Глава вторая ОСНОВЫ МИРОВОЗЗРЕНИЯ

В борьбе против реформ

Негативное отношение к реформам, которое сложилось у Победоносцева в ходе разработки преобразований в рамках правительственных комиссий, еще углубилось под влиянием социально-политических потрясений, сопровождавших начало правительственной «оттепели» и ставших особенно заметными после отмены крепостного права. Замкнутый кабинетный труженик, во многом опиравшийся на прямолинейно-идеалистическое представление об общественных проблемах, схожее с наивным просветительством его отца, не был готов взвешенно, адекватно воспринять и осмыслить многочисленные конфликты, неизбежно связанные с процессом преобразований. «Боже! — писал он в дневнике об охвативших Петербург в 1862 году грандиозных пожарах, виновниками которых, по слухам, были революционеры. — Что за ад там!.. Плач, рыдание, жалость, горе! А злодеи торжествуют!» «У нас страшные дела происходят, — сообщал он брату четыре года спустя по поводу покушения террориста Дмитрия Каракозова на Александра II. — Страшно подумать, что было бы с нами, когда бы свершился преступный замысел. Страшно думать и теперь, что, может быть, среди нас находятся тайные враги, изменники, отступники от своей родины!»{85}

Особенно тяжелым потрясением для будущего обер-прокурора стало Польское восстание. Родившийся и выросший в историческом центре страны, имевший преимущественно книжное представление о многообразии населявших ее народов, он, видимо, до конца не сознавал всей остроты и сложности национального вопроса. Внезапно открывшаяся — и казавшаяся вполне реальной — угроза дезинтеграции Российской империи, разрушения ее целостности по линиям национальных разломов во многом явилась для Победоносцева неожиданностью и стала тяжелым шоком. Отныне он едва ли не во всех социально-политических потрясениях будет видеть следы «польской интриги».

Попытки отдельных государственных деятелей восстановить политическую стабильность, пойдя на уступки окраинам (точнее, их элитам), расценивались Победоносцевым крайне отрицательно. Так, острую неприязнь вызывал у него П. А. Валуев, занимавший в 1862–1868 годах пост министра внутренних дел. В нем воплощались все раздражавшие будущего обер-прокурора черты: неуместная, с его точки зрения, склонность к компромиссам, стремление в политике следовать западным образцам и даже внешне копировать манеры членов европейских правительственных кабинетов. «Он невероятно пуст — едва ли не до глупости, — писал Победоносцев о министре. — По речам можно бы назвать его шутом, если не актером»{86}.

Работа в государственных органах в рамках курса, который представлялся Константину Петровичу ошибочным, угнетала и выматывала его. Это ощущение, накладываясь на общее представление о тотальной бессмысленности деятельности бюрократических структур, подпитывало всё более мрачное умонастроение Победоносцева. «Когда бы не работа, которая не дает мне много досуга, — писал он А. Ф. Тютчевой, — сердце наболело бы без меры… Я не могу не чувствовать всеобщего разложения и пустоты»{87}. В такой атмосфере у Победоносцева вырабатывалась система социально-политических воззрений, которыми он будет руководствоваться в своей общественной и государственной деятельности.

В основе данной системы лежали рассуждения о причинах охвативших Россию потрясений. Главной из них Константин Петрович, разумеется, считал разрушение традиционного социально-политического уклада с его простотой, определенностью, четким распределением ролей, в рамках которого «так тихо и мирно» проходила его жизнь и который он мнил единственно подходящим и возможным для страны. «Жизнь наша, — в ужасе писал он об основных тенденциях развития современности, — стала до невероятности уродлива, безумна и лжива оттого, что исчез всякий порядок, пропала всякая последовательность в нашем развитии; оттого, что расслабла посреди нас всякая дисциплина мысли, чувства и нравственности. В общественной и семейной жизни попортились и расстроились все простые отношения органические, на место их протеснились и стали учреждения или отвлеченные начала, большей частью ложные или лживо приложенные к жизни… Самолюбия, выраставшие прежде ровным ростом в соответствии с обстановкой и условиями жизни, стали разом возникать, разом подниматься во всю безумную величину человеческого «я»… разом вступать в безмерную претензию отдельного «я» на жизнь, на свободу, на счастье, на господство над судьбой и обстоятельствами»{88}.

Неосторожно и самонадеянно сдвинув с вековых основ сложившийся общественный уклад, реформаторы, полагал Победоносцев, открыли путь процессу бесконечных и главным образом деструктивных изменений в системе социальных отношений. Около каждого дела «образовалось великое множество невидимых течений, неуловимых случайностей, которых нельзя предвидеть и обойти… Отсюда — состояние неуверенности, тревоги и истомы, от которого все более или менее страдают». Процессы общественного развития в результате приобретали неконтролируемый характер, что не могло не привести к катастрофическим последствиям.

Реформы, которые ранее воспринимались им как ключ к решению большинства общественных проблем, теперь рассматривались главным образом как цепь ошибок, недоразумений и подтасовок, порождение низких моральных и интеллектуальных качеств тех, кто готовил преобразования. Разработка судебных уставов, в которой будущий обер-прокурор принял активное участие, через 20 лет сводилась им к простой формуле: «Граф Блудов, впавший уже в детство, легко дал себя уговорить легкомысленному и тщеславному Буткову. Кн[язь] Гагарин и барон Корф, люди умные, но легкие, провели это дело в Государственном совете совокупно с Бутковым[9]»{89}. В целом, по мнению Победоносцева, люди, пытавшиеся преобразовать исторически сложившийся уклад, чаще всего вдохновлялись морально ущербными стимулами — самомнением, верой в свое (как правило, мнимое) всесилие, стремлением противопоставить свое «я» многовековым трудам предков. В основе всех подобных устремлений лежал тяжелейший порок — индивидуализм.

«Общая и господствующая болезнь у всех так называемых государственных людей, — доказывал консерватор, — честолюбие или желание прославиться… Скучно поднимать нить на том месте, на котором покинул ее предшественник, скучно заниматься мелкой работой организации и улучшения текущих дел и существующих учреждений. И всякому хочется переделать всё свое дело заново, поставить его на новом основании, очистить себе ровное поле, tabula rasa[10]». Противоядием к данным устремлениям Победоносцев считал воспитание смирения, осознание ограниченности своих возможностей: «Делать — значит не теряться во множестве общих мыслей и стремлений, но выбирать себе дело и место в меру свою и на нем и копать, и садить, и возделывать»{90}.

Планируя и осуществляя преобразования, реформаторы утверждали, что унаследованный от прошлого уклад, сложившийся во многом стихийно, под воздействием случайных факторов, требует рационального переустройства по четко обдуманному плану. Однако тут-то, по мнению Победоносцева, и таилась главная опасность. В том или ином учреждении, общественном институте, сложившемся в ходе многовековой эволюции, очень трудно было отделить случайное от существенного; пытаясь преобразовать их основы под лозунгом рационализации, можно было разрушить именно то, что жизненно необходимо для общества. «Старое учреждение, — доказывал консерватор, — тем драгоценно, потому и незаменимо, что оно не придумано, а создано жизнью, вышло из жизни прошедшей, из истории, и освящено в народном мнении тем авторитетом, который дает история и… одна только история. Ничем иным нельзя заменить этого авторитета, потому что корни его в той части бытия, где крепче всего связуются и глубже всего утверждаются нравственные узы — именно в бессознательной части бытия»{91}.

Победоносцев вообще считал опасным чрезмерное доверие к аналитической деятельности, так как человеческая мысль слишком слаба, не может охватить всей сложности реального бытия и неизбежно скатывается к формализации, абстрагированию: «Когда рассуждение отделилось от жизни, оно становится искусственным, формальным и вследствие того мертвым. К предмету подходят и вопросы решаются с точки зрения общих положений и начал, на веру принятых; скользят по поверхности, не углубляясь внутрь предмета и не всматриваясь в явления действительной жизни или даже отказываясь вглядываться в них». Реальность настолько сложна, что постигнуть ее суть можно лишь интуитивно, и такое интуитивное ощущение может оказаться более верным, чем сложные рационализированные теории. «Во всяком деле жизни действительной, — настаивал Победоносцев, — мы более полагаемся на человека, который держится упорно и безотчетно мнений, непосредственно принятых и удовлетворяющих инстинктам и потребностям природы, нежели на того, кто способен менять свои мнения по выводам своей логики»{92}.

Апология интуиции и недоверие к логике, рациональному началу, казалось бы, полностью противоречили самой сути научной деятельности, которой Победоносцев занимался в течение значительной части жизни. Однако следует отметить, что у него был весьма своеобразный взгляд на задачи научного исследования. По его мнению, ученый должен был, всячески избегая теоретизирования и обобщений, собрать максимальное количество фактов, а этот материал сам скажет читателю о сути изучаемого явления. «Требуется, — утверждал правовед, — не бросить на факты тот или иной свет, а представить их в возможной полноте, чтобы они стали всякому ясны в своей совокупности»{93}. Подобным установкам Победоносцев неукоснительно следовал в собственных научных штудиях. Его «Курс гражданского права» представлял читателю грандиозную по объему и едва ли не исчерпывающую картину действовавших в то время правовых норм.

Создавая «Курс…», будущий обер-прокурор не ограничился изучением десятого тома Свода законов Российской империи, где в основном были сосредоточены частноправовые постановления, а проработал и все остальные тома, извлекая из них всё, что касалось предмета его исследования. Привлекались и другие источники — материалы обычного права, данные судебной практики. В результате по богатству собранного материала труд Победоносцева долгое время не знал себе равных. В то же время решить с помощью «Курса…» вновь возникающие казусы было крайне сложно — в нем не было общей, теоретической части, отсутствовала четкая проработка основных юридических понятий, не был определен метод исследования.

