— Amico![49]
И на моё плечо «тяжело» опустилась чья-то рука.
Передо мной стоял человек маленького роста, завёрнутый в чёрный плащ, в широкополой калабрийской шляпе, надвинутой на глаза.
А я как раз шёл и думал:
«Чёрт! Ни одного типичного римлянина!»
Я полез было в карман, чтоб дать римлянину пару сольди.
Но римлянин воскликнул знакомым голосом:
— Caro!.. Voi?![50]
— Если вы хотите быть вежливым, так уж говорите не «voi», а «lei».[51] Здравствуйте и вообще, если вы не забыли ещё русского языка, не будем ли мы говорить лучше по-русски?
Это был поэт Пончиков. Ему удалось продать какому-то легкомысленному издателю «пук своих стихов», — и я знал, что он поехал в Италию.
Пончиков сдвинул на затылок свою калабрийскую шляпу, — она была ему страшно велика, — и схватился за свой «воспалённый» лоб.
— Здесь мне хотелось бы говорить по-латыни!
— Вряд ли сумею.
— Две недели как я не спал!
— Вы нездоровы? Что у вас?
Он взглянул на меня «страшно».
— Что у меня? У меня — Рим!
— Рим?!
Он «судорожно» схватил меня за руку:
— Мне хотелось бы разбить голову об эти камни Вы понимаете? Вы понимаете? Колизей! Капитолий! Аппиева дорога! А-а!
У него вырвался какой-то стон.
— Весь мир перевернулся на моих глазах! Минутами я смотрю на мир глазами Нерона!
— Господи, спаси и помилуй!
— Да, Нерона!
Он опять посмотрел «страшно».
— Жизнь человеческая не представляет для меня никакой цены. Я всё ниспровергаю. Море крови — для меня это только сладострастие! Огонь, — я вижу в нём только красоту. Я требую красоты! Я мечом, пытками, огнём заставляю мир быть красивым! Я мог бы сжечь Рим!
— Господи, какие ужасы!
Теперь уж он шептал «страшным» шёпотом:
— Вокруг меня скользят тени. Цезари, Мессалина, Агриппина, «мед-но-бо-ро-дый»! Отпущенники, сенаторы, весталки…
— Друг мой, уж женщины сходят с тротуара, чтобы вас обойти. Вы так махаете руками…
— А! Римлянки! — в восторге крикнул он, сделав оглядывавшимся на него с изумлением женщинам такой какой-то жест, что они расхохотались.
— Вы куда идёте? — весело обратился он ко мне. — Мне на форум! Меня ждут на форуме друзья. Идём на форум?
— Идём, пожалуй, хоть на форум.
И он пошёл такой походкой, с таким видом что каждый должен был подумать:
— А этот человек идёт на форум. У него есть там дело!
Такой походкой, с таким видом, словно он шёл предложить сенаторам немедленно разрушить Карфаген.
— Двое соотечественников, — пояснял он мне на ходу, — так, встретились дорогой. Случайно. Благоуханский один, учитель. Другой…
Пончиков сделал в высшей степени презрительное лицо:
— Вы его увидите!
И он, насколько возможно, басом добавил:
— Мы решили сегодня сойтись все на форуме.
Слова его были полны значительности.
Но «друзья» не успели дойти до форума.
Благоуханского мы догнали по дороге.
Невысокого роста господин, в сереньком триковом костюме, приподнял пуховую шляпу над жиденькими, длинными, белесоватыми волосами, поправил на носу золотые очки и тонким голосом сказал:
— Благоуханский.
— Magister! — пояснил Пончиков.
— Да-с, учитель! — подтвердил г. Благоуханский, кивнув маленькой козлиной бородкой.
Мы пошли вместе.
— А этот? — с омерзением спросил Пончиков.
— Он сейчас догонит-с.
Пончиков сделал ещё более омерзительное лицо.
— Все?
— Постоянно-с!
— Вы в первый раз в Италии? — спросил я у Благоуханского.
