Сколько себя помнила, Нюська Саломатина всегда была круглой дурой.
Самое первое её воспоминание – и то на эту тему.
Лежит она в кроватке – польская такая кроватка, деревянная, с бортиками и спинками, собранными из цилиндрических палочек. Если крепко взяться рукой и покрутить – замечательно скрипят. Лучше любой погремушки!
И тут появляется над ней серьёзное большое гладко выбритое лицо деда, с густыми чёрными бровями, крупным носом и живыми карими глазами. Он смотрит брезгливо. Потом в поле зрения появляется ещё одно лицо – женское, нежное, смуглое – мамино. Скульптурной лепки, чуть скуластое, светлоглазое, высоколобое, обрамлённое тёмно-медными локонами, робко глядящее не на дочку, а на свёкра.
– Нина! – говорит тот раздражённо. Я всегда был против вашего брака с моим сыном, и вы прекрасно знаете, почему. Вы милая провинциалочка, но неужели неясно, что совершенно нам не ровня? Даже удивительно, какое упорное нежелание воспринимать очевидное. Но я всё же терпел и надеялся, что вы хотя бы сумеете родить мне внука. А это, простите, что? Чучелко белобрысое, девка, дура! Накой она нам – в семье потомственных военных и инженеров? На что она годится? Тьфу. Хоть готовить её потом научите, что ли!
Нюська, конечно, в тот момент ничего не осознала, только агукнула в ответ. Но почему-то навсегда запомнились, словно впечатанные ей в мозг, и эти тогда непонятные с силой произнесённые густым баритоном слова, и отвращение на мужском лице, и мамин плохо скрытый испуг.
Дед протянул свою огромную руку и легко оторвал ручонку младенца от деревяшки.
– Ещё раз услышу скрип – пришибу пащенку, – заключил он, и ушёл.
Нюська тогда не заплакала. И не взяла протянутой матерью погремушки. Она принялась перебирать и скручивать край одеяла. Тихое, никому не мешающее занятие.
Так она и росла. Неслышно, незаметно, стараясь лишний раз никому не попадаться на глаза. Таскала книжки из шкафа – Бог весть, как и когда она научилась читать, никто этим специально не занимался – и изучала их, спрятавшись под круглый обеденный стол. Там было тихо и спокойно: толстые лаковые ножки внизу соединялись крестовиной, на которой было очень удобно сидеть, а тяжёлая жёлтая бархатная скатерть надёжно защищала Нюськино убежище от глаз взрослых. Когда её искали, что, впрочем, случалось очень редко, ей было достаточно поджать ноги, чтобы остаться незамеченной.
Считалось, что за «генеральской внучкой» присматривает няня Авдотья Никитична, седая круглолицая старушонка из соседнего подъезда, запросившая за услуги дешевле всех. Родители и дед с бабушкой отправлялись на работу около шести. Няня являлась за несколько минут до их ухода и практически сразу отправлялась пить чай. Конечно, имелось в виду, что она разбудит ребёнка и накормит его тоже. Но, логично рассудив, что без девчонки куда способнее проверять содержимое буфета и холодильника хозяев, та ничего подобного не предпринимала. Она просто закрывалась в дедовой комнате и гоняла чаи с пирогами и пряниками часа два-три, предоставив дитя собственной судьбе. Гремела посудой, включала радиолу, порой и что-то шила на бабушкином «Зингере». Стучаться, просить хлеба или хоть чего-нибудь было бессмысленно: даже такая дура, как Нюська, поняла это довольно быстро.
Впрочем, есть ей особо никогда и не хотелось. Она вставала сама, старательно заправляла постель (тут никак нельзя было дать слабину, рука у деда была тяжёлая) и лезла в шкаф за очередной книгой.
Обедать всё же Авдотья давала. Правда, борщ, или куриный суп с клёцками – это она частью съедала сама, а остатки сливала в судок и уносила, заперев Нюську в квартире – ненадолго, минут на двадцать. Но и девчонка получала, наконец, горбушку, пару картофелин и чай. Иногда даже с сахаром.
Обо всём этом Нюся взрослым не рассказывала. То есть однажды, когда бабушка и дед вернулись домой пораньше, Нюся сунулась было попросить булочку с изюмом, такие продавались по гривеннику в соседнем хлебном. Но напрасно:
– Вот ещё! – услышала она, – ты же только что обедала! Глядеть ведь не на что, тощая, как сушёная вобла, а ест – не остановишь!
Нюська, конечно, тут же замкнулась.
– Ишь, неприветливая! Набычишься и молчишь. Нешто, думаешь, такие деточки хоть кому к сердцу придутся? – укорила бабушка, – эх, Нюська, дура ты, дура, ведь ласковое-то теля двух маток сосёт!
Ну, собственно, так оно и шло дальше-то.
Годы летели, а Нюська, потом, Анька, потом Анна – так всё и пыталась кому-то, а скорее всего, себе самой, доказать, что вовсе не так уж безнадёжна… Без особого, впрочем, успеха. Она хорошо училась – и в школе, и в музыкалке. Но зато совсем обычного, простого – дружбы с ребятами у неё как-то не получалось. Серьёзная чересчур была, что ли? Думала много. Или слишком молчалива и привержена своим внутренним правилам? Не ладилось у неё с коллективом, короче, за исключением разве что соседа по парте. Звали его Митей, был он такой же худенький и невысокий, как и Нюся, разве что чернявый, вроде цыганёнка. Угодили они за первую парту. Аккурат к учительскому столу. Митя был всегда очень подтянут и начищен внешне, в этом плане Нюся ему в подмётки не годилась: у неё вечно то коса распустится, то ручка потечёт, то оторвётся что-нибудь… и не из ловких. Но они как-то очень быстро поладили. Стали вроде брата и сестры. Чёрный и рыжая. Причем, хотя учёба шла у них по-разному, в жизни-то куда умнее был Митя. Без него Аня в шкоде, наверно, просто пропала бы. Ну талант был у человека оказываться в неподходящих местах в неподходящее время. И вечно ей за всех доставалось отдуваться. Стекло ли разбито, установка ли из физического кабинета сломана, или раковина засорилась – вечно её вина, хотя она – ни сном, ни духом.
