Как шкаф превратился в медвежонка, а Азовский банк вошёл в поговорку «Медвежонок» («Ограбление Азовского банка»)





Вспомню холодную ноченьку тёмную[25],

В лёгких санях мы неслися втроём.

Лишь на углах фонари одинокие

Тусклым горели огнём.

В наших санях под медвежьею полостью

Жёлтый стоял чемодан,

Каждый в кармане невольно рукою

Щупал холодный наган.

Тихо подъехали к дому знакомому,

Вылезли, молча пошли,

Тихо отъехали сани с извозчиком,

В снежной теряясь пыли.

Двое вошли под ворота угрюмые

Двери без шума вскрывать,

Третий остался на улице тёмной,

Чтобы сигналы давать.

Тихо вошли в помещение мрачное,

Стулья, конторки, шкафы.

Вот «медвежонок»[26] глядит вызывающе

Прямо на нас с темноты.

Помню, как свёрла стальные и крепкие,

Точно два шмеля жужжа,

Вмиг провертели четыре отверстия

Против стального замка.

Помню, как дверца стальная открылася,

Я не спускал с неё глаз.

Ровными пачками деньги заветные

С полок смотрели на нас.

С полным портфелем обратно мы ехали,

Деньги не смея считать.

Все мы мечтали в ту ночь беззаветную

Жизнь по-другому начать…

Долю тогда я получил немалую,

Тысяч пятнадцать рублей.

Дал себе слово покинуть товарищей,

Выехать в несколько дней.

Решил всё покончить, тюрьму надоевшую,

Сумрак и холод ночей,

Женщин продажных, огни ресторанные,

Лживых и глупых людей.

Всё уже, что мне давно опостылело,

Ласки кокеток, духи,

Ночи бессонные, жизнь безотрадную,

Жизнь под угрозой тюрьмы.

Скромно одетый, с букетом в петлице,

В сером английском пальто,

Ровно семь тридцать покинул столицу,

Даже не глянул в окно.

Поезд помчал меня с бешеной скоростью,

Утром мы были в Москве.

К вечеру Харьков мелькнул огоньками

И скрылся в задумчивой мгле.

Сутки ещё пролетели видением

Грязи[27], Ростов и Сухум,

Утром подъехали к станции маленькой

С южным названием Батум.

Поезд сердитою мощью подходит,

Хлынула к окнам толпа.

Небо безоблачно, пальмы зелёные,

Лето в конце января.

Здесь наслаждался я жизнью свободною,

Здесь отдыхал от тюрьмы,

Здесь на концерте в саду познакомился

С чудом земной красоты.

Чудные плечи богини Венеры

И дивная прелесть лица,

Полные неги и полные страсти,

Полные неги огня.

Месяц возился я с новой знакомой,

Месяц подарки возил.

Шляпки, косынки, чулки паутинные,

Жемчуг, кораллы дарил.

Помню осенние ноченьки тёмные,

Ночи без звёзд и луны.

С трепетом нежным она отдавалася

И говорила: «Люби».

Но деньги так быстро, как дым, улетучились,

Нужно опять воровать,

Нужно опять с головой окунуться

В хмурый и злой Ленинград…

Помню, приехал, товарищи добрые

Взяли на дело с собой,

Сутки гуляли, а ночью легавые

Нас повязали в пивной.

Со строгим конвоем по пыльной дороге

Ведут до суда нас в тюрьму.

Лет десять строгой нам припаяют

Или пошлют на луну[28].

Старая, старая сказка…

Воровская баллада «Медвежонок» — пожалуй, одна из основополагающих в обойме произведений блатного песенного фольклора. Именно ей посвятил весомый фрагмент своего замечательного очерка «Аполлон среди блатных» писатель-лагерник Варлам Шаламов:

«Классическим произведением этого рода является песня “Помню я ночку осеннюю, тёмную”. Песня имеет много вариантов, позднейших переделок. Все позднейшие вставки, замены хуже, грубее первого варианта, рисующего классический образ идеального блатаря-медвежатника, его дело, его настоящее и будущее.

В песне описывается подготовка и проведение грабежа банка, взлом несгораемого шкафа в Ленинграде.

Помню, как свёрла, стальные и крепкие,

Точно два шмеля жужжат.

И вот уже открылись железные дверцы, где

Ровными пачками деньги заветные

С полок смотрели на нас.

Участник ограбления, получив свою долю, немедленно уезжает из города — в облике Каскарильи[29].

Скромно одетый, с букетом в петлице —

В сером английском пальто,

Ровно в семь тридцать покинул столицу,

Даже не глянул в окно.

Под “столицей” разумеется Ленинград, вернее, Петроград, что даёт возможность отнести время появления этой песни к дореволюционному периоду.

Герой уезжает на юг, где знакомится с “чудом земной красоты”. Ясно, что:

Деньги, как снег, очень быстро растаяли,

Надо вернуться назад,

Надо опять с головой окунуться

В хмурый и злой Ленинград.

Следует “дело”, арест и заключительная строфа:

По пыльной дороге, под строгим конвоем

Я в уголовный иду,

Десять со строгой теперь получаю

Или иду на луну».

Насчёт того, что позднейшие переделки хуже оригинала — здесь с Шаламовым можно было бы поспорить; в послевоенное время (с середины 1940-х и далее) песня подвергалась порою достаточно тонкой шлифовке, в том числе творческой интеллигенцией, неожиданно полюбившей уголовный «шансон». Появилась более точная рифмовка, ярче выписаны отдельные детали:

Свёрла английские, быстрые бестии,

Словно два шмеля в руках,

Вмиг просверлили четыре отверстия

В сердце стального замка.

Однако Варлам Тихонович в определённой мере прав: действительно, постепенно в балладу всё активнее проникают слова и выражения уголовного жаргона, которые в оригинале, судя по всему, не употреблялись. Например, строка «чтобы сигнал подавать» заменена на «чтобы на стрёме стоять», «мы поклялись не замедлить с отвалом» вместо «и поспешил рано утром с вокзала я» и т. п. Всё же в изначальном тексте баллады в меньшей степени использовалась блатная лексика; образ отважного грабителя банков был покрыт неким романтическим флёром.

Шаламов очень точно заметил по этому поводу: «Есть в этом образе “вора-джентльмена” и некая тоска души блатаря по недостижимому идеалу. Поэтому-то “изящество”, “светскость” манер в большой цене среди воровского подполья. Именно оттуда в блатарский лексикон попали и закрепились там слова: “преступный мир”, “вращался”, “он с ним кушает” — всё это звучит и не высокопарно, и не иронически. Это термины определённого значения, ходовые выражения языка».

Град Петра или город Ленина?

Но всё-таки — почему вдруг Шаламов решил, что песня родилась до революции? В своём очерке он привёл только один аргумент: то, что Ленинград назван «столицей», а уже 12 марта 1918 года столицей РСФСР становится Москва, она же с 30 декабря 1922 года (вплоть до 25 декабря 1991-го) была столицей СССР. Таким образом, есть смысл действительно отнести песню к дореволюционным временам. Но тогда, согласно логике Шаламова, Ленинград разумнее всего заменить Петроградом, поскольку это название наиболее созвучно упомянутому в песне Ленинграду. А нам известно, что Петроградом город на Неве стали именовать лишь с 18 (31) августа 1914 года, после вступления России в Первую мировую войну. Было решено, что «Петроград» звучит более по-русски — не какой-то там «онемеченный» Санкт-Петербург. Правда, наименование «Петроград» встречалось изредка и ранее, в произведениях литературы — например, у Пушкина в «Медном всаднике» (1833):

Над омрачённым Петроградом

Дышал ноябрь осенним хладом…

или у Степана Шнырёва, стихотворение которого так и называлось — «Петроград» (1830). «Петроградскими» ещё до повторного «крещения» града Петрова именовались здесь и некоторые учреждения (скажем, Петроградская старообрядческая епархия). Петроградом город оставался вплоть до 26 января 1924 года, когда получил новое имя — Ленинград, в честь усопшего вождя мирового пролетариата.

Вроде бы всё гладко. Однако не совсем. «Столица» в воровской балладе встречается лишь однажды:

Скромно одетый, с букетом в петлице,

В сером английском пальто,

Ровно в семь тридцать покинул столицу,

Даже не глянул в окно.

Это характерно для всех версий песни. Причём в некоторых этот куплет вообще упущен, а у Аркадия Северного звучит иначе:

Прилично одетый, с красивым букетом,

В сером английском пальто,

Город в семь тридцать покинул с приветом

И даже не глянул в окно.

А между тем и в упомянутом варианте речь идёт о Ленинграде, город упомянут даже несколько раз — например, в одном из заключительных куплетов:

Возьмите газету «Вечерняя правда»,

Там на последнем листе

Все преступления Ленинграда

И приговоры в суде.

В исполнении Андрея Макаревича звучит гораздо точнее:

Если раскрыть «Ленинградскую правду»,

Там на последнем листе

Все преступления по Ленинграду

И приговоры там все.

Газета «Ленинградская правда» (в отличие от нелепой «Вечерней правды») действительно выходила в городе. Помимо этого, у Макаревича и зачин связан с городом Ленина: «Помню ту ночь ленинградскую тёмную». Может быть, всё-таки речь идёт именно о Ленинграде?

Более того: питерский исследователь «низовой» песни Игорь Шушарин в переписке со мною даже пытается провести собственное исследование, в результате которого с точностью до дня устанавливает время ограбления, о котором повествует баллада «Медвежонок»! Исследователь исходит из того, что первая известная нам запись песни относится к 1926 году:

«Учитывая, что в тексте упоминается ЛЕНИНГРАД, от 1923 года мы отказываемся сразу, так как Ильич ещё жив, хотя и тяжело болен. Год 1926-й также отметаем: события песни хронологически завершаются глубокой осенью, а следовательно — её шанс быть написанной в конце 1926 года и тотчас получить столь массовое распространение, чтобы попасть в песенный сборник, крайне невелик. Таким образом, остаются годы 1924-й и 1925-й.

Зачин песни приходится на январь, причём на вторую его половину. Данный вывод мы делаем, исходя из того, что в Батуми герой попадает в конце января (цит. “пальмы зелёные, лето в конце января”), сама ж/д поездка “Ленинград — Москва — Батум” заняла у него трое-четверо суток, а выехал он “в несколько дней” после совершения преступления. Отсюда в сухом остатке получаем месяц “январь”, приблизительно 17-е—23-е числа.