Он посмотрел на меня ласково и мило.
— В первый раз с лёгким сердцем переехал я через Альпы.
— И нравится?
— Приветливо встретила меня эта страна древней цивилизации. Обилие достопримечательностей…
Но нам кто-то отчаянно «цыкал» сзади.
Мы оглянулись.
С котелком на затылке, в каком-то необыкновенно цветном жилете, летел человек, лет под 40, с прыщами по всему лицу, в золотом пенсне и шнурком за ухом.
— Он! — с отвращением сказал Пончиков.
«Он», как ни быстро шёл, но оглядывался на каждую проходившую женщину, мерил её взглядом от затылка до пяток.
И говорил очень громко своё заключение.
— Дрянь!
Или:
— Ничего себе!
Или:
— Вот так чёрт!
Он крепко тиснул мою руку.
— Ситников, из Москвы.
— Замешкались? — с милой улыбочкой спросил Благоуханский.
— Обещали штукец!
И, обратившись ко мне, «Ситников из Москвы» вдруг спросил:
— Что, батенька, тоже на здешнюю рухлядь собрались посмотреть?
Но я не успел ответить.
Мы вышли из-за поворота, и Пончиков с таким «широким» жестом, словно он отдёргивал занавес со всего мира, воскликнул:
— Forum Romanum!
Г. Ситников поморщился:
— Не люблю я, признаться сказать, перед завтраком эти гадости смотреть.
Даже я изумился.
— Какие гадости?!
— Да вот форумы-то эти! Аппетит только этот форум отбивает!
— Как же может форум аппетит отбивать?!
— Ну, что хорошего? Смотреть противно. Торчат из земли какие-то почерневшие колонны ломаные. Чисто корешки гнилых зубов. Тьфу! Не понимаю, какое удовольствие.
Пончиков исказился в лице.
— Этими зубами Рим пережёвывал вселенную! — с ненавистью прошипел он.
— Пожевал, да и будет, — спокойно ответил Ситников, — а теперь бы это безобразие следовало и убрать. Что это! Посреди города, — и вдруг какой-то мусор. Ни к чему.
Пончиков задыхался от злобы.
— И это адвокат? Это адвокат! — только и нашёлся сказать он, обращаясь ко мне.
— И очень просто, что адвокат! — с тем же невозмутимым спокойствием отозвался г. Ситников. — А вот англичаночка-то не вредная!
Он подробно осмотрел остановившуюся рядом молоденькую англичанку с «Бедекером» и сказал прямо ей в глаза:
— Бабец высоких качеств!
Благоуханский в это время, размахивая «Бедекером», торговался с проводником.
— Вы видите, у нас «Бедекер»! — говорил он на каком-то невозможном французском языке, произнося «Бедекер». — Вы видите, у нас Бедекер? Вы нам не нужны! Но мы вас берём. Нас четверо. Один франк, — и никаких «pour boir». Один франк, — а всё показать! Желаете вы? Желаете на этих условиях?
— Не покажи ему чего! — усмехнулся г. Ситников. — Он каждый вечер счёт составляет, что истратил и что видел, и делит. «Венера Капитолийская», — говорит — мне в 12½ копеек обошлась, но если б я сегодня ещё пошёл в Пантеон, можно бы её и в шесть копеек вогнать.
— Господа! Гид согласен! По 25 чентезимов с человека! — подбежал Благоуханский.
— О Господи! — простонал Пончиков, проводя рукой по лбу, словно отгоняя какой-то кошмар. — Зачем вам гид? Я знаю здесь каждый камень.
— Ну, да! — спокойно, как всегда, заметил «Ситников из Москвы». — Намедни поехали Аппиеву дорогу смотреть, а попали куда-то на водосток. А вы всё ещё себе голову об эти камни хотели разбить!
Пончиков только смерил его презрительном взглядом и вздохнул.
Мы спустились на форум.