Ей бы, дуре, чуть поведение изменить: улыбаться что ли почаще, глазки, может, научиться строить мальчикам или подружек каких-никаких найти. А она… она всё молчком да бочком. Дикарка.
Конечно, Нюсю считали бы задавакой – городок небольшой, кто какого роду-племени – все, конечно, были в курсе. Да уж больно неважно она была одета, и глаза голодноваты. Так что хоть в этом Аньке повезло. Мало у кого язык поворачивался попрекнуть её непростой семейкой. А если что – Митя быстро объяснял обидчику что к чему.
В институте Анна тоже не поумнела. Девушки искали и находили парней, влюблялись, сходились и расставались – жизнь била ключом! А эта – сидела и училась, училась… ну такая, видать, уродилась, что возьмёшь. Даже из общежития вылетела по-глупому.
В первый день весны какой-то шутник с верхнего этажа окатил её с ног до головы водой из тазика. Наверное, это должно было быть весело. Солнышко, брызги! Но тут в комнату как раз вошла комиссия студсовета. Анна стояла у окна в большой луже, и с её рыжеватых волос и пёстрого ситцевого халата вода стекала на паркет, который вспучивался прямо на глазах.
– Кто? – только и спросил председатель.
– Сама… – обречённо выдохнула Нюська.
На следующий день она уже ездила в институт из дома, два часа в один конец. Слава Богу, её хоть обратно пустили. Правда, что пришлось выслушать от любящих родичей – лучше даже не пересказывать. Слово «дура» было ещё самым мягким. Да она и не спорила: что тут спорить, когда вполне согласна…
Никто, конечно, не сознался, да она и не рассчитывала. И вообще, сколько ни подгребали всякие любопытствующие, – помалкивала или сухо отвечала, что в деканате, мод, все знают – и их версия ничем не хуже любой другой. Вообще-то Анна, наверное, была занудой. Она сторонилась людей, и их это, надо признать, ничуть не огорчало. Всё равно никогда ничего не расскажет, компанию не поддержит.
Самое забавное, что глаз-то на неё клали – и не раз. Всё больше новенькие или с других факультетов. И что находили? Тощая, лохмы рыжие прибраны кое-как, одета не лучше. Глазищи дикие, странного коричнево-зелёного колера, длинноносая, слишком полные, чуть ли не по-африкански губы, не совсем симметричные брови. Грудь, правда – это да. Зато задницы, считай, вообще нет. Ноги в икрах полноваты – но прямые, тут ничего не скажешь. И ручки изящные, с узкими запястьями и длинными пальцами. Что на самом деле было вполне нормально: скрипачка, – о чём в институте тоже никто слыхом не слыхал. Анна, впрочем, любых интересующихся быстро отшивала. Не грубо. Не обидно даже. Просто чуть отстранялась, незаметно отдалялась, неожиданно оказывалась чрезвычайно занята, и была вынуждена передать билет в кино кому-то из сокурсниц, а в кафе ей не удавалось доехать из-за сломанного каблука. Так что когда на последнем курсе все начали играть свадьбы, Анна даже не была ничьей невестой.
Злые языки утверждали, что она ждёт якобы из армии какого-то Дмитрия. Но это уж вряд ли: её оставляли на кафедре, ей диссер светил, за ней доценты бегали – любая курица с двадцатью граммами мозга и та бы сообразила, какой стороны улицы держаться! Какой ещё там солдатик… Да и она в ответ на прямой вопрос одной из блондинисто-лучезарных аспиранток только бровь подняла, и поинтересовалась «откуда, мол, дровишки?». Так что та вдруг на какой-то миг даже усомнилась: а кто тут дура-то?
Но, конечно, это была неверно поставленная проблема: Анна, кто же ещё! Из армии-то Митя – не вернулся, а прислал письмо, что, мол, остаётся на сверхсрочную, и, кстати, приглашал Нюську, «своего лучшего друга», на свадьбу. Она съездила. И впредь отправляла в дальний гарнизон по открытке к каждому празднику.
Ладно. Шатко ли, валко, ли, а прокатилось двадцать лет жизни. Забавных и не слишком, редко – горячих, чаще – холодных. Одиноких, посвящённых науке, приборам, узумбарским фиалкам на окне темноватой «однушки», и кошкам. Почему-то по преимуществу чёрным. Так получалось: обычно их никто не хотел брать, и Анне становилось жалко – ещё совсем маленьких и неловких, но уже невесть за что нелюбимых.
Анна Саломатина заканчивала докторскую. Что-то такое, с переменными магнитными полями большой силы. Можно сказать, дневала и ночевала в лаборатории. Практически жила. Питалась в институтском буфете, зависала в компьютерной и возле своей установки до глухой ночи, порой и спать оставалась на банкетке у кабинета. Домой ходила принять ванну, полить фиалки и обслужить кошку. Раза два-три в неделю. Она вначале, было, кошку-то на работу принесла. Но та не прижилась. Установка в помещении, похожем на спортзал – вроде ряда здоровущих сверкающих бочек, переплетённых цветными проводами, гофрированными трубками и какими-то сетками – не понравилась животному с первого взгляда, даже невключённая. Вообще-то и правильно. Там как-то дуло постоянно, сплошные сквозняки, и от пола – холод. Одной Анне в этом месте было хорошо. Может, как раз потому, что большинство людей туда старалось лишний раз не соваться. Среди аспирантской молодёжи вообще ходили туманные слухи: то якобы крыса лабораторная просто в воздухе растворилась вместе с клеткой, то число «бочек» после включения агрегата никому подсчитать не удаётся (нет чтобы в накладную заглянуть, по-простому, – всё там проставлено), то вроде кто-то (фамилия, естественно, неизвестна) ловил там радиопередачи довоенных времён… бред полный!