Приступая к изучению русского права, утверждал Победоносцев, молодой юрист должен начать со сплошного чтения Полного собрания законов Российской империи[11]. К этому следовало добавить проработку иных форм первичного материала: архивных актов, дел судебной практики. Теоретических же руководств, в особенности иностранного происхождения, предлагающих широкие концептуальные обобщения, следовало всячески сторониться. Правовед признавал, что рекомендованная им форма изучения права составляет «труд довольно сухой и тягостный», однако настаивал, что лишь она даст «драгоценнейший плод… здоровое и цельное знание». Сама увлекательность работ по теории права, подкупающих широтой подхода, представлялась ему подозрительной. «Опасны для начинающих, — утверждал маститый юрист, — сочинения, которые при всём блеске остроумия и множестве дельных мыслей представляют интерес преимущественно для чтения, а не для изучения и потому обманывают неопытного читателя той самой легкостью, с которой он, по-видимому, воспринимает идеи и выводы автора»{94}.

Победоносцева возмущало, что с развитием новых общественных отношений в России правоведение превращалось в массовую профессию, в связи с чем, по его мнению, недопустимо снижался уровень подготовки юристов, страдала глубина их знаний. Он продолжал настаивать, что высокопрофессиональных правоведов в обществе должно быть немного, что каждый из них представляет собой «штучный» продукт, «созревающий» в результате долгой и трудной подготовки: «Сила действительная не вдруг возникает… Сила должна вырасти, знание должно быть куплено ценой труда»{95}.

Однако в бурно развивавшемся обществе, предъявлявшем всё больший спрос на юристов, попытка положить в основу их подготовки многолетний «сухой и тягостный труд» была явной утопией. С одной стороны, желающих обрекать себя на подобный труд становилось всё меньше, что вызывало неизбывное раздражение Победоносцева. С другой стороны, не сокращалось и количество «архитекторов», ставивших перед собой задачи широкого переустройства исторически сложившегося общественного и политического уклада, вместо того чтобы осознать ограниченность своих возможностей и действовать «в меру сил своих» на «малом поле». Практически всё «образованное общество» оказывалось в той или иной степени заражено болезнью самомнения, индивидуализма и беспочвенной тягой к реформаторству, подрывавшими основу общественной стабильности. В этих условиях взор Победоносцева всё чаще обращался к тому слою, который в пореформенной России традиционно воспринимался как антипод «образованного общества», — к «простому народу».

По-видимому, исходным импульсом для обращения к теме «простого народа» стали для Константина Петровича события начала 1860-х годов, впервые заставившие его задуматься о прочности того фундамента, на котором покоились устои традиционного порядка в России. Вопрос о государственной роли народа будущий обер-прокурор затрагивал и в своих публицистических сочинениях, и — особенно — в переписке с наследником Александром Александровичем. В его письмах наследнику народ представал нравственно здоровой средой, не испорченной чуждыми России веяниями и противостоящей в этом плане образованным верхам, пропитанным европейской культурой и утратившим духовную связь с теми основами, на которых зиждились монархия и все традиционные институты. Мотив противопоставления народа и верхов (интеллигенции, аристократии, бюрократии) звучал особенно отчетливо в периоды общественно-политических потрясений — Польского восстания, Русско-турецкой войны. В народе, писал Победоносцев наследнику в разгар войны, гораздо больше тревоги за судьбы страны, «нежели наверху, где чиновные люди по-прежнему подписывают свои бумаги и получают свои деньги». Описывая похороны погибшего на войне двоюродного брата цесаревича, герцога Сергея Максимилиановича Лейхтенбергского, будущий обер-прокурор не преминул подчеркнуть сухость, неискренность официальной церемонии («собор наполнился сановниками в мундирах — похоже было на раут»); зато накануне, когда гроб встречали на станции, «собралось несметное множество народа — процессия была торжественная, невыразимо печальная, и тут пролито было много искренних и бескорыстных слёз»{96}.

Народ привлекал Победоносцева и тем, что был невосприимчив к логическим абстракциям, а следовательно, сохранил способность выступать в качестве консервативного начала, носителя «земляной силы инерции». По мнению сановника, народ негативно воспринимал все спускаемые сверху преобразования, включая большую часть Великих реформ; в связи с этим протест против реформирования начинал звучать как форма защиты основной массы населения от преобразований, полностью расходящихся с коренными устоями ее жизни. Особый ужас, считал Победоносцев, вызывали у народа планы введения в России представительства (то есть шаги к конституционному ограничению монархии), которые, по мнению либералов, должны были увенчать здание Великих реформ. В период кризиса власти конца 1870-х — начала 1880-х годов, когда верхи, пытаясь сбить накал революционной борьбы, стали обсуждать планы перехода к представительному правлению, такая перспектива обрела вполне реальные черты. В связи с этим Победоносцев в письмах наследнику описывал массы «простых людей», которые «по деревням и уездным городам», обсуждая «простым здравым смыслом и горячей душой нынешние события», с тревогой говорят о конституции: «…там уже знают, что такое конституция, и опасаются этого больше всего на свете». Здоровые настроения провинции консерватор противопоставлял оторванным от реальности мнениям Петербурга, «чиновных и ученых людей», от которых у него «душа… наболела, точно в компании полоумных людей и исковерканных обезьян»{97}.

Тяжесть потрясений, обрушившихся на Россию в пореформенный период и ставших, по мнению Победоносцева, результатом непродуманного реформирования страны, заставила консерватора поставить под сомнение практически всю совокупность явлений, связанных с миром высокой культуры, все приемы правительства, связанные с современной ему государственной деятельностью: рациональное конструирование, анализ, реформирование. Едва ли не единственным залогом общественной стабильности провозглашалась интуитивная верность историческим традициям, хранимая в народе, поскольку он непричастен к современной рациональной культуре. Не желал ли Победоносцев, чтобы народ навсегда остался лишенным образования? Фактически таков был последний вывод из рас-суждений консерватора, и когда ему приходилось отвечать на прямо поставленный вопрос, вынужден был не без раздражения отвечать, что необразованность народа — меньшее зло по сравнению с хаосом и катастрофой, которые характерны для современной Европы и начинают распространяться в России вследствие преобразования общественной жизни на рациональных началах. «И пусть! Что может быть прелестнее, завиднее невинного, неиспорченного младенца!»{98} Некоторые высказывания Победоносцева можно принять за открытую апологию безграмотности. Так, он утверждал: «Иной крестьянин, едва умеющий читать и писать, обладает в среде своей достоинством и умением; вся деревня его уважает, и точно вся природа, посреди коей он вырос, ему известна и его слушает… Он не проходил начальной школы рационализма и критики, и, может быть, благодаря тому поднялась в нем и развилась природная творческая способность»{99}.

Цельность народного мировоззрения казалась Победоносцеву столь драгоценной, что представители мира образования и науки не должны были пытаться разрушить ее внедрением приемов и выводов, принятых в мире образованного общества. Даже если ученые в ходе аналитической работы пришли к умозаключениям, противоречащим содержанию хранимых в народе легенд, возможно, эти плоды научного анализа лучше скрыть во имя скромности и смирения перед высшей правдой, носителями которой являются простые люди. «Ученые не хотят понять, — упрекал Победоносцев, — что народ чует душой, что эту абсолютную истину нельзя уловить материально, выставить обязательно, определить числом и мерой, но в нее можно и должно веровать, и абсолютная истина доступна только вере»{100}. (Свои взгляды на рациональный анализ и науку Победоносцеву доведется опробовать на практике. В бытность обер-прокурором он примет весьма суровые меры против слишком широкой, с его точки зрения, свободы научного поиска в духовных академиях, которая побуждала ряд профессоров делать в своих исследованиях выводы, противоречившие устоявшейся точке зрения на важнейшие события церковной истории.)

Здоровая природа народного мировоззрения выражалась, по мысли Победоносцева, и в том, что «простые люди» интуитивно тяготели именно к самодержавию как наиболее подходящей для них форме власти. «Все они ждут и жаждут крепкого и строгого правления и не понимают, в простоте душевной, как может быть иначе в России»{101}, — писал Победоносцев своему бывшему ученику Александру III после его вступления на престол. Именно среди народа, подчеркивал обер-прокурор, сохраняется спасительная вера в то, что «царь всё может сделать и что от его слова преобразится лицо земли русской». Сам он, конечно, понимал, что реальная ситуация в сфере управления уже существенно изменилась, но писал об этом с глубоким сожалением: «Простые люди не знают — и хорошо, что не знают еще, — что и в среде первых лиц государства, и в собраниях, обсуждающих законы, самые простые и здравые начала встречают упорное противодействие: до того перепутались мысли о правде и неправде даже у добрых и желающих добра людей»{102}. Так или иначе, но именно воззрения «простого народа» и составляли, в представлении Победоносцева, наиболее прочную опору самодержавного строя в России. Однако «малых сих» можно было соблазнить, пообещав им непосредственное участие в делах управления посредством институтов политической демократии. Критике этих институтов — в публицистике, письмах наследнику, а затем царю — была посвящена значительная часть усилий Победоносцева.

«Великая ложь нашего времени»

Разоблачение тотальной дефективности институтов политической демократии, принятие всех возможных мер, чтобы не допустить их внедрения в России, — эти направления деятельности имели огромное значение для Победоносцева. Он стремился всесторонне и фундаментально обосновать свои начинания в этих сферах. Российский консерватор был хорошо знаком с политической жизнью Западной Европы, где в течение всего XIX века утверждение демократических институтов сопровождала острая борьба. Победоносцев внимательно следил за западной прессой, читал выходившие на Западе сочинения по политическим вопросам, состоял в переписке с европейскими политиками и учеными, сам, как упоминалось выше, не раз бывал в европейских странах. Картины разворачивавшихся там политических катаклизмов — крушение Второй империи и борьба вокруг утверждения республики во Франции, затяжная гражданская война в Испании, противоборство государства и Церкви («Культуркампф») в Германии — давали сановному публицисту обильный материал для рас-суждений, доказывавший, с его точки зрения, деструктивную природу политических институтов, основанных на принципах демократии и секулярного (свободного от церковного влияния) государства.

