Целый город дурачится.
По улицам маски, домино, пьеро, коломбины, арлекины.
В воздухе град белых алебастровых конфетти.
На главной площади Massena[40], под шутовской триумфальной аркой, колоссальная фигура Карнавала.
Добавьте к этому тепло, весну, голубое небо, яркое солнце, пальмы, цветы.
Какой контраст после кислого Петербурга или нахмурившейся Москвы.
Карнавал не привился к нашей жизни.
Ещё Пётр хотел ввести веселье административным порядком.
— С такого-то по такое-то число быть всем весёлым.
Но из всех реформ эта не удалась больше других.
Даже в административном порядке мы оказались народом невесёлым.
Итак, над целым городом — весёлая власть Карнавала XXXI.
Не знаю, может быть, это потому, что немцы наводнили Ривьеру. Но только и Карнавал онемечился.
Карнавал XXXI держит в руке бокал шампанского. Но лицо у него немца, до краёв налитого пивом. Настоящие швабские усы.
Карнавал представляет собой довольного, сытого, раскормленного буржуя. Самодовольное, сияющее самодовольством, плоское пошлое лицо.
У него, прямо обожравшийся вид.
Он глядит с высоты, торжествующий, наглый.
— Вот по чьей дудке вы нынче пляшете!
Арлекин, на котором он едет верхом, превосходен.
Положительно, это произведение недюжинного художника.
Длинному, узкому лицу Арлекина он придал что-то дьявольское.
Арлекин смеётся зло, умно, презрительно и с какой-то жалостью, прищурив умные глаза, смотрит на беснующуюся, пляшущую, кувыркающуюся толпу.
При виде этой смеющейся морды мне вспомнился один из сонетов Бутурлина:
…«Как ты жизнь и людей глубоко презирал,
Арлекино, мой друг!»
Он смотрит так на дурачащихся кругом, пёстрой толпой заполнивших всю площадь людей, — словно видит сквозь маски.
Кругом вертлявые паяцы, беснующиеся коломбины, прыгающие пьеро, а он видит петербургских средних лет чиновников, английских мистрисс с лошадиными зубами и фабрикантов усовершенствованных подтяжек.
Вот летят, пляшут под звуки «il grandira»[41] из «Птичек певчих», — два клоуна, паяц, какая-то резвушка — домино.
Они заметили вертящегося на одной ноге пьеро.
Окружили.
Белая пыль столбом.
Град confetti.
Пьеро завертелся, завизжал, как поросёнок. Зацепил жестяным совочком confetti, ловко запустил их прямо в рот хохочущему домино.
— Счастливые дети юга, солнца, весны! — думаете вы.
Резвушка-домино взвизгнуло:
— Shocking!
Но и с ловкого пьеро слетела маска.
Перед вами красное жирное лицо с напомаженными усами вверх. Словно двумя штопорами он хочет выколоть себе глаза.
Град confetti посыпался на него с особой силой.
Кругом крики, хохот, визг.
Он закрыл толстыми красными пальцами жирное, красное лицо:
— Ah! Meine Herren…[42]
Арлекин смотрит на него прищуренными глазами, со злой улыбкой на тонких губах:
— Пари, что это фабрикант усовершенствованных подтяжек?
Они являются сюда, чтобы играть «в детей».
Если вы вырветесь на минуту из этого вихря confetti и подниметесь передохнуть на балкон casino, — вид перед вами необыкновенный.
Вместо площади — разноцветное, пёстрое море, которое волнуется, кипит, шумит, ревёт.
Водоворотом кружатся синие, жёлтые, красные, зелёные костюмы.
Среди этих водоворотов медленно движутся процессии.
Вот на гигантском омаре едет madame Карнавал с моноклем и наглым взглядом кокотки.
Взвился в воздух колоссальный осёл, и двое колоссальных крестьян с глупейшими, испуганными лицами беспомощно машут в воздухе руками.
Проезжает колоссальная римская триумфальная арка. Курятся жертвенники перед статуями богов. Жрецы, матроны, сами статуи богов на пьедестале пляшут канкан.
Качается на огромных качелях колосс-Гулливер с лилипутами детьми.
Лилипуты его все перевешивают.
Гулливер рыжий.
— Вот англичанин и буры! — кричит кто-то.
Между кулаками с огромными головами драка.
Карикатурный полицейский заглянул в несгораемый шкаф.
В шкафу оказался «lanin».
Тереза Эмбер налетела на полицейского, ударила его по затылку:
— Не любопытствуй!
И между огромным Фредериком Эмбер, целой Эйфелевой башней — Евой Эмбер, Терезой и партией колоссов-полицейских затевается драка.