— Хорошо-с! — бежал впереди, поправляя очки, Благоуханский. — Сначала сюда-с! По порядку, по порядку-с, чтоб ничего не пропустить! Отлично-с. Это атриум Весты-с. Превосходно-с! А где ж тут должен быть дом весталок? В книжке обозначено: «дом весталок». Ах, направо-с? Превосходно. Дом весталок видели.
Он зачеркнул карандашом в книжке.
— Позвольте! Тут должно быть два дома весталок! Где же другой-то-с? Где же другой-то-с? Ах, налево тоже дом весталок? Благодарю вас. Значит всё. Оба. видели! Теперь дальше-с!
— Весталки! — в изнеможении простонал Пончиков, чуть не падая, прислоняясь к какой-то колонне.
— Ещё неизвестно, какие они из себя-то были, эти весталки! — тоном глубокого рассуждения заметил г. Ситников. — Может, такой бабец… кроме как в весталки-то и идти было не во что… Мордальон!
— Ситников!!! — в отчаяньи воскликнул Пончиков. — Вам никогда не приходила мысль о самоубийстве?
Г. Ситников отвечал спокойно и подумав:
— Нет. А что?
— Жаль.
Он отвернулся.
— Я чувствую, что тут где-то близко «священная дорога»! — в томленьи сказал он.
— Господа, торопитесь! — кричал нам и махал «Бедекером» Благоуханский, — этак мы не успеем всего видеть. «Священная дорога»!
— Я говорил! Я предсказывал! — простонал Пончиков, бросился бежать и вдруг, взбежав на огромные плиты «священной дороги», остановился в какой-то необыкновенно вдохновенной позе.
— Via Sacra!
И он взмахнул руками:
— Пустите меня разбить голову об эти камни!
— Бейте! — спокойно сказал Ситников и, потрогав огромные плиты тросточкой, заметил: — А мостовая у римлян была дрянь!
— Римляне не ездили! — с презрением огрызнулся Пончиков. — Римлян носили в носилках.
— Всё равно, хоть и в носилках, а мостить мостовую следовало добросовестно. Как вымощено?
Пончиков перестал вдруг махать руками. Он лёг на возвышение около «священной дороги».
— Благоуханский, дайте мне помечтать среди этих развалин. Благоуханский, я закрою глаза, а вы идите. Вы идите!
Благоуханский пошёл, на цыпочках перебираясь с камешка на камешек.
— Нет, — с досадой воскликнул Пончиков, — у вас не римская поступь. Ситников! у вас сапоги на двойной подошве?
— Всегда на двойной.
— Идите по «священной дороге». Это более напоминает сандалии. Идите, я буду слушать эту музыку.
И, «запрокинувшись», он заговорил «словно в бреду»:
— Это идёт Тит… Нет, Веспасиан… Воскурить в собственном храме… Его шаги… Иди, иди, Веспасиан!..
— Вот бабец! Это бабец! — закричал вдруг г. Ситников, прекращая «шествие» по «священной дороге».
Пончиков вскочил, весь багровый, весь трясущийся:
— Ситников, вы… вы…
Какое-то страшное, ужасное слово готово было сорваться у него «с уст».
Но Ситников, приставив руку козырьком к глазам, весь был занят рассматриванием какой-то толстой немки, которая с «Бедекером» лазила по камням.
— Вот бабец! Если только, подлая, не в интересном положении, округлость форм поразительна! Бомба! Прямо, бомба! Ногу подняла! Ах, подлая! Глядите, глядите, какая нога!
— Cloaca Maxima, господа! Cloaca Maxima! — радостно воскликнул Благоуханский, вслед за гидом нагибаясь над каким-то отверстием.
— На «священной-то дороге» да клоака? Ловко! — оторвался от немки Ситников.
— Cloaca Maxima! — сверкая глазами, сказал Пончиков.
— Всё равно, нечистоты по ней текли.
— Я и римские нечистоты бы выпил! — вне себя, с ненавистью, сжав кулаки, крикнул Пончиков. — Вы профанируете!