Следующий важный момент — первая строчка песни: “Вспомню холодную ноченьку тёмную”. Тройка грабителей морозной ночью едет в санях на дело. Причём на мороз дополнительно указывает такая деталь, как “медвежья полость”, которая, как известно, служила покрывалом для ног седоков в экипаже. (Цит.: “Медвежью полость в ноги стлал”. Н. А. Некрасов; “Было уже темно, когда я, закутавшись в шубу и полость, рядом с Алёшкой уселся в сани”. Л. Н. Толстой).

Между тем зима 1924/25 гг. в Ленинграде была аномально тёплой — в эту зиму не замерзла даже Нева! Средняя температура января 1925-го составляла всего +0,5 °C. Более того, в течение 14 дней средняя суточная температура января держалась выше 0 °C, а в один из дней вообще достигала +5 °C. Словом, в такую погоду вполне можно обойтись без укрывания ног. Да и использование саней в слякотную питерскую погоду едва ли эффективно.

А вот январь 1924-го, напротив, выдался морозным. Как раз начиная с 17-го января температура устойчиво пошла на понижение — с -6.1 °C до -28.9 °C (26-го числа). Таким образом, мы склонны предположить, что ограбление, ежели таковое имело место быть, случилось именно в январе 1924 года…

Следующая немаловажная речевая характеристика — “снежная пыль”, в которой “терялись” отъехавшие сани с извозчиком. В литературе “снежная пыль” — устойчивое образное словосочетание, означающее “снегопад”. Судя по всему, в ночь ограбления шёл снег. Согласно архивным данным Метеобюро, 17–18 января 1924 года осадков в Петрограде не наблюдалось. А вот в следующие четыре дня мело, и весьма существенно (самый сильный снегопад пришёлся на 21-е число — тогда выпало сразу 8.9 мм осадков!). Затем, вплоть до 28-го января, снегопадов снова отмечено не было.

Таким образом, наша временная выборка ещё больше сужается, сокращаясь до периода 19–22 января 1924 года. К слову, учитывая, что вечером “аномально-снежного” 21 числа пришло известие о кончине Владимира Ильича Ленина, именно ночь с 21 на 22 представляется нам идеальным временем для совершения преступления. Ибо горожане, включая представителей органов охраны правопорядка, в подавляющей массе своей пребывали в глубоком эмоциональном шоке и в скорбном трауре. Кому какое дело нынче до содержимого чужих банковских сейфов, когда… ИЛЬИЧ УМЕР!»

Блистательно и остроумно! Правда, с реальностью эти выкладки ничего общего не имеют, но всё равно замечательна эта игра ума.

Путешествие из Азова в Петербург

Но почему же автор настоящего очерка вдруг безапелляционно заявляет, что выводы вполне серьёзного, добросовестного исследователя Игоря Шушарина неосновательны? Есть ли для такой критики весомые аргументы? Конечно, есть, дражайший читатель. И ещё какие весомые.

Напомню, что в своих изысканиях питерский исследователь исходит из того, что первая известная нам запись песни, о которой идёт речь, относится к 1926 году. И это действительно так. Более того, добавлю: запись эта была обнаружена именно Игорем Шушариным. Речь идёт о сборнике «В Петрограде я родился… Песни воров, арестантов, громил, душегубов, бандитов из собрания О. Цеховницера. 1923–1926 гг.». Именно этот текст мы воспроизводим в настоящем очерке, хотя к настоящему времени, повторимся, количество различных перепевов, переделок, редакций воровской баллады об ограблении банка существует великое множество.

Немного об авторе сборника. Орест Вениаминович Цеховницер (1899–1941) — известный советский литературовед и театровед, в 1936–1937 гг. — учёный секретарь Пушкинского Дома, публикатор и исследователь литературного наследия Владимира Одоевского, Фёдора Достоевского, Фёдора Сологуба, знаток русского народного театра и массовых празднеств. Увы, имя это сегодня вспоминается нечасто, а уж о сборнике «низового» фольклора, выпущенном Цеховницером в Ленинграде, не упоминалось до последнего времени вовсе — пока питерское издательство «Красный матрос» в 2013 году (в котором работает Игорь Шушарин) не выпустило репринтное издание этой книги, за что ему земной поклон.

А теперь — главное. В сборнике Цеховницера воровская баллада проходит вовсе не как «Медвежонок». Она называется… «Ограбление Азовского банка»!

Это обстоятельство очень важно. То есть именно так называли песню её носители. Совершенно исключено, чтобы столь щепетильный и добросовестный филолог, как Цеховницер, вдруг с бухты-барахты прилепил к балладе столь необычное название. Тогда возникает вопрос: при каких делах тут далёкий от Питера Азов и его банк? Может, уголовные барды северной столицы просто изменили место действия уже известной песни и на скорую руку пристрочили его к Ленинграду? И искать надо вообще в другом направлении — ближе к Азовскому морю?

Не будем торопиться. Потому что упоминание именно Азовского банка вкупе со столицей совсем уж накрепко привязывает песню к Северной Пальмире.

Начнём с того, что ни до революции, ни после неё никакого «чисто Азовского» банка в городе Азове не было. Несмотря на свою древность (первое письменное упоминание о золотоордынском городе Азак-Тана относится к 1269 году) и великую историю (достаточно вспомнить об «азовском сидении» донских казаков 1641–1642 годов и об Азовских походах Петра I), к началу XX века Азов как город не существовал вообще. Ещё в марте 1810 года он получил всего лишь статус посада Ростовского уезда Екатеринославской губернии — по нынешним меркам, «посёлок городского типа». В 1885 году здесь насчитывалось всего 16 600 жителей, к 1913 году — 26 500 жителей. Даже в 1926 году, когда Азов всё-таки получил статус города, здесь обитали всего лишь 25 тысяч человек. Конечно, даже в посадах имперской России банки всё-таки действовали. Скажем, Нальчик тоже имел статус посада, однако к 1910 году на его территории расположились несколько банков. Точнее, это были отделения банков, что не меняет сути дела, поскольку такие же отделения разных банков существовали и в крупных городах (скажем, Волжско-Камский банк в Ростове-на-Дону). Отделения «чужих» банков действовали, разумеется, и в Азове. Но вот своего собственного, Азовского — не было.

Однако в конце XIX — начале XX вв. в империи действовали Азовско-Донской коммерческий банк и Петербургско-Азовский банк. Оба они объединены фигурой банкира и коммерсанта Якова Соломоновича Полякова, старшего из трёх братьев Поляковых (двое других — Самуил и Лазарь) — миллионеров, благотворителей, мошенников и прощелыг. Все эти персонажи заслуживают отдельных рассказов, но нам в рамках нашей темы особо интересна личность старшего брата — того самого, которого Лев Толстой вывел в романе «Анна Каренина» под фамилией еврейского нувориша Болгаринова. Помните, Стива Облонский добивался у него аудиенции, чтобы выпросить хорошую должность, и отметился каламбуром: «Было дело до жида, и я дожидался». Яков Поляков являлся вместе со своим братом Самуилом одним из учредителей Азовско-Донского коммерческого банка, который возник в 1871 году в Таганроге и благополучно дотянул до 1917 года, считаясь одним из солидных коммерческих учреждений.

Несколько иная история — с Петербургско-Азовским банком. Дело в том, что курс иностранной валюты в то время определялся Санкт-Петербургской биржей. Азовско-Донскому банку приходилось прибегать к посредничеству столичных банков для сбыта иностранных векселей, покупки и продажи процентных бумаг, переводных операций. За такое посредничество приходилось платить, и платить немало. Посему Яков Поляков стал хлопотать о том, чтобы открыть в Петербурге отделение Азовско-Донского банка. Однако Министерство финансов для посреднических операций с Азовско-Донским банком предложило создать не отделение, а совершенно новый банк. Что и было сделано в 1886 году.

Именно этот банк в обиходной речи поначалу и называли Азовским, что сохранилось по сию пору. К примеру, на архитектурном сайте Санкт-Петербурга о трёхэтажном здании на Невском проспекте, 62 (архитектор Борис Гершович) сообщается: «В 1895 г. дом купил Азовский коммерческий банк, открытый крупным банкиром Я. С. Поляковым… В 1902 г. Азовский коммерческий банк был закрыт. Здание перешло вновь созданному Северному банку». На самом деле Петербургско-Азовский банк был ликвидирован в 1901 году, во время жестокого финансово-экономического кризиса.

После разорения Петербургско-Азовского банка был открыт доступ в столицу империи Азовско-Донскому банку. В 1903 году сюда переместилось из Таганрога его правление, а в 1906-м оно приобрело в собственность участок по Большой Морской улице. Архитектор Фёдор Лидваль сделал проект здания для правления банка — в стиле неоклассицизма. Строительство завершили в 1909 году, а в 1912–1913 годах возвели второе здание, симметричное первому. Название нового банка в российской столице, разумеется, тоже сократили до Азовского.

Но вот беда: в 1917 году вследствие великой смуты российской «Азовский банк», увы, канул в лету и с тех пор уже больше не всплывал… А это значит одно: название песни, которую записал Цеховницер в середине 1920-х годов, указывает на то, что родилась воровская баллада скорее всего в период с 1886 года (создание Петербургско-Азовского банка в имперской столице) до 1917-го, хотя реально, видимо, до 1914-го — большие сомнения вызывает возможность приятного зимнего отдыха во время Первой мировой войны в приграничном городе, тем более — крупном промышленном центре. Впрочем, Батум мог быть присочинён и позднее — так же, как в одесскую переделку ростовской песни «На Богатяновской открылася пивная» вставлен в конце 1930-х город Нальчик как место, где, побираясь, можно скопить на машину марки Форда (хотя Нальчик и до революции был захудалым посадом, и в довоенном СССР, получив статус города, оставался глухой провинцией).

Во всяком случае, повторимся, в Советской России Азовского банка не существовало. А вот в уголовном фольклоре он существует до сих пор…

Банковские причуды блатного фольклора

Если читатель думает, что под существованием «Азовского банка» мы имеем в виду исключительно воровскую балладу, о которой ведём речь, — он сильно заблуждается. Баллада как раз давно уже переименована и называется «Медвежонок». Между тем «Азовский банк» в криминально-тюремной среде упоминается довольно часто. И особенно — между так называемых «игровых», «шпилевых» (от немецкого das Spiel — игра) — страстных любителей азартных игр. «Азовским банком» называют мифическое, несуществующее богатство, пшик — например, игру без ставок:

— А что на кону?