Критикуя утверждавшиеся на Западе институты политической демократии, Победоносцев прибегал к своеобразному приему — черпал свои аргументы из сочинений западных авторов, к числу которых, помимо упоминавшихся выше Карлейля и Ле Пле, принадлежали консервативные английские правоведы Генри Джеймс Самнер Мэн и Джеймс Фитцджеймс Стивен, французские педагоги и публицисты Эдмон Демолен и Этьен Лами и даже один из основателей сионизма — франко-германский публицист Макс Нордау (Симон Зюдфельд), критиковавший «слева» институты представительной демократии. Переводы и переложения сочинений этих авторов, информацию о них Победоносцев на протяжении второй половины XIX — начала XX века публиковал как отдельными изданиями, так и в виде статей в консервативных газетах и журналах («Гражданин», «Русское обозрение», «Московские ведомости»). Многие из этих материалов вошли в его главное публицистическое сочинение — «Московский сборник». Помимо собственно политических вопросов, российский консерватор большое внимание уделял борьбе против атеизма и секуляризма, требований отделения Церкви от государства и введения безрелигиозной системы образования, также получавших всё большее распространение в странах Европы.

Вся совокупность утверждавшихся на Западе новейших политических и идеологических принципов — демократии, секуляризма, идейно-политического плюрализма, введения или расширения избирательного права — подрывала, с точки зрения Победоносцева, стабильность европейских государств и вела большую часть их к гибели. Ярчайшим доказательством этого он считал судьбу Франции — родины или очага всех новейших европейских революций. Попытавшись после 1789 года положить в основу своей политической системы принцип «воли народа» — неопределенной, неуловимой и постоянно меняющейся, — эта страна никак не может выйти из череды кровавых катаклизмов (от революции к реставрации, от республики к монархии, от традиционной династии к империи и снова к республике, и так до бесконечности). Единственной опорой общественного порядка, по Победоносцеву, могла быть исторически сложившаяся государственность, унаследованная от предков, имеющая божественную санкцию и не зависящая от воли людей. «Как скоро власть, — писал он в 1873 году, вскоре после падения Второй империи во Франции, — сорвалась с основ своих и обществом овладело недоумение о том, где власть законная и кто ее непререкаемый представитель, — всё общество выходит из своей орбиты и стремится в пространство блудящей кометой… мятется во все стороны, не находя уверенности и безопасности»{103}.

Политическая демократия, с точки зрения Константина Петровича, являла собой типичный пример формально правильной, но по существу ложной конструкции, источником которой было абстрактное теоретизирование оторванных от жизни либеральных политиков и интеллигентов. Так, введение избирательной системы наделе вовсе не вверяло власть народу, как провозглашали вожди демократии, а лишь готовило почву для утверждения новой деспотии — значительно более жесткой, чем традиционная монархия. Власть в рамках избирательной системы оказывалась раздробленной на множество фрагментов, каждый в отдельности бессильный. Наделенная такими бесполезными обломками масса рядовых избирателей оказывалась беспомощной игрушкой в руках парламентских демагогов, теряла способность осмысливать свои истинные интересы и начинала действовать фактически себе в ущерб. Выбор в рамках демократической системы, утверждал Победоносцев, «должен бы падать на разумного и способного, в действительности падает на того, кто нахальнее суется вперед». Образование, опыт, добросовестность при избирательной системе вовсе не требовались — «тут важнее всего смелость, самоуверенность в соединении с ораторством и некоторой пошлостью, нередко действующей на массу»{104}.

С точки зрения Победоносцева, попытка вверить сложнейшие вопросы государственного управления массе обычных людей ведет к недопустимой профанации всей сферы политической деятельности. Будучи втянут в политическую жизнь, народ может проявить себя лишь как «толпа»: «быстро увлекается общими местами, облеченными в громкие фразы, общими выводами и положениями, не помышляя о поверке их, которая для нее недоступна… слушает лишь того, кто кричит и искуснее подделывается пошлостью и лестью под ходячие в массе наклонности»{105}. Чтобы избежать подобной ситуации, власть и опека над народом должны принадлежать узкому кругу мудрецов, наделенных солидным багажом практического опыта, прошедших долгую школу изучения механизмов управления и народной жизни. «Ясность сознания, — утверждал русский консерватор, — доступна лишь немногим умам, составляющим аристократию интеллигенции, а масса, как всегда и повсюду, состояла и состоит из толпы «vulgus»[12], и ее представления по необходимости будут «вульгарные»{106}.

Для Победоносцева была характерна скептическая и главным образом пессимистическая оценка человеческой натуры. Сознавая раздвоенность природы человека, борьбу в его душе доброго и злого начал, он в конечном счете всё-таки склонялся к мысли о преобладании последнего. «Печальное будет время, — писал Константин Петрович, — когда водворится проповедуемый ныне новый культ человечества. Личность человеческая немного будет в нем значить; снимутся и те, какие существуют теперь, нравственные преграды насилию и самовластию»{107}. Скепсис, подозрительность, недоверие — эти его качества, с годами усиливаясь, всё больше бросались в глаза современникам. «В течение более 20-летних дружеских отношений с Победоносцевым, — вспоминал близко знакомый с обер-прокурором консервативный публицист князь Владимир Петрович Мещерский, — мне ни разу не пришлось услыхать от него… прямо и просто сказанного хорошего отзыва о человеке»{108}. Сходные отзывы содержатся и в мемуарах других людей, встречавшихся с Победоносцевым.

Читая сочинения западных консерваторов (в первую очередь англичан), российский сановник сочувственно отмечал в них пассажи, в которых говорилось о господстве силы в системе человеческих отношений, о невозможности полагаться только на добрые качества человеческой натуры, о неизбежности проявлений неравенства и несправедливости. Важным эпизодом в публицистической деятельности Победоносцева стало подготовленное им в 1873 году для журнала «Гражданин» сообщение о книге английского юриста сэра Джеймса Фитцджеймса Стивена «Свобода, равенство, братство», содержавшей критику воззрений либеральных авторов — Огюста Конта, Джона Стюарта Милля, Генри Томаса Бокля. Будущий обер-прокурор, цитируя англичанина, акцентировал внимание русского читателя на том, что «и нравственное учение, и религия» обращаются к страху в душе человеческой «гораздо еще больше, чем к надежде», что «едва ли есть хоть один добрый навык, который можно было бы приобресть иначе как посредством стеснений, более или менее отяготительных». Встречались в книге Стивена и еще более резкие заявления: «Люди — это собаки на своре, вместе связаны и рвутся в разные стороны»; «сила повсюду предшествует праву»{109}. Специально оговорив, что некоторые оценки британского коллеги звучат чересчур резко, сановный публицист всё же счел необходимым поддержать большинство их, отметив, что, к сожалению, они подтверждаются жизнью.

Все институты, которые втягивали народ в активную общественно-политическую жизнь, портили его и превращали тем самым в «толпу», расценивались Победоносцевым крайне отрицательно, хотя раньше он нередко возлагал на них надежду в плане улучшения российских порядков. Адвокатов он считал алчной корпорацией, которой движет интерес «самолюбия и корысти» и которая «упражняется в искусстве софистики и логомахии для того, чтобы действовать на массу». Представители общества в зале судебного заседания — это «смешанная толпа публики, приходящей на суд, как на зрелище посреди праздной и бедной содержанием жизни». Наконец, присяжные — «пестрое, смешанное стадо… собираемое или случайно, или искусственным подбором из массы, коей недоступны ни сознание долга судьи, ни способность осилить массу фактов, требующих анализа и логической разборки»{110}.

Пожалуй, наибольшее негодование из всех институтов современного общества вызывала у Победоносцева периодическая печать — именно потому, что была способна быстро оказать воздействие на значительные массы населения, самим фактом своего существования тревожила умственный покой «простого человека» и прививала ему нездоровую тягу к рассуждениям о политических вопросах. Наивно думать, заявлял Константин Петрович, что печать отражает общественное мнение; нет, она активно формирует его «под себя», подвергая разного рода манипуляциям. С появлением массовой прессы, полагал он, весьма широкий круг людей получил возможность доступа к рычагам идеологического воздействия на общество, однако из-за доминирования в человеческой натуре негативных начал большинство самозваных «властителей дум» использовали эту возможность во зло. «Любой уличный проходимец, — с возмущением писал Победоносцев, — любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак… и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого, действовать на министров и правителей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность»{111}. В этих условиях власть просто не могла самоустраниться, в ее обязанности входило осуществление попечения над простыми людьми: «охранять «малых сих», верующих в нее, т. е. многомиллионный народ, от яда и соблазна»{112}.

Фактически все институты современного общества, с точки зрения Победоносцева, оказывались тотально испорченными, в чем нельзя не увидеть опрощенной оценки сложной и неоднозначной реальности. Однако в действиях Победоносцева была своя логика. В условиях, когда страна, как ему казалось, катилась в пропасть, и в суждениях о политике, и — особенно — в действиях тех, кто был облечен властью, должны были присутствовать определенность и однозначность, создающие основу для быстрых, решительных мер. В целом все попытки обратить внимание на сложный, противоречивый характер различных явлений социальной действительности вызывали у Победоносцева глубокое подозрение в стремлении уйти от ответственности, «размыть» четкую линию политического поведения в море отвлеченных рассуждений. Лучший деятель, заявлял консерватор, «не тот, кто, смешивая цвета и оттенки, способен доказывать, что в черном есть белое и в белом черное, но тот, кто прямо и сознательно называет белое белым и черное черным»{113}.