Г. Ситников сплюнул:
— Тьфу! Какие вы гадости всегда перед завтраком говорите! Помилуйте, этак и кусок в глотку не полезет! Тут и древности-то эти омерзение внушают, а вы ещё мерзости говорите.
— Господа! не ссорьтесь! — чуть не плакал Благоуханский, с умилённым лицом обращаясь то к тому, то к другому. — Потом будете ссориться. Теперь смотреть! Гид и то сердится! «За франк», говорит. Идёмте. Он нам арку Севера покажет. Идём, пожалуйста, смотреть арку Севера!
Пончиков бросил на Ситникова уничтожающий взгляд и величественно сказал, «красиво» запахивая плащ:
— Идём к арке императора Севера!
Ситников по дороге к арке деловито объяснял мне:
— Не знаю, насколько верно, но обещали показать бабец сверхъестественный. Не знаю, насколько верно. Из знатной, говорят, фамилии. Патрицианка, чёрт побери! Лестно в патрицианской семье по себе воспоминание оставить. Да я за знатностью, положим, не гонюсь. Я не честолюбив. Мне бы бабец был. Вы не изволили быть около Scala d’Ispania?
— Нет.
— Рекомендую. Замечательный бабец есть. Натурщицы. Они там сидят. Думаю, художником прикинуться. «Венеру, мол, мне нужно!» Этакую Милосскую. Пусть покажутся!
Пончиков стоял уже под аркой Севера и, закатив глаза так, что были видны одни белки, говорил снова «как бы в исступлении»:
— Легионы… пленники… изнемождённые цепями… знамёна… проходят… я слышу топот их в гуле и звоне этого мрамора…
Г. Ситников хлопнул ладонью по звонкому мрамору:
— Вещица старенькая!
— Ситников, вы… вы раб? — воскликнул Пончиков.
Из глаз его готовы были брызнуть слёзы.
Во второй раз я встретился с «друзьями» в trattoria[52], где они столовались.
Это была омерзительная, но «римская» траттория, где кормили за гроши и поили на удивленье скверным вином.
Когда Джузеппе, официант, подавал «суп из рыбы», разлитый в тарелки, — это был бенефис его большого пальца. В эти дни, — и только в эти, — его большой палец мылся хоть супом.
Из кухни пахло чем-то таким, словно там была не кухня, а что-то совсем напротив.
Тратторию, оказалось, разыскал Благоуханский.
— Это он для экономии, — пояснил мне г. Ситников, — чтоб капитолийских Венер себе подешевле вгонять.
Когда я пришёл, «друзья» не были ещё в сборе.
Ситников, по обыкновению, «замешкался».
Пончиков полулежал на лавке, разбитый, изнемогающий, почти умирающий.
— Я был на арене Колизея! — объяснил он мне кратко.
Благоуханский сидел за столом и что-то зачёркивал и перечёркивал в книжечке Бедекера.
— Много сегодня успели осмотреть? — спросил я.
Он на минутку поднял голову.
— 82 картины и 174 статуи! — ответил он со счастливой улыбкой и снова погрузился в зачёркивания, перечёркивания и вычисления.
Вошёл Ситников. Шляпа, как всегда, на затылке. Вид радостный.
— Честной компании. Замешкался! Античную вещицу разыскал!
— Какую? Где? — оживился Пончиков.
Ситников прищёлкнул языком.
— В соседнем коридоре, в нашем же альберго, горничная! Что-то потрясающее! Мимо проходил, номер отворен, комнату убирала. Остановился, залюбовался. В Ватикан подлую! Такой округлости форм… Надо будет у хозяина в другой коридор попроситься!
Пончиков безнадёжно померк глазами и гаснущим голосом сказал Джузеппе:
— Giuzeppe, date noi maccaroni!
Ситников с неудовольствием навертел на вилку макарон:
— Опять макароны!
— Не поросёнка же вам в стране Данте! — с презрением отозвался Пончиков.