И болтали больше всего её собственные мэнээсы и лаборанты. В принципе это всё неудивительно было: молодым хочется настоящего дела, больших свершений, а Анна ведь ничего им толком не поясняла. Сделайте то-то, снимите показания, запишите в журнал. И всё. Что, куда, зачем – об этом ни гу-гу. Вот и приходилось ребятам самим «про интересное» выдумывать.
Пару раз из-за этих странноватых разговоров даже комиссии заглядывали. Но всё нормально оказывалось всегда. Единственно, что подтвердилось: крыса-таки действительно была списана как погибшая в результате эксперимента. Ну жалко, да. Жертва науки. Сколько их, безвестных героев-мучеников! В общем, не только на «персональное дело» завлабу ничего не набралось, а хоть премию ей выписывай. До этого, впрочем, тоже не дошло: полюбезнее надо быть. Или хоть покрасивее.
Анна к своим сорока с лишним была не так чтобы очень. Девичьей лёгкости, гибкости – как не бывало. Полная, грудастая, с заметным животиком, бледная, и волосы вечно в беспорядке. Разве что ноги ещё ничего, да глаза лучистые. А в общем и раньше-то красавицей не была, а теперь и вовсе. Так что ни как личность, ни как женщина особенной популярностью не пользовалась. И ведь поправить дело было бы нетрудно. Чуть теней и помады, волосы поднять, приодеться, да улыбаться почаще. Легко! Анне, однако, несложная наука быть своей не давалась и сейчас. Ещё хуже, чем в детстве и юности.
Был, впрочем, у неё в лаборатории один программист, Мить Митич, а по-простому Митька. Правая рука. И по совместительству – левая тоже.
Молодой такой, откуда-то издалека, из провинции. Симпатичный паренёк, смуглый, черноволосый, темноглазый. Девки заглядывались. Вот с ним Анна, похоже, разговаривала: и планы обсуждала, и возможные результаты. Институтское бабьё сперва даже решило, что старая перечница хочет мальчика-то того… но быстро поняли – ерунда. Как к сыну она к нему. С чего – непонятно, но что есть, то есть. Опекала, жалела – а ему и неудобно, вроде, и неловко оттолкнуть. Чуткий парень оказался, разглядел чужое одиночество. Многие к нему подкатывали, особенно из кандидатов – конечная цель саломатинской работы интересовала всех. Об экспериментах Теслы кто не слышал? А тут такие же чудеса, и можно сказать, под боком. Конечно, что-то узнавали на конференциях – передача энергии практически без потерь на приличное расстояние. Опять же вояки приезжали несколько раз – неспроста же? Но это всё семечки, а хотелось знать точно. Однако мальчик оказался непрост и язык за зубами держал крепко.
Только и было известно, что какой-то серьёзный эксперимент, вроде, должен пройти весной. Чуть ли не на знаменательную дату «первое апреля» – вот уж действительно вполне подходяще для Анны, в день дурака! Секретарь, Зиночка, печатала документы, и не поняла, конечно, ничего. Только и выудили из неё, что почему-то наприглашали массу народу, причём не только энергетиков и вояк, но ещё геологов и специалистов-историков. Это было странно! Однако Зиночка энергично морщила лобик и клялась, что запомнила верно. Правда, текст или хотя бы названия каких-нибудь таблиц и разделов припомнить не могла. Что никого не удивляло. Красавица Зиночка, несомненно, была создана для танцев и поцелуев, а вовсе не для размышлений.
Всех поразило, что экспериментальную установку начали строить загодя, и не в институте, а где-то на полигоне, причём далеко. Словно своя, институтская, не подходила! На автобусе с занавешенными окнами многие там побывали – ехали по три с лишним часа и проезжали несколько КПП. Вобщем, почти такая же, не считая двух высоких ажурных металлически блестящих башен, и того, что «бочки» на взгляд казались в несколько раз крупнее. Даже на фоне окружающих раздольных, бывших колхозных, а ныне неизвестно чьих, крайне запущенных полей… Говорили, когда на башнях загорались огни святого Эльма, выглядело очень красиво и жутко. А они сияли там чуть ли не каждый вечер – и это при выключенной энергоустановке! Вообще рассказывали всякое. Про странный, зеленовато-коричневый плотный туман, который якобы вдруг появлялся и так же вдруг исчезал, про какие-то зеленовато-голубые отсветы по полю, даже про странные голоса. Осталось только облаву на лешаков с кикиморами в лицах расписать, но сроки, видно, не позволили. Не успели фантазия с молвой своё отработать.
Вот что действительно было необычно и не имело отношения к бредням романтичных лаборанток – это неожиданный интерес руководителя проекта, да и вообще институтского начальства к истории. В библиотеку то и дело закупались монографии, как правило, дорогие и иллюстрированные. Неолитические культуры! Митя, похоже, что-то знал. Над столом у него красовалась копия изображения человеческих и звериных фигурок с какого-то раскопа… Ничего особенного, как во всех учебниках. Только крупно, красочно и в рамочке. Картина, типа. Красиво.