— Браво, Тереза! — кричат кругом.
— Положительно она приобретает всеобщие симпатии.
Полицейские смяты, подхватывают товарища, у которого болтаются руки и ноги, и отступают.
Тереза захлопывает несгораемый шкаф и победоносно командует:
— Вперёд!
Жест такой, словно:
— Правда в ходу, и ничто не может её остановить!
Ураган восторженных криков. «Семья» засыпана confetti.
А кругом пляшет, крутится, вертится в дыму белой пыли, вихре confetti пёстрая, разноцветная толпа, но всё это иностранцы, в лучшем случае, парижские буржуа, играющие «в детей».
Сами «дети юга», — Ницца, — стоят в стороне от всего этого празднества, хмуро, мрачно и озлобленно.
Франция становится плохим местом для веселья. Ницца — в особенности.
С каждым годом наплыв иностранцев, едущих во Францию повеселиться, всё растёт и растёт. В Европе нет приказчика, который не мечтал бы побывать в Париже.
Это целый поток «маленьких буржуйчиков», в котором тонет Франция.
А из десяти иностранцев, едущих во Францию, если не восемь, то девять имеют главным образом в виду ознакомиться с «лёгкостью тамошних нравов».
Спрос на «дешёвые сорта кокоток», как деловито говорят французы, возрос чрезвычайно.
Трудно представить себе, какое колоссальное число молодых девушек поглощает ежегодно этот «спрос» со стороны иностранцев.
Девицы, в свою очередь, плодят сутенёров. А сутенёры бесчинствуют, дерутся, устраивают скандалы, избирая своими жертвами главным образом иностранцев.
Так и идёт всё кругом.
Иностранцам приходится накалываться на шипы, срывая «бутоны».
В Париже хозяйки мастерских и магазинов перестали жаловаться на разврат среди мастериц и учениц.
Даже напротив.
Они находят:
— Молодая девушка, которая имеет посторонние заработки, украшает магазин. Она лучше одевается, а за ужинами в отдельных кабинетах они приобретают шик и отпечаток элегантности. Они приучаются обращаться с людьми.
Но Ницца, куда налетает стая парижских кокоток, стоном стонет от этого нашествия.
Меня заинтересовал этот необыкновенный, небывалый, невиданный наплыв сутенёров в Ницце.
Сутенёры — хозяева улицы.
Они ходят толпами. Они на каждом шагу.
И все самый юный народ, почти мальчики, 15–16—17 лет.
Я пользовался ранними часами, когда мало покупателей, чтоб зайти в маленький магазин, к ремесленнику, что-нибудь купить и разговориться на интересовавшую меня тему.
Вся ремесленная Ницца волком воет.
— Нет никакой возможности! Что делает с нашим городом эта саранча! Верите ли, нет возможности иметь ученика, подмастерье! Они все помешаны на том, чтоб поступить на содержание к какой-нибудь твари! Нет молодого мастерового, который не бежал бы в сутенёры!
— Я переменил трёх подмастерьев в течение месяца!
— Я четырёх!
— Я остался без учеников. Все на улице. Все пошли в сутенёры.
Добрые люди забывают только прибавить, при каких условиях у них живут и воспитываются эти ученики, так охотно меняющие «честный кусок хлеба» на позорную профессию.
Как бы то ни было, но сутенёры в Ницце — хозяева положения.
В отелях вас предупреждают:
— Вечер. Возьмите извозчика. Теперь не безопасно ходить одному.
— Идти вечером с дамой?! Да избави вас Бог!
И это по самым центральным улицам.
В газетах только и читаешь:
— Банда каких-то молодых бродяг выбила глаз прохожему такому-то.
— В полицию доставлен раненый в бок ножом. Он сказал, что получил удар в ссоре с такими же, как он, не имеющими определённой профессии юношами.
На главной улице Ниццы, на avenue de la Gare, вовсе не редкость услыхать вечером вопли, крики.
— Что случилось?
Толпа сутенёров бьёт в чём-то провинившуюся перед ними несчастную кокотку.
И это на глазах у целой толпы.
— Кому же охота с ними связываться и получить нож в бок?
Сутенёры положительно терроризируют публику.
Кражи и грабежи увеличились невероятно. И всё это с чисто сутенёрскою наглостью.
Стали воровать даже в первоклассных отелях, обыкновенно хорошо охраняемых. То на днях у какой-то испанской маркизы стащили на 50,000 франков драгоценностей и на 200 тысяч франков ценных бумаг.