— Поросёнка хорошо бы! — согласился Ситников и, всё навёртывая и навёртывая на вилку макароны, продолжал: — У меня в Москве как устроено? Древним обычаем, благолепным, желает со мной клиент о деле разговор иметь — расположи меня Тестовым. Расположен будучи хлебом и солью, могу! И дать сейчас поросёночка. Чтоб был, как младенец высеченный, — весь розовый. И чтоб кожа у него с мясцом сливочным в ссоре была. Чтоб топорщилась!
Благоуханский глотал слюнки.
— Да-с! Чтоб топорщилась! — продолжал «Ситников из Москвы». — И чтоб отставала и хрустела. Чтоб на зубах была музыка! И чтоб ребро его можно было грызть, всё равно как корочку. Хрюск и хрюск. Чтоб был он весь, шельмец, из одного хрящика. И чтоб каша под ним…
Пончиков в негодовании бросил вилку.
— Г. Ситников! Сколько раз я вам говорил, чтоб вы за едой этих мерзостей не говорили!
Ситников посмотрел с удивлением:
— Поросёнок мерзость? Советую вам поэму написать и поросёнка сесть!
— Тут макароны, тут ризото, тут fritto misto!
Лицо у Пончикова пошло пятнами.
— Дрянь фритто мисто! — подтвердил Ситников. — Требушина жареная!
— Г. Ситников!
Пончиков даже взвизгнул и вскочил.
— Если вы будете так отзываться об Италии!..
— Господа, господа! Успокойтесь! — забеспокоился Благоуханский. — Giuzeppe, poi… dopo… да скажите же ему, чтоб подавал следующее. Обещали сегодня за те же деньги курицу сделать. Где курица? Спросите его: где курица?
Курицу подали, но курица была дрянь.
— Осталось ещё только 584 достопримечательности в Риме посмотреть! — сказал Благоуханский, чтоб «опять чего не вышло», и с умильной улыбкой добавил: — И меня зовёт к себе Кампанья!
— Очень вы ей нужны, Кампанье! — сердито буркнул Ситников, уплетая курицу.
— И Апеннины мне улыбаются! — продолжал со сладкой улыбкой Благоуханский, стараясь не замечать грубости.
— Да что, они знакомы, что ли, с вами, Апеннины эти самые? Ну, с какой это стати они станут вам улыбаться? Чему обрадовались?
— Апеннины — горы.
— Тем более было бы глупо с их стороны улыбаться. Выдумываете! А вот курица дрянь. Дохлая курица. И вино дрянь. И весь ваш Рим дрянь! Апеннины!
— Для господина Ситникова нет ничего! — заметил, даже не глядя на него: так велико было презрение, Пончиков. — Ни древних памятников, ни высоких гор, ни великих произведений искусства. Пред господином Ситниковым всё гладко, всё ровно. Вы знаете, что он про папу сказал?
— Да-с, не мог! — хихикнул и Благоуханский. — Ум наш друг имеют положительный. Вместе ходили-с в Собор Петра. Несут на носилках папу среди восторженного народа.
— Pontifex Maximus! — пояснил Пончиков, подняв палец.
— Властитель душ! Всемирный владыка! А г. Ситников пенсне вдвое сложили, посмотрели, говорят: «Личность пожилая!» Только и всего замечания!
— Конечно, личность, действительно, престарелая! Достойно внимания! — подтвердил Ситников, разгрызая грецкие орехи.
— Вот-с! — хихикнул Благоуханский.
Пончиков только пожал плечами и отвернулся.
— А знаете, — сказал вдруг, весь оживляясь, Ситников, — оказывается, что ест папа? Цыплёнка! Я нарочно у какого-то камердинера расспрашивал. Весь в галунах. Дал две лиры. «Что, мол, ест папа?» Оказывается, цыплёнка! И то только белое мясо… Выедает у цыплёнка белое мясо…
Но тут Пончиков вдруг вскочил окончательно, бросил о стол салфетку и крикнул:
— Г. Ситников! Объявляю вам раз и навсегда. Вы — раб! Вы — раб!