Разумеется, настаивая на «черно-белой» оценке всех явлений, консервативный сановник не мог увидеть в столь ненавистной ему демократии каких-либо позитивных сторон, и все элементы этой политической системы оценивались им однозначно отрицательно. Победоносцев был глубоко убежден, что все государства, которые ввели у себя демократические институты, неудержимо валятся в пропасть. Избранные в парламент депутаты не представляют в нем население, как это предполагается теоретически, а лишь узурпируют волю народа в своих интересах. Так же по отношению к самим депутатам поступают министры, которым те вверяют задачи текущего управления. В самом парламенте демократия оборачивается полной фикцией — в том числе и потому, что никакие демократические институты не могут отменить извечного неравенства, основанного на различном распределении способностей, волевых качеств и дарований: «Люди по природе делятся на две категории: одни не терпят над собой никакой власти и потому необходимо стремятся господствовать… [другие] как бы рождены для подчинения и составляют из себя стадо, следующее за людьми воли и решения, составляющими меньшинство… Они как бы инстинктивно «ищут вождя» и становятся послушными его орудиями»{114}. В результате партийные фракции, складывающиеся в парламенте, оказываются подчинены деспотической власти своих руководителей.

Подобная ситуация складывалась и в масштабах всего общества, демонстрируя, что демократические институты не только не закрепляют обещанные свободы, но парадоксальным образом способствуют их падению: «Вместо неограниченной власти монарха мы получаем неограниченную власть парламента с той лишь разницей, что в лице монарха можно представить себе единство разумной воли, а в парламенте нет его… Политическая свобода становится фикцией, поддерживаемой на бумаге, параграфами и фразами конституции. Начало монархической власти совсем пропадает; торжествует либеральная демократия, водворяя беспорядок и насилие в обществе… Такое состояние ведет неотразимо к анархии, от которой общество спасается одной лишь диктатурой, т. е. восстановлением единой воли и единой власти в правлении»{115}.

Вся история стран, пытавшихся в XIX веке ввести у себя институты политической демократии, показывала, по мнению Победоносцева, пример развития этой тенденции. Одной из жертв конституционных преобразований стали страны Балканского полуострова, куда «представительные учреждения внесли сразу разлагающее влияние народной жизни, представляя из себя в иных случаях жалкую карикатуру Запада». Парламент Испании, погруженной в пучину перманентной гражданской войны, являл собой «картину невообразимой, ни к чему серьезному не ведущей болтовни». Наконец, бывшие латиноамериканские колонии Испании демонстрировали еще одну тенденцию, порождаемую демократией, — перерастание последней через анархию в диктатуру. Победоносцев с ужасом писал о «том чудовищном и поучительном зрелище, которое представляют многочисленные республики Южной Америки», вся история которых «представляет непрестанную смену ожесточенной резни между народной толпой и войсками, прерываемую правлением деспотов, напоминающих Коммода или Калигулу»{116}.

Главной жертвой политических пертурбаций, связанных с попытками введения демократии, оказывались, по мнению Победоносцева, простые люди, рядовые обыватели, хотя именно им поборники демократических начал собирались вверить государственную власть. «Замечательнее всего, — отмечал русский консерватор в статье про Францию, — что в этой политической игре, которую ведут между собой партии, хотя всё делается именем народа, до народа, в сущности, никому дела нет. Народ… сбит с толку и совсем не понимает, что делается наверху с его правительством». Подобное явление, на его взгляд, было глубоко закономерно: первая потребность массы — «это потребность в твердом, установленном правительстве, а когда его нет, положение массы печально». Инстинктивно пускаясь на поиски твердой власти и прочных основ духовной жизни, народ обращается к религии, и взрыв религиозных настроений во Франции в 1870-х годах, с точки зрения Победоносцева, об этом свидетельствовал: «В нем выражается вопль простого человека, потерянного в смятенном своем отечестве и сбитого с толку, — вопль к Богу о судьбах своей несчастной родины»{117}.

Оказывая негативное влияние на политическую стабильность во всех государствах, институты демократии, по мнению Победоносцева, вели к особо разрушительным последствиям в государствах многонациональных. «Национализм в наше время можно назвать пробным камнем, на котором обнаруживается непрактичность и лживость парламентского правления»; в многонациональном государстве при введении парламентских учреждений «каждое племя из своей местности высылает своих представителей — не государственной и народной идеи, но представителей племенных инстинктов, племенного раздражения, племенной ненависти и к господствующему племени, и к другим племенам». «Монархия неограниченная, — утверждал консерватор, — успевала устранять или примирять все подобные требования и порывы не одной только силой, но и уравнением прав и отношений под одной властью»{118}, демократия же не в силах с ними справиться; поэтому многонациональные державы, вводящие у себя демократические институты, стремительно идут к распаду, тенденции которого, по мысли Победоносцева, уже вполне отчетливо проявились в политической жизни западной соседки России — Австро-Венгрии.

Исключением из общемировой тенденции, связанной с развитием демократических институтов, казалось бы, служила родина парламентаризма — Англия. Однако для Победоносцева пример этой страны, которую он хорошо знал, не раз в ней бывал и внимательно следил за тамошней политической жизнью, не был доказательством, поскольку островное государство изначально развивалось в весьма специфических условиях, воспроизвести которые невозможно ни в одной из стран континентальной Европы, не говоря уже о неевропейской периферии. Центром общественного развития в Англии со времен раннего Средневековья служила независимая личность, все институты управления росли «снизу», а парламент стал их органичным завершением; в жизни же других европейских стран централизованная и зачастую авторитарная государственная власть служила стержнем общественного устройства, и все попытки «насадить» на эту структуру легкомысленно заимствованные парламентские институты могут привести лишь к разрушительным результатам.

Но даже в Англии, при всей важности для нее парламентских институтов, политическую стабильность, полагал российский консерватор, обеспечивали не сами по себе представительные учреждения, а прочность исторических традиций, на которые опирались функционирование механизмов управления, признание народом безоговорочного авторитета своих элит, готовность повиноваться указаниям признанных правителей. «Сила закона (коего люди не знают) поддерживается, в сущности, уважением к власти, которая орудует законом, и доверием к разуму ее, искусству и знанию»{119}, — утверждал Победоносцев.

Чрезвычайно цельный в убеждениях, Победоносцев, придя к выводу о тотально деструктивном характере парламентских институтов, не мог допустить ни одного исключения из выведенной им формулы — иначе рушилась бы вся система его взглядов. Поэтому в его представлении крах должен был постигнуть и парламентские институты Англии. «Всякая конституция, на представительстве основанная, есть ложь, — заявлял обер-прокурор в письме публицистке славянофильского направления Ольге Алексеевне Новиковой, проживавшей в Лондоне и служившей ему посредницей в общении с представителями английских элит. — Рано или поздно в этом убедятся все Европ[ейские] народы, не исключая и Британцев. У них держится порядок, можно сказать, вопреки форме правительства, сделками с ней — и силой характера народного и исторического смысла. Но и у них он изнашивается»{120}. Значительным и безусловно негативным, с точки зрения Победоносцева, было воздействие демократических начал на религию и Церковь — те аспекты жизни общества, которые имели для консерватора особое значение.

Духовные основы консервативного порядка

Вопросы веры и религиозных институтов находились в центре внимания Победоносцева уже в силу того значения, которое он придавал механизмам интуитивного, непосредственного восприятия, безотчетной верности традициям, лежавшим, по его мнению, в основе спасительного для России народного консерватизма. На вере, заявлял он, «всё у нас держится», и ей «следует дорожить более всего, ибо отнимите эту веру, и всё рухнет»{121}. Осознание важности социально-политической роли веры и Церкви в системе представлений Победоносцева тесно смыкалось с унаследованными от предков нормами, среди которых приверженность религиозным началам, благочестие играли огромную роль. Многие современники отмечали, что к своей деятельности на сугубо бюрократическом посту обер-прокурора Синода он относился едва ли не с миссионерским пылом, сильно отличавшим его от большинства предшественников, в целом равнодушных к вопросам религии. Собеседникам Победоносцев нередко напоминал то средневекового монаха, то духовного иерарха, то проповедника, лишь по ошибке облаченного в чиновничий мундир. Не случайно на разных этапах биографии консервативного сановника его знакомые — иногда в шутку, а иногда и всерьез — прочили ему пострижение в монахи и посвящение в архиерейский сан.

Победоносцев был глубоко убежден, что секулярные тенденции, охватившие в XIX веке самые разные социальные сферы — от массового и индивидуального сознания до образования и государственных структур, — вкупе со столь же вредоносным, как он считал, процессом насаждения институтов политической демократии приведут общество к катастрофе. Попытки уменьшить значение религии или вовсе изъять ее из жизни общества неизбежно откроют путь деструктивным процессам, ибо общественная мораль — главная основа социальной стабильности — может базироваться только на религиозных началах. Без апелляции к высшим ценностям, настаивал Победоносцев, невозможно сформулировать идеалы, которые будут побуждать людей держаться вместе в рамках сколько-нибудь мирных, цивилизованных отношений. «Атеизм, — настаивал он в статье, основанной на материалах работ английского писателя и богослова Уильяма Харрела Мэллока, — не в силах выставить перед людьми ясный и действительный образ… счастья, да и немыслим такой образ в круге земных вещей и в пределах земной жизни. Мы слышим от него только такие речи: разве добродетель не должна сама себе служить наградой? Разве люди должны быть добры, великодушны, правдивы, мужественны только из расчета на награду в будущей жизни или из страха наказаний? Разве не следует стремиться к этим качествам ради их самих?.. Но все эти речи и подобные им только рассыпаются звуком в пространстве, ничего не разъясняя, никого не убеждая»{122}.

Лозунг разделения Церкви и государства, получавший во второй половине XIX века всё большую популярность на Западе, казался Победоносцеву нежизнеспособным, поскольку не учитывал абсолютной, всеохватной природы религиозных начал. «Церковь не может отказаться от своего влияния на жизнь гражданскую и общественную, — писал Победоносцев в статье, основанной на материалах еще одного западного автора, патера Гиацинта Луазона. — Чем она деятельнее, чем более ощущает в себе внутренней, действенной силы, тем менее возможно для нее равнодушное отношение к государству». Сам по себе принцип разделения светского и религиозного начал казался консерватору еще одним, наряду с политической демократией, примером логической абстракции, которая может быть приемлема для интеллигенции, но которой «не удовлетворится простое сознание в массе верующего народа», поскольку «жизнь духовная ищет и требует выше всего единства духовного и в нем полагает идеал бытия своего»{123}.