— Да так, Азовский банк катаем…

В уголовно-арестантской среде нельзя для обозначения подобной игры использовать выражение «просто так» — это значит играть под расплату собственным задом, то есть в случае проигрыша тот, кому не повезло, должен стать пассивным педерастом. Говорят ещё: «Просто — в зад, а так — в рот». Поэтому «просто так» заменяется «Азовским банком» или словосочетанием «без интереса».

Вспоминают игроки Азовский банк и тогда, когда не могут получить с кого-то выигрыш. На одном из сайтов пользователь ibragim1947, рассказывая о тонкостях расчётов между карточными партнёрами, пишет: «Используя эти нехитрые правила, ты застрахован от того, что, проигрывая, ты платишь наличные, а выигрывая, получаешь “деньги” из Азовского банка, из которого, как знают все, игровые деньги получить невозможно». Когда один из участников обсуждения спрашивает, при чём тут Азовский банк, ibragim1947 поясняет: «Если бы ты знал, что такое “Азовский банк”, то не попал бы в данную ситуацию. Синонимы: “от мёртвого осла уши”, “с Пушкина получишь” и так далее». В начале XX века для обозначения подобных ситуаций использовалось выражение «заправить арапа».

Кроме того, речь может идти вовсе не об игре и ставках, а вообще о нереальных обещаниях и баснях про бешеные барыши или ценности: «Ты мне, змей, по делу давай расклад. Хату подломим, там и прикинем, что почём, а пока нехер за Азовский банк тележить!»

Кроме того, упоминание Азовского банка используется не только в азартных играх. Нередко ему придаётся несколько иной смысл. Так говорят о попытках обвинить человека в преступлениях (или неблаговидных поступках), которых он не совершал. Именно в этом значении оно употребляется в романе Владимира Высоцкого и Леонида Мончинского «Чёрная свеча»: «Какое золото?! То мокруху шьёте, Георгий Николаевич, то золото. Давайте заодно и Азовский банк на меня грузите».

А порою выражение «вешать Азовский банк» используется в значении — сливать намеренную дезинформацию оперативным работникам колонии через «дятла» — негласного агента из числа арестантов: «Лохам ментовским надо какую-нибудь байду повесить за Азовский банк, пусть нюхом землю роют, пока мы свою тему разрулим». Это примерно то же, что «пустить парашу» или «повесить локш» (просторечное «повесить лапшу на уши»).

А вот теперь задумаемся. Во всех этих выражениях подразумевается несуществующее богатство, преступление или событие! Однако, если ограблению Азовского банка посвящена целая баллада, значит, факт имел место в действительности? Тогда непонятны побудительные мотивы блатных фольклористов, сочинивших присказку о несовершённом преступлении или несуществующем богатстве… Попробуем найти разгадку.

В списках ограбленных не значится

Не знаю, огорчит вас сей факт или обрадует, однако никаких сведений об ограблении Азовского банка в Петербурге ни мне, ни другим исследователям до сих пор найти не удалось. Между тем трудно представить, чтобы столь дерзкое преступление осталось незамеченным прессой тех лет. Впрочем, возможно, плохо искали? Скажем, ограблений филиалов Волжско-Камского банка в начале XX века мне известно минимум три, а попробуйте откопать сведения о них, учитывая, что налёты происходили в разных концах империи!

К тому же надо признать, что некоторую «информацию» об ограблении Азовского банка раздобыть всё же удалось — хотя не среди исторических документов, а на страницах художественных произведений. Например, в повести питерского писателя Владимира Корнева «Датский король» (2005) читаем:

«Художник оказался жертвой обстоятельств; накануне его “добровольной” явки на Шпалерную за телом брата террористами был зверски убит начальник Департамента государственной полиции генерал Скуратов-Минин, за которым они охотились. Социалисты-революционеры заочно “приговорили царского сатрапа” к смерти уже давно, а тут им подвернулся повод привести “приговор” в исполнение. Бескомпромиссный генерал решил принять личное участие в публичном повешении пяти боевиков, совершивших дерзкий налет на Азовско-Донской банк с убийством молоденькой кассирши и двоих охранников-полицейских (решились на столь отчаянное дело, судя по всему, из-за того, что финансовые средства “народных мстителей” кончились и боевой террор мог бы тогда прерваться, а это путало их карты)…

Вскоре после казни генерал был расстрелян в упор во время воскресного моциона прямо на Невском, возле Думы… Уже на следующий день поднятая на ноги городская полиция и жандармерия провели целый ряд арестов подозреваемых и точно установили, что убийство Скуратова-Минина — очередной теракт эсеровской партии».

Увы, мы имеем дело с литературным вымыслом. Действие повести разворачивается накануне Первой мировой войны, и гипотетически ограбление могло иметь место. Однако Корнев мало озабочен историчностью своего произведения. Во-первых, никакого «Департамента государственной полиции» к началу XX века не существовало: он действовал только с 1880 по 1883 год. Затем его сменил просто Департамент полиции. Но это, казалось бы, мелочь. Однако не могло быть и «начальника» Департамента полиции — глава этого ведомства именовался директором. Эту должность никогда не занимал мифический Скуратов-Минин, равно как сия таинственная личность не возглавляла и Отделение по охранению общественной безопасности и порядка в Санкт-Петербурге. Честно говоря, носителя такой пышной двойной фамилии в истории России вообще не было. Соответственно, той же степенью достоверности обладает и сообщение о теракте эсеров в здании Азовско-Донского банка.

Хотя вообще-то господа революционеры были отмороженными на всю голову: им ничего не стоило спланировать и осуществить подобное преступление. Так, дерзкий налёт на отделение Госбанка в Гельсингфорсе 13 февраля 1906 года провернули латышские национал-боевики и финские социал-демократы, зверски убив сторожа Архипа Баландина. После этого один из задержанных преступников устроил бойню в полицейском участке: от его руки погиб комиссар и были ранены несколько других стражей правопорядка.

Вскоре произошло ещё более громкое ограбление: 7 марта 1906 года 20 боевиков ворвались в Московское общество взаимного кредита, разоружили и связали полицейских, а затем вывели из кабинета директора банка Лебедева и заставили его открыть хранилище. Куш оказался феноменальным: 875 тысяч рублей наличными.

Наиболее известно ограбление Тифлисского банка 23 июня 1907 года, в котором участвовали большевистские экспроприаторы. Правда, нападение совершили не на сам банк, а на фаэтон, перевозивший 250 тысяч рублей (по другим сведениям — свыше 340 тысяч). Среди организаторов налёта был легендарный революционер Камо (С. Тер-Петросян). Увы, казалось бы, удачный «экс» оказался почти бессмысленным: большая часть денег перевозилась в 500-рублёвых купюрах, номера которых оказались переписаны. Так что горе-грабители воспользоваться ими не смогли.

После этого большевики и эсеры организуют ещё несколько громких нападений на банки, среди которых, к примеру, налёт на отделение Волжско-Камского банка в Ростове-на-Дону 2 апреля 1909 года: эту операцию тоже возглавил Камо (позднее его выдала России швейцарская полиция).

Однако с правлением Азовско-Донского коммерческого банка в Санкт-Петербурге всё не так просто. Это был четвёртый по размерам операций и третий по значению банк России. О налёте на него, тем более в столице, раструбили бы на весь мир! Как, например, в случае с нападением в Тифлисе. Но в списке «подвигов» эсеров и большевиков подобное деяние не значится.

А может, речь идёт о каком-нибудь другом отделении Азовско-Донского банка? Подобных сведений опять-таки отыскать не удалось нигде, кроме малодостоверной псевдоисторической беллетристики. Хотя упоминание об Азовско-Донском банке встречается в достаточно добросовестном документальном романе Абузара Айдамирова «Буря», в центре которого — фигура легендарного чеченского абрека Зелимхана Гушмазукаева-Харачоевского (1872–1913). Однако здесь речь идёт лишь о планах налёта: «Надо ограбить и какой-нибудь банк в Грозном. Их там четыре… Первый, Азовско-Донской коммерческий банк, расположен в удобном для ограбления месте. Рядом с парком». Однако автор не стал приписывать разбойнику ограбление Азовского банка: у того и так «подвигов» выше крыши.

А вот в романе Бориса Житкова «Виктор Вавич» (1934) рассказано действительно об ограблении Азовско-Донского банка в городе, где живёт один из героев, Санька:

«— Экстренное приложенье! — звонкой нотой пел мальчишка.

Санька совал пятак и уж видел крупные буквы:

“ДЕРЗКОЕ ОГРАБЛЕНИЕ АЗОВСКО-ДОНСКОГО БАНКА”.

И потом жирно цифра — 175 тысяч.

Санька сложил листок, страшно было читать тут, поблизости бильярдной. Санька шел, и дыхание сбивалось, и слышал сзади, сбоку: “и никого, вообразите, не поймали…” “Прожгли автогеном”».

Всё бы замечательно, да вот только, как справедливо отмечает литературовед Андрей Арьев, «на шестистах страницах романа так и не сказано, что это за город, равный по размаху описываемой в нём жизни хоть Петербургу, хоть Москве, но в то же время являющийся образом какой-то глухой вселенской провинции — в чём виден очевидный и эффектный умысел сочинителя». То есть опять фантазёрство. Ну, вспомнился Житкову Азовско-Донской банк — его и помянул. Кто там в сталинской России будет разбираться? Как мы убедились на примере сочинения Владимира Корнева о датском короле, и нынче этот творческий метод довольно популярен.

Кстати, не только у Житкова и Корнева. Ставропольский литератор Иван Любенко тоже отметился. В его романе «Следъ» читаем: «Вчера, в светлый праздник прощёного воскресения, марта восьмого числа, в Ставрополе произошло ограбление “Азовско-Донского Российского Торгово-Промышленного банка”, располагающегося на Николаевском проспекте…» Разумеется, ограбления такого не могло быть, поскольку банка с таким названием в природе не существовало: были отдельно Азовско-Донской коммерческий и Русский Торгово-Промышленный банки. Но глупо предъявлять претензии к художественному вымыслу…

В общем, нет никаких документально подтверждённых сведений об ограблении Азовского банка ни со стороны «пламенных революционеров», ни со стороны «благородного преступного мира». Да и не решилась бы ни одна уголовная банда на масштабный налёт подобного рода. Здесь нужна особая подготовка, чёткий план и небольшая армия дисциплинированных, идейно сплочённых боевиков. Уркаганы на подобное были попросту неспособны. Магазин какой-нибудь, лабаз, лавку — это всегда пожалуйста. А штурм государственного учреждения, да ещё со стрельбой — нет, увольте.