Он был даже торжественен. Словно проклинал и отлучал.
— Вы — раб!
Г. Ситников посмотрел на него с глубоким удивлением:
— То есть чей же это раб? Не ваш ли?
Пончиков фыркнул.
— Чей может быть раб! Того, кто будет его господином! Раб! Res nullius!
— Res nullius, — это я понимаю! — даже со смаком сказал адвокат Ситников.
— Но он должен принадлежать кому-нибудь. Люди родятся свободными и родятся рабами!
Г. Пончиков говорил «вдохновенно».
— Раб должен кому-нибудь принадлежать. И если он лишился одного господина, его берёт к себе другой. Он не может быть сам по себе, оставаться свободным. Если вас не держит под башмаком одна горничная, — вас будет держать другая!
— Ну, это какая горничная! — заметил г. Ситников, переходя на миндаль.
— В чём рабство? В натуре раба. В его вкусах, грубых, животных, низких. В его низкой природе. Собственная природа отдаёт его в рабство. Он видит только низкое, мерзкое. Он кидается только на низкое, мерзкое, гнусное. И его берёт себе всякий, когда он сидит на этом низком, мерзком, гнусном и жрёт. Как свинья, не может оторваться от грязи и посмотреть на небо. Это и есть рабство, глубокое рабство природы. И его поведут, куда угодно, поманив только: «здесь тебе дадут грязи, мерзости вволю». Тьфу! Вы раб, г. Ситников. Вы раб! По природе раб!
Пончиков задыхался.
Г. Ситников перебрал на тарелке, нет ли не гнилых миндалин.
— А вы, что же, патриций?
— Я — патриций! — крикнул Пончиков. — Патриций духа! А он, — Пончиков показал пальцем на Благоуханского, — он всадник!
Благоуханский с испугом взглянул на Пончикова.
Ситников посмотрел на Благоуханского с недоверием.
— Всадники были купцы древнего Рима. И он купец, хоть и учитель. Он заботится о том, чтобы ему каждая статуя подешевле обошлась. Он купец. Ему хочется за свои деньги посмотреть побольше. Он высчитывает: «Рафаэль мне обошёлся в 7 копеек». Но он тратит свои семь копеек на Рафаэля. А ты на что? Ты? Ты? Раб?
Г. Ситников поднялся:
— Ну, уж насчёт ты извините! Мы с вами брудершафт не пили. Насчёт моего социального положения в древнем Риме вы можете иметь суждения, какие вам угодно. А персонально для меня оскорбительных отзывов я не позволю. Довольно я тут галиматью-то слушал да на разные гнилушки смотрел…
Пончиков задыхался и лез через стол.
— На гнилушки? Раб! На гнилушки?
Г. Ситников надел шляпу на затылок, не торопясь пожал руку мне и Благоуханскому, и пошёл к выходу:
— Разбивайте вашу небьющуюся голову хоть обо все римские клоаки. А я пойду у хозяина проситься, чтоб меня в другой коридор перевели!
И вышел.
Пончиков «ринулся» за ним.
Благоуханский схватил его поперёк туловища и кричал:
— Успокойтесь! Успокойтесь!
Пончиков воскликнул, скрежеща зубами:
— Я его заколю!
Но я остановил его вопросом:
— Чем?
Пончиков зарыдал.
Так рассорились «друзья».
С неделю я не видал «друзей».
Как вдруг встречаю на улице Благоуханского.
— Здравствуйте. Ну, как?
— Благодарю вас. Всё осмотрел. Теперь осматриваю то, что у Бедекера звёздочками отмечено, во второй раз. А там и прощай, вечный город. В долине Кампаньи! Меня ждёт Везувий.
Мне вспомнился Ситников.
«Очень нужно Везувию тебя дожидаться!»
— Как друзья? — спросил я у «всадника». — Как патриций? Как раб?
Благоуханский только хихикнул и махнул рукой.