Скептически относясь к добрым свойствам человеческой натуры, Победоносцев в целом не слишком верил в возможность полюбовного размежевания между Церковью и государством. Последнее, по его мнению, было не менее, чем Церковь, склонно к расширению сферы своего влияния, особенно если отказывалось от своих религиозных основ. «Не свободы ищет государство и не о совести хлопочет, — заявлял будущий обер-прокурор, описывая события борьбы государственной власти против католической церкви в Германской империи. — Оно добивается, в свою очередь, преобладания и тоже хочет связать — с другой стороны — совесть верующей массы»{124}. Показательно, что в статьях, посвященных «Культуркампфу», Победоносцев с одобрением писал о действиях католической церкви, хотя в целом — по крайней мере со времен Польского восстания — относился к этой конфессии крайне отрицательно. Упорное сопротивление католиков натиску секулярного государства, полагал он, заслуживает уважения, так как в данном случае они отстаивают свое неотъемлемое право на духовную независимость, сохранение своих традиционных порядков.

Оценивая значение религиозного учения для общества, Победоносцев главной в нем считал проповедь смирения перед высшим началом, преклонения перед силой традиций, служащую противовесом легкомысленным социальным экспериментам, необоснованной страсти к реформированию. «Что выше меня неизмеримо, — заявлял Константин Петрович, — что от века было и есть, что неизменно и бесконечно… вот во что хочу я верить как в безусловную истину, а не в дело рук своих, не в творение ума своего, не в логическую форму мысли». Наиболее полно идеалы смирения и простоты, по его мнению, воплотились в деятельности русского духовенства, в религиозной жизни русского народа, сумевшего сохранить «понятие о Церкви как о народном достоянии и общем собрании, полнейшее устранение сословного различия в Церкви»{125}.

Еще в 1860-е годы будущий обер-прокурор писал о благотворном влиянии служителей Церкви на российскую провинцию — влиянии, которому в специфических условиях России трудно было подобрать замену: «Духовенство наше при множестве неблагоприятных условий для своего развития и при отчуждении от высших классов общества всё-таки является еще во многих местностях России едва ли не лучшим представителем умственного образования и интересов, особенно в сравнении с классом уездных и земских чиновников»{126}. Заслуги русского клира, утверждал Победоносцев, таковы, что заставляют мириться со многими его недостатками. Признавая, что «наше духовенство мало и редко учит», что зачастую лишь «служба церковная и несколько молитв… передаваясь от родителей к детям, служат единственным соединительным звеном между отдельным лицом и Церковью», он, однако, утверждал, что, несмотря на все изъяны, «во всех этих невоспитанных умах воздвигнут, неизвестно кем, алтарь неведомому Богу» — прежде всего, за счет житейской, социальной близости клира к народу{127}.

Высоко оценивая заслуги Русской православной церкви, Победоносцев в то же время признавал, что с точки зрения внешнего благоустройства ей далеко до западных конфессий. По его словам, если западный христианин (особенно протестант) обратится к русскому с предложением: «Покажи мне веру твою от дел твоих», последнему придется «опустить голову»: «Чувствуется, что показать нечего, что всё не прибрано, всё не начато, всё покрыто обломками». Протестантская же церковь имела право сказать о себе: «Я не терплю лжи, обмана и суеверия. Я привожу дела в соответствие и разум в соглашение с верой. Я освятила верой труд, житейские отношения, семейный быт, верой искореняю праздность и суеверие, водворяю честность и правосудие и общественный порядок». Силу католической церкви, по мнению Победоносцева, составляли «верные полки» служителей («как один человек»), которых она на протяжении своей многовековой истории рассылала «на концы вселенной». Однако подоплека этих успехов, по мнению российского консерватора, делала бессмысленными попытки переноса западных порядков в Россию. Так, блестящие экономические и политические достижения Англии, благополучное состояние англиканской церкви (а по большому счету и других протестантских церквей) основывались, по мнению Победоносцева, на возвеличивании глубоко чуждых духу русского народа и Русской православной церкви начал — на культе жизненного успеха, силы, на недостатке сострадания к падшим, тогда как русская душа никогда не примет «сродного протестантству ужасного кальвинистского учения о том, что иные от века призваны к добродетели, к славе, к спасению, к блаженству, а другие от века осуждены»{128}.

Победоносцев считал, что англиканская церковь, освятив сословное разделение и связав свою судьбу в первую очередь с верхами общества, оторвалась от простого народа, который начал искать правду в многочисленных «вольных» религиозных союзах, что вело к хаосу в религиозной, а в конечном счете и в общественной жизни. Применительно к Англии сановник не без изумления писал про «множество самочинных церквей, посреди ее (англиканской церкви. — А. П.) образовавшихся и отвергающих или проклинающих англиканское церковное учение»: «Необычайная пестрота мнений и обрядов соединяется с раздражением против верующих иначе, заставляет людей соединяться в отдельные места богослужения, производит ожесточенную полемику между партиями и учениями»{129}.

На этом фоне безусловно благодетельным казалось положение Русской православной церкви, служители которой «из народа вышли и от него не отделяются ни в житейском быту, ни в добродетелях, ни в самых недостатках, с народом и стоят, и падают»{130}. Будущий обер-прокурор Синода считал чрезвычайно опасными попытки социально возвысить клириков, поставить их над народом под предлогом улучшения их материального положения, придания им, наподобие протестантских пасторов, более «респектабельного» общественного статуса. Потери от подобных посягательств на традиционный церковный уклад будут гораздо значительнее, чем преимущества, во многом иллюзорные. «Избави нас, Боже, — восклицал Победоносцев, — дождаться той поры, когда наши пастыри утвердятся в положении чиновников, поставленных над народом, и станут князьями посреди людей своих в обстановке светского человека, в усложнении потребностей и желаний, посреди народной скудости и простоты!»{131} Те негативные моменты, которые были связаны с низким общественным статусом и плохим материальным обеспечением клириков, следовало исправлять посредством медленных постепенных мер в рамках существующей социальной структуры, но главную роль вновь должно было сыграть смирение, ограничение собственных потребностей. Вместе с тем в представлениях Победоносцева о желаемом облике Церкви и духовенства таилось глубокое противоречие.

Дело в том, что общественно-политическая обстановка, в которой во второй половине XIX века приходилось действовать русским клирикам, давно уже была далека от патриархальной целостности, благообразия и простоты. Господствующей Церкви Российской империи всё чаще бросали вызов не только антирелигиозные течения (агностицизм, атеизм), но и соперники на религиозном поле. К их числу принадлежали иноверие — неправославные исповедания (католицизм, протестантизм, ислам, буддизм), последователи которых оказались в свое время под властью Российской империи в результате ее территориального расширения, и инаковерие — течения, отколовшиеся от Русской православной церкви (старообрядчество, сектантство) и переживавшие в эпоху Великих реформ заметный подъем. Идеальный же, с точки зрения Победоносцева, клирик — «простой духом», непричастный к соблазнам высокой культуры, мало чем отличающийся от простолюдина, — перед лицом всех этих вызовов оказался бы попросту беспомощным.

Усиление иноверия и распространение религиозного инакомыслия в России вызывали сильнейший гнев Победоносцева, поскольку сам факт их существования разрушал идиллическую картину патриархального единения пастырей и паствы, которую столь любовно рисовал для себя российский консерватор. Поэтому искать какие-то глубокие причины для возникновения и развития в России религиозного разномыслия он решительно отказывался: «Этому бесконечному смешению мечтательных и самочинных верований невозможно полагать одну общую основу в убеждении: их порождает нервная сила воображения, их размножает подражательная восприимчивость того же нервного чувства… образуется психическое возбуждение, заражающее целую массу силой какого-то гипноза… и развивается фанатизм, нередко злобный и яростный»{132}.

В основе действий вождей религиозного инакомыслия, создателей новых учений лежали, по мнению консерватора, морально ущербные мотивы, связанные с гордостью, самомнением, противопоставлением себя массе простых верующих. «Непризнанные учителя разных толков, — с возмущением писал он, — проповедуют с ревностью, доходящей до фанатизма и до глумления над всяким возражением, туманное, не приведенное в систему, но повелительное применение к жизни начал, произвольно извлеченных и произвольно истолкованных из Евангелия… всякий, сосредоточась на своем «я», всегда себялюбивом, самочинном, исключительном, отрешаясь в духе от мира своих собратий, приходит к отрицанию»{133}. Обер-прокурор полагал, что, поскольку с историческими традициями России была связана именно Русская православная церковь, творцы новых религиозных учений должны были смиренно признать этот факт, склоняясь перед многовековой мудростью предков. «Простая душа, — заявлял консерватор, — была душа смиренная»; сектантство прививает ей «бессмысленную гордость с уверенностью в своей правоте — перед кем? Перед целым народом, составляющим Церковь и живущим в смиренном сознании своей греховности перед Богом и в смиренной надежде прощения грехов»{134}.

Победоносцев признавал, что в рамках сложившейся в России системы религиозных отношений обратить в инаковерие среднего православного обывателя достаточно нетрудно, ведь он представлял собой «простую душу, в которой есть только чистое, незанятое поле религиозного чувства»{135}. Однако, разумеется, допускать это обращение ни в коем случае не следовало: «простые души», безусловно, должны были оставаться в ограде господствующей Церкви, находящейся под защитой государства, дабы ее служители имели возможность оказать на них духовное воздействие. Пользуясь своей близостью к народу, клирики-«простецы», безусловно, укрепят его преданность Церкви, однако осуществится это не иначе как посредством медленных постепенных мер, которые дадут прочный результат лишь впоследствии. «Стадо это — наша будущность, — писал Победоносцев Е. Ф. Тютчевой в 1881 году о православной пастве. — Что сегодня не может быть в нем возделано, то будет возделано через десятки лет, но покуда мы должны оберегать его от волков»{136}.