Тут есть, однако, резонное возражение. До сего момента мы разбирались, в общем-то, с вооружёнными грабежами и налётами. Но песня «Ограбление Азовского банка» повествует о краже со взломом! Может, есть смысл поискать именно в этом направлении?

К сожалению, и здесь нас ждёт полный облом. Самое большее, что удалось откопать, — информация о растрате в пинском отделении Азовско-Донского банка, опубликованная 22 января 1910 года в газете «Русское слово»: «Растрата, как выяснено произведённой ревизией, достигает цифры не менее 100 000 руб. Виновник растраты, главный бухгалтер пинского отделения банка Кузнец, бежал за границу, успев ещё “призанять” 15 000 у нескольких состоятельных пинчан. Накануне своего бегства из Пинска Кузнец перевёл 20 000 руб. банковских денег в один из Лейпцигских банков, приехав за границу, и получил их. Из Лейпцига Кузнец, по слухам, уехал в Америку».

Варшавские воры глубоко копают

К чему я всё это веду? Да к тому, что есть большие сомнения по поводу документальности знаменитой воровской баллады. «Взломать» такую громаду, как здание правления Азовско-Донского банка в Санкт-Петербурге, в те времена фактически не представлялось возможным. На это не решились бы даже самые безбашенные уркаганы. Тем более втроём. К этому следует добавить, что российские, «славянские» воры не отличались особой искусностью в таких делах. Здесь можно согласиться с персонажем Бориса Житкова Санькой, который, прочитав о вскрытии сейфа Азовского банка при помощи автогена, рассуждает: «И не уголовщина, конечно, не уголовщина… Именно потому и не уголовщина, что прожигать. У воров специалисты-взломщики, отмычники».

Да, из-за грубой работы «славянских» взломщиков называли «медвежатниками». Первоначальное значение этого слова — охотник на медведей. Но почему же взломщики сейфов получили такое прозвище?

Да всё потому же — по технике вскрытия.

Обратимся к Михаилу Суханинскому — специалисту по вскрытию замков. Вот что он пишет в очерке «Взлом сейфов на фене»: «О значении самого слова “медвежатник” распространяться особо не имеет смысла, в сознании любого человека должны вырисовываться контуры физически развитого мужчины… В дореволюционные времена сейфы изготавливали без применения электродуговой сварки, а значит, применяли для соединения металлических листов стальные заклёпки. Склёпанные швы сейфа шпаклевались и закрашивались, что позволяло им иметь вид монолитного изделия. Мощные удары кувалдой по определённым местам сейфа позволяют создать движение листов металла относительно тех, с которыми они соединены клепками, в результате чего клёпки срезаются, и сейф разваливается на составные части. Существует мнение, что подобный взлом именовался термином “расколоть”. Подобный метод взлома требует от взломщика огромного опыта, глубокого знания конструкции сейфа и недюжинной физической силы. Такое сочетание качеств взломщика, помноженное на немалые суммы денег, добытые подобным путём, могло его возвести в самый высокий ранг уголовной иерархии. Что, по сути, и происходило. Мы знаем, что “медвежатники” были самыми уважаемыми личностями в уголовной среде. В те времена даже обычный кузнец, или “коваль”, имел огромный авторитет среди других гражданских профессий, особенно в деревнях, где он был, как правило, в единственном числе…»

Соответственно, сейф на русском арго называли «медведь», а несгораемый шкаф — «медвежонок». Подобные способы вскрытия и в самом деле походили на медвежью охоту, требующую большой физической силы.

Однако существовала и другая порода взломщиков — так называемые «шнифферы». Они принадлежали почти исключительно к еврейско-польской уголовной элите. «Шниффер» — словечко еврейское, из идиша. Но, как и многие слова идиша, оно имеет корни в немецком языке и является производным от немецкого der Schnitt — разрез, прорез. Отсюда идишское «шнифф» — вырезанное отверстие. Позднее оно трансформировалось в «шнифт» (соединив конечные идишский и немецкий согласные звуки) и расширило своё значение. Шнифом, шнифтом стали называть и ночную кражу (с выдавливанием окна), и само окно, а затем — по принципу схожести — глаз («шнифты выставлю!» — угроза: выдавлю глаза). Само слово указывает на способ вскрытия сейфа: путём выреза отверстия. Впрочем, были и другие способы, но все они рассчитаны не на грубую физическую силу, а на использование технических средств.

Впрочем, позднее, когда сейфы стали более совершенными, «медвежатникам» пришлось повышать квалификацию и вскрывать сейфы другими способами. Что отразилось и в языке: «вспороть медведя» — вскрыть сейф, «медвежья лапа» — специальный ломик… Более того: мне пришлось столкнуться с совершенно противоположным противопоставлением «медвежатника» и «шниффера» в книге «Записки рецидивиста», которую написал некто Евгений Гончаревский по воспоминаниям уголовника со стажем Виктора Пономарёва (как следует из аннотации, «уголовная кличка Дим Димыч, 40 тюрем и зон, более 25 лет отсидки, 8 побегов»). Есть в записках рецидивиста эпизод с ограблением конторы — своеобразная вариация «ограбления Азовского банка», только дело происходит в 1953 году в Одессе, через несколько месяцев после знаменитой мартовской «ворошиловской» амнистии уголовников. Да и грабят далеко не банк, а всего лишь жилконтору:

«В дело пошёл “фомич”[30], открыли дверь. Взломали дверь кассы, сейф был небольшой, с тумбочку размером. Вынесли его на улицу, подмели пол, акуратно прикрыли дверь. Притащили сейф в старую полуразрушенную хату и стали разбивать. В ход пошли лом и топор, сейф открыли, но попотеть пришлось изрядно. Я удивился, что Володя, имевший за спиной двадцать пять лет, дальше “шнифера” (вора-взломщика) не продвинулся, а я считал его поначалу “медвежатником” классным. Они сейфы не разбивают, работают отмычками, ключами. У Володи в зоне и кличка-то была Фомич».

В общем, можно констатировать, что произошла вот такая метаморфоза, и «медвежатники» потеснили «шнифферов». Во всяком случае, «шниффер» постепенно вообще вышел из обиходной жаргонной речи, а «медвежатник» — остался (хотя Дим Димыч с подельниками орудовал в Одессе, то есть в городе, где была сильна ивритско-идишская ветвь арго).

Однако до революции «шнифферы» без всяких оговорок считались высшей кастой среди взломщиков сейфов. На их счету действительно числилось несколько ограблений крупных банков. Но во всех случаях никто не отваживался ломиться в банк ни с основного, ни с чёрного хода, понимая абсолютную бесперспективность и нелепость такого безумного плана: крупные банки с этой стороны надёжно охранялись. Между тем в воровской балладе прямо указано:

Двое вошли под ворота угрюмые

Двери без шума вскрывать.

Третий остался на улице темной,

Чтобы сигналы давать.

Будучи в Петербурге, взгляните на здание Азовско-Донского банка, и вам не потребуются никакие комментарии по поводу неправдоподобности такой картинки. На самом деле все ограбления крупных банков в России до революции (за исключением вооружённых «революционных экспроприаций») были совершены, во-первых, исключительно с помощью подкопов, во-вторых, высококлассной профессиональной кастой «шнифферов» из числа так называемых «варшавских воров». Прекрасную их характеристику дал в своих записках замечательный русский криминалист, заведующий сыском Российской империи Аркадий Францевич Кошко: «Эта порода воров была не совсем обычна и резко отличалась от наших, великороссийских. Типы “варшавских” воров большей частью таковы: это люди, всегда прекрасно одетые, ведущие широкий образ жизни, признающие лишь первоклассные гостиницы и рестораны. Идя на кражу, они не размениваются на мелочи, т. е. объектом своим выбирают всегда лишь значительные ценности. Подготовка намеченного предприятия им стоит больших денег: широко практикуется подкуп, в работу пускаются самые усовершенствованные и весьма дорогостоящие инструменты, которые и бросаются тут же, на месте совершения преступления. Они упорны, настойчивы и терпеливы. Всегда хорошо вооружены».

Лишь «варшавские воры» остались в криминальной истории дореволюционной России как непревзойдённые взломщики банков. И во всех случаях речь шла о подкопах. Началось, впрочем, даже не с банка. Для «разминки» в начале XX столетия «варшавские» совершили подкоп под крупнейший московский магазин бриллиантов Гордона и выпотрошили его подчистую. Увы, один из счастливчиков, некто Гилевич, тут же бросился проигрывать свою долю драгоценностей в карты и благополучно был сцапан полицией.

В 1911 году умелые шнифферы подрыли «Кассу общества взаимного страхования от несчастных случаев» непосредственно у себя на родине, в Варшаве. Воров так и не нашли.

Одно из самых громких дел «варшавских воров» — знаменитая кража из харьковского «Приказничьего общества взаимного кредита» — опять же подкопом. Взломщики тогда похитили на 2,5 миллиона процентных бумаг и немного наличности. Сам Аркадий Францевич с превеликим удивлением описывал место преступления: «Стальная же комната банка являла весьма любопытное зрелище: два стальных шкафа со стенками, толщиной чуть ли не в четверть аршина были изуродованы и словно продырявлены орудийными снарядами. По всей комнате валялись какие-то высокоусовершенствованные орудия взлома. Тут были и электрические пилы, и баллоны с газом, и банки с кислотами, и какие-то хитроумные свёрла и аккумуляторы, и батареи, словом, оставленные воровские приспособления представляли из себя стоимость в несколько тысяч рублей». Случилось это 28 декабря 1916 года, воры воспользовались двумя днями рождественских праздников, когда банк не работал, и потому до момента обнаружения преступления прошло 48 часов. Однако Кошко с помощниками сумел оперативно раскрыть преступление и взять большую часть «варшавян» при попытке продать процентные бумаги.