— Всё врёт! Ситникову-то и скучно. Он славный малый. Да г. Пончиков на такую линию попал, — теперь с ним ничего не сделаешь! «Какие, — говорит, — могут быть примиренья между рабом и патрицием? Скажите ему, если хочет, может прийти поцеловать мою пятку, когда я сплю. Только, чтоб я об этом не знал!»
— Ну, а Ситников? Сказали вы ему это?
— Сказал-с. Плюнул. «Тьфу, ты, — говорит, — какие мерзости выдумывает! И вы-то хороши: перед самым завтраком этакие вещи передавать. Теперь мне всё и будет казаться, что у меня губы в пятке». Ситников теперь в бедственном положении.
— Что с ним?
Благоуханский махнул рукой уже с отчаянием.
— Это надо видеть! Этому поверить невозможно!
Он вдруг ожил:
— Знаете что? Пойдёмте к нам в альберго! Может быть, вам удастся их примирить. Так бы хорошо было. Ведь в сущности все такие хорошие малые. Только что с разных сторон на жизнь смотрят. Так жизнь велика, для всех взглядов на ней места хватит. А оно, когда втроём, так и гиды, и всё втрое дешевле. Ей Богу! Пойдём!
— Пойдём.
— Прямо к Ситникову!
— Прямо к нему! Он теперь в другом коридоре?
Благоуханский тяжело вздохнул:
— В том-то и дело, что в том же!
Я уж окончательно ничего не понимал.
Не успели мы стукнуть в дверь, как Ситников крикнул:
— Avanti!
И, отворив дверь, мы с ним столкнулись нос с носом.
— Ах, это вы?! — сказал он, отступая и разочарованно.
— Быть может, вы кого ждёте? Мы помешали?
— Нет, нет!
Он вздохнул.
— Что ж её, подлую, ждать!
Я улыбнулся.
— Из соседнего коридора?
— Коли бы из соседнего! — снова вздохнул Ситников.
— Г. Ситников состоят в нежных отношениях с горничной из этого коридора! — пояснил деликатно Благоуханский.
— Убил бобра, могу сказать! — прошёлся по комнате Ситников. — Бабец.
Г. Ситников даже комнату за собой сами убирают! — продолжал пояснять Благоуханский.
— Комнату! Воды в кувшин сам под кран набирать хожу! Рим!
— Как же это так? А горничная?
Г. Ситников покачал головой и даже подразнился:
— Пойдите, поговорите с нею. «У меня — говорит, — в других номерах работы много! А ты, caro, и сам уберёшь!» — «Ах, ты! — говорю. — Да ведь я синьор!» Смеётся, римлянка! «Так что ж, — говорит, — ты синьор, а я синьора. Это ничего не значит! Убирай, — говорит, — убирай».
— Да что ж, красива она, что ли, так уж?
Ситников отступил от меня с изумлением.
Благоуханский хихикнул и даже лицо закрыл, чтоб смеха не было видно.
— Красива?! Мордальон! Рябая форма!
— Да как же это могло случиться, что она вас так?
Ситников развёл руками:
— А вот пойдите же! И сам ума не приложу. Рим, чтоб ему пусто было! Стоило ехать. В Риме был! Что видел? Рябую горничную. Бабец, нечего сказать
Он говорил с глубоким отчаяньем.
И перешёл даже в тон наставительный:
— Вот-с вам, милостивый государь мой, глубоко поучительный пример! Да-с. Вот он-с, патриций-то этот самый, г. Пончиков. Духом живёт-с! В мечтаниях-с! В Мессалину он, что ли, теперь влюблён?
— Говорит, тень её два раза около постоялого двора на улице видел! — подтвердил Благоуханский.
— Оно, положим, Мессалина была бабец не вредный! — раздумчиво проговорил Ситников. — Да-с! Так вот-с! — снова схватил он нить мыслей. — В Мессалину там, что ли, влюблён. Нероном себя воображает. Меня, чай, раз десять в день мысленно в Колизее гладиаторами убивает! Смешно это всё и глупо-с. А всё же жизнь духа. Мечтания-с возвышенные. А тут жирным мясом своим к земле прикреплён! Всякие парения духа отвергаю! Не только на колонну почерневшую, на женскую статую, ежели у неё башка отбита, смотреть не желаю. И вот вам результат-с. В Риме, — и рябой бабец!
