимо, не ощущал боли. По правде говоря, если судить по его отменному здоровью, посторонний предмет в теле ничуть ему не мешал. Через несколько дней он чувствовал себя превосходно».
Но больше всего мне нравится случай 3. Всякий раз, когда я перечитываю это место, я словно сам переживаю все переживания пациента, каковы бы они ни были.
«(3) Однажды около бухты Кинг-Джордж ко мне явился одноногий туземец и попросил сделать ему деревянную ногу. Чтобы добраться до меня, ему пришлось с таким увечьем пройти чуть ли не сто миль. Нога была отнята по самое колено, и при осмотре я обнаружил, что обрубок обуглился и оттуда дюйма на дна торчит обожженная кость. Кость я тут же отпилил, сделав по возможности приличную культю, покрыл ампутированный конец кости мышечной средой и, пока не зажила рана, несколько дней держал пациента под наблюдением. Туземец рассказал мне, что в схватке с другими чернокожими его ударили копьем в ногу, и копье застряло в кости под коленом. Видя, что дело плохо, он совершил над собой эту варварскую операцию, которая, по-видимому, не такая уж редкость среди этих людей. Он зажег костер и вырыл рядом яму такой длины, чтобы в ней поместилась нога, и такой глубины, чтобы раненое место находилось вровень с поверхностью земли. Потом он обложил ногу горящими угольями и подбавлял угли до тех пор, пока нога в прямом смысле слова не отгорела. Подобное прижигание исключало возможность кровотечения, а дня через два туземец с помощью длинной крепкой палки заковылял к проливу, хотя ему предстояло идти больше недели».
Но он оказался привередливым человеком. Деревянную ногу, которую ему сделал доктор, он вскоре выкинул, ибо «в ней не было чувствительности». Хотел, наверное, чтоб в ней была такая же чувствительность, как в той, которая отгорела.
Ну, хватит об аборигенах, хоть мне и жаль с ними расставаться. Они необыкновенно занятные существа. Вот уже четверть века как власти многих колоний держат тех, кто остался к живых, в комфортабельных лагерях, кормят их и заботятся о них. Если бы я это знал, когда был в Австралии, я бы не упустил случая повидать их, но я не знал. Я бы не поленился пройти пешком тридцать миль, только бы увидать хоть чучело аборигена.
У австралийцев есть свой диалект. Эго само собой разумеется. Широкое разведение овец и крупного рогатого скота, своеобразная природа и своеобразные туземные животные — как люди, так и звери — не могли не породить местный диалект. У меня где-то хранятся записи всяких оборотов речи на этом диалекте, но сейчас я помню только несколько словечек и фраз. Однако и они достаточно выразительны. Обширные, безлюдные, бесплодные пустыни создали такие красноречивые сочетания слов, как: «ничья земля», «страна — конца края не видать», а также меткие словоупотребления: «она живет в стране конца края не видать», что означает: она старая дева. Неплохо и такое: «выгон для телок» — пансион для молодых девиц; «перепахать поле» — соответствует нашему разбойничьему термину «ограбить» дилижанс или поезд; «зеленый» — все равно что по нашему «новичок», новый поселенец. А бессмертное «Вот это да!». Мы должны его позаимствовать, «Вот это да!» Напечатанное, оно примерно соответствует вашему: «Вот так номер!» Но что способны передать бесстрастные буквы! Если «Вот это да!» произнести с истинно австралийским умилением и страстью, оно стоит шести наших по своему изяществу, прелести и колоритности. Наше выражение грубо, оно раздражает, его не скажешь в гостиной или в «выгоне для телок», меж тем «Вот это да!» там уместно; оно ласкает слух, если, конечно, умеючи его произнести. Я не раз видел это выражение напечатанным во время путешествия по Тихому океану, но оно меня не тронуло, не вызвало во мне симпатии. Ведь то была лишь мертвая оболочка, без души — недоставало интонации, одухотворенности, глубины чувства, красноречивости. Но когда я впервые услышал его из уст австралийца, оно меня воистину потрясло.