И что бы вы думали? Ровно через два года, 28 декабря 1918 года, следы точно такого же взлома были обнаружены в банке 1-го ростовского Общества взаимного кредита! Воры распотрошили гордость делового Ростова — «Стальную комнату», изготовленную в 1899 году берлинской фирмой «Арнгейм», представлявшую собой огромный куб из панцирной брони золингеновской инструментальной стали высшего качества, которой обшивались дредноуты. Одна только массивная дверь в «Стальную комнату» весила полтонны. Согласно протоколу, «грабители путем подкопа проникли в банк, высверлили бетонную стену толщиною в сажень (1,76 м), при помощи газовой горелки, известной науке как “кран Данилевского”, разрезали стальную стену комнаты толщиной в четверть аршина, взломали сейфы и вынесли их содержимое через подземный ход». Лаз длиной в несколько десятков метров вёл в подвал дома напротив. Для справки: «кран Данилевского» разогревает металл до 2000 градусов по Цельсию и способен без проблем расплавить панцирную сталь.

На месте преступления воры оставили кислородные баллоны с манометром, цилиндры с поршнем для выработки водорода, газовую горелку. В подземном ходе валялись несколько тяжёлых мешков с золотыми слитками и драгоценностями. Забавно, что, бросив золото, грабители прихватили с собой заёмные билеты Владикавказской железной дороги — видимо, свято веря в успех Белого дела… Ущерб оценивался в десятки миллионов николаевских золотых рублей — сумма по тем временам за гранью фантастики.

Нескольких «варшавских воров» через некоторое время удалось задержать, но вернуть хотя бы сколько-нибудь существенную часть украденного было уже невозможно. По мнению историка Сергея Кисина, ограбление ростовского банка организовали те же «варшавяне», что двумя годами ранее действовали в Харькове. Я полностью разделяю это убеждение.

Но для чего мы совершили столь глубокий исторический экскурс? Да для того, чтобы убедить читателя: ограбление Азовского банка в Петербурге совершить так, как описано в известной воровской балладе, было абсолютно невозможно! Это — уголовная «параша», не имеющая ничего общего с реальностью. Как справедливо отмечал Алексей Свирский в своих «Очерках арестантской жизни» (1894): «Арестанты — большие хвастуны. Попавши в тюрьму за мелкие кражи, они перед товарищами начинают врать всячески, рассказывать о каких-то взломах и грабежах, которые совершить на самом деле они неспособны». Авторы песни убеждены, будто можно спокойно ночью войти в ворота Азовско-Донского банка, взломать дверь, не привлекая внимания (это в одном из крупнейших банков Петербурга с его охраной!), представления не имеют, как и где хранятся в банке крупные суммы денег, считая, что их можно просто взять из сейфа в кабинете:

Тихо вошли в помещение мрачное,

Стулья, конторки, шкафы.

Вот «медвежонок» глядит вызывающе

Прямо на нас с темноты.

Разумеется, фантастичность подобной истории была совершенно понятна сколько-нибудь опытным жуликам. Но обратимся опять к Свирскому, который сам не раз побывал в российских тюрьмах и знал не понаслышке нравы уголовного мира конца XIX — начала XX веков: «При малейшем удобном случае… арестант старается рассказать какой-нибудь случай из собственной жизни, конечно, вымышленный, в котором он самого себя выставляет таким закоренелым преступником, таким отчаянным головорезом, что неопытному слушателю может сделаться страшно от одного только присутствия в камере такого страшного разбойника… Порядочному арестанту никто не посмеет сказать, что он врёт, хотя слушатели и убеждены, что он говорит неправду и что на действительно отчаянный поступок он не способен. Объясняется это тем, что каждый арестант часто рассказывает о себе всевозможные небылицы; а раз он станет уличать других во лжи, то, само собой разумеется, и ему не дадут соврать. Поэтому, какую бы чушь ни порол именитый враль, все будут слушать его с большим вниманием. В этой наглой лжи арестанты-рассказчики находят для себя нравственное удовлетворение, и их самообман в этом отношении граничит часто с безумием».

Безумный до неправдоподобия «роман», чудовищно нелепые россказни о собственных «жиганских подвигах» — это естественные проявления уголовно-арестантского фольклора. Баллада, которая описывает мнимое ограбление Азовского банка в Петербурге, относится к тому же роду сочинений — хотя, несомненно, эту песню можно назвать жемчужиной жанра. Не случайно она прошла испытание временем и дошла до нас во множестве вариантов, переделок, версий, обрастая подробностями уже нового, советского быта. Но нам сейчас важно не это. Мы наконец-то можем понять, почему Азовский банк в уголовном представлении связан с несовершённым преступлением и несуществующим богатством. Да вот как раз из-за песни об ограблении Азовского банка — то есть о краже со взломом, которой никогда не было, и о «сработанных» деньгах, которых никто не похищал!

«Ограбление Азовского банка» — в этом названии скрыта издевательская ирония, сарказм. Это всё равно как американские гангстеры назвали бы песню «Ограбление Форт-Нокс» и расписали бы, как «зимнею ноченькой тёмною» они с отмычками и «фомкой» обчистили это хранилище слитков золота. Ситуация, описанная в питерской песне, бредова и нелепа.

Азовские байки

И всё же — почему блатной фольклор в качестве объекта ограбления выбрал именно Азовский банк? В конце концов, существовали не менее крупные, известные учреждения — хотя бы Русско-Азиатский или Петербургский международный банки, ограбления которых были бы столь же очевидно невозможны, фантастичны и неправдоподобны. Выходит, выбор оказался случаен? Ну, приглянулось питерским жуликам красивое здание Азовско-Донского банка, они сочинили фантастическую балладу, а затем уже возникла известная ироническая поговорка — благодаря популярной песне. Могло такое быть?

Могло. Но на деле всё не так просто и однозначно. Очередное открытие мы вам приберегли на сладкое. Вернее сказать, новую версию-подсказку дал мне уже упоминавшийся питерский собиратель фольклора, литератор Игорь Шушарин. Оказывается, в начале XX века бытовало среди народа русского такое выражение, как… «азовские басни»! Во всяком случае, оно зафиксировано в Москве и, возможно, в Питере.

Так, известный в своё время фольклорист Евгений Захарович Баранов выпустил в 1928 году завлекательную книжку «Московские легенды», которые автор, по его признанию, услышал в московских харчевнях 20-х годов, а потом воспроизвёл по памяти. Среди персонажей легенд — Пушкин и Гоголь, Пётр I и учёный колдун Брюс, жулик Рахманов и чудаковатые купцы-богачи… На одной из страниц этого увлекательного сборника мы и встречаем примечательную фразу, услышанную автором от торговца: «Ты, говорит, азовские басни мне здесь не рассказывай». То есть как и в блатной поговорке: ложь, обман.

Конечно, впору бы возразить: так ведь к концу 1920-х годов песенка об Азовском банке уже, почитай, давно звучала, потому и присказка пошла в народ! Разумно. Но та же самая присказка возникает куда раньше — в романе «Губернатор» (1912) Ильи Дмитриевича Сургучёва, литератора, ныне совсем уж забытого:

«Пристав Ерёма покосился на него, покачал головой и сказал:

— Рассказывайте азовские басни! Запускайте арапа! Мы отлично ваш странный характер знаем!»

Сургучёв — это уже Санкт-Петербург, к Азовскому банку совсем близко. Да и время самое то. Напомним, что здание правления Азовско-Донского коммерческого банка возвели в 1909 году, а второе достроили в 1912–1913-м. То есть выражение «азовские басни» могло возникнуть именно об эту пору — и в связи с нелепыми байками об ограблении Азовского банка. Однако не исключено и другое: «азовские басни» могли существовать раньше, и как раз эта народная присказка дала толчок фантазии неизвестных авторов блатной баллады.

Увы, более точно ничего о происхождении «азовских басен» сказать пока нельзя. Разве что одно: до 1912 года подобной присказки об «азовских баснях» не зафиксировано. Так что — будем продолжать поиски. Одно несомненно: «Азовский банк» и «азовские басни» связаны между собой и смыслом, и топонимическим отсылом. Вряд ли такая перекличка случайна.

«Неправильные» куплеты

Позволю себе небольшое, но важное замечание. Тот текст баллады, который приведён в сборнике Цеховницера и повторён нами в настоящем очерке, по сути, не является блатным, уркаганским. Такая переделка могла существовать лишь в 1920-е — начале 1930-х годов. И наверняка в таком виде бытовала не в уголовной, а в дворовой городской среде.

Позволим себе небольшой исторический экскурс. Издревле на Руси словом «вор» именовали не высшую касту уголовного мира и даже не обычных «крадунов». Банальные разбойники и прочая уголовщина назывались «татями». Помните присказку — «аки тать в нощи»? Вот это — о них. А вот словом «вор» клеймили (и в переносном, и в прямом смысле — выжигая эти буквы на лбу и щеках) политических преступников — мятежников, предателей, а также тех, кто «выступал против порядка правления», избирая объектами преступлений государственные органы и чиновников. К таковым «ворам» можно отнести Пугачёва, Разина, Болотникова и других героических живодёров. Впоследствии обе эти категории большевики подведут под 58-ю «политическую» и 59-ю «бандитскую» статьи. В Уголовном кодексе РСФСР 1926 года только они две были «расстрельными». А в период Смуты, Семибоярщины и прочих кровавых забав «воров» предпочитали всё больше четвертовать да сажать на кол. Ну, это уже — вопрос вкуса…

В «Списке с скаски, какова сказана у казни вору и богоотступнику и изменнику Стеньке Разину» предводитель казачьего восстания постоянно именуется «вором», а его преступления — «воровством», хотя речь идёт о грабежах и убийствах. Подробно перечисляются злодеяния Стеньки, причём рассказ обильно пересыпается определениями «вор», «воровство», «воровской», «своровали», под которыми разумеются смута, государственное преступление, измена:

«Вор и богоотступник и изменник донской казак Стенька Разин!

В прошлом году, забыв ты страх божий и великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича крестное целование и ево государскую милость, ему, великому государю, изменил, и собрався, пошел з Дону для воровства на Волгу. И на Волге многие пакости починил, и патриаршие и монастырские насады[31], и иных многих промышленных людей насады ж и струги на Волге и под Астраханью погромил и многих людей побил…»

Или вспомните у Пушкина в «Капитанской дочке» разговор коменданта Белогорской крепости капитана Миронова с Емельяном Пугачёвым: «Пугачёв грозно взглянул на старика и сказал ему: “Как ты смел противиться мне, своему государю?” Комендант, изнемогая от раны, собрал последние силы и отвечал твердым голосом: “Ты мне не государь, ты вор и самозванец, слышь ты!”»