Зиночка потом рассказывала, что, мол, Саломатина, видно, загодя всё предчувствовала. Что ещё накануне, перед отъездом, уже была странная: притащила в приёмную к Зиночке все свои фиалки – десятка полтора, все разных цветов, холёные, так и видно, что дорогущие! Подарила. Ненормальная, да? Мало того, спросила, уверена ли секретарша, что действительно знает, кто такой Прометей, и существовал ли он на самом деле. Совсем уж! Та даже обиделась… А в «день икс» Анна с утра явилась на работу с кошкой и целой сумкой каких-то звякающих предметов – тяжёлой, судя по всему. И потрясно одетая: в меховой шубе, торбасах и рейтузах! В такой тёплый день! «И вообще, – говорила секретарша, – снаряжённая, точно полярник!». А ведь ездила она на этот чёртов полигон часто – и с вояками, и со строителями, и со своими – и всегда была в своей стародевичьей униформе: куртка, брюки, самовязаная шапка.
Пока ждали гостей, долго стояла у митькиного стола, причём не говорила с помощником, а глазела, как дурочка, на картинку над столом. Потом они пошептались – и парень ломанулся в библиотеку. Вернулся с толстой книжкой, которую она тоже, кстати, с немалым трудом, упихнула в сумку. Зиночка ещё подумала: сейчас молния порвётся или дно этой уродской торбы по шву треснет. Но ничего. А когда садились в автобус, Анна вдруг выскочила обратно, подбежала к группке провожающих (немногочисленной – подумаешь, очередной выезд «в поле») и чмокнула обалдевшего Митьку в щёку, прямо при всех, без всякого стеснения, заявив: «Отцу привет передай!», – так что бедный парень смутился до того, что схватил её, Зиночку, за руку. Принародно…
Ну, собственно, дальше-то все всё знают. И о том, как Митька готовил рукописи своей (вот это действительно тогда всех удивило!) крёстной к печати. И о том, как долго среди мирового научного сообщества не утихали споры о возможности передачи через искусственно созданные разрывы в пространственно-временном континууме не только энергии, но и физических тел. Даже несмотря на то, что-таки откопали всего через полтора года высеченную на стене одной из пещер Новоградского раскопа копию отрывков из монографии о неолитических культурах – на языке, довольно близком к привычному нам русскому, и с выходными данными. Среди прочего там была копия иллюстрации на странице 27 – изображения человеческих и звериных фигурок с какого-то раскопа… Книга такая есть, между прочим, и действительно на этой странице – иллюстрация. Только там – фигурки неолитических Венер. Такие, какие есть в каждом учебнике: изображение тела полной, грудастой женщины, этак лет под сорок. Явно не юной, с узкой талией и стоячей, гладкой и привлекательной грудью, как, казалось бы, должен призывать нормального мужчину-художника естественный инстинкт.
Всё это давно проходят в школе на уроках физики. И истории… И мы вовсю пользуемся перемещениями на дальние расстояния, правда, лишь в пределах реального для нас времени. Прочее – запрещено, и почему – тоже понятно всем.
Непонятно одно. Почему, ну почему Бог, Судьба или Вселенная – кто бы там ни был – для исполнения такой миссии призвали именно Нюську Саломатину, эту неудачницу?
И дуру?!
Я ещё разок поправляю угол покрывала, потом нежно провожу по нему ладонью, разглаживая невидимые глазу складки, и отступаю на шаг, любуясь своей работой. Это не застеленная кровать, а шедевр. Подушка идеальным кубиком точно по оси, край словно утюжком приглажен, полоски на покрывале точно перпендикулярны краю кровати… Чувствую удовлетворение. Я знаю за собой склонность к перфекционизму – и горжусь этим. Хотя, между прочим, Иван Семёнович, здешний лечащий врач, не раз и не два рассказывал, что стремление всё и всегда доводить до идеала – бессмысленно и ненужно. Что это, возможно, вообще болезненный симптом.
– Ну, симптомом больше – симптомом меньше, – вздыхаю, нисколько не огорчившись некстати сунувшимся в мысли воспоминанием: я вообще человек рассудительный.
Собственно, если бы не такой характер, я вряд ли попал бы сюда. В этот одноэтажный, утопающий в зелени корпус с зарешеченными оконцами в тесноватых палатах, длинным мрачным коридором, уютными кабинетами для групповых и индивидуальных занятий, просторным холлом для встреч больных с родичами (как будто они часто приезжают!). И с вертушкой, охраняемой дюжим дядькой в форме ЧОПа перед массивной входной дверью.
Ведь никто ко мне, Серафиму Игнатьевичу Щедрикову, за все тридцать шесть лет жизни не имел никаких претензий.
Разве что женщины? Хотя… нет, они тоже не сомневались в моём душевном здоровье. Равно как в серьёзности намерений и способности обеспечить семью. Более того, вначале большинству из них степенность и твёрдое следование поговорке «семь раз отмерь, один – отрежь» нравились не меньше, чем правильное лицо и подтянутая фигура. Дамы ко мне всегда льнули, чуть ли не со школы. Вряд ли из-за красивых синих глаз, хоть и это – дело далеко не последнее. Просто, наверное, я казался им одновременно чем-то вроде воплощения тихой пристани и каменной, нет, скорее, золотой – стены. Если эти понятия возможно совместить.
К тому же с двумя высшими образованиями и докторской степенью по экономике.
Романы начинались всегда с бурной атаки – и атаковал вовсе не я. Наоборот, я-то моментально выкидывал белый флаг.