А то избили и ограбили в 8 часов вечера на главном центральном бульваре какого-то иностранца.
Англичане и американцы подняли уже шум в своих газетах.
«New York Herald», в своём парижском издании, и «Daily News» напечатали статьи о том, что:
— В Ницце становится невозможно жить!
Англичане и американцы! Самые «доходные гости»! Когда жалуются на что-нибудь англичане и американцы, — на их жалобы нельзя не обратить внимания. Сейчас начнут бойкотировать!
И ниццские газеты, как они ни распинаются за «наш прекрасный город», принуждены были напечатать:
— К сожалению, сообщённое приходится подтвердить… Конечно, наша полиция великолепна!.. Но качество не заменяет количества… Полиции у нас оказывается мало…
Добавьте к этому всё увеличивающееся и увеличивающееся недовольство среди коренных обитателей Ниццы.
— Чёрт возьми! Что же мы выигрываем от всего этого шума и гама, который поднимают в нашем городе? Приезжают из Парижа содержатели гостиниц, модистки, из Лондона портные. Приезжает из Парижа прислуга, из Парижа мастера. Обирают все деньги, какие тратят здесь иностранцы, и уезжают домой. Нам-то от этого что?
Не надо забывать, что мы находимся в стране, где всё ценится с одной точки зрения:
— Насколько это заставляет двигаться коммерцию?
Растёт недовольство и иностранцами.
Особенно взбешено оно немцами, появившимися в необычайном количестве:
— Что ж это за иностранец пошёл? Разве мы к такому иностранцу привыкли? Едет во втором классе! Останавливается в отеле второго разбора! Ест, пьёт в пансионе! Всё привозит с собой! Ничего не заказывает! Ничего не покупает! Разве прежде такие иностранцы были?! Ни обедов не дают! Ни завтраков со знакомыми не устраивают! В омнибусах ездят!
Один парикмахер с ужасом говорил мне:
— Бреются сами!!!
Так что я должен был его умолять:
— Ради Бога! Вы меня зарежете от ужаса! Ведь я же бреюсь не сам! За что?!
И это презрение к иностранцам «за плохое качество» показывается на каждом шагу.
Презрение лавочников к «плохим покупателям».
Озлобление общее.
И озлобление самое сильное потому, что оно на экономической подкладке.
Вот среди какой атмосферы приходится «веселиться» иностранцам, приезжающим сюда играть «в детей».
На первой же bataille des fleurs[43] банды сутенёров, выстроившись рядами, накидывались на ехавшие к «месту сражения» экипажи, обрывали с них цветы, ругали сидевших в колясках, вскакивали на подножки.
Произошло несколько побоищ.
Во время batailles des confetti[44] сутенёры в своих типичных каскетках шныряли среди масок и запускали прямо камнями.
И, наконец, на второй bataille des fleurs какой-то извозчик, в ответ на случайно попавший в него букетик цветов, запустил в трибуны «ключом», которым отвинчивают гайки у колёс.
«Ключ» попал в какого-то мэра, приехавшего с севера Франции на юг повеселиться. И разбил мэру физиономию.
Извозчик, оказывается, был «вообще зол».
— Малы заработки. Дёшево нанялся!
А букет фиалок, неловко брошенный весёлым мэром, привёл его в полное экономическое остервенение.
Что за проклятое время!
Нынче ни шагу без экономических вопросов.
С экономическими вопросами приходится встречаться даже на bataille des fleurs.
Вы кидаете букет фиалок, а вам в ответ летит «экономический вопрос».
И бедный мэр с разбитым экономическим ключом лицом должен был думать:
— А экономическое положение, чёрт возьми, вовсе не так блестяще, как объявляется об этом с министерской скамьи! В воздухе стали летать ключи.
И вот это веселье иностранцев среди озлобленного города кончилось.
На площади префектуры вспыхнули костры бенгальского огня. Загремела артиллерия. С треском лопнули в воздухе сотни ракет, — полог из разноцветных искр навис над площадью. Тысячи римских свечей осыпали фигуру Карнавала XXXI.
«Весёлый властитель» вспыхнул огромным костром.
Маски, домино, паяцы, коломбины, схватившись за руки, в последний раз с криками, с песнями закружились вокруг пылавшего Карнавала.
И, право, было что-то даже грустное, меланхолическое в этой традиционной церемонии сожжения Карнавала.
Карнавал умирал с тем же самодовольным лицом.
А из столба пламени долго-долго ещё смотрел на беснующуюся толпу с презрительной улыбкой на тонких губах Арлекин,
Но пламя лизнуло и его по морде и стёрло улыбку.
Карнавал был кончен.