В Смутное время после смерти Бориса Годунова, когда в Московское царство хлынули войска из Польши, пытаясь посадить на трон Московии то одного, то второго самозванца, их поддержали жители южных окраин — Северской земли, недовольные центральной властью. Мятежные города, предавшие родную землю, вошли в поговорку: «Елец — всем ворам отец», «Орёл да Кромы — первые воры», «Ливны ворами дивны» и. т. п. Под «ворами» подразумевались исключительно мятежники и предатели.

Со временем слово «вор» изменило своё значение: так стали называть не политического преступника, а обычного, бытового уголовника — от карманника до грабителя. Не в последнюю очередь подобная перемена связана с тем, что значительная часть мятежников, принявших сторону самозванцев, представляла собой отборный уголовный сброд либо безжалостных сорвиголов-«порубежников». Между теми и другими различия были довольно условными. Поэтому вор, разбойник и тать слились в русском сознании в одно целое.

А к началу XX века в преступном мире «вор» стал не просто определением всякого жулика да грабителя, но скорее синонимом профессионального преступника, неким чуть ли не «кастовым» определением. Таким вором был, скажем, Васька Пепел, которого вывел в пьесе «На дне» Максим Горький. Вот как он характеризовал себя:

«Мой путь — обозначен мне! Родитель всю жизнь в тюрьмах сидел и мне тоже заказал… Я когда маленький был, так уж в ту пору меня звали вор, воров сын…

Я — сызмалетства — вор… все, всегда говорили мне: вор Васька, воров сын Васька! Ага? Так? Ну — нате! Вот — я вор!.. Ты пойми: я, может быть, со зла вор-то… оттого я вор, что другим именем никто никогда не догадался назвать меня…»

Конечно, это были ещё не те «воры в законе», которые сегодня представляют собой замкнутый преступный клан. Речь шла скорее о личностной самоидентификации, причислении себя к «цеху» профессионалов, в отличие от случайных людей, попавших в криминальный мир.

К чему я речь веду и зачем такой глубокий экскурс в историю? Для начала вспомним, что Варлам Шаламов (и не он один) относит «Медвежонка» к «классическим произведениям» блатного песенного фольклора. Между тем Варлам Тихонович отбывал срок в ГУЛАГе уже тогда, когда сложился клан «воров в законе» с его жёсткими традициями и неформальными установлениями, среди которых — требования ни при каких условиях не работать, не иметь дома, семьи, имущества, не участвовать в общественно-политической жизни (собрания, митинги, демонстрации и проч.), жить исключительно преступным промыслом и т. д. «Вор» и «блатной» в то время считались синонимами.

А теперь вернёмся к тексту песни из сборника «В Петрограде я родился…»:

Все мы мечтали в ту ночь беззаветную

Жизнь по-другому начать…

Решил всё покончить, тюрьму надоевшую,

Сумрак и холод ночей,

Женщин продажных, огни ресторанные,

Лживых и глупых людей.

Всё уже, что мне давно опостылело,

Ласки кокеток, духи,

Ночи бессонные, жизнь безотрадную,

Жизнь под угрозой тюрьмы.

За исполнение подобной баллады блатные порвали бы уголовного барда на куски! Поскольку в ней отрицаются основополагающие принципы жизни «законного вора» да ещё звучат призывы «жизнь по-другому начать»!

Вариант песни, записанный Цеховницером, мог возникнуть только в 1920-е годы. Наверняка изначальный дореволюционный текст баллады существенно отличался от того, который был опубликован питерским филологом в 1926 году. Ведь и дореволюционные уркаганы ни в коей мере не разделяли такого «фраерского» взгляда на жизнь! Скорее всего, подобные куплеты возникли именно в первое десятилетие Советской власти. Напомним, что именно тогда возникла и активно внедрялась в общественное сознание теория так называемых «социально близких» элементов. Большевики, основываясь на доктринёрски понятом учении Маркса о классовой борьбе, выдвинули тезис о том, что, когда власть перешла в руки эксплуатируемых классов, исчезает социальная подоплёка преступности. Прежде, в эксплуататорском обществе, преступник нарушал закон, тем самым выступая против ненавистной системы, которая угнетала человека. Он не хотел быть рабом и выбирал путь стихийного протеста — путь преступления. Веками мечта народа о справедливости воплощалась в образах «благородных разбойников» — Стеньки Разина, Емельки Пугачёва и т. д.

Теперь, когда социальная справедливость восстановлена, по мере продвижения к социализму будет постепенно исчезать и уголовная преступность. Уркаганы найдут своим силам и способностям достойное применение. Тем более в новом обществе не будет разделения на богатых и бедных. Главное — не наказывать преступника, а помочь ему найти себя, своё место в жизни, реализовать скрытые способности, таланты… Ведь уголовники в большинстве своём вышли из низов народа. Поэтому они социально близки народной власти, с ними легко можно найти общий язык. Они — «свои», в отличие от буржуев, живших всегда чужим трудом, не знавших горя и нужды.

Справедливости ради стоит заметить: возможно, в том идеальном социалистическом обществе, которое рисовали себе пламенные революционеры в своём воспалённом мозгу, преступников действительно было бы проще вернуть в лоно честной жизни. Однако сказка очень скоро была втоптана в грязь. Появились и богатые, и бедные, власть советско-партийной бюрократии не помогала трудовому человеку, а нещадно эксплуатировала его, грабила и унижала. При несогласии — гноила и уничтожала. Но это — несколько иная история.

Для нас же важно другое. На переломе 20–30-х годов XX века в Советском Союзе формируется новая, совершенно особая каста «воров в законе», о которой мы уже упоминали. Я не стану здесь подробно объяснять причины возникновения этого уголовного института, скажу только, что «ворами» становились только профессиональные преступники, прошедшие особый обряд «крещения» или «коронации» (последнее — для воров, которые не были христианами). Песня «Медвежонок» в том виде, в котором она приведена у Цеховницера, конечно, никогда бы не стала блатной. А между тем она — стала таковой! И приведённые в этой главе куплеты были из баллады нещадно вымараны.

Однако до этого «Медвежонку» нужно было пережить «переходный период», который для нас крайне любопытен…

«Помню, в начале второй пятилетки стали давать паспорта…»

Я не случайно называю воровскую балладу «Медвежонком». Не будь сборника Ореста Цеховницера, вряд ли мы знали бы о её первоначальном названии. Сегодня она известна нам либо как «Медвежонок», то есть небольшой сейф, несгораемый шкаф, либо по первой строке — «Помню, пришли ко мне двое товарищей» или «Помню я ночку холодную, тёмную» в разных вариантах.

Некоторые из них чрезвычайно любопытны в рамках нашего исследования. Так, в исполнении Аркадия Северного до нас дошла довольно необычная «советская» версия, которая затем стала очень популярной:

Помню, в начале второй пятилетки

Стали давать паспорта.

Мне не хватило «рабочей» отметки,

И отказали тогда.

Что же мне делать со счастием медным?

Надо опять воровать.

Помню, решил я с товарищем верным

Банк городской обокрасть.

И лишь затем следует: «Помню ту ночь ленинградскую темную…»

Скорее всего, этот текст относится самое раннее к концу 1930-х годов. Во-первых, о второй пятилетке упоминается как о чём-то давно прошедшем. Во-вторых, при этом автор явно грешит против истины, поскольку паспортная система появилась в СССР не к началу второй пятилетки, а ещё во время первой. Напомним, что сроки первой пятилетки были определены на период с 1929 по 1933 год, однако завершили её за четыре года и три месяца. Второй пятилетний план развития народного хозяйства Советского Союза был утверждён XVII съездом ВКП(б) в 1934 году (хотя охватывал период с 1933 по 1937 год).

А единая паспортная система в СССР была введена 27 декабря 1932 года. Именно тогда председатель ЦИК СССР Михаил Калинин, председатель Совнаркома СССР Вячеслав Молотов и секретарь ЦИК СССР Авель Енукидзе подписали постановление № 57/1917 «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописки паспортов». Все граждане СССР от 16 лет, постоянно проживавшие в городах, рабочих посёлках, работающие на транспорте и в совхозах, обязаны были иметь паспорта. Сельское население страны паспортами не обеспечивалось (за исключением проживавших в десятикилометровой пограничной зоне). Как объяснялось в постановлении, сделано это «в целях лучшего учёта населения городов, рабочих посёлков и новостроек и разгрузки этих населённых мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно-полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов». Кроме внутренних общегражданских паспортов, в СССР использовались также общегражданские заграничные паспорта, паспорта моряка, дипломатические паспорта, а также удостоверения личности военнослужащих.

Забавно, что незадолго до этого, в 1930 году, Малая советская энциклопедия гордо сообщала: «Паспорт — особый документ для удостоверения личности и права его предъявителя на отлучку из места постоянного жительства. Паспортная система была важнейшим орудием полицейского воздействия и податной политики… Советское право не знает паспортной системы».

Суть ухвачена очень точно — «важнейшее орудие полицейского воздействия». Это — одна из главных причин введения паспортов на территории СССР. Хотя ради справедливости стоит отметить, что до введения паспортной системы в Советском Союзе царил полный бардак в этой области. Ещё с введением новой экономической политики возникла необходимость более точного учёта городского населения. Документы выдавались кем угодно на местах, любой формы и содержания, подделать и сфальсифицировать их можно было, как говорится, левой задней ногой, что, естественно, затрудняло работу правоохранительных органов, борьбу с преступностью, экономический учёт и контроль и т. д.

НКВД ещё в 1922 году разработал проект положения о введении единого вида на жительство в РСФСР, но это предложение отклонил Малый Совнарком, а затем и Президиум ВЦИК. Между тем нарком внутренних дел Александр Белобородов бил тревогу и жаловался в ЦК партии: «Потребность в установленном документе — удостоверении личности — так велика, что на местах уже приступили к решению вопроса по-своему. Проекты разработали Петроград, Москва, Турк-Республика, Украина, Карельская Коммуна, Крымская Республика и целый ряд губерний. Допущение разнообразных типов удостоверений личности для отдельных губерний, областей чрезвычайно затруднит работу административных органов и создаст много неудобств для населения».