– Помилуй, Ваня (да-да-да, с Иваном Семёновичем, теперешним лечащим врачом, мы знакомы с самого нежного возраста. В одной песочнице, можно сказать, куличики лепили), да как же это я с ней в театр не пойду? Она же спектакль выбрала, до кассы доехала, билеты купила. Неудобно. – Примерно так обычно приходилось отвечать на предложение друга послать подальше и мелкими шагами очередную претендентку на моё сердце, руку и банковский счёт.
И начиналось…
Меня таскали по театрам, выставкам, ресторанам, курортам… «Дорогой Щедриков», естественно, платил и не возражал. Слёз – не выношу.
Наряды, украшения, элитные комнатные собачки или кошечки невероятных экзотических пород. Опять же, без обсуждений оплачиваемые. Потом – затаскивание в постель (слабое сопротивление возлюбленного воспринималось дамами всегда как игра и даже в некотором роде как поощрение). Наутро весь, до мозга костей чувствующий себя виноватым, я делал предложение, которое принималось – чаще всего с восторгом. Медовые месяцы проходили незабываемо для жён и очень скучно для новобрачного: мы непременно куда-нибудь ехали, было шумно, суетливо, и приходилось все время за что-то платить. Кроме того, в постель могли потащить в любое время суток, и комплименты приходилось говорить то и дело.
Наверное, можно было воспротивиться. Наверное, это было бы даже очень правильно! Встать в позу трагика и заявить, что всё это мною видено-перевидено в белых тапочках, и что я хотел бы лучше спокойно поработать. Или хотя бы биржевые ведомости почитать, что ли!
Но так поступить, конечно, было невозможно. Ведь жён это непременно обидело бы. Поэтому я терпел и помалкивал.
К счастью, медовый месяц заканчивался, мы возвращались к родным пенатам (Щедриковским, конечно, трёхэтажным и с флигельком в глубине сада), и жизнь входила в нормальную колею.
Я с наслаждением вставал в шесть, делал зарядку, принимал душ и садился за письменный стол. В восемь Аннушка (это жёны менялись, а домработница всегда оставалась на своём посту – в этом вопросе я был твёрже алмаза) подавала яйцо всмятку, тост и кофе. С полдевятого до девяти двадцати – прогулка на свежем воздухе. Независимо от капризов погоды, экономики и политики. В раздумьях разве заметишь метель, землетрясение, танки на улице и прочую ерунду! Не говоря уже о болтовне над ухом, если любимая супруга вдруг решила сопровождать.
Затем снова работа. Примерно до часу. Небольшая разминка – минут на двадцать, не больше, на велотренажёре или на бегущей дорожке, снова душ и обед. Тут Аннушка позволяла себе разнообразие. Бульон мог быть куриным или индюшачьим, с зеленью или без, а пирожок к нему – с капустой, рисом или картошкой. Иногда даже слоёный. В любом случае – потрясающе вкусный. Аннушка всегда готовит так, что язык проглотить можно. И если выбор блюд в моём доме разнообразием не блистает, то вина в том не её. Потом салат из свежих огурчиков или десяток отварных креветок. И чай – конечно, без вредных сластей.
После обеда – письма, документы, беседы по телефону с сотрудниками и тому подобное. Как минимум до полдника, который, в виде фрукта на тарелочке или тёртой морковки, подавался к четырём. А порой и до самого ужина. Тоже стандартного – стакан кефира или молока и тост.
Всё это время для общения я категорически не годился. К работе отношусь очень серьёзно. Как и ко всему остальному. Распорядок не меняется ни при каких обстоятельствах. Почти ни при каких.
Вечером, наконец, я отрывался от бумаг и оказывался в распоряжении своей прекрасной половины. Тогда меня можно было вывести на совместную прогулку или на какое-нибудь мероприятие, где я, впрочем, больше помалкивал и думал о своём. Одна из жен даже как-то устроила совершенно дикую сцену по поводу того, что театральная программка к концу спектакля оказалась исписана формулами и исчерчена графиками. Но и скандал не помог. Естественно, я покорно и виновато все выслушал, кивнул головой – после чего жизнь продолжилась совершенно по-прежнему.
Особенно женщин бесило то, что распорядок не менялся ради них. А вот если звонил или появлялся Иван – любые дела мгновенно откладывались. И Аннушка вполне могла зайти в кабинет в любое время и с любым вопросом: она получала исчерпывающий ответ и любую помощь мгновенно. В отличие от жен.
Дольше полугода, слава богу, ни один брак не продержался.
По крайней мере, так было до Ниночки. Хотя она ведь не жена…
В палату вплывает Петровна. Рослая бабища в синем застиранном халате и разношенных больничных тапках, и как всегда, с недовольным выражением.
– Больной! – она никогда и никого из пациентов не называет ни по имени, ни по фамилии. Только так. – Вы долго прохлаждаться собираетесь? Вас Иван Семёнович заждались!
– А?
– Не рассуждать! На психотерапию, опаздываете! – От зычного контральто няньки звенит в ушах.
– Иду-иду. Извините.
Петровна порывается ещё что-то сказать, но я поспешно огибаю её дородную фигуру и выскакиваю в коридор. Петровна смотрит вслед, качая головой.
Зелёные занавески на окнах, по стенам картины, в основном работы самих же больных, серые двери…
Кабинет главврача. Фиалки на окне, застеклённый шкаф со спортивными призами – гордость хозяина, – открытый ноутбук на письменном столе.
Иван сидит не перед компьютером, а на кожаном диване. Рядом – такое же кожаное кресло и столик с двумя чашками и электрочайником, из носика которого поднимается струйка пара. «Не так уж и опоздал, – думаю я, – чай ещё не остыл».
– Привет, старик.