Предложение снять напряжение, возникающее в обществе в связи с развитием инаковерия, путем уравнения в правах всех исповеданий, составлявшее часть проекта разделения Церкви и государства, вызывало решительный протест обер-прокурора. Он утверждал: подобные проекты, наивно-идеалистические по своей природе, не учитывают ущербной природы человека. Избавившись от опеки государства в религиозной сфере, люди, как и в сфере политической, не смогут удержаться в рамках «терпимости» и взаимного уважения и немедленно перейдут к насилию. «Из-за свободы совести, — подчеркивал обер-прокурор, — веками велась кровопролитная брань, и гонимое вероисповедание завоевывало себе свободу. Но вскоре же оказывалось, что эта свобода превращалась на каждой стороне в свою исключительную свободу, переходя в стеснение свободы для партии противоположной»{137}.

В силу ограниченности своих возможностей, утверждал Победоносцев, рядовой обыватель, будучи не в силах осмыслить разницу между собственно религиозным учением (догматом) и обрядом, воспринимает религию прежде всего с внешней стороны, которая практически всегда оказывается связана с особенностями национальной культуры. Поэтому объявление неограниченной свободы совести откроет путь ожесточенной борьбе между национальными группами, ведущей к дезинтеграции общества. Подобный сценарий казался Победоносцеву особенно вероятным в условиях России с присущими ей слабостью исторических традиций и культуры, наивной целостностью народного мировосприятия, делающего «простых людей» крайне уязвимыми для внешнего воздействия. «Немецкие люди, — писал Константин Петрович в 1889 году О. А. Новиковой, — понять не могут того, что мы, русские люди, так живо чувствуем. У них, в Неметчине, лютеранин, католик, сектант не перестает быть немцем, англичанином и проч. А у нас, сделавшись протестантом или сектантом немецкой лютеранской окраски, немедленно перестает быть русским и становится немцем — отрицателем России и всего русского!»{138}

Формальное уравнение исповеданий, полагал Победоносцев, не обеспечит людям возможность свободного духовного выбора, а лишь откроет простор действиям наиболее агрессивных, склонных к насилию участников межрелигиозной борьбы: «При равенстве прав всех и каждого фанатик сектант может достичь властного положения и властного влияния на множество людей… и совершать над ними несправедливое давление в целях религиозного фанатизма»{139}. В этих условиях не могло быть и речи о безразличии государства в религиозной сфере — оно должно было оказывать попечительное воздействие, ограждая «малых сих», «простых людей» от вредоносного внешнего влияния. «Церковь наша — одно с народом — не лучше его и не хуже, — вновь подчеркивал Победоносцев в письме Е. Ф. Тютчевой. — В этом ее великое качество. Но Государство обязано понять его и защитить ее. От кого? От целой армии дисциплинированных врагов ее и наших — всяких вероисповедных пропагандистов, которые, пользуясь простотой народной, бездействием правительства, условиями пространства и бедной культуры, врываются, как волки, в наше стадо, не имеющее достаточно пастырей»{140}. Таким образом, он возлагал на государство практически всеобъемлющие функции. Чтобы их успешно выполнять, государство должно было обладать самыми широкими возможностями, выступать в качестве власти, максимально сконцентрированной в себе самой, ни с кем не разделяющей своих полномочий. В размышлениях о сущности и особенностях устройства подобной системы управления и рождались представления Победоносцева о самодержавии — единственной форме власти, которая, по его мнению, могла служить прочной основой порядка в России.

«Верховное воплощение порядка и справедливости»

В условиях, когда обществу грозила катастрофа, когда в сфере социальной жизни всё более неудержимо и бесконтрольно проступали темные стороны человеческой натуры, настоятельно требовалось действие высшего упорядочивающего начала, способного приостановить нарастание хаоса. Таким началом могло быть лишь самодержавное государство. «В душевной природе человека… глубоко таится потребность власти, — утверждал Победоносцев. — С тех пор, как раздвоилась его природа, явилось различие добра и зла и тяга к добру и правде вступила в душе его в непрестанную борьбу с тягой ко злу и неправде, не осталось иного спасения, как искать примирения и опоры в верховном судье этой борьбы, в верховном воплощении властного начала порядка и справедливости»{141}.

Поскольку задачи, возлагавшиеся на власть, носили прежде всего охранительный характер, законотворчество и вообще все меры по формально-административному регулированию общественных отношений казались Победоносцеву делом второстепенным, а то и бесполезным. Главное заключалось в личности правителя, его нравственных качествах и твердой приверженности изначально выбранным политическим принципам, суть которых ясна и не нуждается в дополнительных обсуждениях. «Я не придаю никакого значения конституции и вообще какого бы то ни было рода формам, — заявлял Константин Петрович высокопоставленному сановнику и своему товарищу по Училищу правоведения, сенатору Александру Александровичу Половцову в 1877 году, когда в обстановке начала Русско-турецкой войны и возможной смены царствований встал вопрос о разработке политической программы для наследника престола. — Надо, чтобы сам государь был человек, твердый на добро, разбирающий людей и т. д., а без этого всякие внешние перемены ни к чему не послужат». «Я убедился, — замечал Половцов, — что ясной политической мысли или программы у него нет, а что он ограничивается платоническими полурелигиозными пожеланиями нравственного совершенствования»{142}.

Основой стабильности и благополучия общества представлялся Победоносцеву духовно-нравственный фактор — убежденность народа, что власть пребудет твердой и незыблемой. «Мое глубокое убеждение, — наставлял будущий обер-прокурор наследника Александра Александровича в 1877 году, — что у нас, в России, всего более дорожить надо нравственным доверием народа, верой его в правительство. Всевозможные льготы и постановления — ничто перед этим чувством»{143}. Консервативному сановнику было вообще не очень понятно, зачем нужно коллективное и тем более публичное обсуждение вопросов управления, чем оно может дополнить существующие представления о необходимой обществу государственной системе, порядке и принципах ее функционирования. В 1880 году он неодобрительно писал Ф. М. Достоевскому о получивших в это время широкое хождение (в том числе в консервативных и близких к славянофильству кругах) планах созыва Земского собора. Как будто «из этого нового смешения языков может возникнуть потерянная истина»! «Чего еще искать ее, — восклицал консерватор, — когда она всем давным-давно дана и открыта!»{144}В переписке Победоносцева, касавшейся вопросов управления, постоянно встречаются рассуждения, что в дискуссиях лишь теряется смысл рассматриваемых вопросов и что обсуждение призвано касаться лишь технических вопросов исполнения той или иной меры, поскольку коренные принципы управления сомнению подвергаться не должны. Крайняя резкость выступления обер-прокурора в марте 1881 года против выборных органов самоуправления — земств и городских дум — объяснялась и тем, что данные учреждения представлялись ему бесполезными «говорильнями», в которых депутаты зачем-то дискутировали о вопросах, смысл которых был и так ясен.

Самодержавная власть, будучи простой с точки зрения принципов устройства, должна была нести ясность и простоту и в окружающую действительность, которая в пореформенные годы буквально терзала Победоносцева противоречивостью и неопределенностью. «Главная наша беда в том, — писал обер-прокурор Александру III, — что цвета и тени у нас перемешаны. Мне казалось всегда, что основное начало управления — то же, которое явилось при сотворении мира Богом. «Различа Бог между светом и тьмою» — вот где начало творения вселенной»{145}. Безусловно, проводить в жизнь подобные принципы управления должен был человек, не знающий сомнений. «Власть как носительница правды, — настаивал Победоносцев, — нуждается более всего в людях правды, в людях твердой мысли, крепкого разумения и правого слова, у коих да и нет не соприкасаются и не сливаются, но самостоятельно и раздельно возникают в духе и в слове выражаются»{146}.

Усложнение устройства государственной машины, формализация системы управления, нараставшие на протяжении второй половины XIX века, казались консерватору непонятной и ненужной помехой, препятствовавшей проявлению благодетельной силы самодержавия: «Закон становится сетью… для самих властей, призванных к применению закона, стесняя для них множеством ограничительных и противоречивых предписаний ту свободу рассуждения и решения, которая необходима для разумного действования власти»{147}.

И из-за особенностей человеческой натуры, и, прежде всего, в силу специфических условий России состояние народа и страны являлось прямым отражением состояния верховной власти и буквально каждое действие правителя немедленно находило отзвук на всех уровнях социального организма. «Ваш труд, — писал Победоносцев цесаревичу Александру Александровичу, — всех подвинет на дело, Ваше послабление и роскошь зальют всю землю послаблением и роскошью»{148}. В этих условиях, утверждал консерватор, наивно рассчитывать на то, что какие-либо слои российского общества — даже самые консервативные, лояльные к самодержавию, смогут свершить что-то полезное самостоятельно, без руководства со стороны власти. Касалось это и столь высоко ценимых Победоносцевым «простых людей». «Народ наш, — писал он наследнику престола, — способен творить чудеса всякой доблести, когда чувствует, что им правят и ведут его, а когда правящей силы нет или она отказывается править или уклоняется — тогда можно ожидать хаоса и гибели». Буквально каждая деталь управления должна была находиться под контролем власти. «У нас, в России… всякое дело надобно держать, не отпуская ни на минуту: как только отпустишь его в той мысли, что оно идет само собой, так дело разоряется и люди расходятся и опускаются»{149}.

В подобной ситуации казались полным абсурдом попытки либерально настроенных государственных и общественных деятелей разделить власть с обществом, передать ему часть управленческих функций, к ужасу Победоносцева, становившиеся всё более частыми. Чем же были вызваны эти совершенно непонятные консерватору проекты? Он видел в них лишь проявление моральной ущербности — стремление малодушных людей сбросить с себя тяготы власти, прикрыть различными хитрыми фразами стремление к комфорту и покою. «Придет, может быть, пора, — обращался Победоносцев к цесаревичу, — когда льстивые люди — те, что любят убаюкивать монархов, говоря им одно приятное, — станут уверять Вас, что стоит лишь дать русскому государству так называемую конституцию на западный манер — всё пойдет гладко и разумно, и власть может совсем успокоиться. Это ложь, и не дай Боже истинно русскому человеку дожить до того дня, когда ложь эта может осуществиться»{150}.