— Она ещё, эта горничная-то, требовала, чтоб г. Ситников ей и для других жильцов воду в кувшине носил! — с соболезнованием добавил Благоуханский.
— И требовала-с! И понесу-с. Ибо что я должен делать? Превыспреннее меня не интересует. Город чужой. Ну, и сижу в комнате, слушаю: не идёт ли она по коридору?
— Знаете, это у вас, действительно, от скуки. Что бы вам опять с Пончиковым помириться?
Ситников безнадёжно свистнул:
— С патрицием?
— Ну, что там… Человек молодой… погорячился…
— Да я не о том-с. Я про то и забыл уж. Ругай! Это даже хорошо, когда лают. В роде массажа.
— Ну, так за чем же дело?
— Позвольте, какое же мне удовольствие? Я его по ночам буду тайно ходить в пятку целовать, а он днём со мной разговаривать не будет! Увеселение мне небольшое! Вам об его условиях передавали?
Г. Ситников вдруг смолк, прислушался, поднялся на цыпочки и, как балерина, пошёл к двери.
— Кажется, рябой бабец идёт…
Мы поспешили проститься.
— Чёрт знает, что такое! — сказал я, оставшись в коридоре.
Благоуханский хихикнул.
— Это ещё не всё-с!? Пончиков ему гибель готовит!
— Как гибель?
— Гибель окончательную.
Пончикова мы застали расхаживающим по номеру в каком-то вдохновенном состоянии.
— Здесь носятся атомы. классического великого духа! — воскликнул он, крепко стискивая нам руки. — Друзья мои, угадайте, чем я занимался!
— Ну?
— Я создавал «метаморфозу», настоящую овидиевскую метаморфозу! И клянусь вам, что с этого дня я не буду писать иначе, как гекзаметром! Клянусь!
Он поднял руку в знак клятвы.
— Дай Бог, чтоб печатали!
Я приступил к моей «дипломатической» миссии.
— Бедный Ситников! — сказал я. — Вы слышали конечно?
Пончиков сделался мрачен.
— Я отдам его псу!
— Как псу?
— Вот я говорил вам! — подскочил на месте Благоуханский. — Я говорил, что они питают мрачные замыслы.
— Как псу?
— Решил и отдам! — мрачно повторил Пончиков, «словно фатум». — Телом раба я накормлю пса!
— Какой пёс? Где пёс?
— Пса они купили! — пояснил Благоуханский. — Мальчишка на верёвке вёл. Топить, должно быть. А они дали два сольди и откупили. Пёс слаб ещё?
— Я кормлю его сырым мясом, чтоб ожесточить! — мрачно и однотонно произнёс Пончиков и продекламировал гекзаметром:
«Пёс мой ретив и свиреп, ему нипочём разгрызанья».
— У них уж и ода «на смерть раба» готова! — снова пояснил мне Благоуханский.
— И когда пёс будет его есть…
Лицо Пончикова вдруг сделалось кровожадным:
— Даже в этом будет своя красота!
— Но позвольте, это уж какое-то безумие!
Пончиков посмотрел на меня свысока и отвечал, взвешивая каждое слово:
— Это будет казнь патриция над рабом.
— Они в коридоре их затравят! — в ужасе воскликнул Благоуханский.
— Надо будет, в таком случае, предупредить Ситникова, пока пёс не разъелся. Пусть бежит и от пса и от «рябой формы».
Пончиков вдруг ни с того ни с сего взмахнул обеими руками и ничком, с «громовым» хохотом, повалился на постель, которая заскрипела и затрещала.
— Ха-ха-ха! Пусть раб спасается бегством!
И «дико нахохотавшись», он сказал нам:
— Господа, оставьте меня побеседовать с музами древних!