– Привет! – Иван рад, это видно. Улыбка самая настоящая. – Садись, поговорим. Как сам? Как твои «голоса»?
– Сегодня никак. Так что нормально.
– А вчера? Меня все выходные не было. Кстати, – Иван жестом фокусника достает откуда-то из-под стола пол-литровую баночку с вареньем, – вот, держи! Ниночка тебе передала.
– Ну Ваня. Ты ж отлично знаешь, я сладкого не ем.
– Вот сам ей и скажи.
– Не могу.
– Почему это?
– А то ты не знаешь.
– Хм… Ты ж говоришь – голоса помалкивают?
– А я её и не вижу.
– И что?
– И не волнуюсь.
– Вот это уже интересно, Сима. То есть, голоса появляются, когда ты волнуешься? Прежде ты этого не рассказывал!
Молчу. А ведь точно. Не рассказывал!
– Я сам об этом не думал никогда. Сейчас только понял.
– То есть ты понял, что твои голоса – проявление волнения?
– Н-н-не знаю… похоже…
– Твоего волнения? Внутреннего? То есть – это твой внутренний голос? – Молчу. Это требуется обдумать.
Разлили чай, открыли банку. Иван радостно запускает туда ложечку. Варенье на просвет – как рубин и пахнет – ах, как пахнет! Прямо земляничная поляна! Ничего не скажешь, Аннушкина дочь выросла вся в мать… Только красивее! Сердце чуть сбилось с ритма, как обычно при подобных мыслях.
Да, сладкое вредно. Впрочем, и дело ведь не в варенье.
Чай горячий и крепкий. В точности, как я люблю. Старый друг – это старый друг, хоть и врач. Вот и с ответом не торопит.
Наконец сформулировал:
– Знаешь, Ваня, вряд ли. Понимаю, опять скажешь, что симптом. Я бы сам не поверил. Собственно, я тогда как раз и не поверил, потому к тебе на приём и попросился. Не люблю непорядка, ты же знаешь, а приказывающие голоса ниоткуда – это точно неправильно.
Но вот послушай меня. Не как врач, а как друг. Не мои это мысли, точно. Не мерещится мне, честное слово. Даже, наверное, это вовсе не в голове, а само по себе. Не знаю, почему никто, кроме меня, не слышит. Может, голос этого не хочет?
– А тогда волнение причём?
– Думаю, голос чувствует, когда я беспокоюсь. Советует, как это исправить, решив задачу.
– Сам посуди, Сима. Ты же всегда невозмутим. Сколько я тебя знаю, и то частенько не могу догадаться, о чем ты думаешь!
– Зато вот тебе говорить вообще необязательно.
Иван смеётся.
Будь мы только друзьями, на том бы разговор и закончился. Но врач остановиться не может.
– А ты не думаешь, что попросту споришь сам с собой? Вот вспомни, как это случилось в первый раз. Ты же мне рассказывал. Тогда Аннушка приболела, и вместо неё в твой дом пришла Ниночка… ну, помнишь? Был вечер…
… Да, был вечер. Последняя жена – как её звали-то? Кажется, Соня! – ушла недели за две до того. Адвокаты как раз вели переговоры, что она хочет получить при разводе: домик за кольцевой, где могла бы жить со своим любовником, или кругленькую сумму. Собственно, я бы отдал ей и то и другое, лишь бы поскорее, – но мой адвокат очень работящий. Вероятно, из-за почасовой оплаты.
… Был вечер. Тихий августовский вечер. Я сидел перед открытой дверью балкона и смотрел в небо – там как раз падала большая звезда. Вспомнилось детство и мамин вскрик: «Загадай желание! Скорее, пока звёздочка ещё летит!».
… Вечер. Горьковатый запах флоксов. Звезда чертит серебряный след по фиолетовому бархату неба. Что бы такое загадать? Дурацкое суеверие. А, ну и чёрт с ним. Хочу встретить женщину. Ту самую. С которой захочется состариться вместе. И чтобы ей были неважны мои деньги.
Фу, о чём я думаю. Глупо. Хорошо, хоть никто не слышит.
Что это, звонок в дверь?
Девушка в белом платье. Рыжая, стриженая, совсем молоденькая. Лет восемнадцать от силы. Высокая, тоненькая в талии, а вот бёдра и плечи, пожалуй, широковаты, и грудь – третий размер, не меньше. Туфли без каблуков. Маникюра нет. Глаза чуть раскосые, тёмные, полные губы, на носу веснушки. Красавица! Нет, не красавица. Или всё-таки да? Прелесть.
– Вам кого?
– Вы Серафим Игнатьевич?
– Да.
– Я Нина, помните?
– Какая Нина?
– Анны Владимировны дочь. Мама заболела, я у вас вместо неё несколько дней поработаю. Я всё умею, вы даже не заметите разницы… – она говорит быстро, чуть округляя губы на шипящих звуках. Не то чтобы картавит, нет. Но что-то, какая-то неточность произношения есть, определённо. И впервые в жизни неправильность кажется мне очаровательной!
Это – Нина? Аннушкина Нина? Та малявка, в красном платьице с оборочками?
Не может быть.
– …так вы не против? – что она успела сказать? А, неважно!
– Заходите. Конечно, не против. Надеюсь, с вашей мамой ничего серьёзного?
– Обычная простуда. Меня можно на «ты». – Она улыбается. Не понимает, что её нельзя на «ты». Никак.
– Вам что-нибудь нужно? – Чуть не ответил «останьтесь».
– Поставьте чаю.
– Сейчас!
Птичкой порхнула на кухню.
Что я делаю? Никогда не ем на ночь. Но иначе она прямо сейчас уйдет в Аннушкину комнату.