По мнению синодального обер-прокурора, стремление пойти на уступки обществу могло быть вызвано также несамостоятельностью отдельных государственных деятелей, их внутренней слабостью, зависимостью от внешних воздействий: «Люди эти тянут туда, где чуют силу. Теперь им чудится сила в каком-то фальшивом, придуманном общественном мнении. Разумеется, это доказывает, что у них нет живой веры в истину: в таком случае они сами в себе имели бы центральную, непреоборимую силу. И так эта слепая сила, которая для них сливается и с подлым страхом, и с личным интересом, господствует над ними и обессиливает в них всякую деятельность»{151}.

Сам Победоносцев воспринимал все призывы пойти на уступки «духу времени», «сложившимся реалиям» крайне негативно. С его точки зрения, следовало не корректировать взгляды в соответствии с реалиями жизни, а, наоборот, жизнь подчинять воздействию принципов, верность которым рассматривалась им едва ли не как главное достоинство политика. Когда в обстановке общественно-политического кризиса рубежа 1870—1880-х годов власти, дабы снять напряженность, попытались несколько изменить направление правительственного курса (в частности, до определенной степени расширить свободу печати), обер-прокурор воспринял подобные маневры резко отрицательно. «Правительство, — с гневом писал он Е. Ф. Тютчевой, — отказывается от всякой борьбы за основные начала — именно от того, что вдохновляет и укрепляет человека и учреждение верой — на борьбу хотя бы с целой вселенной. Напротив того — всякое явление действительной жизни, хотя бы самое безобразное, выставляется существующим фактом, с которым надобно считаться, который остается урегулировать»{152}.

Поскольку людей, готовых бросить вызов хоть «целой вселенной» ради того, чтобы отстоять изначально усвоенные принципы, становилось вокруг всё меньше, Победоносцев считал, что его едва ли не мессианское призвание — стоять на страже основ традиционного политического порядка. Это давало ему ощущение величайшей убежденности в своей правоте. «Меня обвиняют в том, — писал он в 1881 году Е. Ф. Тютчевой, — что я себя одного высоко ставлю и всех критикую; но разве могу я, веруя в Единого Бога, вступить в нравственное общение с теми, в ком вижу идолопоклонников?»{153}

В мессианские представления Победоносцева входила вера в то, что он — едва ли не единственный, кто способен донести до верхов «народную правду», кто сохранил духовную близость с народом. «Я старовер и русский человек, — провозглашал Победоносцев в письме С. А. Рачинскому в роковом для страны 1881 году. — Я вижу ясно путь и истину… Мое призвание — обличать ложь и сумасшествие»{154}. Современники не случайно сравнивали обер-прокурора со средневековыми служителями Церкви, выступавшими в качестве наставников или обличителей государей, — святым преподобным Иосифом Волоцким, епископом Вассианом Топорковым, священником Сильвестром{155}. Подобно им, Победоносцев готов был пожертвовать собой во имя торжества своих идей. «Я, — писал он Е. Ф. Тютчевой, — провижу… время когда придется отступить — не потому, что я избегал борьбы, но потому, что толпа завопит: распни его — и я предан буду на распятие!»{156}

Быть государственным человеком, наставлял Победоносцев наследника, — значит «не утешаться своим величием, не веселиться удобством, а приносить себя в жертву тому делу, которому служишь, отдавать себя работе, которая сожигает человека, отдавать каждый час свой и с утра до ночи быть в живом общении с живыми людьми, а не с бумагами только»{157}. И сам государь, и его приближенные должны были выстроить свою жизнь так, чтобы в ней не оставалось буквально ни одной свободной минуты для развлечения, удовольствий, чтобы все силы и время были обращены на дела управления. Само же управление должно было заключаться в непосредственном руководстве всеми аспектами государственной жизни, контроле за каждой ее деталью. Подобный образ действий был важен еще и потому, что позволял избежать бюрократизации системы управления, обойти тот самый формализм, который вел ее к отрыву от реальной жизни, заставлял выстраивать широкомасштабные абстрактные планы. Забвение подобных правил, по мысли Победоносцева, привело к развалу правительственной системы в конце царствования Александра II. «Все уверяли друг друга и старались уверить высшую власть, что всё пойдет отлично, лишь бы принято было такое-то правило, издано такое-то положение, и все под этим предлогом избавляли себя от заботы смотреть, надзирать и править»{158}, — писал он по этому поводу своему воспитаннику цесаревичу Александру Александровичу.

Основой управления Победоносцев считал опору на «живых людей», действующих максимально небюрократическим путем, и в первую очередь на людей из провинции. Апелляция к провинции играла в воззрениях обер-прокурора совершенно исключительную роль. Эта малоизвестная столичному обществу, во многом загадочная среда, пребывавшая в отдалении от больших городов, не в последнюю очередь именно благодаря такому отдалению смогла сохранить в своих недрах драгоценные качества — чистоту, простоту и смирение, — давно потерянные в столицах. «Впечатления петербургские тяжелы и безотрадны… — писал в духе подобных представлений Победоносцев наследнику Александру Александровичу. — Добрые впечатления приходят лишь изнутри России, откуда-нибудь из деревни, из глуши. Там еще цел родник, от которого дышит еще свежестью; оттуда, а не отсюда наше спасение»{159}. Правителю, государственному деятелю следовало бы как можно плотнее общаться с этой провинциальной средой, встречаться с отдельными ее представителями, чаще ездить по стране, по возможности избегая использования «омертвелых» бюрократических механизмов.

Усердный, непрерывный труд царя, его советников и соратников, постоянное поощрение «усердных тружеников провинции», в представлении Победоносцева, со временем привели бы к установлению между такими тружениками прочных связей, существование которых позволило бы в благотворном духе воздействовать на ситуации в стране. Связи эти ни в коем случае не должны были подвергаться формализации, включаться в состав каких-либо учреждений, стимулом их возникновения и развития должны были служить исключительно личностные начала, прежде всего сила примера. «Хорошие люди, — внушал Константин Петрович цесаревичу Александру Александровичу, — идут на живую силу, и, как огонь от огня загорается, так и человек загорается от живого человека»{160}. Начинания «скромных тружеников провинции», складывающиеся между ними неформальные отношения следовало оберегать и от омертвляющего воздействия бюрократических структур, и — особенно — от «грязи и рынка» публичной полемики, в связи с чем эти отношения с точки зрения обер-прокурора должны были приобретать едва ли не конспиративный характер. «Святое дело… лучше устоит на молве, из уст в уста передаваемой людьми добра и веры»{161}, — писал Победоносцев об одном из привлекших его внимание мероприятий просветительской направленности.

В результате развития поощряемых сверху начинаний в провинциальной среде со временем должны были возникнуть группы единомышленников — «кружки русских людей», «дружно и плотно действующие». Именно им, по мысли Победоносцева, суждено было оказать благотворное воздействие на ситуацию в стране; рутинная же работа существующих бюрократических структур должна была сыграть в лучшем случае вспомогательную роль. Точечная, адресная поддержка верхами каждого такого кружка и их отдельных представителей должна была обеспечить успех их деятельности. К принятию же мер общего характера, к широким организационным начинаниям и уж тем более к преобразованию учреждений Победоносцев относился скептически, поскольку «обобщение» и формализация могли омертвить, выхолостить самую благую инициативу. «Ведь если можно в отдельных случаях где-нибудь в углу поставить на ноги или ободрить зачинающуюся силу — разве это не много само по себе значит? — писал Победоносцев Рачинскому. — А поставить на ноги и ободрить всех — это мечтание и дело недоступное»{162}.

Постоянные призывы к труду на благо родины; заявления, что в качестве главных тружеников, несущих на плечах все тяготы управления, должны выступать сам царь и его доверенный советник; рассуждения о необходимости опоры в системе управления на личностные начала в противовес «омертвевшим» официальным механизмам, ориентация на скрытые силы провинции, всемерная поддержка подвизающихся там «простых тружеников»; обещание изменить ситуацию в стране к лучшему путем мер прямого воздействия, минуя сложные и запутанные управленческие механизмы, — всё это делало программу Победоносцева привлекательной в глазах многих современников, контрастно выделяло его самого из массы бюрократов, защищавших существующий политический строй из соображений административной рутины. Самодержавие в рамках воззрений Победоносцева приобретало неожиданные, необычные черты, в известном смысле даже насыщалось демократическим содержанием.

Нельзя не заметить, что многие построения консервативного сановника — своеобразный культ «простого человека», призыв искать правду в «отдаленных углах», вне больших городов, подозрительное отношение к системе формальных норм и правил, сложных административных институтов, включая официальные бюрократические механизмы, — очень сильно пересекались с распространенными в то время умонастроениями, находили точки соприкосновения с такими течениями общественной мысли и духовной жизни, как народничество и «опростительство». Всё это также заставляло многих современников с вниманием и интересом относиться к идейным построениям Победоносцева. Главным же с точки зрения развития политической жизни России было то, что его взгляды привлекли внимание наследника престола, будущего императора Александра III, и в 1860—1870-х годах оказали очень сильное влияние на него. Очень многие наставления консервативного сановника, принятые близко к сердцу будущим царем, легли в основу правительственной политики 1880-х.