В конце концов, с 1 января 1923 года ВЦИК запретил дореволюционные документы, а также любые другие бумаги, которые использовались для подтверждения личности, включая трудовые книжки. Вместо них вводилось единое удостоверение личности гражданина СССР. Но и эта мера оказалась бессмысленной и бестолковой. Комиссия Политбюро, которая в 1932 году рассматривала вопрос о паспортизации страны, пришла к выводу:

«Порядок, установленный декретом ВЦИК от 20.VI.1923 г., изменённый декретом от 18.VII.1927 г., являлся настолько несовершенным, что в данное время создалось следующее положение. Удостоверение личности не обязательно, за исключением “случаев, предусмотренных законом”, но такие случаи в самом законе не оговорены. Удостоверением личности является всякий документ вплоть до справок, выданных домоуправлением. Этих же документов достаточно и для прописки, и для получения продовольственной карточки, что дает самую благоприятную почву для злоупотреблений, поскольку домоуправления на основании ими же выданных документов сами производят прописку и выдают карточки. Наконец, постановлением ВЦИКа и Совнаркома от 10.XI. 1930 года право выдачи удостоверений личности было предоставлено сельсоветам и отменена обязательная публикация об утере документов. Этот закон фактически аннулировал документацию населения в СССР».

В таких условиях введение единой паспортной системы являлось вполне целесообразной и необходимой мерой. Если бы не одно «но». Совершенно понятно, что паспортная система не случайно возникла именно в 1932 году, то есть в период коллективизации деревни. Жителям советских деревень, согласно постановлению № 57/1917, паспортов не полагалось вовсе (за исключением колхозов, которые находились в стокилометровой приграничной зоне). Все крестьяне (колхозники и единоличники) обязаны были для выезда из деревни на срок более пяти дней иметь справку от местных органов власти, которая являлась главным документом для получения паспорта. Справка эта являлась действительной не более месяца. То есть фактически крестьянин прикреплялся к земле, становился советским крепостным.

Дело в том, что политика сплошной коллективизации приводила во многих случаях к обнищанию, разорению села. Яркие примеры приводит Елена Осокина в исследовании «За фасадом “сталинского изобилия”». Селяне писали: «Хлеба нет. Кормиться нечем, и жить больше невозможно». «Не могу ни в коем случае прокормить свою семью. Хлеба нет. Дом продал». «Хлеба не имею. Дети доносили последнюю одежду. Скота не имею. Существовать больше нечем». Доходило до того, что в колхозе «12 лет РКК» Макаровского района Саратовской области колхозники питались трупами павших животных, вырытыми из скотомогильников.

Крестьяне бросились спасаться в города. В колхозе «Красный Октябрь» (Оренбургская область) в декабре 1936 года из 106 хозяйств работали не более 25 %. Остальные от работы отказывались: «За что мы будем работать в колхозе, когда ни хлеба, ни денег не получили. Всё лето проработали задаром». В Ярославской области из некоторых колхозов к зиме 1936/37 года ушли на заработки все трудоспособные мужчины. Только в Рыбинском районе в 1936 году вышло из колхозов 362 хозяйства. В Курской области из Никольского района за август-декабрь 1936 года уехала половина трудоспособных колхозников. Выходили на работу не более трети и работали всего по 4–5 часов. В Сталинградской области НКВД зарегистрировало случаи самоликвидации целых колхозов. В Воронежской области в январе 1937 года выборочная проверка 87 колхозов в 16 районах показала, что в работах участвовало от 5 до 16 % трудоспособных.

Собственно, государству в период индустриализации нужна была дешёвая рабочая сила, и оно одной рукой удерживало селянина на земле, но другой — проводило в деревнях наборы на стройки народного хозяйства. Да и на самих стройках, где постоянно не хватало работников, нередко закрывали глаза на отсутствие «открепительной справки» из колхоза, зачисляли пахаря в пролетарии и выдавали ему паспорт. Период индустриализации, который пришёлся на 1930-е годы, связан со стремительной урбанизацией. Только за время первой пятилетки городская рабочая сила пополнилась на 12,5 миллиона человек, из них 8,5 миллиона — мигрировали из сельской местности. Результатом явилась деградация сельского хозяйства, которую отчасти удалось преодолеть лишь к концу 1930-х годов благодаря постепенной механизации колхозов.

Но вернёмся всё же к начальному этапу паспортизации, которая так больно ударила по судьбе уголовного героя баллады «Медвежонок». Вообще-то положение этого человека к началу паспортизации представляется довольно туманным. С одной стороны, ему не выдают паспорт, поскольку герой баллады не имеет «рабочей отметки», то есть не зачислен ни на одно из предприятий. С другой стороны, реплика «надо опять воровать» свидетельствует о том, что этот персонаж всё-таки к тому времени не занимался преступным промыслом, поскольку был вынужден к нему возвратиться. Остаётся одно: бывший уркаган подвизался на случайных подработках, не имея постоянной профессии. А в результате — оказался в рядах изгоев, которых надлежало выбросить из Ленинграда.

Заметим, что поначалу паспорт вводился в городах, объявленных режимными, — Москве, Киеве, Харькове, Минске. Паспортизация служила одновременно способом очистки от всевозможных подозрительных и социально чуждых элементов, в число которых входили «лишенцы» (представители дореволюционных имущих классов), отчасти — интеллигенция, не занятая общественно полезным трудом, уголовники, крестьяне на заработках и т. д. Отказ в выдаче паспорта означал автоматическое выселение из режимного города.

Только за первые четыре месяца 1933 года, когда проходила паспортизация Москвы и Ленинграда, в столице население сократилось на 214 700 человек, в Северной Пальмире — на 476 182 человека. В результате улучшилась не только криминальная обстановка, но и снабжение городского населения — хотя и не слишком существенно. Далее количество городов, где проводились «паспортные зачистки», постоянно увеличивалось, пока не охватило весь СССР от края до края.

Заметим, что далеко не все граждане, которым было отказано в выдаче паспортов, смирились с этим и действительно покинули города. Люди обзаводились липовыми справками, нередко меняли имена и фамилии. Вскоре в уголовном мире появляется преступный промысел, связанный с подделкой паспортов. Многие живут в городах нелегально; именно в это время появляется особенно много прислуги, набранной из бежавших от голода селянок, которые работают «за еду», всевозможных артельщиков и т. д.

В «Медвежонке» подчёркнут ещё один «поворот судьбы»: когда бывшие преступники, которые порвали с уголовным прошлым, но не устроились на работу официально, лишённые права на паспорт, возвращаются к прежнему криминальному ремеслу.

Разумеется, власть тоже не дремлет. Глава НКВД Генрих Ягода и прокурор СССР Андрей Вышинский в 1935 году докладывают в ЦК и Совнарком о создании внесудебных «троек» для нарушителей паспортного режима:

«В целях быстрейшей очистки городов, подпадающих под действие ст. 10 закона о паспортах, от уголовных и деклассированных элементов, а также злостных нарушителей Положения о паспортах, Наркомвнудел и Прокуратура Союза СССР 10 января 1935 г. дали распоряжение об образовании на местах специальных троек для разрешения дел указанной категории. Это мероприятие диктовалось тем, что число задержанных лиц по указанным делам было очень значительным, и рассмотрение этих дел в Москве в Особом Совещании приводило к чрезмерной затяжке рассмотрения этих дел и к перегрузке мест предварительного заключения».

Впрочем, к этому времени, судя по «паспортной» версии «Медвежонка», судьба героя баллады была уже решена. Ведь в этом варианте при повторном ограблении преступников берут не в пивной, всё более драматично:

Помню, подъехали к зданью знакомому,

Только совсем не к тому;

Шли в этом доме не раз ограбления,

Знало о том ГПУ.

Сразу раздалося несколько выстрелов,

Раненный в грудь, я упал

И на последнем своём преступлении

Карьеру вора потерял.

Поскольку в тексте упомянуто ГПУ, время действия этой версии песни — не позднее 1934 года, поскольку в 1934 году Объединённое государственное политическое управление при СНК СССР вошло в состав НКВД СССР как Главное управление государственной безопасности (ГУГБ). Так что к моменту появления «паспортных троек» в 1935 году наш медвежатник либо уже получил срок, либо «пошёл на луну»…

А к 1937 году эпопея с паспортизацией успешно завершилась. НКВД докладывал в Совнарком: «По СССР выданы паспорта населению городов, рабочих посёлков, районных центров, новостроек, мест расположения МТС, а также всех населённых пунктов в пределах 100-километровой полосы вокруг гг. Москвы, Ленинграда, 50-километровой полосы вокруг Киева и Харькова; 100-километровой Западно-Европейской, Восточной (Вост. Сибирь) и Дальне-Восточной пограничной полосы; эспланадной зоны ДВК[32] и острова Сахалина и рабочим и служащим (с семьями) водного и железнодорожного транспорта». Тогда-то и появилось знаменитое выражение «за сто первый километр», то есть высылка неблагонадёжных беспаспортных «элементов» за пределы 100-километровой зоны, определённой для проживания обладателей «краснокожей паспортины». Впрочем, к воровской балладе это уже не имеет прямого отношения.

«Мчится карета по улице где-то…»

Раз уж мы коснулись «исторических» вариаций воровской баллады об ограблении банка, мы не можем пройти мимо её, так сказать, «адаптированной» версии. Версию эту, очень популярную, можно условно назвать по первой строке — «Помню, пришли ко мне трое товарищей». Её, к примеру, вспоминает Валерий Левятов в романе «Я отрекаюсь»:

Помню, пришли ко мне трое товарищей,

Звали на дело меня,

А ты у окошка стояла, любимая,

И не пускала меня:

«Ой, не ходите вы, ой, не ходите вы,

Вышел ведь новый закон!»

«Всё знаю, всё знаю, моя дорогая,

Что в августе он утверждён»…

Далее следует ограбление банка, а затем — арест преступников. Песня завершается тем же куплетом, с которого начиналась.

Впрочем, существуют и другие варианты. Приведу один из них, который размещён на сайте «В нашу гавань заходили корабли». Он назван «Мчится карета». Мне тоже запомнилось, что так — «Мчится карета по улице где-то» — звучал зачин в исполнении уголовных бардов, которых мне довелось слушать. Хотя на сайте начало несколько иное, да и текст довольно косноязычен:

Едет карета по улице тёмной,

В ней два легавых сидят.

Я между ними с руками связными,

В спину два дула глядят.

Помнишь, ты, милая, шла ты, строптивая,

Я ж тебя там не бросал.

Годы промчались, и мы повстречались,

Я тебя милой назвал.