Пьём чай. Она не хочет садиться за стол. Я, кажется, повысил голос? Не уверен.
Собирает посуду на поднос. Порываюсь помочь. Улыбается: «Я сама!».
Ушла. С кухни доносится звяканье, шум льющейся воды.
– На столе нож. Возьми его! Порежь палец! – Голос совершенно незнакомый. Странноватый, растягивающий слова, даже непонятно, женский или мужской. Я вздрагиваю и оглядываюсь. Никого нет.
– Быстрее! – Тон не допускает возражений, это приказ.
На столе лежит нож. Вроде же Нина при мне положила его на поднос?
Видимо, нет.
Почему-то послушно беру и провожу лезвием по пальцу. Кровь. С детства не терплю крови! Все плывёт перед глазами, мне худо. Больше не думая откуда мог взяться голос, зову:
– Нина!
Она прибегает, ахает, снова выбегает. Возвращается с бинтом и зелёнкой.
Близко наклоняется к моей руке, обрабатывает ранку – тоже мне травма, царапина! – что-то шепчет, округляя губы, бинтует. Как мама в детстве… Едва удерживаюсь от желания её поцеловать.
– Спасибо.
– Не за что. Уже не болит? – Не знаю, не до пустяков, но отрицательно качаю головой.
– Я пойду?
И снова тот же голос:
– Скажи, что больно!
Вслух говорю:
– Можете идти. Спокойной ночи…
Сердце готово выпрыгнуть из груди.
– Сима! Серафим. Всё хорошо. Ты здесь, в моём кабинете. Это всё случилось почти год назад.
– А? Да-да. Иван, я в порядке. Налей ещё чайку, пожалуйста.
Наконец чашки отставлены в сторону. Иван сосредоточенно хмурит брови.
– Так в комнате никого не было? – Вижу-вижу, старик, к чему ты ведёшь. Я признаю, что сам с собой разговаривал, скажу, что всё – сплошные фантазии и душевные волнения, а ты радостно меня выпишешь. Господи, как же хочется домой!
Нет, необходимо разобраться.
Не могу рисковать. Не могу!
…Другой вечер. Зимний. За окном метель, белым-бело. Ниночка тихо, как мышонок, сидит на ручке моего кресла и заглядывает в бумаги через плечо. Невозможно сосредоточиться!
– Малыш, я так никогда не закончу. Дай мне ещё десять минут, а? Договор нужен завтра с утра.
– Я молчу!
– Ты дышишь. Щекотно.
– Перестать?
– Нет. Дыши. – Мне смешно, и я милостив как никогда.
– Спасибо! – Она вскакивает и с хихиканьем бежит прочь. Вот ведь! Мне, правда, надо доделать!
Знакомый противный и надоедливый голос. Сколько советов подал мне за это время – не сосчитать! Большинству из них следовать немыслимо. Голос всегда предлагает самые быстро ведущие к цели решения. Рецепты простые, действенные и дикие. Как тот, первый, с ножом.
Порядочность, совесть, любовь и ненависть ему явно не мешают! Он только приказывает. Счастье ещё, что я научился не делать по его, мне это почти всегда удаётся.
– Убей её.
– С ума сошёл? – Да, я в курсе, что с воображением спорить бессмысленно, а что делать? Чушь же порет!
– Она мешает работать. Ты хочешь работать. С ней не получится. Догони и убей. Один удар в висок. Милиции скажешь, что упала, тебе поверят.
– Знаю, что поверят. Ты не в себе? Нина мне необходима!
– Тогда ты бы не сожалел о работе. Ты сожалеешь. – Блин, конечно, я сожалею! Но что за безумная логика?!
– Заткнись.
– Убей.
И тогда я иду к телефону и набираю номер Ивана.
– Ээй! Сима! Серафим. Щедриков! Ты где витаешь? – Голос друга возвращает меня к действительности.
– Извини, задумался.
– Слышь, солнце, ты не забыл, что я ко всему – психиатр? Я уж начал думать, что чересчур глубоко погрузил тебя в регрессию. Следи немножко за окружающим миром – тебе здесь что, ещё не надоело? По дому, что ли, не скучаешь? По своим? По Аннушке, по Нине! – Вот зря ты, Ванька, так на меня наседаешь. Конечно, соскучился. Остро. Как будто мне непонятно, зачем ты варенье принёс! Но всё равно, пока не разберусь…
– Старик, не дави на меня.
– А я давлю?
– А то.
Скрипнула дверь. Единственное существо в больничке, которому наплевать на распорядок и запреты. Кошка Муська. Большая, белая, мягкая, с оранжевыми всё понимающими глазами на курносой персидской морде. На редкость незамутненное существо. До чужих проблем ей дела нет, равно как и до всяческих указаний. Мне бы её натуру, тогда волноваться было бы не о чем. Кошка, гордо задрав хвост, шествует мимо нас, перед шкафчиком со спортивными трофеями останавливается, и легко, явно не в первый раз, наподдаёт лапой по стеклу. То послушно отъезжает в сторону, и кошка вся подбирается, явно собираясь запрыгнуть на полку.
– Мусенька, не надо! Опять уронишь что-нибудь! – Тон Ивана заискивающе-просительный.
Кошка отталкивается и прыгает, несколько медалей и дипломов летят на пол. Она сидит и лижет лапу. Как красивая дорогая игрушка среди наградных листов, призов и кубков, безо всякого раскаяния посматривая на нас сверху вниз.
Ваня огорчённо качает головой.
– Ну, я же говорил!