Патриархальная идиллия

Вся совокупность описанных выше воззрений Победоносцева не оставляет сомнений в том, что идеальной формой устройства общества для него был патриархальный порядок. Культ патриархальности, наряду с превозношением достоинств сельской жизни, включал в себя и критику растущего индустриального уклада, быта больших городов. Он вновь и вновь с испугом описывал, как под влиянием развития современных отраслей промышленности «неестественно раздувается город, привлекая к себе массу сельского населения, растет то в праздной безработице, то в египетской работе изнывающая толпа людей, стремящихся неведомо куда, недовольных, раздраженных, бездомных»{163}. В стремлении сохранить первозданную простоту и чистоту удаленных от современной цивилизации уголков провинции он, казалось, был готов даже остановить неудержимое шествие промышленного прогресса. Во всяком случае, к расширению в России железнодорожной сети он относился очень настороженно. В начале XX века ходил слух, что «Казань осталась без железной дороги ради Победоносцева, который сильно ратовал против железной дороги, приводя доводом, что он слишком любит этот город, чтобы допустить его соединение с рельсовым путем, который портит все те местности, по которым проходит»{164}. Слух, видимо, имел под собой основания, потому что в личной переписке Победоносцев действительно высказывался против прокладки железной дороги через Казань{165}.

Когда Победоносцев задумывался об идеальных формах устройства общества, его внутреннему взору представала величественная картина, где все исторически сложившиеся сословия занимали строго определенное место, предписанное заветами предков. К числу таких сословий относилось традиционное купечество, с представителями которого, особенно в Москве, у Победоносцева были прочные связи. О купцах консерватор с одобрением писал как о «среде самой русской, самой преданной государю, во имя русских и национальных интересов» и противопоставлял настроения этой социальной группы вечному брожению, беспрестанно возникающему «в жидких слоях интеллигенции, в среде журналистов или либеральных чиновников»{166}. Вызывали его симпатию и те помещики, которые как представители «исконного боярства» жили в своих имениях и занимались на местах исторически присущей им благотворительной деятельностью — «попечительством о нуждах простых и темных людей», позволяющим хоть сколько-нибудь сгладить разрушительные удары капитализма. Вместе с тем дворяне немедленно лишались симпатии Победоносцева, если утрачивали свой традиционный облик, вливались в испорченную среду городского общества, примыкали к интеллигенции или стремились пробиться к формализованным рычагам бюрократического управления. К тем представителям «благородного сословия», которые «толпятся в чиновничестве или празднуют за границей», обер-прокурор относился резко отрицательно{167}.

Не приходится говорить о каких-либо особых симпатиях к дворянству у внука приходского священника — для него «благородное сословие» представляло ценность лишь постольку, поскольку занимало определенное место, выполняло четко обозначенные функции в традиционной системе сословных отношений. Действительно, дворянство, «по историческому своему положению, более, чем всякое иное сословие, привыкло, с одной стороны, служить, а с другой стороны — начальствовать»{168}. Однако из этого вовсе не следовало, что «государевы служилые люди» имели право занять какое-то особое положение, выделявшее их из ряда других сословий, претендовать на что-то большее, нежели роль простого орудия в руках самодержавной власти. Победоносцев резко выступал против всех попыток оспорить эту точку зрения, даже если они предпринимались консерваторами. «Дворяне, — провозгласит он уже в конце XIX века, — одинаково со всем народом подлежат обузданию»{169}. Забегая вперед скажем, что подобная смелость не пройдет ему даром. В рамках консервативной политики, во многом инициированной им самим при Александре III, постепенно сложится представление, что именно «благородное сословие» является главной социальной опорой самодержавия, и попытки неуступчивого обер-прокурора противостоять мерам, расширявшим прерогативы дворянства, будут стоить ему значительной части политического влияния.

Считая необходимым сохранить в максимально возможных масштабах патриархальную структуру общества, в сфере аграрных отношений Победоносцев выступал против ускоренного сосредоточения земли (неважно, крестьянской или дворянской) в руках относительно узкого круга крупных собственников. Государству, доказывал он, необходим тип «не широкого, но среднего владения, достаточного для удовлетворения нужд семьи, так, чтобы члены ее не вынуждены были добывать себе пропитание отхожей работой». Мелкое или среднее хозяйство, ведущееся силами близких родственников, является опорой прочного семейного союза, а задача сохранения такого союза для государства гораздо важнее соображений экономической целесообразности. В аграрных отношениях, как и во многих других сферах, государство не должно быть бесстрастным свидетелем происходящих процессов, в частности разорения и обезземеливания бедной части населения. Задача власти — активно вмешиваться в эти процессы, следить, чтобы слабые были «защищены противу сильных, против кулаков и ростовщиков, которые пользуются невежеством и бедностью поселенца, чтобы общипать его до последней копейки»{170}.

Протесты против хищничества городских и сельских буржуа, «кулаков, жидов и всяких ростовщиков», «несчастной жертвой» которых стали крестьяне, часто встречаются в переписке и высказываниях Константина Петровича. Из-за антибуржуазной окраски подобных выпадов против социального расслоения, благожелательного отношения Победоносцева к традиционным формам хозяйства (артель, община) некоторые историки считали, что по воззрениям российский консерватор был объективно близок к народникам-социалистам{171}. Получалось, что один из властителей Российской империи разделял взгляды тех, кто стремился ее сокрушить!

С такой точкой зрения вряд ли можно согласиться. Социализм оставался для обер-прокурора подрывным, антиправительственным учением. Собственность была для него частью установленного порядка, и за ее неприкосновенность он выступал достаточно твердо (не считая, впрочем, эту неприкосновенность абсолютной и полагая, что во имя интересов государства она может быть в некоторых случаях ограничена). Критикуя язвы капитализма в странах Запада, он в то же время осуждал и «раздражительные и неумеренные протесты против всякой личной собственности», и возникшую на их основе «еще более тираническую одностороннюю теорию коммунизма». «Нет сомнения, — утверждал консерватор, — что начало личной собственности останется навсегда самым могучим двигателем гражданственности»{172}.

Считая семью одной из прочнейших основ и общественного, и государственного порядка, Победоносцев ратовал за всемерное закрепление ее традиционно-патриархального облика. В частности, он протестовал против отделения внешних, формально-юридических аспектов брачных отношений от их нравственной стороны. Семейный союз в представлении консерватора должен был обязательно носить церковный характер: «Гражданское действие в браке у нас слитно и нераздельно с таинством, и священник в совершении брака действует в одно и то же время и как служитель Церкви, и как исполнитель закона гражданского»{173}. Обер-прокурор выступал и против расширения возможностей расторжения брака, в том числе против легализации разводов по взаимному согласию супругов. «Ныне, — писал он царю, — люди, легкомысленно женившись, вскоре, при малейшем несогласии, думают о разводе». Если бы супруги получили возможность разводиться, руководствуясь исключительно собственным желанием, «от этого еще более пострадала бы строгость и прочность брачного союза»{174}.

Естественно, что при таких взглядах на семью и брак Победоносцев считал вредным расширение сферы общественной деятельности женщин. Борьба против лозунгов женского равноправия красной нитью проходит через его деятельность. Именно эта тема стала лейтмотивом важнейшей программной речи Победоносцева — одной из первых на посту обер-прокурора, — с которой он выступил в 1880 году, в разгар общественно-политического кризиса. Обращаясь к выпускницам Ярославского училища для девиц духовного звания, сановник заявил: «Не верьте, когда услышите нынешних льстивых проповедников о женской свободе и вольности… не место женщине ни на кафедре, ни в народном собрании, ни в церковном учительстве. Место ее в доме, вся красота ее и сила во внутренней храмине и в жизни, без слов служащей для всех живым примером»{175}. Победоносцев последовательно выступал против допуска женщин к высшему образованию, настаивал на закрытии уже существующих учебных заведений и протестовал против создания новых. В стенах училищ для женщин, утверждал обер-прокурор, «в массе слушательниц происходило самое безобразное развращение понятий, и трудно исчислить, сколько их развратилось и погибло»{176}.

Семейные порядки, основанные на патриархальных началах, представлялись Победоносцеву основой всей социальной структуры и своего рода прообразом идеальной системы государственного управления. В данном вопросе большое влияние на российского консерватора оказала концепция Ф. Ле Пле — видного французского философа и социолога, который выдвинул идею смягчения присущих капиталистическому обществу противоречий путем попечительства традиционных элит и государства над народными массами, рабочими и крестьянами. Так, согласно Ле Пле, в качестве организаторов общественной жизни на селе должны были выступать «авторитетные люди» — представители знати и имущих слоев, очень напоминавшие патриархальных помещиков в представлении Победоносцева: «люди дела и опыта, проводящие жизнь в деревне, изо дня в день занятые заботами о воспитании семьи своей и об устройстве быта зависящих от него людей». Наряду с формально-контрактными отношениями в обществе должна была действовать система патриархального попечительства, патроната, когда несколько бедных семей группируются вокруг богатой и пользуются ее поддержкой. В сфере промышленности, по Ле Пле, контрактные отношения между хозяином и работниками также должны были дополняться патронатом — нравственной связью, не сводимой к погоне за экономической выгодой{177}.

Практическую деятельность «авторитетных людей» на местах Победоносцев вслед за Ле Пле противопоставлял «измышлениям» кабинетных теоретиков, профессоров и бюрократов, пытавшихся подчинить общество абстрактным, искусственно сконструированным законам, не имеющим ничего общего с реальностью. Именно оторванные от жизни теоретики, доказывал российский консерватор, доминируют и в парламентах, где все дела решаются на основе формальных критериев, путем подсчета голосов, в то время как наладить подлинно эффективную систему управления, реально улучшить положение дел в государстве могут лишь начинания «авторитетных людей», связанные с повседневными запросами массы населения. Вся система управления, доказывал Победоносцев, вновь солидаризуясь с Ле Пле, должна вырастать органически, напоминать большую семью и увенчиваться властью правителя, призванного осуществлять свои полномочия на патриархальных, близких к семейным началах.

Многие из указанных принципов легли в основу наставлений, которые российский консерватор давал наследнику престола Александру Александровичу, и в значительной степени составили фундамент идеологических представлений российского монарха. Именно преподавание наследнику способствовало продвижению Победоносцева к вершинам политического влияния, стало тем ключом, который открыл для него дверь в коридоры власти.

Загрузка...