Ты полюбила за нежные ласки,

За кличку мою «Уркаган»,

Ты полюбила за крупные деньги,

За то, что водил в ресторан.

Моя дорогая… Моя дорогая,

Ты помнишь, как вместе с тобой

Мы целовались и обнимались,

И я восхищался тобой?

Помню, подъехали трое на санях

И звали на дело меня.

А ты у окошка стояла и плакала,

И не пускала меня.

Ты говорила мне, что очень строгий

Войдёт в силу новый закон.

Я это знал, но тебе не сказал, что

Он в августе был утвержден.

Тебя не послушал, зашёл в свою комнату,

Взял из комода наган.

Слегка улыбнулся и в путь устремился,

Лишь взгляд твой меня провожал.

Помню, подъехали к зданью огромному,

Встали и тихо пошли,

А кони с подельником с места сорвались

И затаились в ночи.

Помню, зашли в это зданье огромное —

Кругом стоят сейфы, шкафы.

Деньги советские, марки немецкие

Смотрят на нас с высоты.

Помню, досталась мне сумма огромная —

Ровно сто тысяч рублей.

И нас, медвежатников, ВОХРа из МУРа

Всех повязала во тьме.

Едет карета по улице тёмной,

В ней два легавых сидят.

Я между ними с руками связными,

В спину два дула глядят.

Все эти переделки старой воровской песни объединяет опять-таки точная привязка ко времени действия: указание на некий «строгий закон», утверждённый в августе. Совершенно очевидно, что речь идёт о знаменитом постановлении ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности». В народе его именовали «указ семь восьмых», «указ семь-восемь» (седьмое число восьмого месяца), «закон о колосках» (часто с уточнением — о двух, трёх, пяти колосках).

Постановление от 7 августа было принято по инициативе Сталина. Вождь писал Кагановичу и Молотову 20 июля 1932 года:

«За последнее время участились, во-первых, хищения грузов на желдортранспорте (расхищают на десятки млн руб.), во-вторых, хищения кооперативного и колхозного имущества. Хищения организуются главным образом кулаками (раскулаченными) и другими антиобщественными элементами, старающимися расшатать наш новый строй. По закону эти господа рассматриваются как обычные воры, получают два-три года тюрьмы (формально!), а на деле через 6–8 месяцев амнистируются. Подобный режим в отношении этих господ, который нельзя назвать социалистическим, только поощряет их по сути дела настоящую контрреволюционную “работу”. Терпеть дальше такое положение немыслимо. Предлагаю издать закон… который бы:

а) приравнивал по своему значению железнодорожные грузы, колхозное имущество и кооперативное имущество — к имуществу государственному;

б) карал за расхищение (воровство) имущества указанных категорий минимум десятью годами заключения, а как правило — смертной казнью;

в) отменил применение амнистии к преступникам таких “профессий”.

Без этих (и подобных им) драконовских социалистических мер невозможно установить новую общественную дисциплину, а без такой дисциплины — невозможно отстоять и укрепить наш новый строй».

Постановление от 7 августа 1932 года предусматривало за хищение колхозного и кооперативного имущества и грузов на железнодорожном и водном транспорте — расстрел с конфискацией имущества, который при смягчающих обстоятельствах заменялся лишением свободы на срок не менее 10 лет с конфискацией имущества. Осуждённые не подлежали амнистии.

На самом деле ответственность ужесточалась не столько для того, чтобы сбить уровень преступности в целом, сколько для стабилизации положения в сельском хозяйстве. Ведь последствием коллективизации стал чудовищный голод 1932–1933 гг., который наступил в результате принудительных сталинских хлебозаготовок. Из закромов выгребалось даже зерно, предназначенное для сева. Валовой сбор зерна резко сократился, урожайность зерновых упала почти в полтора раза. Политика по принудительному обобществлению скота привела к тому, что единоличники и колхозники массово бросились забивать живность. С осени 1931 года убыль происходила в основном за счёт колхозных и совхозных стад.

Драконовские меры, которые вводились «указом семь-восемь», были направлены прежде всего против колхозного крестьянства. Сокрытие зерна, забои скота в коллективных хозяйствах расценивались как «хищение кооперативной и колхозной собственности». Не зря постановление назвали «закон о колосках»: на первых порах крестьян хватали и осуждали даже за то, что они после сбора зерновых подбирали оставшиеся на поле колоски. Анализ большинства дел, возбуждённых по «закону семь-восемь», показывает, что среди осуждённых преобладали крестьяне, причём в основном колхозники.

Однако сказанное выше не значит, что постановление не коснулось профессионального уголовного мира. Разумеется, коснулось. По «указу семь восьмых» сажали и железнодорожных воров, и магазинных, и «медвежатников», и прочих уркаганов, которые покушались на государственную, колхозную и кооперативную собственность. Но всё дело в том, что блатным не было смысла особо возбуждаться. То есть поначалу, разумеется, постановление нагнало на них жути: ну как же, за кражу — «вышка»! Однако тревога оказалась, мягко говоря, ложной.

Уже постановление Президиума ЦИК от 27 марта 1933 года смягчает санкции и требует не привлекать к суду по «закону о колосках» «лиц, виновных в мелких единичных кражах общественной собственности, или трудящихся, совершивших кражи из нужды, по несознательности и при наличии других смягчающих обстоятельств». А 11 декабря 1935 года Прокурор СССР Андрей Вышинский обратился в ЦК, СНК и ЦИК с предложением о пересмотре дел осуждённых по постановлению от 7 августа. Верховный суд, Генпрокуратура и НКВД СССР проверили правильность применения постановления в отношении всех лиц, осуждённых до 1 января 1935 года. Было рассмотрено более 115 тысяч дел, более чем в 91 тысяче случаев применение закона от 7 августа признано неправильным, на этом основании свободу получили 37 425 человек, ещё находившихся в заключении.

Впрочем, профессиональные преступники, судя по всему, вряд ли удостоились такой чести. Зато для них важнее другое: на практике по «закону о колосках» мало кому давали десять лет. Это совершенно очевидно: на 1 января 1939 года в лагерях НКВД находилось всего 27 313 лиц, осуждённых по постановлению от 7 августа 1932 года. Даже если предположить, что все они осуждены именно в 1932 году (что само по себе нелепо, ибо многие получили срок и позже), получается совсем незначительное число. При этом следует учесть, что «червонец» давали тем, кому «вышку» заменяли лишением свободы. А это происходило в подавляющем большинстве случаев. Так что вынесение смертных приговоров носило скорее пропагандистский характер.

То есть мы видим, что «суровый закон» на деле оказался не таким уж суровым. Для уркаганов куда страшнее была статья 35 УК РСФСР, вступившая в действие 20 мая 1930 года, то есть двумя годами ранее «указа семь-восемь». Она предусматривала «удаление из пределов отдельной местности с обязательным поселением в других местностях… в отношении тех осуждённых, оставление которых в данной местности признаётся судом общественно опасным». Такое удаление было связано с исправительно-трудовыми работами и назначалось на срок от трёх до десяти лет.

Статья 35 применялась вкупе со статьёй 7 УК РСФСР (или, как говорили в уголовном мире, «через 7-ю»). А статья 7 гласила, что меры социальной защиты судебно-исправительного характера применяются «в отношении лиц, совершивших общественно опасные действия или представляющих опасность по своей связи с преступной средой или по своей прошлой деятельности». То есть запросто можно было влепить десять лет любому человеку — даже не совершившему никакого преступления. Просто подозреваемому в связях с преступной средой или «представляющему опасность по своей прошлой деятельности». А уж реальному преступнику сам Бог велел «повесить червонец на уши». Таких людей называли «тридцатипятниками» (по нумерации статьи) и отправляли этапами на великие стройки социализма под охраной конвоя.

По сравнению с 35-й статьёй «указ семь восьмых», можно сказать, карал «с особой нежностью». И всё же поначалу народец уголовный был напуган перспективой расстрелов за свои «весёлые дела». Что и отразила адаптированная переделка «Медвежонка».

Однако «адаптация оригинала» на этом не закончилась. Выше мы видели, что неизвестные авторы хорошо поработали над «Ограблением Азовского банка». Они перенесли любовную линию из завершающей части баллады в её начало. Возможно, это была даже попытка совместить батумское «чудо земной красоты» и милую, которая плачет у окошка. На что намекают строки

Годы промчались, и мы повстречались,

Я тебя милой назвал.

Далее следует перечисление радостей жизни: нежные ласки, крупные деньги, ресторан — то же самое, что было в Батуме. Но с переносом любовной истории в зачин и основное внимание переносится на личные отношения персонажей, а ограбление следует уже потом, как развязка.

И всё же в этом варианте ограбление хотя бы присутствует! Пусть даже с какими-то нелепыми «немецкими марками»… Это уже — причуды фантазии авторов. В некоторых вариантах, скажем, встречаются и немецкие свёрла наряду со свёрлами английскими. Не в этом суть. А суть в том, что постепенно последующие поколения дворовых сочинителей — видимо, достаточно далёкие от мира профессиональных уголовников — вообще вытравили всякое упоминание о взломе банковского сейфа. И вот сегодня популярность обрела совсем уже куцая версия воровской баллады, не имеющая к оригиналу почти никакого отношения. Она звучит, например, в исполнении Виктора Петлюры и ряда других представителей «русского шансона». Этот вариант можно условно назвать «Помнишь, курносая…»:

Помнишь, курносая, бегали босые,

Мякиш кроша голубям?

Годы промчались, и мы повстречались,

Любимой назвал я тебя.

Ты полюбила меня не за денежки,

Что я тебе добывал.

Ты полюбила меня не за это,

Что кличка моя уркаган.

Помню, зашли ко мне двое товарищей,

Звали на дело, маня.

Ты у окошка стояла и плакала

И не пускала меня.

«Знаешь, любимый, теперь очень строго.

Слышал про новый закон?»

«Знаю, всё знаю, моя дорогая, —

Он в августе был утверждён».

Я не послушал тебя, дорогая, —

Взял из комода наган.

Вышли на улицу трое товарищей —

Смерть поджидала нас там.

Помнишь, курносая, бегали босые,

Мякиш кроша голубям?

Годы промчались, и мы повстречались,

Любимой назвал я тебя.

Всё это напоминает игру в испорченный телефон. Но что поделать: оригинальная воровская баллада уходит в историю, где ей, собственно, и место. Жаль только, что её место занимают убогие поделки про «курносых»…


Загрузка...