– Слышь, старик… Я боюсь, ты понимаешь? Я не уверен, что всегда смогу противостоять этому голосу. Но что это не фантазии, для меня очевидно. Мне жаль, правда. Но отвлекись, пожалуйста, от медицины. Тут что-то другое. Я не сумасшедший. Знаю-знаю, все так говорят. Попробуй хоть раз мне поверить – не как врач, а как друг. Я же пил эти ваши таблетки, и что? Только голова дурная была. А голос никуда не делся.
– Была?! – Так и знал, что он в это вцепится.
– Была. Спасибо голосу, надоумил, как обойтись, хотя твои церберы даже в рот заглядывают.
– И как?
– Ага, щаз. Ты меня ещё на слабо возьми.
– Нет, обещаю: отменю назначения. Скажи, вдруг ты не один такой умный.
– Хорошо. Помни уговор. – Наклоняюсь к его уху и шепчу. Брови друга ползут вверх, и он только и находится что сказать:
– Ну, ты артист!
– Не я. Я б до такого сроду недотумкал.
Иван некоторое время сосредоточенно размышляет, потом неожиданно, хитро блеснув глазами, говорит:
– Сима… Ну допустим, ты прав. Это что-то внешнее. Оставим в стороне вопрос что. Тогда наше лечение тебе действительно, помочь не сможет. Но, знаешь, у меня, кажется, есть идея. Ты же разговаривал с голосами?
– Он один.
– Ладно, с голосом. Он тебе отвечал?
– Да. Если я спорил, отвечал. Доказывал логичность и осуществимость своих предложений.
– Я не про то! Просто ты мог бы попытаться поменяться с ним ролями, понимаешь?
– Что?
– Ну приказать ему что-нибудь. Чтобы не ты выполнил, а он. – Эх, Ваня-Ваня, друг ты мой сердечный… насквозь я тебя знаю, навылет вижу… думаешь, сейчас докажешь мне, что моего невидимого собеседника в природе-таки не существует?
Хотя сама по себе мысль недурна.
– Наверное, мог бы. Только он к этому нисколько не расположен.
– Знаешь, есть одна замечательная книжка – «Люди, которые играют в игры. Игры, в которые играют люди». По-моему, я давал тебе её почитать, в школе, помнишь? – Помню, ещё бы. В девятом классе я, кажется, раз по пять на дню о ней слышал. Так это ты тогда решил изучать психологию и психиатрию, оказывается. Интересно, не знал.
– Ага.
– Её бы тебе сейчас посмотреть. Там по пунктам разложено, как повернуть разговор, чтобы на деле обменяться с собеседником позицией.
– Вань. Я не помню, что там было написано, но хорошо помню её толщину.
– Да, точно. Хорошо, тогда так…
Я внимательно слушал и молился, чтобы голос не следил за нашей беседой. Как всё, оказывается, странно. Я всё время пытался держаться с голосом на равных. Не подчиняться, спорить. Лез наверх! А чтобы повернуть по-своему, оказывается, надо было…
– Голос, ты где?
– Прошу тебя. У меня проблема.
– Знаешь, я подумал, что ты каждый раз был прав.
– Наконец-то.
– Да. Ты правильно говорил, я бы все вопросы давно решил, если бы так делал. Мне надо было тебя слушаться.
– А ты умнее, чем казался.
– М-м-м… не совсем… знаешь, я не уверен, что ты настоящий. Прости, пожалуйста. Но, может, ты моя галлюцинация?
– Знаю. Иначе б мы тут не сидели.
– Так… это… а ты существуешь?
– Конечно.
– Трудно поверить.
– Да легко!
– Нет, боюсь, не настолько… то есть… извини, мне сложновато. Я же – не ты.
– Доказательств захотелось? Так легко же, говорю! Что тебе продемонстрировать? – Об этом я не думал. Чёрт. Что бы такое попросить? Впрочем, без разницы!
– Сделай так, чтобы вон тот кубок покружился вокруг люстры.
– Ну ты и дурак! Ладно, в первый и последний раз, специально для недоразвитых форм жизни.
Самый большой кубок, «За победу в чемпионате», дёргается и взмывает к потолку. Муська издает истеричное «Мя-а-а-уууу!» и опрометью бросается вон из шкафа, сметая награды, которые с грохотом сыплются на пол. Она мчится через кабинет пулей, вздыбив шерсть на загривке, выскакивает в коридор, и скоро кошачьи вопли стихают где-то вдалеке.
А кубок между тем размеренно нарезает круги вокруг люстры.
– Мать твою… мать твою… мать твою… – шепчет Иван, задрав голову.
А меня вдруг разбирает гомерический, на грани истерики, смех.
Говорят, чтобы излечить – нужно уничтожить, чтобы уничтожить – надо унизить, а чтобы унизить – лучше всего посмеяться.
И, давясь хохотом, едва не плача от спазм в щеках и груди, я, наплевав на всю и всяческую психологию, – выдавливаю:
– Пшёл вон, клоун! Из моей головы и из моей жизни! Зеро тебе выпало, козлу убогому! Думаешь, после такого я хоть раз тебя послушаю?!
Кубок падает на пол.
– Эй, голосишко!
В ответ – тишина.
Что ж, он оказался умнее, чем думалось. Я бы на его месте тоже поскорее свалил.
Когда мы с Ниной уже шли к воротам, из окна высунулся Иван и радостно проорал:
– Ты, контактёр! Коньяк готовь, вечером в гости приду!
И тут Ниночка чуть сжала мою руку, повернулась на каблуках и звонким голосом заявила:
– He-а! Будет шампанское. На помолвке всегда пьют шампанское! – О как. А я-то опасался, что с этим вопросом у меня будут сложности…
И тут, отлично видимая на васильковой голубизне летнего полдня, небосвод снова прочертила падающая звезда.
До самого горизонта.